:

Archive for the ‘:6’ Category

Яаков Йеошуа: БОЛЕЗНИ И ЛЕКАРСТВА

In :6 on 18.07.2021 at 19:02

1

Разнообразнейшие болезни посещали нас в детстве, среди них странные и необычайные, тяжелые и неизлечимые, против которых бессильны были наши матери. Они старались как могли, пичкали нас лекарствами, полученными от прежних поколений, обременяли нас всяческими заговорами против сглаза, чтобы отогнать ангела смерти и помешать ему собрать его жатву. Дикие травы, кипящий свинец, порошок из костей мертвеца, масло, ежовая шкурка, внутренности коровы – вот лишь немногие из лекарств, испробованных на нас. Источниками снабжения служили «сук эль атарин» (рынок благовоний в старом городе), и растения, которые выращивали наши матери в горшках, расставленных рядами на заборах и по углам дворов.

Эти лекарства иногда выполняли свою функцию, но к ним следует прибавить пылкую любовь матерей, сидевших у детских кроваток ночи напролет без признаков сна, с руками, воздетыми к небесам в молитвах и мольбах. Их сердечные улыбки ободряли детей, метавшихся от боли или жара.

Кто не болел лихорадкой? Время от времени, раз в две недели или раз в месяц эта болезнь возвращалась. Иногда лихорадка обрушивалась на нас каждые три дня («ла тирсиана», как ее называли), или каждые четыре дня («квартанас»). После этой болезни мы казались трупами, тела высыхали, а глаза вваливались. Санаториев мы не знали, и усиленное питание нам не доставалось. Куриный бульон или бульон из говяжей лытки, в который мы макали тонкие ломтики хлеба – вот и все наше питание после болезни. И даже это не всегда доставалось нам.

Если уши наполнялись гноем, их промывали горячим отваром растения с большими листьями, называвшегося «мальве». Это же растение шло в пищу, в особенности как добавка к салату.

Человеку, страдавшему сердечной недостаточностью, готовили клецки из печени черепахи. Мышиные трупы служили лекарством от глухоты. Мышь томили на масле и капали в больное ухо несколько капель. Было известно, что у мыши очень развит слух, и потому свято верили, что ее труп способен излечить любое оглохшее ухо.

Если ребенок спотыкался и падал, на то место, где упал, лили масло или сыпали сахар, а потом собирали их с земли и давали ребенку попробовать.

Если ребенок заболевал желтухой «амарийур», мать приготовляла ему «араза» – скатывала маленький шарик из говяжьей желчи, клала его на «сирино», то есть под открытым небом, чтобы его покрыла роса. Эту жидкость капали в горло больного три раза в день, поминая имена праотцов.

Проверенные лечебные свойства против чахотки («тикия») имела шкурка ежа. После тщательной просушки шкурку клали в изголовье больного или же кидали ее в огонь и давали больному вдыхать запах. Это лекарство называлось «ризо».

Велика была боязнь испуга, наши матери считали его причиной всех травм и болезней. Неожиданная и самая легкая боль считалась следствием внезапного страха. А как изгонять страх из тела? Срывают во дворе несколько листьев растения, называемого «майорана» и оставляют их на целую ночь в кувшине воды, которой с рассветом поили больного. При этом, как во время обрывания листьев, так и во время питья, произносили всяческие заклинания, вращали глазами и поминали имена праотцов. Другим лекарством для изгнания испуга из тела была «ла мумья», смолотая в порошок кость мертвеца. Эта кость называлась «финза» и привозилась из Салоники, и «болиса» Рахель Коэн, одна из иерусалимских знахарок, наделяла маленькими кусочками каждого нуждающегося, совершая богоугодное дело во имя спасения жизни. Кость тонко мололи и давали больному для излечения от страха. Иногда этот обряд устраивался в одном из святых мест Цфата или в пещере Илии-пророка на горе Кармель.

Другим лекарством, испытанным и более знаменитым, в которое верили даже ашкеназские женщины и заказывали его у сефардских соседок, были «ливьянос». Это были кусочки свинца, расплавленные в горшочке с водой, где они принимали различные формы. В горшок, полный кипящей воды, опускали несколько кусочков свинца и листья «майораны», а потом выплескивали все в большую лохань. Бурление раскаленной воды и скворчание кипящего свинца ошеломляли больного. По образам и формам, которые принимал остывший свинец, старая женщина, руководившая действом, объясняла сущность болезни, которой страдал больной. Если «майорана» оказывалась внутри свинца, это был знак, что больной страдает болями ног или рук. Оставшаяся вода служила для исцеления от всех болезней, обнаруженных и необнаруженных. Сперва вливали в горло больного несколько капель, а потом плескали во все углы комнаты. Это лекарство могла изготовить не всякая женщина, а лишь старухи-ведуньи.

Если у человека вздувало живот – это был знак, что он выпил воды «ткуфа». Четыре раза в году запрещено было пить воду из «тинажас», больших глиняных кувшинов, стоявших в углу жилой комнаты за дверью. Специальный человек назначался для провозглашения «ткуфа» (периода), и он назывался «шамаш ди ла ткуфа». Этот человек вставал в синагоге в субботу и произносил следующие слова: «Ирманос! Ки сипаш ки диа… ди ла ора… паста ла ора… но си поиди би бьяр агва… (Братья! Знайте, что в такой- то день с такого-то часа и до такого-то часа запрещено пить воду)». Служка заканчивал словами: «Всевышний хранитель Израиля». В такой день все остерегались пить воду – до тех пор, пока в кувшин не опускали ржавый гвоздь, символизировавший окончание запрета.

Если случалась тяжелая болезнь с евреем в Новый год, тотчас несколько женщин начинали собирать различную пищу «ди сайти кализьяс и ди сайти минзас» (с семи улиц и с семи столов), перемешивали все и давали больному по ложке с каждого стола как средство к выздоровлению.

Самым верным лекарством было «индолько» (карантин), к которому прибегали, когда исчерпаны были все прочие средства. Это лекарство требовало больших приготовлений. «Индолько» приготовляла старуха, приобретшая в этом огромный опыт. Прежде всего больного изолировали в комнате, где с начала болезни не готовили никакой пищи. Дверь комнаты мазали сахаром, плотно накрывали горшки с водой, собирали пищу семи соседей и разбрасывали ее в семи комнатах. Старуха-руководительница не отходила от больного ни днем ни ночью. И если через семь-девять дней больной не поправлялся, его поили водой с «мумья» (порошком из кости мертвеца).

Во все время «индолько» соседи воздерживались от посещения больного из страха перед чертями, бродившими в его комнате. Члены семьи не ели все эти дни мяса, рыбы и яиц.

Рассказывают, что бабка конструктора железной дороги Яффа-Иерусалим Йосефа-бея Навона специализировалась в устройстве «индолько».

Любое средство было пригодно, чтобы изгнать страх. Одно из них – отправление нужды на нееврейском кладбище, действие, зачастую опасное для жизни.

При легких ранах покрывали больное место папиросной бумагой или паутиной. Возможно, поэтому наши матери не спешили убирать паутину в погребах и во дворах. Наши царапины покрывали также луковой кожурой. Порезанные пальцы мы макали в рюмку арака, разведенного водой, вместо йода. К вискам прилепляли кусочки картофеля или ломтики лимона от головной боли. Верным средством от головных болей было венное кровопускание, но только специалисты знали, какую вену на руке нужно вскрыть. Было еще одно лекарство, которое можно было увидеть у парикмахера в высоких банках на полках парикмахерской. Это были пиявки «санджирбоилас», которых принято было приставлять к шее страдающего головной болью или повышенным давлением. Пиявка, насосавшись крови, раздувалась и отваливалась. Тогда ее подбирали и выбрасывали в мусор.

Большую ценность представляла баранья селезенка мильса ди кодриро , отвар которой употребляли в питье. Известный греческий врач, доктор Мазараки, говаривал, что все дни, когда он пил отвар селезенки, он словно получал порцию крови.

Лекарством от болей в животе служили пилюли из черного перца, обернутые в папиросную бумагу, обычно имевшуюся в доме. Кстати, наши родители курили сигареты, отличавшиеся от принятых в наши дни. Что делали? В кармане носили пачку табака с книжечкой из десятков тоненьких листков бумаги. Желавший закурить вырывал из книжечки один листик, подув на него, чтобы отделить от всех остальных. Листик держал между двух пальцев одной руки, а второй рукой втискивал в него щепотку табака. После этого подносил края листика к языку, смачивал их и склеивал. Так родилась сигарета.

Когда гостя угощали сигаретой, ему предлагали пачку табака с книжечкой бумаги, и он изготовлял себе сигарету по вкусу, т.е., толстую или тонкую. Метод изготовления сигареты отражал в известной мере нрав человека. Мне помнится, что отец всегда улыбался, когда его большой друг Авраам философ делал себе толстые сигареты. Когда моя курящая (что было необычно для женщины) бабушка гостила в нашем доме, сигарету по ее вкусу отеи всегда приготовлял сам. Это был знак любви и уважения к почтенной жидкость капали в горло больного три раза в день, поминая имена праотцов.

Проверенные лечебные свойства против чахотки («тикия») имела шкурка ежа. После тщательной просушки шкурку клали в изголовье больного или же кидали ее в огонь и давали больному вдыхать запах. Это лекарство называлось «ризо».

Велика была боязнь испуга, наши матери считали его причиной всех травм и болезней. Неожиданная и самая легкая боль считалась следствием внезапного страха. А как изгонять страх из тела? Срывают во дворе несколько листьев растения, называемого «майорана» и оставляют их на целую ночь в кувшине воды, которой с рассветом поили больного. При этом, как во время обрывания листьев, так и во время питья, произносили всяческие заклинания, вращали глазами и поминали имена праотцов. Другим лекарством для изгнания испуга из тела была «ла мумья», смолотая в порошок кость мертвеца. Эта кость называлась «финза» и привозилась из Салоники, и «болиса» Рахель Коэн, одна из иерусалимских знахарок, наделяла маленькими кусочками каждого нуждающегося, совершая богоугодное дело во имя спасения жизни. Кость тонко мололи и давали больному для излечения от страха. Иногда этот обряд устраивался в одном из святых мест Цфата или в пещере Илии-пророка на горе Кармель.

Другим лекарством, испытанным и более знаменитым, в которое верили даже ашкеназские женщины и заказывали его у сефардских соседок, были «ливьянос». Это были кусочки свинца, расплавленные в горшочке с водой, где они принимали различные формы. В горшок, полный кипящей воды, опускали несколько кусочков свинца и листья «майораны», а потом выплескивали все в большую лохань. Бурление раскаленной воды и скворчание кипящего свинца ошеломляли больного. По образам и формам, которые принимал остывший свинец, старая женщина, руководившая действом, объясняла сущность болезни, которой страдал больной. Если «майорана” оказывалась внутри свинца, это был знак, что больной страдает болями ног или рук. Оставшаяся вода служила для исцеления от всех болезней, обнаруженных и необнаруженных. Сперва вливали в горло больного несколько капель, а потом плескали во все углы комнаты. Это лекарство могла изготовить не всякая женщина, а лишь старухи-ведуньи.

Если у человека вздувало живот – это был знак, что он выпил воды «ткуфа». Четыре раза в году запрещено было пить воду из «тинажас» – больших глиняных кувшинов, стоявших в углу жилой комнаты за дверью. Специальный человек назначался для провозглашения «ткуфа” (периода), и он назывался «шамаш ди ла ткуфа». Этот человек вставал в синагоге в субботу и произносил следующие слова: «Ирманос! Ки сипаш ки диа… ди ла ора… паста ла ора… но си поиди би бьяр агва… (Братья! Знайте, что в такой- то день с такого-то часа и до такого-то часа запрещено пить воду)». Служка заканчивал словами: «Всевышний хранитель Израиля». В такой день все остерегались пить воду – до тех пор, пока в кувшин не опускали ржавый гвоздь, символизировавший окончание запрета.

Если случалась тяжелая болезнь с евреем в Новый год, тотчас несколько женщин начинали собирать различную пищу «ди сайти кализьяс и ди сайти минзас» (с семи улиц и с семи столов), перемешивали все и давали больному по ложке с каждого стола как средство к выздоровлению.

Самым верным лекарством было «индолько» (карантин), к которому прибегали, когда исчерпаны были все прочие средства. Это лекарство требовало больших приготовлений. «Индолько» приготовляла старуха, приобретшая в этом огромный опыт. Прежде всего больного изолировали в комнате, где с начала болезни не готовили никакой пищи. Дверь комнаты мазали сахаром, плотно накрывали горшки с водой, собирали пищу семи соседей и разбрасывали ее в семи комнатах. Старуха-руководительница не отходила от больного ни днем ни ночью. И если через семь-девять дней больной не поправлялся, его поили водой с «мумья» (порошком из кости мертвеца).

Во все время «индолько» соседи воздерживались от посещения больного из страха перед чертями, бродившими в его комнате. Члены семьи не ели все эти дни мяса, рыбы и яиц.

Рассказывают, что бабка конструктора железной дороги Яффа-Иерусалим Йосефа-бея Навона специализировалась в устройстве «индолько».

Любое средство было пригодно, чтобы изгнать страх. Одно из них – отправление нужды на нееврейском кладбище, действие, зачастую опасное для жизни.

При легких ранах покрывали больное место папиросной бумагой или паутиной. Возможно, поэтому наши матери не спешили убирать паутину в погребах и во дворах. Наши царапины покрывали также луковой кожурой. Порезанные пальцы мы макали в рюмку арака, разведенного водой, вместо йода. К вискам прилепляли кусочки картофеля или ломтики лимона от головной боли. Верным средством от головных болей было венное кровопускание, но только специалисты знали, какую вену на руке нужно вскрыть. Было еще одно лекарство, которое можно было увидеть у парикмахера в высоких банках на полках парикмахерской. Это были пиявки «санджирбоилас», которых принято было приставлять к шее страдающего головной болью или повышенным давлением. Пиявка, насосавшись крови, раздувалась и отваливалась. Тогда ее подбирали и выбрасывали в мусор.

Большую ценность представляла баранья селезенка мильса ди кодриро, отвар которой употребляли в питье. Известный греческий врач, доктор Мазараки, говаривал, что все дни, когда он пил отвар селезенки, он словно получал порцию крови.

Лекарством от болей в животе служили пилюли из черного перца, обернутые в папиросную бумагу, обычно имевшуюся в доме. Кстати, наши родители курили сигареты, отличавшиеся от принятых в наши дни. Что делали? В кармане носили пачку табака с книжечкой из десятков тоненьких листков бумаги. Желавший закурить вырывал из книжечки один листик, подув на него, чтобы отделить от всех остальных. Листик держал между двух пальцев одной руки, а второй рукой втискивал в него щепотку табака. После этого подносил края листика к языку, смачивал их и склеивал. Так родилась сигарета.

Когда гостя угощали сигаретой, ему предлагали пачку табака с книжечкой бумаги, и он изготовлял себе сигарету по вкусу, т.е., толстую или тонкую. Метод изготовления сигареты отражал в известной мере нрав человека. Мне помнится,что отец всегда улыбался, когда его большой друг Авраам Философделал себе толстые сигареты. Когда моя курящая (что было необычнодля женщины) бабушка гостила в нашем доме, сигарету по ее вкусу отецвсегда приготовлял сам. Это был знак любви и уважения к почтенной старой даме. Еще сегодня у арабов принято достать сигарету из пачки и поднести ее гостю в знак признания и уважения.

Летний сезон в Иерусалиме изобиловал плодами и овощами, которые приносили в город феллахи из ближних деревень. Рынки ломились от огурцов, «кокомброс» (кабачков), «мискавис» (абрикосов), чьи сладкие косточки мы любили съедать, разбивая камнями, инжира, а также винограда, арбузов и дынь, которые мы ели с кусками хлеба и творожным сыром. Эта привычка, изумляющая моих детей и внуков, у меня осталась до сего дня.

Эти фрукты мы ели обычно дома. А был один фрукт, который обычно ели на улице, около корзин и «сахар” (фруктовых ящиков) феллахов, и от которого сходили с ума все дети. Это была сочная, сладкая сабра, которую феллахи профессионально чистили собственноручно своими круглыми, ржавыми ножами. Душа взрослых тоже жаждала сабры, и они еще ранним утром, особенно в месяце Элуль, после покаянных молитв, успевали уплести десять или двадцать плодов, никогда не сознаваясь, что подходили к ним близко.

Сабра, которую ели в огромных количествах, вызывала сильные кишечные боли и высокую температуру. Немедленно мобилизовали соседских старух, «врачих”, денно и нощно готовых к услугам, и те спешили к постели больного и устраивали ему «истомагаль». И вот что такое «истомагаль»: берут вышедшую из строя сковородку, наливают в нее масло, кладут кусочки мыла, изготовленного в Шхеме, добавляют золу, бывшую в каждом доме, а также перец, смешивают все в подобие омлета. Этот омлет кладут на живот больного «а ла бока диль корасон» (т.е. перед сердцем). Когда больной вспотеет, немедленно меняют одежду. Когда жар спадал, его кормили ”уна джорба ди ароз» (рисовым супом). Банки («бьянтозос») устраняли простуду и сильный кашель, но оставляли на несколько дней круглые черные следы на спине.

Банки встречались в каждом доме и приобретались у арабов Хеврона, города, известного во времена турок как центр стекольной промышленности. И так же как банки, привозились оттуда цветные стеклянные браслеты, которые носили наши сестры на своих маленьких запястьях. Арабские торговцы называли банки «касат ава ахсан дава» (т.е., воздушные банки – испытанное лекарство), и так они выкрикивали, проходя нашим кварталом. Банки служили лекарством от «фонтада» (воспаления легких). Брали вату или листки бумаги, поджигали и совали в банки, которые затем прилепляли к спине. Иногда еще добавляли крахмал («нишисти»), оттягивающий кровь.

Но все эти лекарства были ничем в сравнении с испытанным средством от всех болезней – а именно с касторкой. Это лекарство встречалось почти в каждом доме. Если же его не оказывалось – посылали одного из детей в аптеку, и аптекарь за гроши выдавал ему полстакана касторки.

Нас охватывала дрожь, когда мы слышали, что приговорены к принятию касторки. От одного ее вида, еще не попробовав, мы впадали в панику и начинали лить слезы, умоляя матерей избавить нас от касторки. Но все наши молитвы были напрасны, и полный стакан стоял на столе – половина касторки, половина лимонного сока или вина. В этот момент мать демонстрировала весь свой дар убеждения, и, если это не помогало, звала на помощь отца, бабушку, а также тетушек и соседок. Она рассказывала истории, давала обещания, но страх не оставлял нас. Одну из таких историй ПОМню до сих пор. «Твой покойный дедушка, – рассказывает моя мама с присущим ей очарованием, – не только выпивал стакан касторки до дна, но еще и вылизывал его пальцем». И она водит пальцем по воздуху и прикладывает его к губам. «Как же это?» – спрашиваю я себя в недоумении и с изумлением смотрю на маму. И так время от времени мне рассказывалась эта история про дедушку. Я любил своего деда, который умер, когда мне было пять лет, и чей статный облик я хорошо помнил.

Все средства убеждения испробованы, но я продолжаю сопротивляться. Тогда мама применяет последнее средство. Она говорит: «Скорее, ведь еда пригорает, и мне нечего будет подать вам на обед». Мамино лицо грустнеет. Тогда мне делается ее жаль, и я отдаю свой нос в ее руки. Она зажимает мне ноздри, и я опрокидываю в разинутый рот всю касторку до донышка.

2

Самой серьезной болезнью, которой мы страдали в детстве, была глазная болезнь. Иерусалимские улицы летом были покрыты пылью, зимой – глиной и грязью, воды не хватало. Мылись мы недостаточно. В летние дни раз в день по улице Яффо проезжала муниципальная повозка и «увлажняла» пыль на несколько часов. Как сейчас вижу эту медленно ползущую повозку, за которой следуют мальчишки и мочат руки и ноги под тонкими струйками воды, брызжущими из трубы. Иногда, в отсутствие повозки, брали бурдюки с водой и опрыскивали из них улицы. В переулках Старого города было гораздо грязнее. Каждая улочка и переулок служили нужником и сточной канавой. Когда мы проходили этими улочками, в нос ударяли столь ужасающие запахи, что приходилось зажимать ноздри. В 1910 году в городе разразилась эпидемия холеры, и в октябре муниципалитет решил запретить жителям Иерусалима выливать помои на улицу. Для осуществления этого запрета были назначены шестеро инспекторов с окладом в сто двадцать пять фошей в месяц.

Популярной глазной врачихой была «Ципора ла польбира» (Цилора-опылительница), или, как ее еще называли, «Ципора ла кордиа». Она была тещей хахама Рахамима Мизрахи и жила вблизи «Лас трис кеилот» (трех синагог), то есть Истанбульской синагоги, «Иль кааль джико» (Малой синагоги) и «Иль кааль ди талмуд тора».

Признанной врачихой была болиса Рика ди Панижиль, мать главного раввина Элиягу Панижиля. Болиса Рика занималась только «кайвер», т.е. знатью, семьями уважаемыми и почтенными, и своими родственниками. Она тоже пользовалась порошком, которым опыляла глаза.

Но не только сефардские женщины занимались лечением глаз. Рейзеле Файнштейн тоже была известной врачихой. Ее прозвали «Рейзл-капельница”, потому что она закапывала в глаза двухпроцентный раствор купороса для домашнего употребления. Эта многодетная Рейзеле лечила в основном младенцев. Ее муж раби Давид Файнштейн носил штремл. Он служил секретарем американского консульства в Иерусалиме.

Методы лечения Ципоры-опылительницы были разными, в зависимости от состояния глаз. Столь же разными были методы приготовления порошка. Например: брала хлебную лепешку, вроде питы, клала внутрь «канадский сахар» (колотые кристаллы) и ставила в печь. Когда сахар плавился, она тонко молола его и просеивала. Сахарную пудру смешивала с «польво ди Мицраим» (египетским порошком) белого цвета.

Кроме «польво», применялись и другие средства. Например, «катра». Брали яичный белок и пускали в глаза, чтобы вытянуть из них жар. Блаженной памяти Хаваджа Йосеф Баразани рассказывал мне, что он также однажды обратился к подобной врачихе. Он лежал три дня с закрытыми и залитыми яичным белком глазами и почти ослеп. Когда это стало известно градоначальнику Хусейну Салиму Альхусейни, тот прислал ему свой экипаж, который доставил его к доктору Кенту из шотландской больницы. В тот день больница была переполнена больными, пришедшими из Бейт-Лехема и Бейт- Джалла. Доктор Кент немедленно занялся им и сумел спасти его зрение.

Глазные врачихи имели обыкновение продавать порошок в пакетиках для «домашнего пользования». У них хранился камень аргентум синего цвета, которым натирали брови – лекарство не хуже других.

Ципора Мизрахи принимала больных также у себя в доме, в том числе арабов из соседних деревень, приходивших к ней со своим скотом и проводивших у нее день за днем с глазами закрытыми, «пока не выздоровеют». Старожилы рассказывают, что у нее была «легкая рука», «мано буэна и ливьяна» (т.е. ей улыбалась удача). У этих феллахов обычно с больших тюрбанов свисал шнурок с цветным камнем, «прикрывающим»больной глаз. Этот камень был подобием цветных очков, которые носят сегодня, чтобы предохранить больные глаза от солнечного света.

Черный порошок служил Ципоре для лечения покрасневших век и успокоения рези в глазах. Для успокоения Ципора подавала больным стакан молока с кофе, вместо наркоза. Женская половина синагоги «Талмуд тора», «риша диль кааль» сефардов, служила местом отдыха больных во время лечения, так как в ней был чистый и прохладный воздух. Иногда Ципора навещала больных на дому за небольшую плату. Эта женщина, которая также нянчила детей, служила поварихой в благотворительной сефардской столовой.

Кроме «опылительниц» и «капельниц», были и другие женщины, умевшие найти совет на любой случай, чьей помощью мы пользовались в тяжелую минуту.

Болиса Паломба Бецалель также занималась лечением глаз, но она пользовалась «йарбас ди кунджа», из которых приготовляла «палас» (компрессы) и клала на глаза. Кроме того, она занималась вправлением детских позвонков. Молодые матери в те времена не знали, как держать младенца, и его спина искривлялась («си испальдабья»). Тогда звали болису Паломбу, и та брала младенца, массировала спину и с улыбкой возвращала его в руки молодой и счастливой матери.

Но иногда лекарства не помогали, и свет мерк в глазах больных. Про такое говорили «ли авашо агва а лос ожос» (вода пролилась в глаза). Глаза казались на вид здоровыми, но на самом деле сетчатка разорвалась, и больной потерял зрение. В детстве я знал многих людей с открытыми глазами и полной слепотой.

Страх потерять зрение преследовал наших родителей. Они мечтали сохранить зрение («состинир ла бьиста»). На устах у них постоянно была молитва, чтобы Бог не допустил «инкантамиенто» (чтобы не померкли их глаза), и чтобы дано было им вернуть души Творцу с открытыми глазами.

Заработок Ципоры Мизрахи пострадал, когда в Иерусалим приехал молодой доктор Валах и открыл клинику в Дир Эль-Арман (армянском монастыре). Понемногу доктор Валах завоевал доверие народа. Необходимо было наладить рекламу, и он попросил моего деда рава Габриэля Шабтая Йегошуа, быть вроде «вакиля», уполномоченного представителя врача, чтобы убеждать народ лечиться у него. И постепенно стали приходить в его шнику. Хотя, говорили старухи, он заставлял больных долго ждать и много раз мыл руки, прежде чем подходил к больному, не то что Ципора, приступавшая к работе без лишних предисловий и с грязными руками.

Интересный случай произошел однажды с Х.Й. Баразани, страдавшим глазной болезнью, когда он отправился в Хеврон на свадьбу своего родственника рава Хаима Баджио. Как принято у евреев при посещении Хеврона, он завернул в пещеру Махпела. Увидел его смотритель пещеры и принял за мусульманина. Он спросил его о болезни, обмакнул перо в масло одного из светильников, горевших в пещере, и помазал ему глаза.

Многие еще помнят двух китайских женщин, прибывших в Иерусалим пятьдесят лет назад и показывавших свои фокусы, снимая с помощью двух стеклянных палочек с глаз жителей Иерусалима маленьких белых червячков. Рассказывают, что когда врач Сегаль из Цфата услышал о «китайской премудрости», то вызвал к себе двух китаянок, и те пришли к нему и проделали все то же с его глазами. Велико было его изумление. То же они проделали с глазами учениц школы «Коль исраэль хаверим».

Среди прочих болезней, которым мы подвергались в детстве, была сивьядика» (ячмень), одна из самых распространенных из-за отсутствия гигиены для глаз. Много дней мы ходили с ячменем, дома, на улице, в талмуд-торе. Испытанное средство против ячменя – натирание долькой чеснока, отчего боль делалась невыносимой. Для лечения «сивьядика» имелся специальный заговор на «испаньолит», и совершался он не в доме, а на дворе, около колодца, воду из которого мы пили. Сколь же терпеливы были наши колодцы! Они не только принимали на себя в Новый год все наши грехи и провинности, они еще помогали лечить все наши болезни.

Вот пример заговора, который я скопировал из маленькой черной записной книжки рава Эльазара Элиягу Мизрахи:

«В случае сивьядики.

Прошептать с тремя зернами ячменя над колодцем три раза, и каждый раз бросить по зернышку.

Во имя Г-спода Б-га Израиля. Истриа мои рилозиента. Уна дизи ки иста истри ки ариломбрава мае ди бьос. Дэла со сикора ки но тиенга риломблор жи аки лос скаманос а иль фузо ло иджамос. Дами ту фрискора тома ла долор ансо.”

А вот перевод этого заговора:

«Звезда весьма сияющая. Один говорит, что эта звезда сияет более тебя.

Дай же ему сухость, чтобы не было в нем сияния. Отсюда достаем мы его и бросаем его в колодец. Дай мне свою прохладу и забери сильную боль”*

[1] Марокканские евреи имеют обыкновение брать семь зерен ячменя, трут каждым зернышком «ячмень» на глазу, после этого зарывают семь зерен в месте, где не ступала нога человека, и в это время произносят: «Умрах ма тара ада» (никогда этого больше не увидишь).

Особым лекарством против любых болей было «прижигание», бывшее йеменским «патентом». Что делали? Накрывали больного одеждой, и двое сильных мужчин усаживались на него («си инвиньяван инривиа»), держа его как следует руками и ногами. К больному месту прикладывали раскаленный предмет, приготовленный заранее. После этого закрывали больного массой одеял и одежды, чтобы пропотел. Когда больной немного успокаивался, ему подавали горячий кофе.

К этому способу прибегали также для лечения ран. Мой покойный отец рассказывал, что в молодости страдал от «фистулы» на спине, гноившейся и кровоточившей. Его уложили и «прижгли» рану пылающим гвоздем, и рана зажила. Эту историю, в которой был элемент героизма, отец обычно рассказывал мне, когда меня ждала операция.

Как принято у мальчишек, во время своих игр мы получали тяжелые травмы, и тогда возникала необходимость доставить нас к «пригадорис» и «пригадирас» (массажистам и массажисткам), чтобы вернуть на место вывихнутые кости рук и ног. В роли «пригадорис» выступали обычно мясники, потому что они знали в подробностях все кости и внутренности скота. Я спросил Иссахара Царфати, чья лавка сегодня находится на рынке Махане Йегуда, кто занимался этой врачебной практикой, и он ответил: «Ицхак Шалом, который был «примо пригадор», прекрасный специалист, а также я сам.» А как же он овладел этой профессией? На это он ответил отрывком из Торы: «Человек и скот творения Господни», и, будучи специалистами в анатомии скота, мы с легкостью можем разобраться в строении человеческого тела.»

«Пригадирас» были в основном старые женщины, к которым нас посылали при болях в горле. Сперва они хорошенько массировали нам вены на руках, а затем пальцами сжимали миндалины в горле и оттягивали их назад, бормоча слова молитвы и просьбы по-испански, содержание которых мы не понимали, кроме слов на иврите «рефуа шлема» («полное выздоровление»).

Наши родители смертельно боялись операций. Само слово повергало их в ужас. Все средства были подходящими, лишь бы не дошло дело до операции. Они долгие годы тяжко мучились, только бы не позволить ножу прикоснуться к ним. Даже на операции, считавшиеся легкими и не опасными, вроде операций при переломе и аппендиците, они не соглашались.

Человек ходил с выставленным наружу открытым переломом «кван ла потра ди ахваира». Другие перевязывали его веревками, а когда в Иерусалиме появились ремешки для переломов, их надели дети и взрослые и носили их на себе всю жизнь. У меня был приятель, который в четырнадцать лет получил перелом, неся два бака, полные воды из колодца. Когда его родители услышали от доктора Мазараки, что ему необходима операция, то отказались, и только в возрасте двадцати двух лет, за год до свадьбы, он перенес операцию. Все эти годы юноша проходил с ремешком.

До первой мировой войны в иерусалимских больницах почти не делали операций. Те, кто в этом нуждались, плыли за море в крупные европейские города, вроде Парижа и Вены. Понятно, что только очень состоятельные люди могли позволить себе такие поездки. Только с прибытием медицинской миссии «Адассы» в начале британского владычества начали проводить операции.

Рахамим Нахма, которому сейчас девяносто девять лет, рассказывает:

«Однажды напали на мою жену сильные боли. Я взял ее в больницу Ротшильда. После проверки выяснили, что у нее «апиндис». Что сделали? Клали ей на живот куски льда, пока он не вспух и не стал «уна тарбука» (барабан). Пришел врач Сегаль и намазал живот каллодиумом, и опухоль спала. Через некоторое время моя жена поправилась.» Врач Сегаль в свое время лечил дочь турецкого главнокомандующего Рошам-бея, который потом откликнулся на просьбу спасителя дочери и освободил его от армии.

Страдающих переломом, а таких было много, Рахамим Нахма приводил в комнату и говорил ему: «Выбери себе подходящий ремешок». Я и сам до сего дня ношу ремешок для перелома.

К прочим домашним средствам, которые мы уже перечислили, следует добавить также арак, служивший бальзамом и лекарством при всех невзгодах. Бутылка арака не исчезала из дома. Само ее присутствие приносило успокоение. Стоило нам почувствовать зубы, и нам сразу делали «боджиджас ди раки» (пузыри из арака). Полоскали араком больные зубы, опасаясь, чтобы мы, не дай Бог, не проглотили ни капли, а то опьянеем. Арак облегчал боли в животе. Мягкая и заботливая рука мамы гладит живот и опрыскивает его подогретым араком изо рта. Насморк ли у нас – сейчас же мы наполняем ладонь араком и втягиваем в нос. Понятно, особого наслаждения от этого мы не испытывали, ведь арак обжигал ноздри.

Заменой склянке с араком служат сегодня таблетки аслагана или А.П.С., которыми снабжают врачи из поликлиники нас, наших жен и детей. А я как раз скучаю по «сакикира ди раки», компрессу с араком, который я клал на лоб, чтобы мне полегчало. Вот ведь, даже в этом вопросе существует какая-то романтика! Арак служил, в основном, для успокоения «болей сердца и души». Загрустившему «си тото сикора» тотчас же подавали рюмочку арака с водой «агва кон раки», чтобы успокоить его дух. Человек, стремившийся «продемонстрировать» свои боли и страдания, повязывал «уна сакикира» (белый платок, смоченный араком) на лоб, и это было «знаком» болезни любого свойства, что смягчало сердца ближних.ПЕРЕВОД С ИВРИТА: Некод Зингер

Ч. М. Чоран: ДЕКОРУМ ЗНАНИЯ

In :6, Uncategorized on 18.07.2021 at 18:57

Наши истины ничем не лучше истин наших предков. Подменив концепциями мифы и символы, мы считаем себя «передовыми»; однако эти мифы, эти символы несут в себе не менее глубокий смысл, чем наши концепции. Древо Жизни, Змей, Ева и Рай значат не меньше, чем такие понятия как: Жизнь, Знание, Искушение, Подсознание. Конкретные образы зла и добра в мифологии являются столь же емкими, как понятия «Зла» и «Добра» в этике. 6 своей глубочайшей сущности знание никогда не меняется – сменяются лишь декорации. Любовь продолжается и без Венеры, а война – без Марса, и даже если боги больше в них не вмешиваются, события не стали ни более понятными, ни менее загадочными: просто на смену торжественности древних пришел набор формул, но остались неизменными константы человеческой жизни, которые наука постигает не глубже, чем поэтические сказания.

Современная самонадеянность не знает границ: мы мним себя более просвещенными, более глубокими, чем все прошедшие столетия, забывая, что уже учение Будды поставило перед тысячами человеческих существ проблему небытия, и воображая, будто именно мы открыли ее, только на том основании, что изменили формулировки и ввели малую толику эрудиции. Но какой западный мыслитель смирился бы с мыслью, что его можно сравнить с буддийским монахом? Мы плутаем в текстах и терминах: медитация – величина, неизвестная современной философии. Если мы хотим сохранить хотя бы некоторую интеллектуальную пристойность, нам решительно надо изгнать из наших умов любые восторги по поводу цивилизации, как и суеверное отношение к Истории. Что же касается великих проблем, то здесь у нас нет никаких преимуществ ни перед нашими далекими предками, ни перед нашими более близкими предшественниками, люди всегда знали все, по крайней мере относительно Сущности: современная философия ничего не добавила к китайской, индийской или греческой мысли. Да никакой новой проблемы и быть не может, несмотря на наши наивные убеждения и самомнение, стремящееся уверить нас в противном. Кто может сравниться с китайскими и греческими софистами в игре идей, кто превзошел их в смелости абстракции? Во все времена, во всех цивилизациях достигались все пределы мысли. В плену у демона новизны, мы слишком быстро забыли, что мы не более, чем эпигоны первого питекантропа, взявшегося размышлять.

Ответственность за современный оптимизм лежит в основном на Гегеле. Как мог он не заметить, что сознание нисколько не прогрессирует, а только меняет свои формы и модальности? Становление исключает совершенное свершение, оно исключает цель: события разворачиваются во времени без внешней по отношению к ним целенаправленности и завершатся, когда будут исчерпаны возможности продолжения пути. Уровень сознания различен в разные эпохи, но само сознание не возрастает в результате их последовательной смены. Мы обладаем сознанием не в большей мере, чем греко-рим­ский мир, Ренессанс или XVIII век; каждая эпоха сама по себе совершенна – совершенна и тленна. Существуют особые моменты в истории, когда сознание обостряется до предела, но никогда не было такого затмения ума, чтобы человек оказался неспособен заниматься вопросами собственного бытия, ибо история – это не что иное, как вечный кризис, то есть банкротство наив­ности. Негативные состояния – те именно, в которых обострено сознание – распределяются неравномерно, но они тем не менее присущи всем историческим эпохам. Уделом уравновешенных, «счастливых» времен явля­ется Скука – естественное следствие счастья; неуравновешенные, бурные эпохи подвластны отчаянию и порождаемым им религиозным кризисам. Составные элементы идеи земного рая несовместимы с Историей, с простран­ством, в котором процветают негативные состояния.

Все пути хороши, все способы познания законны: умозаключение, интуи­ция, отвращение, восторг, стенания. Видение мира, опирающееся на концеп­ции, не более оправдано, чем то, которое возникает из слез: доводы разума и вздохи – модальности, одинаково убедительные и одинаково никчемные. Я строю для себя некую форму вселенной; я в нее верю, и, тем не менее, эта вселенная рушится под натиском иной достоверности и иного сомнения. Последний из неучей и Аристотель равно неопровержимы – и равно уязвимы. Вечность и тленность свойственны произведению, которое вынаши­валось долгие годы, как и стихотворению, расцветшему в одно мгновение. Заключает ли в себе «Феноменология духа» больше истины, чем «Эпипсихидион»? Молниеносное вдохновение, так же, как многотрудное проникно­вение, преподносит нам результаты и незыблемые, и ничтожные. Сегодня я предпочитаю одного писателя другому, а завтра придет очередь автора, который прежде вызывал у меня отвращение. Участь творений духа, как и доминирующих в них принципов, зависит от нашего настроения и возраста, наших страстей и разочарований. Мы подвергаем сомнению все, что прежде любили, мы всегда правы и всегда неправы, ибо все хорошо и ничто не имеет никакого значения. Я улыбаюсь: рождается мир; я мрачнею: он исчезает, и появляются очертания нового. Не существует мнения, системы, верования, которые не были бы справедливы и в то же время абсурдны в зависимости от того, принимаем ли мы их или отвергаем.

В философии строгости не больше, чем в поэзии, точно так же как в уме ее не больше, чем в сердце; строгость существует лишь в той мере, в которой мы отождествляем своя с принципом или делом, за которое мы беремся или влиянию которого подвергаемся: все, что извне: и разум, и чувства – произ­вольно. То, что мы называем истиной – ошибка, пережитая не в полной мере, еще неисчерпанная, но она обречена вскоре устареть; это еще одна новая ошибка, которая лишь ожидает компрометации своей новизны. Знание расцветает и увядает вместе с нашими чувствами. И если мы одну за другой приняли все истины, это значит, что вместе с ними мы исчерпали себя и что в нас не больше жизненных сил, чем в них. История непостижима вне того, что вызывает разочарование. Именно так зреет желание предаться мелан­холии и от нее умереть…

Истинное знание сводится к бдению во мраке; от животных и нам подобных нас отличает сумма наших бессонниц. Какую плодотворную или странную идею создал соня? Вы крепко спите? Вы видите сладкие сны? Значит, вы множите ряды анонимного сброда. Дневной свет враждебен мысли, солнце ее затмевает, она расцветает только ночной порой… Из ночного знания следует: всякий человек, приходящий к утешительному выводу по любому вопросу, проявляет глупость или ложное милосердие.

Кому удалось открыть стоящую радостную истину? Кому удалось дневными речами спасти честь интеллекта? Блажен, кто может сказать себе: «Знание мое – печально».

История – это ирония в движении, усмешка Духа, сквозящая в событиях и людях. Сегодня празднует победу то или иное верование, завтра его повергнут, обесславят и заменят: верившие в него разделят его участь. На смену придет новое поколение: старое верование вновь вступит в силу; его разрушенные памятники восстановят… в ожидании новой гибели. Нет незыблемого начала, которое управляло бы милостью и суровостью судьбы: их чередование – следствие грандиозного фарса духа, вовлекавшего в свою игру и самозванцев, и ревнителей, хитрость и пыл. Присмотритесь к полемике каждой эпохи: она не кажется ни оправданной, ни мотивированной. Но ведь она была самой сущностью жизни своего времени. Кальвинизм, квиетизм, Пор-Рояль, Просвещение, Революция, позитивизм и т.д. – какая цепь неизбежных нелепостей… какая бесполезная и при том роковая растрата! От Вселенских соборов до современных политических споров, ортодоксия и ересь одолевали любознательность человека своей неотразимой бессмысленностью. Всегда будут рядящиеся в разнообразные одежды «за» и «против» – по всем вопросам: от Неба до Борделя. Тысячи людей несли бремя страданий из-за тех или иных нюансов, связанных с Девой и Сыном; тысячи других мучились из-за догм, пусть и не столь необоснованных, но столь же невероятных. Все истины создают секты, которые в конце концов разделяют судьбу Пор-Рояля: их преследуют и уничтожают, а впоследствии их руины становятся дороги сердцу, их украшает ореол мученичества, и они превращаются в место паломничества…

Не менее неразумно проявлять больше интереса к дискуссиям о демократии в ее различных формах, чем к диспутам, которые в средние века разгорались вокруг номинализма и реализма; каждую эпоху дурманит тот или иной абсолют, ничтожный и пышный, но кажущийся единственным; люди неизбежно становятся современниками той или иной веры, системы, идеологии, то есть принадлежат своему времени. И чтобы от него освободиться, надо обладать хладнокровием бога презрения…

Полная бессмысленность Истории может вызвать у нас только радость. Разве мы стали бы тревожиться ради счастливого будущего, ради заверша­ющего празднества, единственной ценой которого были бы наш тяжкий труд и бедствия, ради грядущих идиотов, которые станут злорадствовать по поводу наших страданий и резвиться на нашем пепле? Видение райского конца превосходит своей бессмысленностью самые вздорные надежды. Единственное, что можно было бы сказать в оправдание Времени, это то, что в нем бывают более плодотворные исторические моменты, ни к чему не ведущие случайные события, которые нарушают невыносимую монотонность растерянности. Вселенная начинается и кончается каждым индивидом, будь то Шекспир или последний простак, ибо каждый индивидуум переживает в абсолюте свою значительность или свою никчемность…

Какими ухищрениями тому, что кажется существующим, удалось ускользнуть от контроля того, чего нет? Момент невнимания, слабости в лоне «Ничто”: этим воспользовались злые духи-личинки; недостаток бдительности: и вот мы здесь. И подобно тому, как жизнь заменила «Ничто», ее в свою очередь заменила история: вот так экзистенция вступила в цикл ересей, подорвавших ортодоксию «Ничто».

ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО: Лилит Жданко-Френкель

Давид Рокеах: ИЗ ЦИКЛА «АЛХИМИЯ ЗНАНИЯ»

In :6 on 22.05.2020 at 14:02

***
Голос, вопрошающий о месте времени,
подразумевает смысл времени.
Покинутый любовью дом оставляют,
чтоб заменить лукавые слова
теми, что обобщают краски заката над морем.
Мы продолжаем мысль соцветий,
рассеивающих сиреневую соль по подоконнику,
не укорачивая протяжённости прощания.
То же самое в опытах с акварелью
когда отделяют горы от дымчатого горизонта.
Таинственное пытается перенести
на синие оттенки, на запахи лимонных рощ,
которые будят тебя, смятённого, посреди ночи.


***
Оно приходит не как тоска, скорее —
как укол, разгоняющий кровь,
скорее — как нетерпеливость,
как мысли, отслаивающиеся от их покрова.
Ты глядишь на сменяющиеся пейзажи
меж Галилеей и Самарией,
фиксируешь беснующуюся действительность
и объясняешь мне окольными путями
случаи из своей биографии.


***
Страх перед нежданной стужей,
веющей от пронизывающих вопросов,
должен всё отражать в инфракрасном,
медленно отмеривать шаги,
не считая бесед в парадном.
Увидеть сон как преломление света
на выступах базальта.
Отправиться из сна к студёным небесам,
дробящимся зимнею радугой.
На море горят паруса,
волны сокрушают волны,
чайки расстилают сумерки на берегах.
Я говорю не о забывчивости,
но о тех местах, где пылающий холод,
и где деревья подавляют тень.
Зелёный забор за домом — это перегородка
между камнями, крошащимися под солнцем,
и крышей без неба да шаткою памятью.


***
Я — камень, сохраняющий равновесие относительных слов.
Сто выражений для серого, столько же — для зелёного,
для корней. Сколь тяжелы разросшие корни,
разрушающие основание дома?
Сколь весомы надежды, когда иссякают?
Я отсекаю прошлое, дабы прийти к заключению о будущем:
две подруги столкнулись в двери,
постороннему их не понять. Помещение пусто.
Любовь не нуждается в мебели.


***
Нет ничего неповторимее тебя, как нет календаря,
листающего дни в обратном направлении.
Иероглифы на гладкой стене всё ещё ждут расшифровки.
Ты пятишься, дабы увидеть, как прежде,
таинственное, крошащееся от времени,
как камень из тела скалы.
Я обращаю необратимое.


ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ВАЛЕРИЙ КУКУЙ













Дмитрий Голынко-Вольфсон: ПЭ-БУРГСКАЯ ПОВЕСТЬ

In :6 on 22.05.2020 at 13:54

Над Пэ-бургом бра полнолунья
иль террора медовый месяц
в абажуре из гремучего студня
колокольных облаков балта.

Родись я лет эдак на сто раньше
наверняка мандражировал бы с устройством
взрывным на мосту перед Варшавским
под пролетку всем корпусом и solo:
«Я не идальго, а динамит!» Трах-тах…


2
Будь моя воля к баловству власти
отворил бы кингстоны Пэ-бургу жилы
в его кафешантанах отпировал я
юность, полную тоски веселья
нечеловеческую светало

По его проулочкам дегтярным
прогромыхала прошлого фура
как «женитьба фигаро» отгремела
мимо коптерок и кирки св. Михаила
по Тучковой брусчатке к Бирже.


3
Доконало меня обострение мнемонии,
от себя никуда на тот свет не деться,
овчинка страданья выделки не стоит,
оно вышито муслином или цветною нитью
по шерстяной канве моей биографьи.

Довольно тянул резину басенной жизни,
корчась от смеха, строил ей рожу,
укатали сивку крутые горки.
вырубил связной речи рубильник.
превратив себя в аварийные сигналы.


4
Я впал в гельдерлиновское детство,
оплела меня богиня бешенства Лютта
месмерическими нитями нерв, припадка,
истерику закатил такую, что от перегрузки
и динамометр отбросил б копыта.

Огниво спич, коробка пустил в дело,
и посписочные «героиды» женщин,
с кем делил одиночество — в пепел,
выбрасывал кинические коленца
и с эвклидового ума совсем спятил.


5
Оле-лукойе кастрюль повалил на пол,
перебил все неваляшки фужеров,
оловянной солдаткою-мясорубкой
крушил планетарии паутины,
загипсованные у притолок орбитальных.

Набросили смирительную рубаху
по винни-пуху половика в прихожей
проволокли в засвиняченную ванну,
под ваньку-встаньку душа впихнули,
не вода, а чиполлиновая плесень.


6
В карете везли по столбовой дороге,
на острова, в пансион для слабоумных,
в окне — брандмауэр и только,
но биде исправно, табльдот минута в минуту,
диагноз nevrose nationale — не подарок.

Хоть порядки будь здоров установили
и прижали к пальцу большого ногтя,
но цитатных каменных санитаров
я фраппировал манерами гостинодворца,
по васям с ними пил, по фене ботал.


7
Пронеслась слава, что скандалист я,
лезу в бутылку, в словесном гольфе
не премину козырнуть матом,
когда меня лярвы медперсонала
в луна-парк процедурной транспортируют.

Из пульверизатора газообразное пшикнут,
вколют дозу галлюцинаций,
с острасткой вздернут на колесо обозренья
прошлого: в его комнаты смеха
в пещеры ужасов замуруют.


8
На арапа с медициником практикантом
в ильмовом боксе резались в подкидного,
я ему сетовал: «Шокинг прессинг»,
крем-брюлле с арахисом уминая за обе,
он ванильным голосом подсластил: «Замётано, паря,

Я здесь кастеллян: должность на кон ставлю,
так что, Maestro, хоть на третье место
в твоей поэме дарственную оформи».
Я расписку ему вывел полууставом,
он скрепил печаткою с фридрихсдором.


9
Разработали мы раскадровку побега,
в кинолекторий фортки все просчитали,
по бетонке спустился я на дебаркадер,
не без труда застопил дредноут
и ту-ту-ту по канала одноколейке…

Е-ка-ла-ма-ны, будь я героем литературным,
прострелил бы висок себе подобьем визитки,
спрятал его в карман, вышел на воздух
навеселе, как от бублика дырка
облегчился и мыльным пузырем лопнул.


VISION

В Торжке, на сеточной койке,
я лежал в жару трёхдневном,
изучал сновидений спайки
по рецептам древних.

Снилось мне: обряженный в мертвядь,
я пожалован в медведи,
дали мне крестовину жерди,
обмазали ворванью мёда

За своей смертью послали,
быстрей орлана и серны
меня ноги несли сами
по стерне огнеупорной













Исраэль Малер: ГОСПИТАЛЬ

In :6 on 22.05.2020 at 13:42

Лейтенант сказал: «Ты обязательно пиши мне, а то я умру». «А если, – отвечала я, – самолет не долетит, парашют не раскроется, почтальона убьют?» «Ты, главное, пиши», – улыбнулся.


 

Вот тебе клен, вот тебе ясень – спроси.


 

Птицу били в лёт. Кувыркнувшись она падала наземь клювом вниз.

Потом развесили флажки и пошли, пуляя им на страх – себе на смелость. Слонам обрубали ноги, и они так оставались стоять в полях, и прохожие пользовались ими как пепельницами.

Что-там-за-окном?

За окном столб листвой царапает окно. Одинокий столб в пустом дворе с одним выходом.

Что-там-за дверью?

Там, за дверью – бинт.


 

Лейтенант сказал: «Люди, я вас не задерживаю. Живите.»


 

Простата душевная.


 

, что стропа парашюта зацепилась за хвостовое оперение самолета, и его потащило, сначала по земле,

, он понимал – это не самолет,

, кто-то пытался ухватить его за ноги, кто-то – перерезать стропила, он услышал крики и голоса,

, парашют, влекомый ветром, тащил не по камням, не по кустам – цепляя, по верхушкам крон деревьев – хлещущих,

, он обходился без парашюта,

, это его батарея била залпами,

, это его койка, привинченная к полу,

, это он, привязанный к койке,

, огонь!


 

Лейтенант утер пот и сказал: «Ты не пиши писемъ. Письма они не доходят. Пачтальоны гибнут. А мине от писемъ такая тоска берет, что в атаку наступаю. Это опасно, любимая, очень опасно».


 

Тех, которые отставали, забивали ногами и оставляли на дороге.

Те, которых били в сумерках, отползали с обочины и скатывались на свободу.


 

И пуля – не дура, и штык – молодец.


 

Потом их послали копать.

Чтобы земля оттаяла разложили костры. Мертвые время не имут.


 

Пролетая над спросила душа:

– Что это у них там? Посадочная полоса?

В ответ рассмеялись:

объяснили.

– У меня тоже было тело? – спросила.

– Тебе что?

– Любопытно взглянуть. Из чего оно?

Вот, блин, луна – дух вышибало.

Смотришься в нее.

И перестаешь узнавать свои, родные черты. Утомляешься бесконечным скитанием. В пустоте одной. А тело твое, ворованное у Природы, невидимо протягивает к тебе же руки.

Срочно переведи взгляд на звезды, успокой вой души и медленно вернись в очумевшую от тоски и страха оболочку, стараясь не повредить ее члены и душу не оцарапать, не ошкрабить.

Темна твоя жизнь, как и загадочна ее природа.


 


 


 


 


 


 


 


 


 


 


 


 

Михаил Король: ALBO DIES NOTANDA LAPILLO

In :6 on 20.04.2012 at 18:46

ALBO DIES NOTANDA LAPILLO*
(*День, отмеченный белым камнем)



ИЗ АЛЬБОМА ЛЮБОВНОГО,
найденного на одном из перекрестков в Вади-Ара

Альбом сей лежал на белом камне, само собой.


ПОСВЯЩЕНИЕ

В одна тысяча лохматом приснилось: зуб, что под глазом,
Раскрошился и выпал. То есть, выплюнут был. Маразм,
Бред, конечно, но на бессонье и эта лажа
Сном покажется цельным, вещим даже.
Fatum плюс ежедневное ковыряние, копание,
Самобурение, как в носу. Знать заранее,
Натощак, небось, наглотался бы таблеток,
Добился бы равновесия нервных клеток
С бессовестной раскарякой Умм-Аль-Фахм
(Которую не сковырнуть ни мором, ни трахом),
Прежде чем выплюнуть в снег (2 грамма)
Свой подглазный иерусалимский мрамор.
О, родная! Не слишком ли это сладко
Любить тебя в ожидании крушенья порядка,
В рамках расписания ежедневной смерти,
В хвостах павлиньих from shop Либерти;
Оные тоже приметы чего-то плохого —
То ли троянских будней, то ли синдрома Йова,
То ли очередной измены с Умм-Аль-Фахм
(Которую, помнишь? не взять ни мором, ни трахом);
Ах, валяется она, грязная, за лощиной Ара;
Дура шомронска до хрен карельский — ну чем не пара!
Но тебе, родная, одной только в этой неровной
Ситуации посвящаю нижележащий альбом любовный.



CANIS A NON CANENDO*
(*Собака не от слова «петь»)

Вой, собака забугорная, вой, певунья.
Но не светит, не будет тебе полнолунья.
Тем, что есть (а что есть — оно и свято)
Обойдешься — ущербным, косым, рогатым.
Все равно ведь не будешь страдать и каяться.
А кожа его — шелковистей, чем у китайца.
Даже, если он тебя, как водится, и обманет
(Прячет и фигу, и нож в кармане),
Все равно сохранится гаремная скука,
«…A non canendo» да имя сука,
Да звезда двойная в хвосте Большой urs’ы,
И бедные, несчастные природные ресурсы.
Холмами, как сиськами сексопильными, сжаты,
Они, бесплодные, ни в чем не виноваты.
Хотя бы в том, что уже никогда не быть полнолунью,
Как и в том, что собака не есть певунья.



* * *
Девятнадцатого ма*** тысяча девятьсот девяносто шестого го***
Была разыграна очередная дженинско-всемирная партия го.
Итого: полное двусторонее поражение,
Ибо белый камень попал в окружение,
В чадры объятие с четырех сторон.
И остался холоден, чем и нанес урон
Противнику, в ласке обделенному, хилому.
Что же день уготовит камню белому,
Телу милому, парню надгробному, душе его?
По предварительным подсчетам — ***во.



Вот и в наших обителях проповедников,
Занюханных пророками заповедниках,
Анемоны рвать запрещается,
Они, анемичные, законом охраняются,
Ибо тонких лепестков от стебля отчленение
Суть извращение, подобное малолетних растлению.
Но, увы, девятнадцатого ма***
По бедру холма сходящие сошли с ума
И башмаком, уже не пыльным, а просто грязным,
Растоптали цветочки, тычинки-пестики разны…
Разбросали по склону пустые гильзы,
Заглянули в пещеру — оттуда вылезли
С идиотским выражением счастья и трупом,
И опять — по лиловым, по алым. Тупо
Труп созерцает надругательство над природой,
Молчит и разлагается под влиянием моды
Дурной. Так проиграна партия в го
Девятнадцатого ма*** тысяча девятьсот девяносто шестого го***.
В этом безобразии мы узрели симптомы древней
Болезни любезной, секретной; говорят, сам Ли Бо
Проиграл ее. Название впишешь сама: ***.



* * *
Не черкешенки, но не менее восточной
полированной штучки губы не вкусные, верно,
все равно, что жевать лист оливковый жесткий.
И вообще, на них не обсохла «матерна».

Так что не рассказывай про разных про серн и газелей,
а глаз можешь закатывать томно, если тебе так угодно, —
просто так и останется. Что же касается «лебяжей шеи»,
можешь вспомнить, чем завершаются лапки околоводных.

А впрочем, иди, и служи и блядуй, подпоручик,
офицер белой гвардии с голубой прожилкой.
Поверь, и тебя подцепит какая-то дура,
Если не пуля, то макинтошных курсов заочных училка.

Не отвлекай меня от мыслей, сопряженных с либидо,
с латинской грамматикой, в которой больше телом,
чем в твоих симито-хамитских антилопах и павах,
прорисован стан походный и ум ушедший
в день, отмеченный камнем белым.













Дан Пагис: МОЗГ

In 1995, :6 on 20.04.2012 at 17:39

1.

В ночи черепа
он внезапно открывает,
что родился.
Тяжелое мгновенье.

С тех пор он очень озабочен. Он думает,
что он думает, что
и он крутится, крутится:
где выход?

Если бы в неком мире существовали вещи,
он бы, конечно, очень их любил.
Всем имена бы дал.
Например, такое имя: мозг.
Это я: мозг; он – это Я [и никто другой].

С тех пор, как он изгнан, ему кажется,
что можно было бы обрести покой.


2.
Как одолеть тьму?
Мозг носится один над бездною.
Но теперь пробиваются в лобной кости
две глубокие раны: глаза –
глаза доносят ему
о мире: ведь здесь перед ним простирается
законченный и плотный мир,
и мозг носится лишь
в метре шестидесяти сантиметрах над уровнем пола!
Но сейчас, когда ему всё известно, его преследует ужасный страх высоты:
метр шестьдесят!
Один над бездною.


3.
Гнездится в нём опасение,
что во всём мире черепа
кроме него нет больше мозга.

Потом новое опасение:
Что тьмы и тьмы мозгов заточены в нём,
в страшной тесноте,
и они отпочковываются от него, предают его изнутри,
венчают его.

И он не знает, какое из двух зол
меньшее.


4.
Верно, он некрасив, но
он обладает интересной наружностью:
слегка маслянистые, скользящие
серо-белые извилины.
Седые кудри в черепе?
Нет, мозг не похож
ни на что в мире, разве что
на тонкую кишку.


5.
Это – гора. Это – женщина.
Но мозг сразу истолкует:
не гора. Перевёрнутая долина.
Не женщина. Прикидывающиеся тело и конечности.
Только лихорадка каверн,
сладострастно атакующая кровь, не вызывает сомнения.


6.
Мозг находит себе друга. Такого же замкнутого, как он.
Они оба радиолюбители,
и на досуге транслируют друг другу
с чердака.
Мозг, к примеру, спрашивает:
У тебя есть выводы? Сигнальные центры?
Шестьсот миллионов клеток памяти?
И как ты себя чувствуешь в своей черепной коробке, мозг?
Иногда он пытается острить:
Что у тебя слышно?
Что у тебя видно, мозг?
Что у тебя нынче испробовано и унюхано?
(и ведь знает, что шестое чувство
как раз и есть самое главное из его чувств!)
Но его друг раздражается:
Прошу тебя, мозг, не пудри мне мозги.
С течением времени он, действительно, с ним сдружился,
и он доверяет ему теперь даже откровенно личные проблемы:
Послушай-ка, ты умеешь забывать?


7.
Среди прочих его страхов: иероглифы
всё ещё не стёрлись с него.
Он извилистый мозг усопшего фараона.
И фараон ещё не готов:
прежде, чем набальзамировать,
буравят обе его ноздри
и вытягивают через них
остывший мозг


8.
Я очутился в сумрачном лесу,
Земную жизнь пройдя до половины,
В чаще сосудов сам я и мой суд,
И между ними кровь во тьме долины
Пробила путь и хлынула в проём,
Моя хозяйка, кровь, моя рабыня.
Зачем я говорил. Кому. Я не о том.
Ведь я не это вам хотел сказать.
Алло? Кто там? Кто слушает? Приём?


9.
Внутренние сосуды головы достигают переднего отдела мозга, и от них ветвятся сосуды переднего и заднего отделов – всех трёх. В оболочке мозга, несмотря на то, что она очень тонка (очень), сосредоточено большинство нейронов нервной системы: у человека примерно 10 миллиардов. Мозг – орган времени. Собака, у которой удалён большой мозг, ещё способна прожить какое-то время, но только в настоящем. Всё собачье прошлое немедленно гаснет. Собачье будущее уже не существует.

Мозг зевает: он растерян от избытка славы.
Эти чудесные буквы! Кто их изобрёл?
Мозг.
А бумагу? Мозг.
А меня?
Но мозг уже научился защищаться
от подобных нападок.
Он подаёт знак: Да будет мрак!
И сразу
пальцы закрывают
энциклопедию.


10.
Чей страх, если руки – мои? Мой, мой.
Чей острый нож, чьи сосуды? Мои, мои.
Чья кровь, бегущая рекой?


11.
Он хочет быть верным
лишь себе,
быть чистым и пустым,
пустым от памяти как зеркало.


12.
Он – Луна, оба полушария которой
навеки погружены во мрак.


13.
Мозг считает
секунды на пути от одной звезды до другой.
годы на пути от одной песчинки до другой.
Световые годы на самом длинном пути: к мозгу.


14.
Звёздный час. Он слегка балуется
мыслями. К примеру, о том,
что в некой туманности
звёздной на Млечном пути
выход, конечно, можно найти,
пока что закрытый, но его – целиком.
Как пожелает – завтра или потом
тюремной одежды серый ком
сбросит и в тонкой скорлупке ореха
выйдет, отчалит, достигнет – царьком –
к гроздьям миров бесконечных влеком.


15.
Мозг шарит вокруг себя: он окружён.
Череп не убежище.
По лабиринту петляет
лабиринт.
Мозг сейчас огромен: серое облако,
очень тяжёлое. В облачной пасти
застряла кривая молния. Ни выплюнуть, ни проглотить.

Минутку-минутку – мозг слышит, как он
тикает: минутку-минутку.
Взрыв времён?
Он к этому был совсем не готов.

Но мозг моментально встряхивается,
И вопрос решён: я – только сон.


16.
Мозг принимает сигналы
c огромных расстояний.
В космосе из глубины тёмных лет,
до него доходит живой код,
другой мир вещает непрерывно, как он,
Неустанно, как он, неразумно
— – сердце?


17.
Мозг удовлетворённо исследует свои центры и рубежи:
речевой центр, центр лжи,
центр памяти
(семьдесят один счётчик, по меньшей мере, и все разных лет)
особый болевой центр – —
вдруг
(извините, кто говорит? Кто там?
он теряется перед сокрушительной вестью:
существует скрытый круг,
чей центр в любом месте,
а периметра нет нигде,
центр такой близкий, что никогда
он его не сможет увидеть.


18.
Он уже провидит грядущее:
он расстанется медленно, неохотно
И слегка впопыхах, отрясая прах.
Первым
оставляет его страх
и исчезает.
После этого он готов освободиться от насмешки,
от шутливости,
от игры слов.
Затем отпадают его догадки.
Он ещё мешкает: ведь было здесь что-то
очень близкое, угнетающее. Что это было – —

Потом уже не требуется вспоминать, нет.
Потом он забыт
и он свет.


ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР