:

Архив автора

Игорь Силантьев: НА ПОЧТОВЫХ ОТКРЫТКАХ ЛЮБОВЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 19:11

Игорь Силантьев_yuri-gagarin-s

За домиком домик, всё темные бараки.
Кирпичным закрыты глухим забором.
Склады это какие, или старые казармы.
На окнах белым покрашены решетки.

А из Юркина окошка порхнула птичка.
Ветерок ей помог и поднял над крышей.
На небе высоком кружилась, петляла,
Потом в соседний опустилась дворик.

Глядит Валентина, то легла на травку
Не птичка какая, а почтовая открытка.
На картинке Гагарин стартует в ракете
И ручкой Валентине приветливо машет.

И разными писано буквами на обороте,
Летал, мол, по космосу тридцать три года.
А время пришло мне садиться на землю,
И в Америку попал, на Манхеттен остров.

А скажу тебе, Валя, что дышать там нечем,
Черен дым от машин клубами там валит.
Фонари там не светят, повалены-разбиты.
И дороги все в ямах, а в подвалах крысы.

А сами американцы всё пьют да гуляют,
По подъездам валяются, на работу не ходят,
Своих баб американских колотят нещадно,
Ну а деток пускают пó миру, бедных.

Ветерок тут вернулся к бараку Валентины
И другую тоже птичку на небо отправил.
Открыткой она в Юркино окошко упала.
На картинке Терешкова сияет из шлема.

И кривеньким писано почерком школьным,
Летала, мол, по космосу Гагарина дольше,
А вышел приказ мне на родину вернуться,
И на Красную площадь прямиком угодила.

А скажу тебе, Юра, что воздух тут чистый.
И лошадки с коровками травку щиплют.
А в лесочках грибочки да ягодки зреют.
А в полях кукуруза волнуется и пшеница.

А сами москвичи все трезвые в костюмах.
А москвички с айфонами все в сарафанах.
По домам сидят детки, повторяют уроки.
И ходят старушки в церковь и планетарий.

Ну а ты бы на Америку чумазую плюнул
И домой бы в Москву скорей возвращался.
А не век же мне, Юрка, томиться в девках.
Смотри, как упустишь негаданное счастье.

Взметнул ветерок почтовые открытки
И вознес Гагарина-Терешкову к солнцу.
Обернулись карточки в птичек малых,
Веселятся, порхают и поют беззаботно.

Тут и психов на прогулку вывели санитары.
Алкоголика Юрку – из барака слева.
Из барака справа – шизичку Вальку.
Глядят друг на друга неотрывно человеки.

А Гагарин с Терешковой чирикают умильно
И головками парочке прощально кивают.
Дескать, мы тут еще в небесех полетаем,
Ну а вы там внизу уже счастливы будьте.

А вокруг-то всё домики, темные бараки
За кирпичным запрятались глухим забором.
Склады это какие, или старые казармы.
И покрашены белым решетки на окнах.

Космонавтка-s























Илья Данишевский: ТЕНИ НАД МУТАБОР

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 18:57

(ОТКРЫТКИ)

Почти каждый день я прихожу к нему и трем его братьям. А в другие дни мы приходим ко мне. Самый младший из его братьев всегда лезет обниматься, он путает слово «пизда» и «привет», и мать начинает на него орать. Мы смотрим «Лангольеры», большие комки плоти поедают время, гоняются за экипажем корабля, большие дворовые собаки, как бы вывернутые наизнанку, — только липкая сторона и слюни. Он спрашивает меня, как это летать на самолете, я рассказываю. Когда я прихожу, его мать всегда завязывает волосы косынкой, она тоже смотрит с нами фильмы, игнорируя их возрастные ограничения. Иногда слышно, как она плачет на кухне, мы увеличиваем звук, чтобы не вторгаться к ней, чтобы она с одной стороны знала, что мы знаем, а с другой – что не знаем всего от начала до конца. На контрольных по математике мне разрешают писать оба варианта, чтобы его не избил отец. Потом мы идем по улице, когда теплеет – это может длиться очень долго, он говорит, что будет продавать лохам шарики для пейнтболла (сотки, битки, карточки с покемонами и героями «Смертельной битвы»), потому что ему надо купить брату тамагочи. Когда темнеет, мы иногда продолжаем ходить, скорее кругами вокруг неработающий котельной, разделяющей наши дома, а когда совсем темно – идем к нему, где его мать укладывает его братьев. Смотрим фильмы без звука, иногда на перемотке, только любимые моменты, например, когда в «Звездном десанте» жук-мозг всовывает жгут в человеческий череп и высасывает нейроны, или когда в «Лунатиках» кто-то втыкает смотрителю кладбища карандаш в ухо. Его отец бреет меня машинкой, а мой вывозит нас на большое озеро, тихие огни, растворяются, почему-то падают в воду, хотя это должны быть светлячки или ошибки зрения дружбы, которую рассматривают через стекло. Я очень подробно смотрю, как он заворожено ловит рыбу. Это время, когда мы не разговариваем очень долго, хотя пустые водоемы отвлекают от времени, и хотя они пусты, и почти ничего не ловится, словно он держит удочку под неверным углом, азимут проходит где-то еще – далеко. Когда мы возвращаемся, он сразу идет домой, чтобы убедиться, что с матерью ничего не случилось. Когда мы гуляем вокруг котельной ему важно иногда смотреть, как окна его квартиры светятся. Он любит вспоминать сестру, мутно, как вещь из глубоких слоев, разглядывая, чтобы убеждаться. Он думает, какая из девочек должна ему нравиться. Потом не принимающий решений плавный запах осени, он думает вслух о Насте, Полине, Маше, о том, как что-то чпокается, издает звук похожий на полиэтилен с пупырышками, как что-то между нами всегда происходит, когда он говорит их имена, смотрим на большие скопления стоячей воды у железной дороги.

А его (2; next или second?) больше всего тревожило имя Кузьма. Он запинался, когда нужно было представиться, его желание иерархии было больше про то, что все они знают твое имя, и не нужно представляться, — хотя бы этого больше нет. Он гуляет в майке «Distemper», а спит в обнимку с большим котом, в его квартире запах паркета. Каждый раз, когда мы идем на карьер – всю дорогу – все время – каждый подъем – он напоминает, что, может быть, мы придумаем что-то другое, он слишком толстый для этого скучного дерьма. Потом он демонстративно прыскает себе в горло. Ему нравится рассказывать про астму, что она может вызывать судорогу, кровавую пену, которая поднимается наружу, как у рыжего кота – когда он был мелким, и ему впервые гоняли глистов – лоснящиеся черви ползли не только из задницы, но и через рот; этот кот, который уменьшился, сблевав всех червей, буквально сдулся, был для него синонимом его астмы – особым оправданием, чтобы отгородиться, замереть в пространстве, начать смотреть вперед, разглядывая приступы и призывы. Он несколько дней не пускал кота в кровать, а когда мы – каждый раз – оказываемся у карьера, он начинает, что слишком толстый, чтобы раздеться, даже – или особенно – если мы здесь совсем одни. Ему бы хотелось быть командиром флагманского крейсера темных эльдаров, но ничего не остается, кроме как залезть в воду. Он так убого плавает, что это становится для меня особенно важным, слегка преследующим, нерасторопным, но большим, даже увеличивающимся (с каждым нашим днем) у меня внутри, иногда слишком, а иногда – когда мышцы затекают от воды, тем, что нужно, чтобы это казалось действительно настоящим не только в момент, но даже чуть позже – даже совсем потом. У его дома большой магазин с тканями, мы часто смотрим за теми, кто входит и выходит, не понимая, зачем кто-то покупает ткани, как это возможно и пытаясь оправдать их – странных чуваков, покупающих ткани. Мы сидим рядом с каштанами, которые раньше других про осень, а возвращаясь домой, я всегда переживаю, вдруг мы больше не пойдем куда-нибудь, вдруг это было ровно это и всё, ничего большего, но мне становится легче от обилия его секретов – того, как он однажды вытер сперму котом, как он убого плавает, того, как надо делать ингаляцию, если он пойдет кровавой пеной – словно они должны уберечь от этого, отклонить. Иногда эти секреты рассказываются с громким оповещением, вибрацией, на ускоренной съемке, только для того, чтобы продлевать и не испытывать тревоги, что мы не окажемся где-нибудь и почти рядом.

С ее балкона был виден небольшой двор, дальше — железный забор, за которым свалка поездов, не прошедший отбора на экспериментальном кольце. К осени земля там становится почти жидкой и только поэтому притягательной. Когда мы гуляли с собаками вдоль забора, мы знали, о чем говорить. Она хотела быть эмо, но говорила, что армянкам нельзя быть эмо, волновалась, что ей все еще не нужен лифчик, а я рассказывал ей книжки, чтобы она не тратила время на их чтение. Мы мыли своих псов – каждый своего, потом занимались английским. Она говорила, что ей нравится осень, потому что папа умер, ну и вот. Да, было понятно. Сидя на балконе, я читал ей вслух «Кладбище домашних животных» (на обложке русского издания – жилистые мужские руки, поднимающиеся из могилы, хотя ни один взрослый мужчина так и не стал живым мертвецом), играли в d&d, и «именем королевы эльфов» она спасала мир, а потом просила словесной порнографии. Мы подробно обсуждали кто и куда трахает ее прекрасную воительницу, что она чувствует, что он чувствует, что она думает (и он), ее успокаивало, что этот воображаемый мужчина не имел никаких бесконтрольных ощущений, его слова, его мысли были проговорены и безопасны. Когда ей надоедало, когда становилось больно, что все это происходит совсем не с ней, она что-нибудь рассказывала, слишком обильно, почти оттесняя, но при этом все же придавая какое-то содержание этому сюжету – что я оказался на этом балконе, чтобы слушать более внимательно, чем готовы другие. Как умер ее отец (просто умер, не очень долго болея), что у них нет денег и никогда не будет, потому что она знает, что она не сможет получить хорошее образование, и потому что она знает, что все предпочитают трахать не таких, как она. У нее были темные, почти слишком, волосы, но она знала, что они не помогут ей. Папа тоже мало зарабатывал, но пока он был жив, она об этом не думала, — не потому, что он ее защищал (хотя бы от этого), а просто она была маленькой. Даже английский как бы выскальзывает из нее. И вообще. Мы курили, разглядывая вечер, особенно похожий на нас над железнодорожными поездами, — позже, когда три четверти года мне приходилось просыпаться в темноте, чтобы ранней электричкой проезжать мимо второго фронтира свалки, чтобы успевать к первой паре, я уже видел, что периметр той жизни был значительно меньше, чем мне казалось, все эти поезда, и наши дома на их фоне – были почти незначительны, хотя и тогда я чувствовал, что они отстроены просто так. Она раскаляла эти разговоры, словно что-то потом будет не так, но мне нравился этот сюжет тем, что это отведенное нам время заканчивалась, а не слова и не ее желание говорить. Однажды она захотела рассказать мне самую большую тайну, но чтобы я тоже рассказал свою:
она рассказала, что когда отец уже болел, она услышала, как они с матерью занимаются сексом, и решила подсмотреть – раньше ей не было интересно, но сейчас, когда отец уже был похож на кусок вареного мяса, она подумала, что ее это касается… я рассказал ей про first one и second one, чтобы выполнить обещание, и чтобы мы – ну, условно, дружили вечно, как настоящие друзья.

Пока его нет в школе, нас предупредили, как надо себя вести. Мы должны быть аккуратными, внимательными, но не говорящими об этом. Мы не должны говорить, что знаем, что его трехлетняя сестра пропала, но мы должны вести себя так, чтобы ему казалось, что мы его поддерживаем. Многие из нас хотели бы пропасть – это все означало известное направление, мы хорошо знали, как разлагаются кошки и как собаки, как они могут увязнуть в гудроне, в липком асфальтовом волокне, как их тело вначале как бы вздрагивает (потому что мертвая собака, мертвая кошка как бы выбрасывают в воздух споры, и воздух становится мутным), а потом его запах становится спертым, уже не умершим, а немного спрятанным запахом. Напоминание о том чувстве десны, когда выбивают зуб, — солоноватые провалы в то, о чем вроде бы не пожалуешься. И это про то, как Клайд провалился в болото, — я сразу подумал, что он утонет, что сейчас он будет визжать, а я буду беспомощным, потом он будет медленно уходить под воду, а я слегка ждать, чтобы он поскорее замолчал, чтобы язык перестал в панике прятаться в солоноватом провале, потому что я не знал, что мне делать; я знал, что потом пойду по улице заплаканным, потому что моя собака утонула, и потому что ну вроде бы да, это действительно говорилось, что мы не должны уходить от хорошо освещенной панельной геометрии. Мне не нравилось гулять с собакой, потому что это унизительно. Я не думал, как его вытащить, или может ли он выбраться сам, конечно, я не думал, что кто-то будет его вытаскивать, даже если бы кто-то был. Не смотря на то, что мы с Клайдом справились, и многое другое весьма себе разматывалось против течения, никто не сомневался, что его трехлетняя сестра не просто растворилась, чтобы потом вернуться, но нам стоило сказать, что мы верим в лучшее. Нам купили открытку, чтобы каждый из нас – передавая с парты на парту – написал для него что-то хорошее. Потом я постоянно смотрю на него на уроках, я не могу сосредоточиться, мне кажется, что мне бы хотелось ему что-то сказать – потому что, может быть, ему бы хотелось, чтобы с ним поговорили, казалось, что мне бы на его месте – хотелось – теперь это известным образом называется ставкой на чудо или внезапным разрывом мембраны, неким сообщением, которое неожиданным образом приносит —- в общем-то, приносит (что бы это ни было) крайне редко, потому что я ничего ему не сказал. Мне казалось, что моя слишком острая жалость и вовлеченность будет заметна, или что его пропавшая сестра волнует меня больше, чем его, или что он не захочет говорить/не со мной. Я немного думал о том, что Клайду тоже было три года, когда мы справились, но это было совсем другое – я откладывал поговорить с ним, потому что «а почему только сейчас?», может быть, я был даже немного влюблен от сострадания. Когда Клайд был спасен, я думал только о том, что у меня насквозь мокрые штаны, и нам нужно идти через три улицы, чтобы все видели, и Клайд барахлил, я думал о том, что даже моя собака не может просто взять и исчезнуть, и у меня тоже нет выхода, потому что утонуть в болоте не так легко. Когда мне было четыре – я даже вспоминал это, чтобы не так слышать, как Клайд визжит в болоте, но не более минуты, даже половины минуты, потому что потом я все же полез за ним – мать больше не хотела читать мне вслух мои глупые книжки, и, если мне хочется, она будет читать мне то, что читает себе. Мы жили на двадцать первом этаже, мне нравилось кататься в лифте, и смотреть, как с моим зрением я ничего не могу различить с балкона, и тогда – то есть это все началось именно тогда – было розоватое начало заката, лето, мама очень красивая, еще с длинными волосами, в черной футболке с Ramones, мы недавно вернулись в нашу квартиру (я скучал по размытому виду с балкона), и она сказала, что дядя Саша всё, и мне больше не надо его вспоминать (а когда мы жили у него, мне нравилась его ванная, там я чувствовал себя спокойно, и шампунь, в каждом пузыре которого плавал пластиковый динозавр, — я уговорил его скупить их все, потому что нуждался, чтобы у меня был каждый из них или, может быть, чтобы у каждого из них был каждый из них, а так же – респектабельные дворы без борщевика, немного скучные, слишком декоративные), она прочитала мне не больше двух страниц – там, где в «Оно» тело мальчика плывет по канализации рядом с удушенным цыпленком, использованным презервативом, башмаком, такой же, как они, по трубам, которые будут скручиваться в спирали, а водопады грязной воды растащат мальчика, цыпленка, презерватив и башмак в стороны, а потом я больше никогда не верил в мутабор (даже в мутабор), ни во что больше. Она разрешила мне погулять одному, потому что ну не затащат же меня в канализацию, и я рубил палкой борщевик во дворе, думая о том, как Шон Коннери хорошо рубит головы, но больше не чувствуя, что я где-то близко к этому. Потом – но до того, как его сестру похоронили – мне долго казалось, что мне есть, что ему рассказать, но если я и рассказал, то только после похорон. Нас всех отправили туда на арендованном автобусе, все радовались, что уроков не будет, и это как экскурсия. На похоронах он был в пиджаке, который был ему великоват, с цветами такими же, как у родителей. А он – взамен — рассказал, что долгое время читал «Холодное сердце» Гауфа по кругу, потому что чем больше читаешь одно и тоже, тем почему-то становится интереснее, и очень трудно переключиться, и что лучше бы ее вообще никогда не нашли. Он сказал, что мы могли бы сбежать, потому что у его отца его двуспальная палатка, но Клайд застрял в болоте на самой черте города, мы не сможем уйти далеко, что-то обязательно случится. На следующее лето мы пытались поджечь белые одуванчики на поле, чтобы все поле сгорело (и, вдруг, весь город), а потом мы виделись не реже, но не так кадрировано, без напряженного монтажа усилий, которые приходилось прикладывать, чтобы разговаривать, и – еще раз потом – мы больше не разговаривали из какого-то химического надрыва, из липкого ощущения речи. Он рассказывал, что хоккей охуенно прочищает кровь, и если так пойдет дальше, почему бы ему не пойти в олимпийский резерв. Я отвечал ему – почему бы и нет.

Когда мы переехали, и я стал ходить в школу, пересекая город с другого края – первое время рассматривал его, измерял этот свершившийся изгиб, перемену центра тяжести ежедневного движения. На моей двери не было замка, но они не входили без стука, и вообще входили достаточно редко, то, что там могло бы (но обычно нет) происходить редко заставляло их стучать, а сюжеты, кажется, изменили свои приоритеты, потому что в их динамику входила локальная близость – мы больше не сидели на балконах, не виделись каждый день, мы никуда не спешили, и я больше не знал, что происходит – чуть больше, чем все нормально – а потом, когда я проезжал на поезде, свалка справа пропадала достаточно быстро, чтобы я тоже не думал об этих сюжетах, хотя бы целенаправленно; из окна мне казалось, что все вагоны скручены в тот же самый орнамент, как раньше, но при этом я прикладывал усилие, чтобы не задерживаться на этом, на этих сюжетах, на том, что они закончились просто так. Даже когда мы виделись, мы никогда не обсуждали их, нам было неловко (хотя никто ни с кем не переспал), мы старались, чтобы этого не случалось, но если вдруг – мы никогда не обсуждали, с чего все началось, как это было для другой стороны, мы не задавали друг другу вопросов. А потом мы, конечно, больше не виделись, а когда – однажды/дважды – приветствовать друг друга было как-то не неприлично, но противоестественно:
взрослые, которые умели откладывать в сторону, так, наверное, не делают, и мы не здоровались.























Исраэль Рабинович: ОТКРЫТКИ ДЛЯ ПАТРИЦИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 18:09

Israel Rabinovich (1)


ДВОЕТОЧИЕ: Расскажи, пожалуйста, как возник этот необычный проект и что за ним стояло? С чего всё это началось?
ИСРАЭЛЬ РАБИНОВИЧ: Я знаком со своей женой двадцать пять лет. Из них двадцать четыре года я посылаю ей открытки. Каждый день – в день по открытке с объяснением в любви. Сначала это происходило раз в несколько дней, но потом я сказал себе: каждый день! И с тех пор этот ритм не меняется.
: Значит, всё это началось…
ИР: В девяносто четвертом году.
: И проект этот отнюдь не приближается к своему завершению?
ИР: Ни в коем случае! Каждый день я пишу ей любовную открытку и иду ее отправлять.
: Отправлять по почте, как делали в прежние времена? Ведь сегодня почта уже не та, иногда она даже внутри одного города идет очень долго, иногда и вовсе пропадает. Неужели эти открытки и приходят к ней каждый день?
ИР: Как правило, всё приходит. За всё время было совсем немного потерь.
: А как воспринимает это адресат?
ИР: Ей нравится получать эти открытки, рассматривать их и читать. Какое-то время новые открытки расставлены у нее на полке возле постели, и она с удовольствием их разглядывает. Потом они отправляются в шкаф, в таких полиэтиленовых папках с кармашками. В ее собрании уже десятки таких папок.
: В чем, по твоему мнению, специфика открытки как жанра?
ИР: Иногда я пишу ей на готовой открытке, пользуясь готовым изображением. Это может быть стихотворение, может быть что-то актуальное. Иногда сам рисую открытку. В любом случае – каждая открытка – это художественное произведение само по себе, без связи с каким-то единым проектом.
: Но чем, все-таки, открытка отличается от письма? Почему ты выбрал именно эту форму?
ИР: Главное, что она может всё время видеть эти открытки, рассматривать с обеих сторон, не вынимая из конвертов.
: Но ведь они открыты и для совершенно посторонних людей. Тот же почтальон может увидеть, что там написано и нарисовано. Может быть, ты нарочно делаешь эти объяснения в любви «в открытую», чтобы и другие о них узнали?
ИР: Там нет никаких тайн. Это во-первых. А во-вторых, во время Второй мировой войны, когда хотели передать какие-то секретные данные, пользовались для этого открытками. Чтобы не вызывать подозрений. Потому что понимали, именно открытки-то никто проверять не станет.
: А не было ли идеи выставить всё это огромное собрание?
ИР: Пока что этого не произошло, хотя несколько предложений сделать такую выставку я уже получал. Тем временем я продолжаю посылать ей открытки и мы выставляем их для себя каждые пару недель. Прежде всего, это её открытки. Так что ей и решать. Я думаю, когда-нибудь это произойдет.
: Ну вот, первая публикация уже сделана. Или виртуальная выставка. Это пока малая часть твоего проекта, но она уже – достояние публики.
ИР: Спасибо. Я очень рад.


ПЕРЕВОД С ИВРИТА: НЕКОД ЗИНГЕР


Israel Rabinovich (2)


Israel Rabinovich (3)


Israel Rabinovich (4)


Israel Rabinovich (5)


Israel Rabinovich (6)


Israel Rabinovich (7).jpg


Israel Rabinovich (8)


Israel Rabinovich (9).jpg


Israel Rabinovich (10).jpg


Israel Rabinovich (26)


Israel Rabinovich (12).jpg


Israel Rabinovich (13)


Israel Rabinovich (15)


Israel Rabinovich (16)


Israel Rabinovich (17)


Israel Rabinovich (18)


Israel Rabinovich (19)


Israel Rabinovich (20)


Israel Rabinovich (21)


Israel Rabinovich (22)


Israel Rabinovich (23)


Israel Rabinovich (24)


Israel Rabinovich (25)


Israel Rabinovich (11).jpg











































































И. Зандман: THE LONG STORY OF MY SHORTCOMINGS

In ДВОЕТОЧИЕ: 29 on 14.01.2018 at 15:53

Сколько лет прошло с тех пор, как я забросил свои записи?
Книга с зеркальными страницами – не книга ли это книг?
Что я хочу сказать, когда обращаюсь к себе на ты? А ведь я это делаю каждый раз, когда говорю сам с собой. Только в этих записях мне удается называть себя я.
Время лечит, не правда ли? Нет. Да. Нет.
Так или приблизительно так я начинал в уме свое возвращение к белому листу Ворда. Каждый раз, все варианты проговаривались почти одновременно, стирая друг друга, уничтожая друг друга, оставляя белое белым. Росло число пропущенных лет. Ответ на последний вопрос менялся с отрицательного на утвердительный и обратно.
Ответов на два других – как не было, так и нет.
Прошло восемь лет с тех пор, как я отдал The Brief History of Longing в «Двоеточие», пообещав прислать окончание в следующий номер. По моим подсчетам, к тому времени должен был сбыться один из сорока шести снов, один из двух, оставленных для финала моей истории. Как нетрудно догадаться, я ошибся и в подсчетах, и в ожиданиях. Сон остался сном, недописанная история осталась недописанной. Приблизительно раз в год я порывался за нее взяться.
«Сколько лет прошло с тех пор, как я забросил свои записи? Неужели уже год?
Книга с зеркальными страницами – не книга ли это книг?
Что я хочу сказать, когда обращаюсь к себе на ты? А ведь я это делаю каждый раз, когда говорю сам с собой. Только в этих записях мне удается называть себя я.
Время лечит, не правда ли? Нет».
Сперва я чувствовал, что как бы то ни было, я обязан дописать этот текст. Ведь я обещал! Если не в следующий номер, то хотя бы в номер после него. Если не в него, то хотя бы в следующий за ним. Но боль была непереносимой и не желала укладываться в слова.
«Сколько лет прошло с тех пор, как я забросил свои записи? Неужели уже три года?
Книга с зеркальными страницами – не книга ли это книг?
Что я хочу сказать, когда обращаюсь к себе на ты? А ведь я это делаю каждый раз, когда говорю сам с собой. Только в этих записях мне удается называть себя я.
Время лечит, не правда ли? Да».
Правда, не знаю, время ли? Или внезапное осознание его нехватки? Близости его конца. Бессмысленности любой попытки его убивать. Ведь вскорости его не станет, как не станет и тебя, зануда.
Как ты ни сопротивлялся, как ни старался сохранить свою «вечную любовь» хотя бы до конца своего невечного быстротечного времени, она ускользнула, исчезла, испарилась, будто и не бывало ее никогда. То, что отзывалось болью – все твое существо, по сути – молчит. Немотствует. Не существует. Стало быть, и ты не существуешь, зануда, мой недруг. И тебя не стало.
А ведь прежде – помнишь? – ты был всем, на чем останавливался твой взгляд, твоя мысль, всеми, кто встречался на пути. Всякий клочок бумаги, любой обрывок чужой фразы, каждая буква граффити становились частью твоей истории.
«Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень легким: перес — разделено царство твое…»
Все выстраивалось причудливым орнаментом вокруг одной единственной болевой точки. Ты был этой болью и вот, тебя уже нет. Как нет и тех, кто рвал ту записку, обрывал ту фразу, писал и замазывал «мене, текел, упарсин» на стене. Теперь даже если и вспомнишь о них, не поймешь кто они такие. А раньше они были тобой. И ты собирался написать о них, о себе. А теперь вас нет и писать не для кого.
Но кто-то еще упорно держит зеркало у твоих губ, в надежде поймать мутное облачко дыхания. Ондржих, друг.

Сколько лет прошло с тех пор, как я забросил свои записи? Пять.
Уже пять лет, как недописана The Brief History of Longing. В этом (2017) году некто Джи Хокинс (держу пари, это псевдоним) написала роман под таким названием. Странно, что для жанра romance не нашлось перевода точнее.
«Джи пишет сладкий и пряный современный лесбийский роман. Если любовь побеждает все, ей хотелось бы верить, что однажды ее героини смогут править миром. В числе ее личных пристрастий осень, уютные свитера, горячий шоколад и Симс 3», что бы это ни значило.
«Всем нам знаком тот единственный — тот, кого мы желали, но не смогли заполучить. Лучший друг.
Гвен была влюблена в своего лучшего друга со средней школы, но теперь, когда они повзрослели, она задается вопросом, не пришло ли время поискать в другом месте и дружбу, и любовь. Даже не сознавая этого, Гвен повествует о своем двадцатилетнем стремлении набросками, открывающими перед ней карьеру художника комиксов, о которой она всегда мечтала.
В этой истории о любви и верности дружба проверяется, разбивается и восстанавливается. Взрослея Гвен понимает, что невозможно забыть о того первого человека, который породил в тебе желание и разочарование, меланхолию и любовь.
Невозможно отказаться от надежды, что когда-нибудь они снова обретут друг друга. Но иногда приходится рисковать разбитым сердцем, чтобы найти свою настоящую любовь».
Отзыв одной из читательниц: «Я продолжала читать эту историю в надежде, что Гвен перестанет быть такой дурой из-за Хизер. Я была абсолютно разочарована тем, что ей потребовалось так много времени, чтобы понять свою любовь к Ким».
Книга с зеркальными страницами – не книга ли это книг? Особенно, если все зеркала в ней кривые.
Что я хочу сказать, когда обращаюсь к себе на ты? А ведь я это делаю каждый раз, когда говорю сам с собой. Только в этих записях мне удается называть себя я.
Время лечит, не правда ли? Нет, не правда.
Время только калечит. Оно не лечит ни тебя, ни твое Ка. Если оно и умеряет боль, то лишь потому, что умирает твоя способность эту боль воспринимать, умирает вместе с иными способностями к восприятию. Ты исчезаешь по частям, и мир перестает быть частью твоей истории, мельчайшие подробности, наполнявшие прежде ощущением взаимосвязанности всего со всем, рассыпаются, как сухой рис по полу коммунальной кухни. Даже если сметешь все рисинки, то лишь для того, чтоб вытряхнуть их в мусорное ведро. Ни на одной из них не выгравировано твое имя. И его имя тоже не выгравировано ни на одной из них. Даже имени Мао на них нет, они чисты и совершенны, их ждет ведро.
Все, что случается, все, что происходит с тобой, в тебе или вокруг тебя, больше всего напоминает связку старых почтовых открыток, которую я когда-то подобрал на помойке. Теперь странно вспомнить тот трепет, с которым я разбирал обрывки предложений на нескольких мало знакомых мне языках. Каждое слово было моим. Стоило только прочесть и понять его, как оно начинало говорить обо мне и со мною. Не знаю, зачем я сохранил эту связку. Иногда я беру ее в руки, перебираю открытки и силюсь понять или хотя бы припомнить, о чем говорили мне вежливые фразы, упоминания имен незнакомых мне людей и шаблонные туристические восторги на обороте фотографий Сент-Албанского аббатства и Сент-Джеймского парка, репродукций «Кофейного садика» Лу Альберт-Лазар, ландшафта с березами Паулы Модерзон-Бекер, тициановского «Динария кесаря» и австралийского пейзажа Глена Барнета, написанного ртом и изданного израильским объединением художников, пишущих ртом и ногами, светотипий площади Согласия 1931 года и Лазурного берега 1937 года (почему-то отправленной из Граца!), изображений зимнего города Берна и летнего города Фрайбурга, рыбного рынка в Бергене, Постсдамской площади в Берлине, венского Грабена, оксфордского колледжа Магдалины или, наконец, черно-белого вида Фьезоле с надписью Poezia di Fiezole, трижды переведенной на изнанке карточки: Poésie de Fiesole, Poesy at Fiesole, Fiesole-Vergnügen. Каждый раз я вчитываюсь в эти словосочетания в надежде раскрыть какую-то тайну, которая сможет объяснить мне, почему поэзия на итальянском, французском и английском оказывается наслаждением на немецком, кто и почему выбрал архаичное слово Poesy и почему предлоги di и de, выражающие связи родительного падежа и принадлежность заменили на предлог места at? Каждый раз я понимаю, что такого рода размышления лучше всего передает современный глагол «тупить».

Droga nasza Genia, nigdy nie zapominamy o tobie.
(Nelson’s dockyard from Clarence House.
Antigua, W.I. Colour by Larry Witt
Another outlandish place for you.)

Quai Voltaire P. 25.XI.31
Hotel du Quai Voltaire
На марке – французский химик и политик Marcelin Berthelot
Отправлена на Shillerstrasse 26, Graz, Austria

Таллин 12.04.61
Дорогие, золотые.
Сижу в приемной министра Эст.ССР и жду приема. Приехал послом от нашего министра вести серьезные переговоры. Вчера программу выполнил. Надеюсь сегодня все закончу и вечером выеду. Завтра утром буду докладывать своему министру. Вот пока все. Целую крепко.
Ваш папик.
Вниз головой приписка: Министр хорошо
меня принял. Задерживаюсь
до 14.04.60(1?) Целую. Хелик (?)
Латвийская ССР
гор.Резекне.
ул. Дарзу 26а
кВ 21
Пауль О.С.
(овальная надпечатка: ДОПЛАТИТЬ РЕЗЕКНЕ
двухкопеечная марка
Таллин. Вид на город. Foto E. Fridrihsons)

Dear Miriam, your letter has been forwarded. I hope you are in a better [?]
Everyone has his ups and downs and if one has to re-live the years again, one would make surely other mistakes.
(Stankelt Road, Silverdale, две марки с королевой Елизаветой, 4 ½ и ½ шиллинга).

Dear Ida and Chaim,
we hope that by now you feel well dear Ida and you forget the trouble you had. We try to do our best to have a good rest though the weather is not so good, but it changes. I also hope that you do not suffer from the heat in Jerusalem and wish you all the best.
(BAD RAGAZ, Kurpark
Две марки: одна с ослом, другая с сен-бернаром.
От руки: Hotel Landi
OH 7310, BAD RAGAZ
Switzeland,
12/7, 1989)

Dear Zandlers, how are you? I expected to hear from you the last week, but
didn’t. Could be you’re on the trips? I made a wonderful one half day to the famous old cathedral

PARIS ET SES MERVEILLES
Monmartre. La Place du Tertre eet le dome de la basilique du Sacre-Coeur
שלום רב לך מירים
פריס עיר יותר יפה ממה שחשבתי

Керен Алькалай-Гут: ОТКРЫТКИ В ПАЛЕСТИНУ 1900-1920

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 15:46

                Саре Гут, которая отдала мне открытки,
                вместо того чтоб их выбросить.

Дедушка Эзра жалуется из Карлсбада:
врачи хотели бы, чтобы он задержался, но он
уже на пути в Берлин
(чтоб купить мебель). Благодаря инфляции
подвернулось выгодное дельце, он скучает
по детям. Шлет поцелуи.

Всю ночь фотографические открытки в Палестину
просачиваются в мои сны. Смотрите, вот женщина,
которую даже бабушка не может вспомнить, строит глазки
из-под покрывала в наряде Ревекки у колодца.
«Вечная памятка», написала она на обороте
тетушке Эзи, скончавшейся в 1924-ом.

Я складываю стопкой все карточки из Германии,
другая стопка – из Франции, есть даже несколько открыток
из Нью-Йорка и Лейквуда, Нью-Джерси –
все на разных языках на один и тот же
адрес – Фурнер, Яффо-Тель-Авив.
Вот одна, которую мне не удалось разобрать – еврейская новогодняя карточка
с британскими солдатами в противогазах, засевшими в траншее.
Семьдесят лет назад снаряжение не сильно отличалось
от того, что хранится на складе ниже по моей улице.
А вот, среди всех фотографий Стены Плача,
водопадов в окрестностях Метулы, колоний Мишмар Ха-Ярден
и Эйн Зейтим, старик бросает гроши в копилку –
«Помните о Национальном фонде – Керен Кайемет – в Израиле», –
пишет он на идиш. Там три пальмы
в нескончаемых песках, несколько верблюдов, пасущихся вдалеке …
Это земля, о которой мечтали мои родители
в детстве, в Литве – земля,
которую они наполнят тяжелыми от плодов деревьями,
деревьями, чье отсутствие восстанавливает сейчас
поджог.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР


DSC_0006s


DSC_0004s






























Кирилл Корчагин: ОТКРЫТКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 15:24

Ночью, перебирая в памяти, я вспомнил:

if you lie in a field
and fall asleep,
you will be found in a field
asleep.

Первые люди, возвышающиеся над болотами, со светящимися гаджетами, обернутые в меха — пульсируют датчики, и я прохожу пограничный контроль, и шум нарастает, раскалываясь, распределяясь, дробясь как частицы кожи, прогоняемые легкими кондиционеров. И жуки бьются, разрываясь кольчатыми вспышками в тесном роении срезов, а вещи набухают, поднимаются над лесами, так что их видно из-под крыла самолета — прорезанные поля, кожа земли, спрямленная высотой. Я лежал на траве, и облака наплывали сверху, съедая меня, поглощая, всасывая в трубчатые коридоры. Линии пыли над асфальтовой рекой и снова смерчи, полные горящих жуков, — они заполняют срезы вен: кровь, густая, идет она сквозь склейки наплывающих друг на друга течений. Я пишу о насилии, об изнасиловании, о том, как тягучи вещи, раскрытые собственной изнанкой, как вирус твоей слюны передается дальше, и мое прикосновение прожигает листву на пустыре, унавоженном желтой травой в истощившемся времени девяностых. Отец снимал нас: красный автомобиль и желтеющая трава, вьющиеся волосы матери и такого же цвета смерч советского фотоаппарата. Бетонные плиты как убежища для космонавтов и пронзающее их железо, штифты памяти, белая сталь дороги. И о том, что происходит потом. Уклоны лесов, гро́зы, ветер, вращающий старые качели, свет, скрывающийся под суставчатой пленкой полиэтилена; пневматика, из которой стреляли по нашим друзьям откуда-то с пятого этажа. И всё в таком духе, что надо забыть. Что расползается вместе с воздухом, расслаивается в застоявшемся времени, подчиняется накатывающей тошноте, когда ты выходишь из его дома или всё это растворяется на влажных берегах той самой реки.


Liza K



ОТКРЫТКА: ЛИЗА К.























Китахара Хакусю: ОТКРЫТКА СЫНУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 15:15

БИМ-БИМ
ХАРБИН
ПУСТО В ЖИВОТЕ
ХЛЕБА БУХАНКУ
ПРИШЛИ СКОРЕЕ МНЕ
СЛЫШНО ВСЕМ БИМ-БИМ
ЖИВОТИКИ УРЧАТ
УР-Р-Р-БИМ ХАРБИН

Открытку с этой шуточной песенкой-экспромтом поэт Китахара Хакусю отправил своему семилетнему сыну Рютаро в 1929 г. из поездки по Монголии и Маньчжурии. Виды на открытке: улицы Мукдена и теплоход «Харбин-Мару».

С помощью идеофона «БИМ-БИМ» в песенке обыгрывается звон корабельного колокола «Харбин-мару», призывающего голодных пассажиров к трапезе.

Японский текст на открытке:
«Во время [ужина] юнга играет на мелодионе. Твой папа ест всё, [что дают]. [А дают нам] только европейскую еду. Моченой редьки тут нет. Передавай привет Коко-тян».


Китахара Хакусю-bnw


Библиографическая справка: «Kitahara Hakushu kara musuko=Ryutaro he», Taiyo (tegami tokushu), No. 186 (October 1978), p.33

ПЕРЕВОД С ЯПОНСКОГО: ЕЛЕНА БАЙБИКОВА























Кузьма Коблов: ***

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 15:08

Бёздик — слово, заставшее краткое время,
когда разобщенность историй была
очевидна: в открытках
родительского детства, блёклых, пушкинский
петушок, фотографии кукольных композиций, костюмы
и стиль школьных изображений
России Грозного; и вся сцена
встречи призраков в одном месте всегда
была исключительно ранним воспоминанием, всегда возможно
исправленным. Ничего не приходит в голову пожелать,
пристальной прямолинейности, поздравить,
наступает любимое время года. Другое дело —
поздравление от Вити СД! Ты думаешь
об одних глазах, застывших несколько лет назад,
бессильных и пустых, а видишь другие, тяжёлый
взгляд, толкающий тебя в грудь. В этой точке
рождение напрямую связано с несогласием, и здесь
наши герои совершают выразительный жест, покидая праздник.


Кузьма Коблов























Лидия Чередеева: ОТКРЫТКИ: ДВЕ ИСТОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 14:49

1. БЕЗЫМЯННЫЙ МАЛЯР

В прекрасном солнечном мае 2013 года гг. Вульф и Беранже прогуливались по Новосмоленской набережной, точнее — по чётной её стороне, где между домами расположены открытые автостоянки, огороженные металлическим забором. На забор крепились небольшие пластиковые белые таблички с номерами парковочных мест; к находившимся внутри припаркованным автомобилям они были обращены лицевой стороной с цифрами, а к прогуливающимся снаружи прохожим — чистой обратной стороной.
Впрочем, обратная сторона оказалась не такой уж чистой, потому что забор недавно покрасили чем-то чёрным, антикоррозийным, липким и подозрительно (!) зрительно похожим на битумный лак. На оборотной стороне табличек остались эффектные широкие мазки и изящные потёки.
Вульф и Беранже некоторое время просто прогуливались, любуясь и подталкивая друг друга в бок при виде особенно удачного произведения кисти неизвестного художника, а затем взяли фотоаппарат и ещё пару раз пробежались туда-сюда. Так получился альбом «безымянный маляр».

Часть экспозиции «безымянный маляр» в своём естественном виде:


BM01bnw


Выставка работ безымянного маляра по адресу: СПб, Новосмоленская набережная, заборы между домами 4, 6 и 8 — проработала круглосуточно и без выходных почти полтора года, а затем белые таблички были сняты и заменены на чистые синие. Осенью 2015 года заборы покрасили заново и таким образом возобновили экспозицию, но уже не в том объёме и не с тем размахом, да и безымянный автор поработал без огонька. Тем не менее по вышеуказанному адресу до сих пор есть на что посмотреть.
А гг. Вульф и Беранже обработали полученные фото и издали их в виде открыток в своей настольной типографии.
Фотография после обработки:


BM02


Полный набор открыток состоит из 28 экземпляров.
Далее показан один лист из набора:


BM03


2. НЕВИННЫЕ СЛАБОСТИ

Весной 2013 года Лидия Чередеева увидела яркий цветной сон и по его итогам записала текст из девяти строк под названием «Невинные слабости».

Этот текст через несколько дней вдохновил Зюзеля Вульфа на изготовление серии из девяти цветных коллажей, каждый из которых служит в какой-то мере толкованием сна и иллюстрацией к определенной строке.

Коллажи изготовлены без применения ножниц из обрывков рекламных газет, брошюр и листовок, накопившихся в то время в почтовом ящике, с добавлением распечатанных строк текста.

В январе 2016 года настольное издательство «Вульф и Беранже» опубликовало текст и коллажи в качестве набора из 9 цветных открыток тиражом в 50 экземпляров и представило этот набор 28 января 2016 года в литературной гостиной отеля «Старая Вена» на презентации книги Лидии Чередеевой «Второй хвост».

Выглядит это так:


NS01bnw-r.jpg


NS02bnw-r


NS03bnw-r.jpg


NS04bnw-r


NS05bnw-r


NS06


NS07bnw-r


NS08bnw-r.jpg


NS09bnw-r.jpg
























Маргарет Этвуд: ОТКРЫТКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 14:12

Я думаю о тебе. Что я могу еще сказать?
Пальмы на оборотной стороне –
иллюзия; розовый песок – тоже.
Дано: обычные
разбитые бутылки от кока-колы и слишком сладкий запах забитых стоков,
словно манго на грани
загнивания, этого тоже хватает.
Воздух – чистый пот, москиты
и следы москитов; синие и неуловимые птицы.
Время здесь идет волнами, это недуг, день катится за днем;
Я поднимаюсь, это называется
бодрствовать, потом падаю в беспокойные
ночи, но никогда не продвигаюсь
вперед. Петухи часами
голосят до рассвета, и разбуженный
ребенок всё вопит и вопит
на щербатой дороге в школу.
В трюме вместе с багажом
двое заключенных,
их головы острижены штыками, и десять ящиков
укачанных цыплят. Каждую весну там проходит
пробег калек, от магазина
до церкви. Вот такой хлам
я таскаю с собой; и ещё вырезку
о демократии из местной газетенки.
За окном
строят этот чертов отель,
гвоздь за гвоздем, чью-то
рушащуюся мечту. Вселенная, которая включает тебя,
не может быть вовсе плоха, но
так ли это? На таком расстоянии
ты мираж, глянцевый образ,
зафиксированный в том положении, в котором я видела тебя в последний раз.
Переворачиваю тебя, там еще есть место
для адреса. Хорошо бы ты был
здесь. Любовь идет
волнами, как океан, недуг, который всё продолжается и продолжается,
полая пещера
в голове, переполняющаяся и гудящая,
ухо после удара.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР


Margaret Atwood Postcard