:

Archive for the ‘:3’ Category

А.Шонберг: ВЫБОР ЯБЛОНИ

In 1995, :3 on 22.02.2021 at 22:57

Три этапа основного цикла

развития русскоязычной литературы в Израиле (III)

Издали увидел шапочка,
Подошел поближе — тапочка.
  
 И. Малер

(Здесь далее рассеянье) Чуден, Батенька, город Иерусалим.

Еще вчера того-этого здания не было, еще вчера вместо целого района — один котлован-общак, а сегодня удивишься, как оного не было? Ну?!

Работал я как-то на улице Йоэль-Моше Саломон – ну кто ее знал? — всем объяснял, рисовал, план чертил, по улице Бен-Иегуда до… до чего до? до банка А’Поалим? так не было банка, а было что?

Не поверите, но я видел город без Мерказ Клал.

По прямой – Яффо — от Старого Города к центру стояли черные дома с нежилыми пустыми окнами: еще недавно иорданские часовые шутковали автоматными очередями, и пули носились вдоль улицы, дивясь пустоте ее, отсутствию бегущей цели.

Не было в Иерусалиме мусорников – арабский рабочий любил вместе с недоеденной питой бросить в мусорник и ненужную ему (?) взрывчатку.

«Мешулаш» породил русское слово «шалаш». «Мешулаш» значит «треугольник». Центром Иерусалима был мешулаш — скрещение улиц Яффо, Кинг Джордж и Бен-Иегуда. Этакий шалашик. «Встретимся в центре», — сказали. Это центр?

Мешулаш, рынок и районы Меа-Шеарим, Рехавия, Мошава Германит — экзотическими пятнами проступали на стоптанном паласе Иерусалима.

В чем ходил иерусалимец? — в походной форме (курточка, кеды, рюкзачок, все синего или хаки цвета). Казалось, свистни – евреи, пора! – и они все пойдут.

В витринах магазинов валялись набросом образцы товаров, там джинсы, там колбаса, там спички, и бумажка, объявляющая от руки «Скидка 30%», «Конец сезона», «Окончательная распродажа».

А ведь знаешь, Батенька, не так уж давно совершил я восхождение. И город тот же, ан другой. И Страна.

Другое, ан то самое.

Так ведь и я другой был, хоть и тот же самый. Кто, как не я допытывался в канцтоварах, где можно стержень шариковой ручки наполнить. И косил злым бычьим глазом, когда продавец предложил старый выбросить — новый купить.

На площади Давидки, а был я в Израиле аж два дня, повстречались мне две девушки: сапоги в обтяжку до колен, потом ноги, потом трусики, юбки, попки, маечки до пупка, грудки на мир с удовольствием смотрят, на лице красные круги щек, нос золотым песком присыпан. «Проститутки!» – тихо подумал я. А это была всего-навсего мода с восточными приправами.

А мы? Соседка отказалась от места работы (ставки были заморожены) потому, что начальник потенциальный сказал ей «мотек» (!). А другая соседка, узрев в парке приближающегося к ее детям арабчонка, встала перед ними и забила на него крыльями, заклокотала, закудахтала. А вечером весь центр абсорбции обсуждал подвиг матери, голыми руками прогнавшей террориста, как бабушка Ким Ир Сена японских оккупантов половой тряпкой.

Чуден, Батенька, центр абсорбции. Ходят по дорожкам писатели- поэты, художники да люд ученый. Писательские мостки. А в этом доме жил поэт Р. со своим мужем, тоже поэтом. Берберову читали?

А с кем вы, Батенька, знакомство вели? (Далее следуют варианты – Шаров, Домбровский, Ахматова, Светлов, Чичибабин… нужное вычеркнуть). А как, старик, ты смотришь на последнюю публикацию? (Далее следуют – «Сион», «22», «Время и мы», «Круг», «Огонек», «Московские новости», «Даугава», «Звезда» – нужное вычеркнуть, вычеркнуть к…)

Теплее. Писательские мостки. Писательские семьи. Писательские разборки. Кто возглавит. Идеи. Планы. Дотации. Магазин русской книги.

Еще теплее.

Певец местечка и галута — ой, маменю, ой, татеню — ну, что там в Каганской еврейского? — Сказать, Батенька? – А ну?..

Поэт страдательного залога — а как Вам Генделев? – То есть, батенька? — Ну то, что он делает? – А что он делает? — Ну, стихи? —

Лучший прозаик русского Зарубежья в Израиле – Уж вы-то сами понимаете, что никакой прозы здесь и быть не может, народец мелковат…

Поэт женского полу – читатель-то у меня, а не у Вашего, Батенька, Волохонского или Бокштейна, времечко-то их кануло…

Горячо.

А островроид Израиль летит себе в свои космассы.

Какие же песни мне петь, на коей познания яблони повесить мне кинор, Батенька?

От какой яблони мне недалеко падать, Отче?

Тем временем Менахем Бегин обзывался на Шимона Переса «сталинским шпионом», тот ему, ничтоже сумняшеся – «фашист». И это в самом Кнессете, представляете?

И бывший оптик, назначенный министром финансов, так раскрутил колесо истории инфляции, что лиру не растратить опасно было.

Плачущие солдаты выносили детей Ямита, который должен был быть разрушен. То был, как говорят девушки о поцелуе, «первый звоночек» фалестынскому государству, наросшему на Ливане…

Легкомысленный наш умственный снаряд пролетал над Страной, испуская интернациональные писки. Что мы, беженцы, рассказывали – паспортная система, пороки бесплатного медицинского обслужи­вания, процентная норма…

Но, говорил Тутуола, трудно находиться всем в одной корзине, но еще трудней быть внезапно рассыпанным из нее. Выставляются первые чакры, карма (карма!) ветшает, как платье голого короля, расползается по нитям затертого коврика «Welcome», каррас наплывает на каррас.

Какой Исход, когда Приход! Оказывается, на корабле диссидентов, сами того не ведая, не-ракушками-на-днище прибыли те, кто… Кто?.. мы.

Первой книгой, которую я посмею отнести к русскоязычной израильской литературе, была книга Юлии Шмуклер, пусть и написанная Там. Симптоматично ее название «Уходим из России». Текст был организован на русском языке, но подчинялся иному мифу, если миф это пяльцы, на которые натянут холст нашего сознания, по которому вышиваем…

А тут еще к острову прибило поэму В. Ерофеева. Волновал ли Вас вопрос, почему ее отвергли эмигрантские издательства, почему в самой России она долгое время стояла кабаком на обочине литературного тракта? В России, как известно, судьба-то пальба, а посему поэт не поэт, когда он не гражданин. Обязан. Поэма Ерофеева предлагала иной (не новый, заметим, не новый) подход к литературе. С появлением фотографии живопись вздохнула с облегчением и приступила к своим прямым обязанностям. Литература, кроме как в России (кажется), тоже была свободна от дополнительных обязанностей. Репатрианту- литератору из будущего СНГ, обдумывающему свое литературное бытие, которое, как оказалось, определяется сознанием, «Москва-Петушки» протянули двери выхода в новое, свободное от несвободы, пространство.

Способствовала тому и необычная «еврейскость» поэмы. Христиан­ская легенда об Агасфере – самая еврейская из христианских легенд. «Москва-Петушки», заплыв русской пьяной души, – самое еврейское из произведений русской литературы 60-х. Ибо стремление из Москвы в недосягаемые Петушки, где все будет не так, т.е. хорошо, сродни нашему представлению о душе, которая, покидая тело, невыносимо стремится к Творцу.

И тогда многим карта пошла в руку. Песни Хвостенко-Волохонского, рассказы уже забытого Андреева, великая поэзия двух израильтян, Волохонского и Бокштейна, которых мы и могли бы отнести к нашей русскоязычной, но предпочтем думать, что миф, на поля которого мы вступили, был для них лишь прикрытием, спасением, одеялом на голову от российской служивой музы…

Но уже публикуется странная повесть «Хроника местечка Чернобыль» Гиндиса, уже выдохнула «Снег летучий» Шенбрунн, уже начинает свою евристику Гиршович Л.

И. Шамир публикует путевые заметки (ах, эти жанры воспомина­ний и путешествий, которые удаются всем, почти всем), но поиск нового предложения, нового мулине и новых пялец для новых вышивок мы узнаем-различим и здесь.

Еще пытается собраться в поэта на курортных улицах Тель-Авива В.Тарасов, беря на ладонь черты лица то Волохонского, то Бокштейна и пытаясь прочитать в них свою судьбу.

Э.Люксембург выкатывает на середину мифа «Десятый голод».

И богатырский, во весь рост, встает мачо Каганская Майя с мачете и разрубает гордиев узел пуповины русской (временно-советской) литературы.

И Генделев Михаил – выпустил птицу – выпускает своих железных – чешуйчатокрылых бабочек ливанской кампании и страсти быть любимым.

Другую прозу во дворе-на траве начинает складывать И.Малер.

А в конце восьмидесятых, когда повалили из будущего СНГ не вра­чи, не академики — поэты и художники, парикмахеры и специалисты легкой промышленности, совершает восхождение в Иерусалим Гали-Дана Зингер (в одном лице). Что могло случиться. Оно и случилось.

Возникающая и возникшая новая-другая русская литература не претендовала на единство стиля, задач, идей, не пыталась и не желала быть группой. Объединяло нас А и Б. А – как и героев первой статьи разрыв с так называемой Метрополией. Б – открытие своего и только своего внутреннего почерка, чего и быть не могло в бреднях и тенетах сельдейских той, задачливой литературы.

Необидно, а приветственно для нас написал редактор известного российского журнала: «Я не нахожу вашего места в контексте русской культуры».

Макс Жакоб: МАЛЕНЬКИЙ ЦЕРКОВНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК

In :3 on 22.05.2020 at 17:08

Сокрытое присутствие Бога в различных посвященных Ему храмах не пробуждает одинаковых чувств в душах богомольцев.

Афиши уведомляют о существовании паломнических круизов и организующих их агентств.
Я приветствую, почитаю, люблю сие рвение святых пилигримов к познанию Бога в его множественных обличиях. Я не хочу видеть в них лишь сластолюбцев, завсегдатаев и гурманов переживания, как не вижу таковых в ученом перед истиной, в исследователе перед целиной. Воистину!

В божеском питомнике встречаются замечательные натуры… Я их знавал… Да и теперь знаком… В дьяволовом тоже… Быть может!.. Странно… Я не говорю о тех, сильных духом, кого надежда приблизиться к оку или сердцу Господа Нашего переносит за тридевять земель, в Испанию, в Италию. Я тем более не хочу говорить об усердных наших участниках католических праздников, что узнают друг друга, не здороваясь, в Сент -Женевьев третьего января, в Сакре-Кер на Монмартре в известные воскресенья, в Нотр – Дам де Виктуар во все времена. Я хочу поговорить лишь об одном – единственном паломнике, паломнике уединенных парижских церквей, я хочу о нем рассказать, потому что ‘больше никому это ни за что не придет в голову.
Он так невелик, у него так мало тела, что его совершенно не замечают. Он так конопат, краснолиц, его черты так заурядны, так округлы, так бесцветны, что кажется, их нет вовсе. У него нет ни волос, ни усов, ни возраста. Есть ли у него имя? «Он бывает здесь каждый день, – говорит мне привратник, у которого я осведомился о нем – слишком оживленно он обращался к священнику, называя его «месье», извиняясь, бубня. – О! Очень хороший человек, очень дающий. Ага! Вон он, в часовне святой Терезы, сейчас заплачет. И так он по всем церквям Парижа!»

Я смотрел на него: у него тонкий и злой рот, безжизненные глаза. Его костюм элегантен, но поношен. Серая шляпа, должно быть, стоила когда-то дорого, но она не его; пальто все еще великолепно, но ему не идет. Вот он говорит с привратником, пробует силы в лести: он улыбается; это филантроп. Право, он не похож на других. Я назвал бы его – маленький церковный человечек. Таков герой истории, которую мне рассказали.

Мелкими скорыми шагами он обходит неф церкви в предместье; он не молится; он суров и надменен. Он ищет ризницу, она перед ним, он все ищет, он близорук. Ризница — а! Вот она! Он все еще колеблется – входит – останавливается – ждет, пока его заметят.

– Это свадьба?.. Крестины… Похороны? – Церковный человечек елейно, почтительно вопрошает. – Я… это… нет… по сути… не так важно… простите… небольшую услугу… не могли бы вы… О! Прошу прощения… у меня в записной книжке… это не требник… А! А! А! Памятники Парижа… В моей книжке упоминаются только Сен – Жан де Бельвиль и церковь Сен – Жозеф де Менильмонтан. Есть ли здесь еще и другие?
– Есть бульвар де ла Билетт, капелла де ла Вьерж в типографии; улица Баньоле, фламандская церковь возле канала Сен – Мартен.
– Я ее знаю, знаю, знаю ее, о! Я так… Я безутешен… Но все равно!.. Не надо провожать меня, месье… отец мой…
Священник принял его за иностранца, а может, если увидел, как он заплакал при выходе, – за сумасшедшего.

С тех пор, как люди не связаны более военными обязательствами, они все чаще задумываются над обязательствами брачными, и таких, кто обращается к Богу с просьбой освятить свой союз, больше, чем можно было бы предположить.
В одну из суббот, около полудня, смешной церковный человечек вошел в Сен-Жан де Менильмонтан, новый, но уже замаранный толпами, как приходская школа, храм. Свадебных кортежей было больше, чем священников, которые должны были совершать обряд, и меньше, чем приделов в этой большой церкви.

(Молитва). «Крестная Богоматерь, – говорил церковный человечек, преклонив колена на ступенях часовни, – благослови всех христиан, пришедших сюда, чтобы приобщиться к таинству брака. Святой Иоанн, одели меня капелькой разума, и сегодня на завтрак я буду есть одни овощи, капелькой разума, потому что я ничего не понимаю. Святой Иосиф, внуши мне целомудренные помыслы, ибо скверна в глазах моих, в ушах моих, в голове и на губах моих. Святое Сердце Иисусово, внуши мне любовь к человечеству, ибо веселит меня несчастие его и жестокосердие. Истекаю я злобой, как фонтан водою. А! Господи, ведь становишься лицемерным, мечтая исправиться и не достигая этого.»

Так повторял он в половине часовен, пред половиной чтимых святых; он собирался поклониться и другим, но был остановлен свадебными кортежами. Тогда, стоя позади каждой новой четы, он размышлял о возможных ее несчастьях, моля Бога их отвратить.

Молясь и плача, он очутился у большой и закрытой двери, возле темной часовни с пыльными окнами. Две ступеньки вели в этот грот без чуда, едва освещаемый двумя зажженными свечами. Здесь трое несчастных ожидали священника. Он вошел без всякой торжественности, держа в руках книгу; за ним следовал черный служка, пригодный сопровождать скорее мертвых, чем живых. О! Вот жалкая свадьба! Ни стульев! Ни друзей! Один – единственный свидетель – горбун, присевший на скамеечку для молящихся, косоглазый и белобрысый.

Священник принимается очень быстро и тихо читать: «Бог Израиля… святость брачных уз… верной женой… Ребекка… праотцы… Иисус Христос… без насилия… всеблагий отче… дети…»
Смешной церковный человечек не слушает: сквозь слезы взирает он на скорбное человечество. Шляпка и платье – свадебный наряд, который эта служанка, следуя моде по мере сил, сшила сама; официант в воскресном костюме, простодушный и робкий.

– Положите правую руку на руку вашей жены. Вы соединены перед Богом, – говорит священник.
– Мои молитвы ценнее молитв равнодушных мирян, – думает смешной церковный человечек. – Дети мои, дети бедняков из Менильмонтан, мои молитвы сильнее, чем молитвы безбожников (гордыня, грех гордыни). На вашей свадьбе был друг, дети мои! Нет! То не была обедня для нищих; с вами были мои молитвы! Благослови их! Господи.

– Обождите меня здесь, – быстро говорит священник, – я схожу в ризницу за метрической книгой. Вы сумеете подписаться? В добрый час! Я не сказал о кольцах… Хм?.. Обождите, это дело нескольких минут.
Тогда супруг говорит пред Богом:
– Он давно уже к нам привязался, этот старый хрен – ты его, вроде, знаешь, а? Ага! Ты хорошо его знаешь, я тебе говорю! Ты их всегда, стариков, любила. Плачет, вроде? Ну-ка, ну-ка! Понятно! Это потому, что ты выходишь замуж.
– Ты же обещал, что перестанешь уже после свадьбы!
– А ты клялась, что у тебя никого еще не было! Сказала, поженимся в церкви, чтобы доказать. Со священником, чтобы я доказал, что я не гад. Ты десять раз гадина, паскуда!

Горбатый, косоглазый и белобрысый свидетель кладет пальцы в нос. Это сапожник с улицы Тлемсем, променявший утренние заказы и выручку на обещанные ему завтрак и аперитив.

«И всю свою жизнь я буду молиться за них; Господь осыпет их щедротами своими, а меня они так и не увидят. Они будут обязаны мне счастьем, и никто, кроме Бога, не будет этого знать. Святой Иосиф не был богат, когда взял Марию в жены… пред Богом… пред Богом… пред Богом…»

Так думал церковный человечек. Невзирая на свое горячее желание, он так и не осмелился подписаться, как это сделал белобрысый горбун, в книге, принесенной священником.

Часом позже, в окружении покорных судьбе и шумных рабочих, церковный человечек предавался грезам перед прибором из железа, столиком белого мрамора, тарелкой розовой фасоли и графином с водой. Он не видел стоящего у столика новобрачного, не слышал слов, которые тот произносил:

– Так мадам вас интересует? Можете с ней посидеть, если вы ее знаете, а мы сейчас пойдем пожрать. А, Шарль?
– Дети мои, бедные дети!
– Брось его, тебе говорят, Альфред! Не видишь, что это свихнутый?
– Не люблю, когда на меня плюют. Пусть идет к чертям со своим старикашкой. Пойдем, я тебя познакомлю с парой ребят.

Церковный человечек не осмеливался ни закончить свой скудный обед, ни бросить его, ни ответить на униженный взгляд одинокой новобрачной. Он смутно чувствовал, что всякое объяснение будет излишним, всякое вмешательство – вредным. Страх соблазна заставлял его потуплять глаза. Человеческое несчастье, исторгавшее слезы из-под его век, чертило на его тонких губах злобную или радостную усмешку. Первый шаг к святости — внутреннее спокойствие; считая это спокойствие утерянным, он безуспешно пытался вновь его обрести.

Тем же вечером, в номере гостиницы на улице Амандье, официант из кафе снимал рабочую форму.

«Я тебя заставлю сказать, паскуда! Я так тебе врежу, что ты сразу заговоришь! Придется тебе сказать, так я тебе врежу».

И в ночи слышался жалкий голос, исходивший из-под простыней: «Не с этим! Правда, Альфред! Не с этим!»

Церковный же человечек сосредоточенно рассматривает происшествие, всесторонне его оценивая.

«Там нет греха, где нет намерения сделать дурно», – шепчет ему его ангел – хранитель.

«Благоразумие и скромность суть христианские добродетели», – говорит ему его совесть.

Но Сатана, ужасный Сатана, который никогда не дремлет, ужасный Сатана усмехался где-то: «Она была совсем недурна, эта служаночка».

И маленький церковный человечек вытянулся на своей монастырской койке, тихо плача о человечестве, о его грехах и о своем одиночестве пред Богом, пред Богом, пред Богом!

ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО: СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ, РУТ ЛЕВИН



































Давид Шахар: СМЕРТЬ МАЛЕНЬКОГО БОГА

In :3 on 22.05.2020 at 15:22

Без десяти семь явился больничный служка – бородатый еврей с пейсами, и постучал в окно. Не знаю, почему он постучал именно в окно, а не в дверь. Может, он хотел заглянуть внутрь и узнать, дома ли я, а может, этот обычай остался у него с тех пор, когда он был служкой Большой Синагоги и будил своих «добрых евреев», как он их называл, на покаянную молитву. Мой сон прервался на середине, я открыл глаза, и в тот миг, когда увидел эту больную голову с большой всклокоченной бородой и моргающими глазами, прилепившуюся к стеклу, сон растворился, будто его и не было. Понял я смысл сего визита – Маленького Бога не стало, однако отказывался в это поверить.

Я выскочил из теплой постели, подбежал к двери и распахнул ее. Он вошел, не говоря ни слова, решительно уселся на стул и провел пальцами правой руки по бороде, засунул в рот ее кончик и пожевал его вставными зубами, его глаза шарили по всей комнате, пока на минуту не остановились на картине с обнаженной, опирающейся на локоть и равнодушно взирающей на зрителей. Лицо его омрачилось, и он поспешно перевел взгляд с картины на книжный шкаф. Рядом с пестрыми обложками карманных изданий высились шесть тяжелых старинных книг в переплетах коричневой кожи с потрепанными от времени углами. Секунду он колебался, потом встал, подошел к шкафу и вытащил одну из книг, а я поглядывал на него, готовый увидеть на его лице то выражение изумления, смешанного с разочарованием, которое должно было появиться на нем после того, как книга будет открыта. Ибо эти шесть книг, переплетенные в кожу, были не Гемарой, не Мишной, не молитвенниками, а шестью томами первого издания «Отверженных» Гюго, вышедших около ста лет назад в Брюсселе. По правде говоря, мои познания во французском языке не слишком велики, да если бы и были велики, какой смысл тратить деньги на приобретение первых изданий гойской литературы, в то время как все еще нет у меня книг, составляющих золотой фонд иудаизма? Не знаю, что на это ответить. Знаю только, что если и был смысл, то не принципиальный, а побочный, но такова природа побочного и пустячного, что именно они в итоге определяют существенное, а иногда решают нашу жизнь. По сути это ничто иное, как вопрос денег. Когда хотелось мне купить еврейскую книгу, у меня в кармане не оказывалось ни гроша, а на то, что находилось в моем кармане, можно было приобрести только английские карманные книжки. А когда однажды попались мне в руки настоящие деньги, подвернулось мне под руку это издание, и я его купил, так как было оно относительно весьма дешево. Я купил его у одного гоя, собиравшего вещи и уплывавшего к себе на родину, и все, к чему он стремился, было отделаться от своей недвижимости побыстрее, а мне повезло с находкой.

Больничный служка достал том из середины, рукавом отер пыль со старинного переплета и вдохнул исходивший от него запах старой книги. Украдкой метнул на меня взгляд, словно желая знать, готов ли я идти, или есть у него еще время заглянуть в книгу. Я приготовил две чашки кофе, одну ему и одну себе, а он открыл книгу на середине, вскинул брови и наморщил лоб при виде латинского шрифта, закрыл книгу и поставил ее на место с холодным и скучающим выражением лица привыкшего к странностям человека.

Он произнес благословение «ше а-коль» и стал медленно пить. После того, как и я допил свою чашку, пришло мне на ум прибрать в доме, только я не осуществил свое намерение, так как не хотел его слишком задерживать. Мы вышли из дома, и только на ходу охватили меня озноб, и жар, и ощущение лихорадочной спешки. Я должен бежать скорее, чтобы не опоздать. До самой автобусной остановки я шел огромными шагами. Мы оба вскочили в автобус, не обращая внимания на людей, стоявших в очереди. Возможно, они не протестовали и не поднимали крик потому, что выражение наших лиц говорило само, что наше время истекает и мы встревожены. А может быть, если бы стояли в начале очереди люди молодые, настойчивые и скорые на гнев, то попытались бы помешать нам. Только стояли там несколько старых и слабых евреев, умудренных горестями и невзгодами, привычных к притеснениям. Те не сказали ни слова. Взглянули на нас печальными глазами, пробормотали «ай, ай», а может, и поняли, что спешим мы в мертвецкую, где на полу под белой простыней лежит Маленький Бог, холодный и безмолвный, и вокруг него горят свечи.

В автобусе служка достал жестяную коробочку, которая некогда была украшена цветными картинками, но за давностью лет и частотой употребления, стерлись и цвета, и картинки, оставив ее в белой жестяной наготе. Открыл ее и достал половинку сигареты. Все сигареты внутри были разрезаны пополам. Вложил ее в янтарный мундштук и задымил. Я взглянул на него, и мне стало любопытно, что творится в голове у старого еврея, покрытой черной ермолкой, со сморщенным, коричневым, как древний пергамент, лицом, с вытянутым багровым носом, погруженным в море волос на щеках и бороду, с запахом застарелого пота, разбавленным табаком «Самсон», который он распространял далеко перед собой, с дырами на носках, которые виднелись над кромкой тяжелых ботинок. Весь он казался древним и безмятежным в пучине многих скорбей, бед и похорон – похорон моих сверстников и людей предыдущего поколения, он, похоронивший моего деда и сейчас провожающий в последний путь Маленького Бога, который умер – хоть и не в расцвете лет, как говорится, но в расцвете сил. Всю дорогу до остановки у больничного входа перед нами проходили люди, старики и старухи, мужчины, женщины и дети, и все были чужими, далекими, погруженными в свои дела. Лишь немногие лица были безмятежны, большинство – со следами забот и напряженного страдания. И только дети казались радостными и довольными. Я бегом ворвался в больницу», и он вбежал следом за мной. Я собирался подняться в отделение, где лежал Маленький Бог, спросить старшую сестру: «Как здоровье Маленького Бога? Полегчало ему? Вот я готов сделать все необходимое». Однако он потянул меня за руку и повел в мертвецкую, но, прежде чем я успел войти, одним рывком надорвал мне лацкан пиджака, потом достал из кармана маленькую черную кипу и надел ее мне на голову. Я понимал, что он знает и делает все необходимое – все, что нужно уладить с похоронным братством, и место захоронения, и все, что требуется для проводов покойника и похорон. Он был единственной твердой опорой в хаотической мешанине, бесформенной и размытой в бездне и тьме над бездною.

Входя в комнату, я увидел Маленького Бога, обернутого в саван, во всей худобе и длине его тела. Дрожь, бившая меня, исчезла, и меня охватило страстное желание вырваться из этого места как можно быстрее. Почти все свечи, окружавшие тело, погасли, и только несколько огоньков еще мерцали в заплесневелой комнате. В углу сидел слепой старик, струивший мутный поток псалмов, не иссякавший в его устах уже сорок лет, с тех пор, как он подрядился на эту должность.
Служка наконец нарушил молчание, в которое был погружен с того момента, как без десяти семь постучался в мое окно, он склонился к моему уху и прошептал на идиш: «А финфер» – то есть пятилировая купюра – и тут же поспешил наружу собирать миньян. «Отсюда вывод, – сказал я себе, – что миньян обойдется мне по крайней мере в пять лир, по поллиры на брата».

Я приблизился к телу и чуть сдвинул белую простыню, обнажив костлявую и холодную руку, которую смерть уже отметила зеленоватой желтизной. «Нельзя, нельзя», – как будто совсем рядом раздался протестующий голос. Какой-то еврей просунул красную физиономию в дверь и качал мне головой, словно нашкодившему младенцу. Я поспешил закрыть руку и вышел. «Ты что, – спросил меня тот, – плоть от плоти усопшего?» Не зная, как достойно ответить на этот вопрос, я начал озабоченно шарить в кармане, пока не извлек пачку сигарет. Я открыл ее, тот запустил в нее опухшие красные пальцы левой руки и живо вытянул сигарету. В правой руке он держал кружку для милостыни. Человек этот был памятен мне еще с детских лет. На похоронах он вышагивал со скорбным лицом, тряс кружкой и печально взывал: «Подаяние спасет от смерти, подаяние спасет от смерти». На свадьбах и других торжествах – обрезании, бар-мицве, выкупе первенца или внесении Торы – крутился в толпе, бренча кружкой, радостно кричал: «Зал зайн цу мицва, зал зайн цу мицва», и гости бросали ему мелочь, зная, что он хозяин двух домов на Махане-Йегуда и дома в Нахалат-Шива. Его дочь была здоровой и видной девицей, все парни сватались к ней, пока она не вышла замуж за английского полицейского, с которым и уехала в Англию, когда англичане оставили страну.

– Я был жильцом в его квартире, – ответил я ему.
– А? – бросил он вопросительно, зажигая сигарету.
– Я квартировал у него, – повторил я.
– Хороший человек был, – провозгласил он, выпустив облако дыма сквозь красный пористый нос. Он осмотрелся и, убедившись, что никого поблизости нет, наклонился ко мне и доверительно, словно старому другу, шепнул: «Хороший человек, но маленько, не про нас будь сказано… от избытка мыслей и размышлений».

Только после второй сигареты мне пришло в голову бросить ему в кружку монету. Поэтому, и потому, что никто из членов семьи покойного не пришел, и никто другой не пришел проводить его в последний путь, и кроме миньяна нищих, который собрал служка, не было никого – поэтому он повращал глазами, отвесил мне благодарственный поклон на французский лад и исчез. Л как исчез, один из миньяна подошел ко мне, испытующе смерил меня взглядом от носков ботинок и до кончиков волос и, наконец, разделяя со мной скорбь, сочувственно заключил: «Что, небольшая семья, а?» и на десерт добавил соболезнование философского рода: «Нехорошо человеку быть одному».

– Я не его родственник, – ответил я ему. – Я живу в его квартире. Была у него квартира из двух комнат, в одной из них я жил.
– Так… и от чего умер?
– Кирпич упал ему на голову, – сказал я.
Тот выкатил на меня изумленные глаза, будто я неуместно пошутил. Потом повернулся ко мне тылом и пошел себе.

– Ведь это, и правда, похоже на странную шутку, – сказал я себе. – Шел своей дорогой, проходил под лесами строящегося дома, который вознесется на высоту семи этажей, и один кирпич упал ему на голову. Он тут же потерял сознание и через два дня скончался, вот и все, конец – делу венец.

Так говорил он мне однажды, в миг душевной откровенности: «Мне кажется, что вся жизнь человеческая ничто иное, как шутка. Весь я ничто иное, как подстроенная кем-то хохма». И кто этот кто-то? Конечно, был в его словах намек на его маленького Бога. Ведь была у него целая теория о Боге, который мал. Однажды он собрал студентов и в течение двух часов излагал перед ними свою теорию божественного, и с тех пор звали его не иначе, как Маленьким Богом. Он даже оставил после себя брошюру, написанную крупным детским почерком, под названием «Исследование на тему воззрений человека и восприятия им размеров Бога в пространстве и во времени». За несколько дней до того, как упал ему на голову убивший его кирпич, начал он переводить эту брошюру на английский язык. «Видимо, – говорил он мне, – пока гои не согласятся со мной, еврейские ученые не примут мою систему». Он полагал, что совершает революцию в человеческой мысли и во всех философских теориях. Идеи его вытекали из занятий физикой. По специальности он был физик, и, пока целиком не отдался исследованию размеров Бога, которые, по его мнению, были гораздо меньше, чем предстают человеческому воображению (и не постигнет наш разум всю их малость) – пока не погрузился в свои великие мысли о маленьком Боге, он был, можно сказать, как все люди, или, может быть, точнее, как все те существа, занятие которых – наука во имя ее самой. Он был иссохшим, долговязым и сутулым, с серыми раскосыми глазами, вытянутым носом и глубокими морщинами, тянувшимися от носа к уголкам рта.

Клочковатые волосы цвета льна развевались вокруг загорелой лысины, и весь он как будто вечно просил прощения за свое длинное тело, длинные руки и растерянные ладони и вообще за то, что занимал место в этом мире. Определить его возраст было сложно. Иногда, когда его лицо расплывалось в улыбке, он выглядел как ребенок-переросток, младенец-великан. Однако, обычно был он совсем неулыбчив, и тогда глубокая скорбь покрывала его лицо, первобытная скорбь. Однажды коллега по работе, изумившись глубине его научного подхода, польстил ему, сказав: «Быть вам рыцарем науки». Тот ответил ему с легким смешком: «Рыцарем науки я не буду. Может быть, стану рыцарем печального образа. Ведь печальный образ у меня в крови». Странно, что когда он не грустил, то был радостен. Предавался пению и даже пускался в пляс, много выпив. Но, думаю, лучше я опущу подробности его поведения в часы веселья, ведь под конец он оказывался в объятиях толстой проститутки-гречанки, щебетал ей слова любви на идиш – почему-то он говорил на идиш всякий раз, когда сознание его сдвигалось, – пока не засыпал у нее на груди. В такие часы он произносил ужасные речи о своем отношении к человечеству. Он топал тощими ногами, размахивал кулаками и кричал во весь голос, что человечество ему ненавистно. «Я люблю людей, да, в особенности женщин, но человечество, клянусь Богом, человечество мне ненавистно!» Неудивительно, что бросал, среди прочего, тяжкие обвинения в адрес еврейства: «Я могу любить и Янкеля, и Шмерля, и Бэрла, – кричал он, бия себя в грудь, – но, гевалд гешригн, еврейство мне ненавистно!» Даже, когда с него слетал хмель, и сознание к нему возвращалось, он избегал всего, связанного с обществом и сборищами, и доходило до того, что бывали у него приступы страха перед людьми. Тогда он закрывался в своей комнате, опуская шторы и закрывая ставни, затыкал уши ватой, скорчивался в углу дивана и молился своему маленькому Богу за избавление от человечества.

Когда я пришел снимать у него комнату, примерно за год до того, как кирпич, прервавший его жизнь, упал ему на голову, он уже находился в весьма тяжелом состоянии. Так, во всяком случае, считали его коллеги по работе и все, кто его знал. Сам он был уверен, что восходит с каждым днем к наивысшим ступеням, которых способен достичь человеческий дух. Уже тогда он оставил работу в отделении физики «с целью предаться философским исследованиям», как он говорил, и его сотрудники качали головами и с тревогой рассказывали о «приступах», которые случались с ним все чаще. Уже давно стал он избегать любых мест общественного пользования, вроде автобусов, ресторанов, театров, кино. Выходил только рано утром или поздно вечером в бакалейную или другие лавки, без которых невозможно обойтись. Кроме этих выходов, которые совершал он словно по дьявольскому принуждению, просиживал он все время, закрывшись в своей комнате, погрузившись в размышления о божественных понятиях. Сидит две недели, сидит три, сидит месяц, пока радость не начинает бродить во всех его членах. Об этом мне становилось известно по куплетам, которые он сам себе напевал, по хмыканью и посвистыванью, которые все чаще доносились из его комнаты. Он был подобен готовому извергнуться вулкану – расхаживающий взад-вперед по комнате, включающий радио, раздвигающий шторы и растворяющий ставни, позволяя солнечному свету и шуму улицы одновременно ворваться в комнату, подобно речному потоку, выходящему из берегов. В конце концов он умывался, сбривал бороду, которой бритва не касалась со времени его уединения, надевал белую рубашку и «субботний» костюм – тот единственный костюм, что висел в его шкафу – и выбегал из дома, как узник, бегущий из тюрьмы. В последний год жизни его единственный доход составляла плата за комнату, которую он получал от меня, и маленькое пособие, которое выделяло ему какое-то учреждение. В течение всего года, что я прожил у него, лишь однажды мне удалось услышать из его уст обрывки воспоминаний о его прошлой жизни и семье, в тот раз, когда он вернулся домой, опираясь на плечо старой и толстой проститутки-гречанки.

От него я узнал тогда только то, что отец его был в свое время видным сионистом, обладателем известного положения, за что один из населенных пунктов получил его имя. У него были две сестры, одна из них была коммунисткой, вышедшей замуж за гоя. Вторая, оставшаяся незамужней, стала врачом по тропическим болезням и отправилась лечить болезни негров в Центральной Африке. Если бы он рассказал больше, мы, возможно, смогли бы постараться найти какое-либо объяснение жизненного пути дочерей сиониста, которому не довелось войти в Сион, но суждено было погибнуть от рук нацистов. И так в последние месяцы жизни сменялись циклы его душевных состояний и раскручивались с нарастающей быстротой, и весь он был во власти своих сменяющихся настроений, как глина в руках творца.

От уединения к чудаковатой сомнительной общительности, и от возвышенности и великой веры в гениальность своих оригинальных идей, граничащей со странной спесью, к бездне отчаяния. Однажды ночью, за две недели до того, как кирпич, прервавший его жизнь, упал ему на голову, он заставил меня испытать ужас, подобного которому я не знал никогда в жизни. Начиная с одиннадцати часов вечера зимний холод сковал старый мир, и тайный ветер нагнал низкие облака, которые, громоздясь одно на другое, угрожали совсем скрыть небеса и серп луны. Я поспешил закрыть окно и постелил постель. Я лег и съежился под одеялом, и уже через несколько минут меня охватил сладкий глубокий сон, в который я был бы погружен до утра, если бы меня не вырвал из него глухой крик ужаса, отозвавшийся трепетом в моих костях. Маленький Бог кричал в своей комнате и выл, как раненый шакал. Потом он встал и тихо постучался ко мне. Я собрался с духом, преодолев страх, и сообразил еще вооружиться линейкой прежде, чем медленно-медленно открыл дверь, готовый обрушить удар, если в своем сумасшествии он бросится на меня, чтобы убить.

Он стоял босиком, его долговязое тело было облачено в пижаму, которая была ему сильно коротка, ноги босы. Когда он предстал передо мной во всем своем смущении и замешательстве рук, я уронил украдкой линейку и подтолкнул ее ногой под кровать. Он стоял посреди комнаты и напоминал человека, бежавшего во весь дух от опасности к месту убежища, но, добежав, осознавшего, что опасность не была опасностью, а убежище не является убежищем.
– Простите меня, – начал он, заикаясь, – простите, право… я кричал во сне… вы, наверное, ужасно испугались… только я… на меня напал страх, иначе я не кричал бы… но теперь все кончилось, все прошло, и сейчас я вернусь в постель. Да, я должен вернуться в постель, и, конечно, вернусь. Но вот что – по правде говоря, я хотел бы остаться здесь, с вами… еще немножко, потому что я боюсь возвращаться в постель. Эти ночные кошмары хуже ада. Может, вместе пойдем ко мне, и я заварю чай! Посидим вместе, пока не придем в себя.

– Нет, – сказал я, – я заварю здесь. Посидите тут.
Он подчинился и сел в кресло. Он знал, что у него нет сил приготовить чай. Ведь его руки все еще тряслись. Он обхватил стакан обеими руками, и стакан дрожал, и брызгал ему на руки и на колени.

Отец явился ему во сне. На нем не было ничего, кроме майки и коротких трусов, и Маленький Бог расхохотался, а сердце его рыдало, зуб на зуб не попадал, и из глаз лились слезы.

– Как это, папа, – сказал он, указав на него пальцем, и голос его прервался от смеха и стука зубов, – что это ты вдруг изменил своим взглядам и надел короткие трусы, словно современный Тарзан, ведь все дни жизни своей носил ты шерстяные кальсоны по причине хронического насморка, которым ты страдал с юных лет?
– Здесь, в Земле Израиля, – отвечал ему отец, – человек не нуждается в шерстяных кальсонах.
– Что ты говоришь, папа, ведь это не Земля Израиля! Взгляни, поля покрыты снегом, а деревья стоят голые, и морозный ветер пронизывает до костей.
– Вздор, сын мой, ты говоришь несуразности.

Во время беседы они очутились в рабочем кабинете отца. Синяя копилка «Керен Кайемет» стояла на его столе с резными ножками. На восточной стене висела карта Палестины, и на ней зеленым цветом были обозначены земли «Керен Кайемет», а напротив, на западной стене, из золоченых рам смотрели портреты Герцля и Нордау. Маленький Бог приблизился к картинам, чтобы лучше рассмотреть их, и обнаружил на них двух своих сестер такими, какими они выглядели в первом классе гимназии. Отец подошел к столу и развернул на нем номер газеты «Мир», которая стала увеличиваться в размерах, пока не закрыла всю поверхность стола. И тогда отец уселся на стол, сложил руки на груди, покрытой тоненькой майкой, и сказал ему: «Ну, сынок, расскажи, что нового в мире». «Мир все растет, папа, а Бог все уменьшается». Отец откинул голову и засмеялся во весь голос, как, бывало, смеялся, когда был в хорошем расположении духа – жилы на его лбу набухли, живот колыхался, пока на глазах не выступили слезы, и не понять было уже, смеется он или плачет.

– Бог все уменьшается, папа, и сейчас выглядел бы рядом с муравьем, как блоха рядом со слоном. Все еще жив он, пыхтит и вздыхает, и мучается под тяжестью созданного им мира, но еще немного, и этот мир совсем задавит его. Он давно уже потерял всякую власть над своим миром, и сейчас это только вопрос времени – сколько продлится его агония под этой тяжестью.

– И через некоторое время исчезнет совсем? – спросил отец, и лицо его омрачилось.
– Недели через две-три, а, возможно, и раньше.
– Ведь это конец, если так.
– Да, это конец.

Отец подскочил, спрыгнул со стола и при этих словах начал биться головой об стену, прямо о карту Палестины, он бился и кричал от боли, бился и кричал, и с каждым ударом становился все меньше, и сын знал, что только в его силах спасти отца, но все его тело стало монолитом, и он не мог пошевелиться, весь закоченев от холода и великого ужаса, и так он стоял и смотрел, как отец продолжает уменьшаться, ударяясь головой об стену и исчезая, пока не осталось от него ничего, кроме этих ударов.



ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ЭЛИ ЭМ И Д.ЭНЗЕ



































Исраэль Малер: ДЛЯ КНИГИ “ГИБЕЛЬ бОГОВ”

In :3 on 22.05.2020 at 15:15

СИЗИФИК

У Сизифика рот всегда набит камушками. Сизифик мечтает стать косноязычным.
– Почему, – спросил он меня, – у одних – “Храни Короля”, а у других – “Спаси Царя”?
Когда, скрежеща панцирями, мы плетемся в ночи, Сизифик бежит за нами, изображая собаку. Он низко, к земле, опускает морду и так частит ногами, что кажется, их впрямь не более четырех.
(Мне рассказывал знакомый моего знакомого, что у них в саду Сизифик с этой же целью складывал задние руки и передние ноги на груди и животе).
Шутники утверждают, что запрещение использовать Сизификов в сельском хозяйстве снизило не только уровень сбора карпанов, но и умственный уровень сезонных рабочих. И не потому ли самые оригинальные философы находятся в тех кабаках, куда не запрещается приводить с собой Сизификов?
Отмечался рост поголовья Сизификов после эпохи Большой охоты, ибо они как никто обладают способностью к имитации и адаптации, т.е. к подражанию и приспособлению.


УКАЗАТЕЛЬ

“…Птица мемэн обитает к северу от царства Твердогрудых… Гора великая Юнь… находится к северу от птицы мемэн…
…Есть человек по имени Зубы-Лезвия. Охотник убил его…
…Труп Матери Второй был заживо сожжен десятью солнцами. Живет к северу от царства Мужчин. Правой рукой закрывает свое лицо…
…Долина Выплевывающей шелковую нить находится к востоку от Большеногих. /Там/ женщина стоит у дерева на коленях и выпле¬вывает шелковую нить…
…царство Великанов… на вершине Горы стоит великан и тянет себя за уши…
…у твердогрудых твердые груди…
…Иные говорят: Труп Ганьюй живет к северу от великанов…
…Там ничего не растет, ничего не живет…
…Оттуда Вонючая речка течет на юг в Лету…”
/Каталог гор и морей/
– Жмын – /001,098 д. 45 анг. м, 15 сантимов 1 груш, 00, 134/…К
– Сарпа – /134,…7р/ к, 96 пять семь, 8 дыр, щуп, чеш., 0. 0.00,/ …Ю
– …люк – /тр,„.6р/ 10.6 98а, Арт, оил, 896.65. 643, СТР ?0,1/ 1/…Ю
– хипарь /рик/ – /890.000.197 стартер,., 010 горсть ии 09 рбль, 5690.1/…Л –
Мармызик – /э-010188, а А, мелкий, симпат., яд, знак ам. рбль и пр./ …К


X
…по ночам парча отсасывает молоко из грудей рожалиц… купивший ананас в нефабричной упаковке должен убедиться, что в нем (в ананасе) не скрывается ол, который… женщина убила двух своих детей, ревнуя их к мужу… он по ночам покрывает коров, после чего те телятся одноголовыми телками с закрученным хвостом, жало которого может убить даже…
…увидев девочку пяти-семи лет, он начал призывно посвистывать… “открыв дверь, мальчик увидел цыганку с тощей открытой грудью и синим ребенком на руках, он пошел отрезать ей хлеба, а, когда вернулся, застал в коридоре целый табор, они одевали родительскую одежду, шляпы, пудрились, мазались и корчили рожи в зеркало…” “…его единственный зеленый глаз обладал способностью оставить на лице незатягивающиеся язвы…” “конский волос проникает через одну из пор на теле человека и, блуждая по венам, проходит в сердце и…” “…человеческая кожа с татуировкой ценилась…
…практикой руководил отставной офицер Напалков, через год он уже был начальником отдела кадров…” “они затащили…” “она оказалась небеременной, это был просто солитер, которого она кормила все десять месяцев…” “…если его раздавить…”
Из окна виден лес, что за асфальтовой дорогой. За лесом разлито море. Впрямь до самого горизонта. За горизонтом оно стекает в Швецию.
Но: до асфальтовой дороги, прямо возле дома растут две раскачивающие ветвями березы. И живут на них Гирей и Шах – так прозвали их в народе, потому что сидят они по-восточному, скрестив ноги булочкой-плетенкой.
Сидят они неподвижно, на самых-самых вершинах, будто бы сидят всегда тут, только с верхушками берез раскачиваются.
Но пролетит как что, быстрым (незаметным) движением, словят в кулачок и сжимают. А потом раскроют пальцы, и пустое тельце сухим листом слетает вниз (медленно и кружась).
И все равно им. Птица ли, комар ли, или душа человеческая.
За картофельным полем пастбище. Душный воздух, полный мошкары, пчел и смешных мушек, бездвижно висящих над, стоит по- над самой травой.
С картофельного поля пастбище кажется ровным, но на нем и корова ногу сломит. Трава скрывает канавы непонятно откуда. Траншеи – не траншеи, мелиорация — не мелиорация, но они собирают неглубокие воды то черные, то зеленые. В них вливаются влажные ужи и растворяются. И – вдруг – перед нами гриб, большой, розовый, с вывернутой шляпою. Это шампиньон. А вот еще один, и один, и один.
И уже лес. Темный, непроглядный, хвойный. Ни брусники, ни черники, только черная хвоя, мягкая, податливая ноге.
А шампиньон бледными телами продолжается, и еще, и еще. Неужто, говорим, ему и капли солнца не требуется. Экий, однако, мрак вокруг и безгласно.
А вот – на полянке – что такое. Никак сторожка, из мертвых досок сбитая, дверь на гвоздь изогнутый закрыта. Кому сторожка?
А в сторожке ни лешака, ни сесть, ни присесть, пол земляной, окна не пропилены.
Дверь закрыли – не открыть, а уже мчится к ней, аж земля скрипит, без рук-без ног, Ивашка. Губа мокрая, глаз мутный, рожа такая, будто только вчера с соски слез. А телом рыхл, розов.
Брызд появился прямо из скалы, все летит, крушится, крошится, сыпется, трещинами бежит. А глас! а огнь! из ноздрей! вонь! смрад!
Ногами топочет, хвостом бьет, зубами щелкает.
И мчится, все валит, опрокидывает, ломает.
И исчезает медленно в воздухе, чуть колеблясь изображением, и – словно не было. А был. Ли.
Жержель живет в песчаном дне реки, в самом истоке ее, где глубина едва достигает трех пальцев. Журчит вода среди редкой травы и чудом не уходит в песок.
Забываясь, думая лишь о себе, река промывает и углубляет свое русло. Она, не замечая поворотов своих, течет вдоль лугов и мшистых лесов. Люди ставят по берегам свои дома и живут в них, почти не старея.
Журжель винтом выходит из песчаного дна реки и плывет этаким червячком, проходя сквозь уклейку и форель, после чего просветленный трупик рыбы всплывает на поверхность, являя миру розовую точку на белом узком животе лодочкой.
А Жиржель уже далеко. Теперь он плывет, то сворачиваясь в кольцо, то резко распрямляясь.
Гариель находится в небе среди птиц. Даже с вершины горы его не отличить от сокола или воробья. Но помните — у него острый, как спица, клюв и дятловый язык, длинный, гибкий, с шипом на конце, проникающий через глазницы, ушные раковины, ноздри, рот в самый мозг зайца, газели, мыша.
Среди людей живут Разрызги.


КЛАУСТРОФИЛИЯ

Итак: в очередной раз я приступаю к написанию этого текста, который уже неоднократно ломал рамки свои и исчезал.
Итак: это песня победы и поражения.
0.0. Никто никогда не покинет замкнутого пространства.
0.1. Мир и все другое в мире есть замкнутое пространство.
0.2. Бесконечность есть бесконечно замкнутое пространство.
0.3. С лица Бога мы увидим: степь, море, вселенная, космос есть замкнутые пространства. Каждое по себе самое.
– кл.
1.0. Я положу во главу угла камень, под который вода не течет. И то: насколько нужно быть тупым – желать, чтоб под тебя вода текла, смоет ли, сточит ли.
1.1. Прославим сапожника Б., тачавшего под деревом сапоги, пока одни точильщики дырявили Время, а другие нарезали его, как колбасу, на циклы.
1.2. Кто на бегу заметит яблоко, устремившееся к Земле?
1.3. Выпущенный к путешествию писатель не покидает каюты.
1.4. Поставим памятник господину Беликову, погибшему в обороне замкнутого пространства. Памятник изобразит нашего героя, падающего с лестницы.
1.5. Ну зачем, зачем русские любят быструю езду и середину Днепра?
1.6. Обращаясь на “ты”, мы обращаемся на “он”.
1.7. Замкнутые пространства не пересекаются, не налагаются, не сливаются.
– кл.
2.0. Истончающий границу своего замкнутого пространства стремит¬ся к собственному исчезновению.
2.1. Ибо нарушитель границы собственного пространства исчезает независимо от того поглощен ли он другим пространством, поглотил ли сам другое.
2.2. Так – гладиатор, вышедший на арену цирка.
2.3. Так – висельник и петля.
2.4. Так – студент, вступивший в партию.
2.5. Можно продолжить список, упомянув оркестранта в оркестре, кролика, бегущего в пасть ко льву, пророка во чреве, и лично меня, пьяненького, испанца, поглотившего инку, голубя в голубиной орде…
2.6. Дурно пахнет слово “диффузия”.
– кл.
3.0. Момент обнаружения собственного замкнутого пространства совпадает с моментом рождения.
В глубоком детстве я, усыпая, натягивал одеяло так, что все были уверены: рано или поздно я задохнусь и покину замкнутое пространство.
Рисуем крылышки.


Под круглым столом располагался штаб-квартира Ильи Муромца. Шалаши ставились в углу двора под жасминовыми кустами и в лесу в секрете от полян.
Чердак.
Подвал.
Задние (маленькие) дворы.
Под кроватью.
За дверью в углу – кукольный театр одного актера без зрителя. При входе в квартиру, слева, образовался закуток, куда складывали ненужное нужное. В этой великолепной тесноте можно было скрываться (оставаться одному) до ужина. Впрочем, именно там мне впервые пришлось столкнуться с постмодернистским предметом. Это был высокий, до бедра, протез Айзика. Сочетание “живой” ноги, металлических замочков, пряжек и эфира.
Замкнутое пространство позволяло иметь или рассматривать собрания
пуговиц, кнопок, крючков,
гвоздей, винтиков, болтиков, электрических пробок, перьев, карандашей, промокашек, ластиков, облигаций, всякого.
– кл.
1.8. Агарофил подобен жителю плота, не ведающему ни о дне, ни о покрышке океана. “Титанику” подобен агарофил.
1.9. Агарофил подобен богу, не имеющему своей вселенной.
1.10. Агарофил подобен банковскому работнику.
1.11. И еще уподобим агарофила детдомовцу
сифилитику энци клопедисту мусульманину
управдому, или участковому, или шпиону маслине в пицце.
1.12. И в самом деле, посмотрим, как устраивается на ночлег этот шутник, землепроходец, ходок, циник, покоритель и перекати-поле. Казалось бы, и в самом деле после длинного дня-перехода не должен кидать он кости на груду, а аккуратно разложить члены на стенах: левую ногу налево, правую – направо; левое яйцо — налево, правое – направо, а то, что между ними – между ними; размотать кишки, расправить желудок, завернуть в чистую тряпицу печень, селезенку, пересчитать почки; проветрить легкие; продуть сердце; левую руку – налево, правую – направо, распрямить пальчики; прошомполить гортань; разобрать лицо и уши; расставить мозг. Но нет, и в самом деле, они бросают груду своего тела на сеновал и под телегу, на груду гостиничного белья, громоздят на полку вагона, закрывают над собой бункера крышку, тонут в болоте.
Агарофил подобен человеку, распахивающему пальто на улице, с целью продемонстрировать свои синие причиндалы половых признаков. Нам.
– кл.
1.13. Не пересекаются этот и тот, белый, свет.
1.14. Но тот, белый, свет отличается от нашего лишь тем, что там замкнутые пространства сливаются, пересекаются и налагаются. Но отражается тот в этом.
1.15. На том, белом, свете нет места ни клаустрофилии, ни отврати¬тельному агарофилу.
1.16. Вот.
– кл.
6.0.
Величайшим произведением человечества является Клаустролябия.


ЭХО

Меня разбудило эхо разговоров в соседней квартире. Все это ложь.
Нет у меня соседней квартиры.
И никто там не разговаривает.
Эхо разговоров этих никого разбудить не может.


ОСНОВЫ ГРАММАТИКИ

Одно из правил грамматики гласит: в начале слова пишем “о”, если в середине слова встречается “е”. Напремер: “олень”, “оселок”, “омера”, “осеть” и т.д. Причем, сколько раз в слове встречается “е”, столько же раз в начале слова пишем “о”. Например: “ооселедка”, “ооодлинношеее”, “ооперестройка”.
Иногда, начальное “о” переходит в конец слова, что связано, как правило, с невыясненными причинами и благозвучием. Например: “село”, “зеркало”, “озеро”.
Целый ряд правил устанавливает способы применения приставок. Приставки используются в начале слова, в конце слова и в середине слова. Основное назначение приставки — изменить первоначальный смысл корня. Например:”сматер”, “матерс”, “мастер”; “замервец”, “мервазец”, “мерзавец”; “поломой”, “ломойпо”, “лопомой”; “прапала”, “палапра”; “ксово”, “совок”, “сокво”; “долиби”, “либидо”, “лидоби”; “покомзитор”, “композитор”; “присюрз”, “сюзприр”, “сюрприз”.
Еще бывают всякие суффиксы, которые необходимо обламывать сразу, они от роскоши.
Я также обладаю способом определять, какого спряжения глагол. Но это требует наглядной демонстрации. При личной встрече.
1.17. Что касается междометий, то с ними – увы.













Анри Волохонский: СКЕПТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ДУШ И О ДРУГИХ ЧАСТЯХ

In 1995, :3 on 08.06.2017 at 20:11

(Печатается в сокращении)

У поэта Высоцкого в песне Говорящего Попугая «Я Индию видел, Иран и Ирак. Я индиивид, а не попка – дурак» замечательная народная этимология: индивид оттого, что Индию видел. Подразумевается формирование личности и рост души в прямой связи со впечатлениями от зарубежных поездок.


Все говорят из Паскаля: «Не философов Бог, а патриархов».
Не всякий Бог нам подходит. Который Бог – не личность, Он уже и не Бог. Может быть, нужно поставить в начало всего – Личность? Но какие виды мы припишем личности, чтоб сделать ее Божеством? Придется нам опереться только на Библию, а это вывод, и правда, совсем нефилософский.
Можно ли, однако, лишить Божество общего значения в сфере чистой мысли? Верно ли, что Божественное философов – на самом деле пустой вымысел? Если вымысел, то есть «плод мысли», то чего стоит догматическое богословие?
Но чем мысль хуже пищеварения? Или зрения и слуха? Или осязания? Что за шовинистический экзистенциализм? И что за апартеид интеллекта?


Мнение Платона о лучшем качестве бытия, когда оно вечное, основано на наблюдениях за небесным сводом. Неподвижные звезды выглядят бессмертными. Они сияют.


Возможно, истинное бытие приходится на грань исчезновения.
То, что существует, имея силу, вес и толщину, скорее всего, живет в неверном правиле.
А Платон, понимая, что вещество невечно, придал вечность невещественному и тем невидимому сообщил много силы.
Однако древняя глубокая интуиция говорит о достоинстве постоянства. На ней основано пристрастие к золоту.
Золото вечное, оно блестит, оно имеет толстое бытие. Его можно зарыть в землю, а потом взять – оттуда, с «той стороны». Золотая броня защищает душу от духа тьмы. На небесах все из золота.
Может быть, мы переносим на Бога качества сакрального царя, вождя, обвешанного блестящими амулетами?
Все, что из списка Кришнамурти, прекрасно по существу: улыбка ребенка, плеск малой волны, легкое дуновение – все это исчезает и возникает. Оно не в бытии, а на границе небытия. Согласимся ли мы вместо Вечного Бога на шаткий призрак? Заставим ли мы Его вникать в наши невесомые забавы?


Платонический взгляд: Истина есть нечто неподвижное. Существует лишь то, что существует вечно.
Вывод: Бог существует вечно.
Тут можно сомневаться. Выражения «Бог существует» и «Бог не существует» в равной мере бессмысленны. Когда их произносят, то не имеют в виду логическую формулу. Например: «Жив Господь!» – воскликнул К. и шумно перекрестился.
Но верен ли сам платонический взгляд?


Да не заподозрят меня в принадлежности к какому – нибудь тайному клану. Сама мысль об этом внушает ужас: принадлежать, играть роль, войти в историю. Бессмертие человеческой памяти, слава в отдаленном потомстве, честь стояния при больших делах. Ах.


Бога следовало бы поставить выше Бытия и Единства.
Следовательно, логически рассуждая, Бог не может не существовать и не быть единым. Поэтому утверждения «Бог един», «Бог существует» должны рассматриваться не как тезисы, а как выкрики.
Удивительна история с омо – и омиусианством. Первое считают истиной, второе – ересью. Но если довольно сложная система взглядов радикально меняет смысл из – за одной буквы, это может означать только, что она неустойчиво сформулирована. Хорошо построенная мысль должна восстанавливаться при искажениях. С другой стороны, даже сильно заблуждаясь разумом, тела людей ведь не перестают существовать. Почему должны гибнуть души?


А св. Феофил говорил так: Человек ни смертен, ни бессмертен, но свободен. К чему склонится, тем и удовольствуется.
Вот мнение, которое приходится считать тонким. Оно проникает даже сквозь воздух могил.
Примерно то же говорил Еврипид, но в тоне не столь оптимистическом: А жить не то же ли, что мертвым быть?
А философ Демонакт на вопрос бессмертна ли душа, отвечал:
Бессмертна, но не более, чем все остальное.


Литератор Померанц сообщил нам, чем занимаются Божественные Ипостаси в свободное время. Они играют. Во что же они играют? В какую игру? Мой друг Авель думает, что в «пьяницу». Я был уверен, что в «носы».


Литератор пишет: «Религия живая, пока в ней есть ереси».
Мне показалось, что у него короткие ноги. Спросил. Действительно, короткие.


Профессор Пятигорский пишет, что он спросил одного индуса о змеях.
– В нашей деревне… – ответил индус.
Дальнейшая речь этой деревенщины передана примерно так. Жители деревни делятся на два класса: «знающие змей» (то есть понимающие космическую эротическую символику безногой рептилии) и «незнающие». Представителей первого класса змеи не жалят.
А про профессора И. мне насплетничали, что он верит в пришельцев.
Какие у нас суеверные светочи!


Свет определяется отличием от местного тепла. Любое тело излучает сообразно своей температуре. Но если кванты излучения чужды температуре тела, это уже не тепло, а свет. Источник света (как Солнце) сам для себя – источник всего лишь тепла, а для Земли его тепло есть свет, так как Земля в двадцать раз холоднее.
В среднем, один квант света Солнца распадается на двадцать квантов земного тепла. Это мера формообразующей способности солнечного света. Когда квант света входит в область земной жизни, он может просто распасться, и тогда его формообразующая потенция исчезнет бесследно. Но он также может, распадаясь, передать эту потенцию в систему пигментов растения или глаза животного, и тогда рассеется лишь часть ее, а остальное создаст форму, информацию, усложнит структуру. Речь здесь о структуре, о форме, а не об энергии. Энергия может оставаться постоянной: сколько пришло как свет, столько ушло как тепло. Поэтому свет (обычный видимый свет) – первая форма.
Существенно также, что форма может исчезать бесследно. Это противоречит оптимистической интуиции, будто бы «ничто в мире не пропадает».
В отличие от того, что думали об этом прежде, вечной оказывается материя, а форма гибнет. И мы не можем выводить бессмертия душ из естественных наук: у нас нет для этого ни фактов, ни вынуждающей логики. Ясно только, что бессмертная душа не может быть формой, а если она форма, то не бессмертна.
Придется считать душу за нечто совсем особое.


Можно верить, будто бы существует особый потусторонний мир, где продолжают свое бытие тени рассеявшегося света, образы распавшихся частиц, лишенных энергии и массы. И там они ожидают всеобщего восстановления. Также и человеческие души.


Стараются различить «видимый свет» и «свет Божества».
Однако и видимый, «физический» свет имеет творящую природу.
Хотят заставить Бога творить все сразу.
Но с точки зрения вечности нет никакой разницы, сотворен ли мир мгновенно, или имеет историю. Выражение «да будет свет» можно рассматривать просто как удачную интуицию, а дальнейшую космогонию изображать по науке. Свет ведь, очень похоже, есть первая из форм.


Физик Л. сказал:
– Нравятся мне эти ваши полунауки: экономика, экология, социология.
На чем же основано мнение, будто физика является «полной наукой»?
Мой друг Авель утверждает, что на ее происхождении от астрологии. Верили, что боги обитают в небесах, на звездах, и что звезды это боги. Будущее зависит поэтому от богов – светил, управляющих нижним миром. Это верно во всяком случае относительно Солнца и весьма вероятно – насчет Луны. В прочих влияниях можно теперь сомневаться. Но раньше верили, конечно, что зная точные правила перемещения светил, можно предвидеть будущее. Подобный взгляд руководил Кеплером и Ньютоном. Механически, небесные системы довольно просты, и математика также оказалась проста. Только в последние годы выяснили, что поведение сколько – нибудь занятных систем в принципе непредсказуемо. Так что репутация физики стоит на суевериях и обманутых надеждах. Законы физики формулируются строго, но будущего из них мы все равно не узнаем.
На это можно возразить о внутренней красоте правил высокой науки. Но и на это можно что – нибудь возразить: что – то ведь нравилось физику Л. и в наших полунауках.


Академик О. сказал:
– Если бы я верил в Бога, я верил бы в Солнце. Оно светит и греет.
У него не хватало пары пальцев на одной из рук. Говорили, будто
писал доносы. Но, возможно, он их и не писал. Говорили ведь такое о многих.


Стукач Олег Ю. говорил:
– Я не хочу в рай – там скучно, все одинаковые.
В доникейское время иные богословы думали, что воплощение твари произошло из – за того, что умы наскучили чистым созерцанием истины.
В сущности, и тот, и эти сомневаются в ценности платонического неподвижного совершенства. Вечность скучна. Звезды жалки. Все, что имеет толстое бытие, не представляет ничего интересного. Третьего Храма не будет.


Говорят: «Страна должна знать своих стукачей».
Так ли это?
Может быть, мы хотим чего–то слишком хорошего? Чего мы вовсе недостойны?
Может быть, лучше их не знать?


И Набоков пишет о каком – то своем дяде: «путешествовал, знал страсти». Тоже, значит, «индиивид».


Выражение Иисуса «пять мужей было, и кто сейчас – не муж» – пословица. Дама из Самарии рассуждала сама с собою:
– Разве ЭТО муж?! – и так всякий раз, как ей случалось обзавестись спутником жизни. Она и воскликнула поэтому:
– Он (т.е., Иисус) мне всю мою жизнь рассказал!
Она ведь так всю жизнь и говорила: «Разве ЭТО – муж?!»
Нужно помнить, что разговор Христа с самаритянкой происходил в большую жару у колодца. Оба, конечно, шутили.


Владыка Никодим скончался в библиотеке Ватикана.
– Поступок даже слишком экуменический, – отозвался один из отцов американской автокефалии.
О Никодиме говорили разное. Мой друг А.П. на личной аудиенции нарочно обращался к нему «монсиньор».
– Дерзок, дерзок, – посмеивался Никодим.


Отец Гавриил и я сильно напились в Вене.
Наутро я застал его сидящим на краешке перед огромными недопитыми пузырями. Он проснулся и произнес проповедь.
– За что мы так любим Богоматерь? За то, что именно Она побудила Спасителя совершить Его первое чудо.
Еще вечером я спросил, как фамилия.
– Бультман.
Мы были уже пьяны.
– Тот самый Бультман?
– Тот самый.
– Неужели тот самый?
Я все не мог поверить, что радикал–теолог–протестант преобразовался вдруг в православного попа.
– Ну конечно тот самый. Кто же еще?
Оказалось – племянник.
Вот оно – первое чудо.
А отец Даниил (знаменитый Даниэль Руфайзен), когда справлял двадцатилетие монашеской жизни, решил попотчевать соотечественников польскою водкой. Собрались. Стали распечатывать бутылку «из Польши». Попробовали, а там вода. Чудо произошло на таможне.


По слухам, архимандрит А.Г. (глава в Иерусалиме так называемых «белых») целомудрием не отличался. Неофит Г. был однажды у них на приеме. Там была еще безумная мать с мальчиком – дегенератом. М. хотел куда – то пройти. Мать его двинула сзади, дитя вцепилось слева. М., человек с прошлым, не выдержал:
– Да что тут за бардак!
Отец архимандрит принял на свой счет и обиделся ужасно.


Католические миссионеры вошли в проблему: как перевести для китайцев «Отче наш», где про «хлеб насущный» – ведь они хлеба – то не едят. Вышли из положения весьма прямолинейным путем: «Рис наш насущный даждь нам днесь».
С японцами было еще проще. Перевели ПЫН (наш насущный).
ПЫН означает по – японски «простая пища». Слово происходит от латинского «панис», хлеб. Его занесли в Японию испанские монахи в шестнадцатом веке.


В Париже все люди, близкие к церкви, глубоко уважали престарелую монахиню мать Бландину. Она скончалась. На панихиду явилось много народу, среди прочих – Солженицын, наездом из Штатов.
Газета писала: «Как, должно быть, радовалась душа покойной, видя среди провожающих ее в последний путь великого писателя Земли Русской».


Нужно ли душе вечное бытие?
Не может ли она обойтись только трепетом, собственным своим «дзинь – дзен»?
Тогда мы возымели бы умственную радость думать, что душа это легкая невечная невесомая форма, в которую облекла себя вечная, тяжкая, косная материя.


Сколько человек живет в Пакистане?


Современный богослов иронизирует:
– Бога (Отца) представляют себе в виде бородатого старика.
А как Его еще можно себе представить? В виде бритого горожанина?


Речь проповедника о Законе:
– Мы повсюду видим Закон. У природы – законы природы. У воров – воровской закон.
Если я не ошибаюсь, это был субботник или пятидесятник.


Подметные письма русских сектантов в Израиле против фарисеев, которые одобряют супружеские отношения в субботу, написаны с употреблением лексики протопопа Аввакума: Ишь, что придумали, бляди…


Табга (Табха) – от «Гептапегон».
Немия – от «ихнемон».
Далманут – от «Магдала». Гимл прочтен как Нун и Хе как Тав.
Генисарет – тетатеза от «Кинерет».
В современном иврите есть два слова «варвар». Одно так и означает «варвар». Второе – «болтун». Соответствующий глагол «лебарбер» означает «говорить попусту».














Гали-Дана Зингер: РИТУАЛ. СТРАТЕГИЯ

In :3 on 12.02.2014 at 17:59

РИТУАЛ

Можно ли проще сказать и нужно ли: 
вечеряли, ужинали, ужинали, ужинали.
 
                                                           белые глазки плавали в слёзках. 
                                                           пыльная зелень. 
                                                           горелая кость. 
                                                           супротив кости: место для гостя. 
                                                           прочие гости сели поесть 
по три стороны столового прямоугольника
 
входившего в дверь.
 
                                                           перед каждым гостем словарь 
                                                           и гость 
                                                           читает: тварь 
                                                           понимает: зверь
                                                           читает: твердь 
                                                           понимает: смерд 
                                                                                        два пишем 
                                                                                        один в уме 
                                                           и один все твердит: не верь 
                                                           а два в сердцах отвечает: merde 
                                                           и царь не придет и смерть не придет 
                                                           доколе пребудешь тверд 
                                                           доколе пребудешь жив 
                                                           промеж животных и трав. 
                                                           один понимает: жертв. 
                                                           один понимает: жатв. 
                                                           раздался хруст и уста отверз 
                                                           один и сказал: ты лжив. 
                                                           тверд: это только устар. поэт. 
                                                           покуда пребудешь тверез. 
                                                           один был дед мороз. 
и все обращают свой взор
 
на дверь на ея силуэт
 
на черный прямоугольник ея
 
входивший прямо к столу
 
                                                           и каждый думает: вздор.

я это не я. я это не я. 
                                                          один обводит узор 
                                                           на скатерти прямоугольной 
                                                           и думает: это не больно. 
                                                           но два оборвал его: врешь. 
                                                           и в брешь потянуло теплом. 
тут все кто сидят за столом
 
на стол обращают свой взгляд
 
на белый прямоугольник его
 
                                                           входящий в открытую дверь 
                                                           и каждый думает: на кой ляд 
                                                           и смотрит в свой календарь. 
                                                           читает: дурь. 
                                                           подразумевает: ударь. 
                                                           читает: медь 
                                                           подразумевает: море. 
                                                                                                два пишет. 
                                                                                                один в уме 
                                                           азбукой морзе 
                                                           вместо морга выстукивает: море. 
                                                           вместо: умер выстукивает: умерь. 
                                                           и все повторяют: нет места 
                                                           и все повторяют: есть 
                                                           и месть меняя местами 
уставясь в печатный орган устами
 
в початок граната стакана
 
в его непочатый огран.
 
                                                            и два все твердит: не зря 
                                                            не узрели мы царя: 
                                                            ведь смерти не узрели мы, 
                                                            незрелые наши умы. 
                                                            раздался треск и отверз уста 
                                                            один и сказал: ни зги 
                                                            не вижу я и устал. 
                                                            и два сказал: я не вижу я: 
                                                            ни руки его ни ноги. 
ножка стола и столовый нож
 
прямой образуют угол.
 
                                                            один читает: ложь. 
открытая дверь добывает
 
к столу свой каменный уголь.
 
                                                            два понимает: лужа 
                                                            и льет на скатерть вино. 
                                                            …младенца старца и мужа… 
                                                            читает один и на дно 
                                                            стакана взирает вчуже. 
и холодом потянуло от морозилки стола
 
и все уткнулись в лежащие на коленях «мурзилки»
 
чтобы не видеть ствола
 
двери наведенного прямо на стол
 
                                                            где стыла горелая кость. 
                                                            супротив кости: место для гостя. 
                                                            глазки крутые в слезках кипяченых. 
                                                            хрен и замазки горсть. 
                                                            у каждого свой букварь. 
                                                            все делают что хотят. 
                                                            читают: зверь 
                                                            понимают: тварь 
                                                            читает: книга 
                                                            понимает: фига. 
                                                            все поют: «двенадцать негритят». 
(12 негритят пошли купаться в море
 
резвиться на просторе
 
один из них утоп
 
ему купили гроб
 
и вот вам результат:
 
11 негритят пошли купаться в море… и т.д.)
 



СТРАТЕГИЯ

И тогда все услышали голос: 
                                                           хватит говорить о словах 
                                                           говорите словами 
                                                           довольно 
                                                           достаточно 
                                                           полно 
Но тогда (когда?) все (кто?) (что сделали?)
 
усомнились в услышанном(в чем?)
 
Не под вопросом остались только союзы
 
                                                                 междометия 
                                                                 и 
                                                                 частицы. 
Все прочие неудовлетворительно отвечавшие на вопрос
 
условились: уйдя, улизнув, улиткой
 
                    укрыться в устьях истока и глохнуть (кому?) в угоду 
                    от стука в ушах, от стука удвоенных у, на нитку 
                    удить бумажные уши убогого и урода, 
                    устами укромного уха, укором уха устало 
                    увянет устрица слуха, уснет, ускользнет украдкой 
                    унылых звуков бухгалтер и розовый блеск лихорадки 
                    с паленой оборкой на лицах 
                    не послушаем                           не услышим 
                                               достаточно 
                                               полно 
                                               довольно 
И тогда растворилось море, как раковина большая,
как растворимый кофе, чернотой обольщая,
 
и снова края срастило. Тонуть им было небольно.
 
Морская сирена завыла, выводя для них шабос.
 
Но тогда они на берег вышли с дядькою Черномором,
 
на берег волну погнали, как по полю гонят шайбу,
 
как в шею стада овечьи на пастбище гонят в горы,
 
так погнали прибрежных агнцев, как татаро-монгольское иго,
 
как врагов пред собой батогами,
 
и вернулись туда, где глину они долго гнули ногами
 
и давили вино кувшина, дабы десять капель на книгу
 
уронить, на ее страницы, как пот утирает странник,
 
стереть рукописные строки, пусть над ними плачет словесник
 
и бухгалтер недоумевает.
 
                                           (Недоумения вот образ — затаясь 
                                           и алчно чревом розовея, плоти 
                                           изгиб выпрастывает, сращивая вязь 
                                           краев иззубренных и в жалкой позолоте.) 
И тогда, чтобы это увидеть, на самое дно опустились
 
и наощупь нашли они образ розы червленой алой
 
и на свету рассмотрели, близко к глазам подносили,
 
но тогда алычой червивой он им показался или
 
смежились златые створки, море сомкнулось, опало.
 
И тогда над собой пирамиду они возвели из ила
 
в ней спустя тысячелетья нашли человечий волос,
 
в опрокинутой хижине неба в дельте истока Нила,
 
но тогда все услышали голос:
 
                                                   хватит говорить о словах 
                                                   говорите словами 
                                                   полно 
                                                   довольно 
                                                   достаточно
Да статочное ли дело
 
по-на берег выходит катюша
 
не хочу лежать в саркофаге
 
а хочу лежать на дне моря

 























Хези Лескли: РЕЛИГИЯ

In 1995, :3 on 24.03.2012 at 22:21

Теологическая пьеса для шести мужчин и Музы

Религия облегчает страданье.
«Травиата»

Действующие лица: голландский поэт, знаменитый фотограф моды, Шмулик, Соевый Ангел, Истинный Бог, Терпсихора.

Шмулик:
        Рука и мука,
        руки и мука,
        шерсть и мука,
        воды Ганга и мука,
        жизнь и мука и жизнь из муки и мука жизни.

Знаменитый фотограф моды:
        Слеза и тесто,
        терние в тесте,
        месите ножки стола, ножки стола месите
        и не прекращайте,
        ибо мы стол и слеза и терние и мы.

Голландский поэт:
        Иисус и Маргарина.

Соевый Ангел:
        Ломтик меня,
        выброшенный в заброшенный двор,
        крошки, освещенные
        огнём,
        спалившим пекарню
        и ученика пекаря
        (его мать сказала: вместо сладкой халы
        принесли мне мёртвого негритоса).

Терпсихора:
        Пёс стар, его ноги парализованы, но его хвост танцует,
        всё ещё танцует, всегда что-нибудь танцует.

Истинный Бог:
        Смерть как хочу отпустить усы,
        только не в состоянии решить —
        отрастить ли их из вспышек
        огня и дыма
        или отрастить с человечьим терпеньем.
        Оттого во веки веков у меня не будет усов,
        а из этой вечной нерешительности
        произрастают города и времена года.

Шмулик:
        Главный раввин возлежит на зелёной софе,
        главный раввин возлежит с зелёной софой,
        главный раввин храпит в прожорливой ночи,
        в алчной, бережливой ночи,
        Главный раввин будет жить и умрёт.
        Главный раввин будет уволен и станет второстепенным
                                                                                                         раввином.
        Второстепенный раввин мне милей, чем главный раввин,
                                                                                                         дуралей.

Известный фотограф моды:
        Поэт пишет стихотворение на дензнаке,
        на дензнак он покупает мороженое
        мясо,
        когда мясо оттаивает в кухне поэта,
        стихотворение застывает в кармане мясника,
        когда поэт кусает горячее мясо,
        мясник касается слова: религия
        и бранится: Проклятие! Холодное слово! Проклятое понятие!

Истинный Бог:
        Слёзы, слёзы, слёзы.
        Тараканы преисподней плачут, помаватели флагами плачут,
        поджигатели соломенных подстилок плачут и поджигатели
                                                                                                        храмов
        плачут тоже.
        Младенцы плачут, львы плачут, юноши Вены плачут
        в Порт Элизабет,
        и сеющие в слезах плачут, ясное дело.
        И я плачу,
        ибо
        не прекращаю рождаться.
        Вечная рождаемость прискорбная вещь.
        Когда прекращу рождаться буду счастлив.
        Все будут счастливы.
        Даже хомяк, заброшенный на Хайфское шоссе
        ночью
        и раздавленный утром.
        Теперь хомяк почил в бозе,
        и его кровь пятнает моё платье.
        Слёзы, слёзы, слёзы.

Голландский поэт:
        А что обо мне? Ужели я — мертвец, сидящий у стола,
        на коем стынет ужин?

Соевый Ангел:
        Семь
        сияющих
        линеек
        отделяют
        псалтирь от сортира,
        столовую соль
        от лиловой соли,
        рассыпанной по восхитительной плоти
        мёртвых.
        Смерть — это чудо!

Хези Лескли (образ, влипший сюда по ошибке):
        Я родился не в Гиватаиме, но там
        из каменоломни сверкающего ничего на Гиват-Козловски
        выломали душу чёрной змеи,
        а из серых канав, вызванивающих хвалы серому,
        выловили тело метлы,
        размозжающее голову чёрной змеи,
        и между двумя холмами — деятельные мёртвые —
        покупают хлеб, воспитывают ребёнка, выражают протест.
        Гиватаим — раздробленная звезда.
        защищенная песнь,
        фосфорический звук невнятной туфли на каблуке,
        стучащей в мозгах граждан
        в тот час, когда они закрывают глаза
        и переходят дорогу.
        Большие дураки мы, гиватаимцы,
        пропитаны винами, каждая вина — с мышь размером.
        Стиль — это враг!
        Будь верен себе,
        но всади нож в спину стихотворению.
        Внимательная, продырявленная спина — доска,
        учившая сама себя
        письму.
        И ни в коем случае не породи мышь!
        Утяжели своё семя и своё молоко
        и сделай из них сыр,
        но не породи мышь.
        Сделай шаг и посади саженец,
        сделай ещё шаг и посади дополнительный саженец.
        Вот твой дом.
        Вот инкубатор.
        Открой дверь
        и поведай им, что ты носишь в своей мошонке
        одомашненные жемчужины и беглые гласные.
        В скорби породишь ты мышиную дыру.

Шмулик, мышь:
        Был я книгой,
        погружённой в воду,
        теперь я — ничто.
        Буду я книгой
        на боковой полке.
        Раз в год
        коснётся меня
        рука человека.

Соевый Ангел:
        Сырок
        пересекает ночное небо,
        проходит над домом,
        ослепляет глаза семьи.
        Шесть глаз поражённых светом
        и три бормочущих рта:
        «Славьте сырок!»
        Белый монолит.
        Кальций и божественный разум.

Голландский поэт:
        На сей раз я буду писать бесстыдно
        и молчать заносчиво.

Истинный Бог:
        Религия — грязь под моими ногтями,
        пот моих подмышек,
        мокрый зелёный комок
        в моей гортани.
        Религия — не моё сердце
        и даже не отзвук его ударов
                                                   в роще японского
                                                                   храма.

Известный фотограф моды:
        Меси мышиную дыру,
        меси бесформенного
        Шмулика.
        Вечер спускается
        да
        вечер спускается.
        Меси зазор между оконченным днём
        и месящей рукой,
        используй зазор и укрась его лирическим узором.
        Меси месящую руку
        и создай из неё теннисный мячик
        по имени «Шмулик».
        Вечер спускается и поднимается, спускается и перескакивает
        поднимается и сжимается,
        и этим вечером мы не сжалимся над Шмуликом!

Соевый Ангел:
        Нарезанный помидор, ломтики огурца, порубленный лук,
        шафрановое масло, чёрный
        молотый перец,
        столовая соль — трепыхаются в миске вместе
        с золотой пыльцой, лиловой солью и идеей.
        Идти вдоль одной одинокой струны и черпать
        салат из бездны.

Терпсихора:
        Войдите наружу,
        выйдите внутрь,
        есть точка вне сердца Гиватаима,
        это ещё и точка вне сердца
        танца. Коснитесь этой точки
        и танцуйте вечно.
        Выйдите внутрь,
        войдите наружу.

Голландский поэт:
        Даже в самой ослепительной тьме я мог видеть, как
                 всякая вещь покоится на своём месте.

Известный фотограф моды:
        Кому нужны счастье и любовь. Счастье и любовь кому нужны. Только
        стул и стол мне нужны
        для строительства нового государства.
        Только сковорода и кубик льда нужны мне,
        дабы воды нового озера озарили стены
        бытия.

Межеумочная болтовня:
        Болтовня — это частая сеть
        из слов.
        Музыка болтовни — это музыка
        слов, трепыхающихся
        в сети слов мгновение перед смертью,
        которое также — мгновение их осуществления.
        Нет у них иного мгновения.
        И поэзия вползает
        в узкий зазор
        между абсолютной болтовнёй и чистой болтовнёй.
        Поэзия вползает на пузе.
        Она — наказание самой себе,
        а наказание — оно преступление.
        Угорь,
        произрастивший ноги
        по пути из воды ко древу,
        расстался с ними
        на пути со древа на землю.
        Мгновение разлуки с ногами —
        мгновение зарождения болтовни,
        болтовни размозжающей
        во всяком месте и мгновении,
        и всякое место и мгновение запутаны в нём.

Андрогин, одна из половин коего, Шмулик, беседует со второй половиной, Терпсихорой:
        — Пойдём со мной туда?
        — Куда это туда?
        — Туда это туда.
        — А что туда?
        — Туда.
        — А из чего туда сделано?
        — Из кольца тудов, обнимающего семя тудов.
        — А если я не пойду с тобой туда?
        — Тогда туда придёт сюда и разлучит нас.
        — Кто придёт — кольцо или семя?
        — Не то и не другое, а пустое пространство меж ними придёт
        и разлучит нас, и мы умрём.

Истинный Бог:
        Семья сидит вокруг стола
        и ест.
        Стол установленный в центре,
        демонстрирует свою замкнутость.
        Если бы не стол,
        семья сидела бы вокруг колодца,
        и колодец вещал бы о том, что произойдёт.
        Но семья всегда сидит
        вокруг костра,
        и стол всегда
        пылает.
        Потому ничего не произойдёт и ничто не будет возвещено
        и только по форме неотверстого колодца
        я смогу,
        может быть,
        однажды
        восстановить очертания ротового отверстия Бога,
        в тот час, когда он впервые произнёс слово «стол»,
        или форму его анального отверстия,
        в тот час, когда он породил семью:
        мать, отца, ребёнка.

Записка, находящаяся в одной из рубашек голландского поэта:
        Нажми на кнопку рубашки
        и жди.


Перевод с иврита: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР