:

Archive for the ‘:2’ Category

Н.Мушкин: К ВОПРОСУ О ПАЛЕСТИНОФИЛЬСКИХ НАСТРОЕНИЯХ В ПОЭЗИИ ИГОРЯ ТЕРЕНТЬЕВА

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 18:04

«Змий искуситель, подобно клистирной трубке свисающей с Древа Познания Добра и Зла, — он первое начало зарайской жизни и творчества в человеках». Онеже сказано паэтым для тущей клентростепической выразительности. Отщерп смыкает следователь. Ибо досн.
Игорь Терентьев остокардически на хапу ступил и с года 1920 до наших дней при Тель-Альбионе укелеле стшипал. Вслушайтесь на Харбине ступалистыми ушками басмырей. Витеркативно слязил: «Резко очерченный круг сознанья и перепуханная курсистка в глубине комнаты за чертою оседлости Канта». И кустал амидалистически и ямом в ракуке стрыего глиориза.
Позднее заглинил с тарномористскими шлюверсами к кассиологическому сильветонизму Бухштейна и созелом по милу стрюхал, менталосюкая. Тентор этих стрюх саляет на пробу два кеммирических дуальных экзирика мендом брито-семитической калы. И ёмает — лэйви, роук хайл, джаккс уэй, уммаха а-хакир энд пипс. Но жайское бельце апится лоу-лоу и нет сгаломагнических индикрезов отще… Гитик в ощлосах ни бзынь, шагом метряем по Алленби от Белоставского к Лейбошице. Оул-Оул — Зева гундрасти человеческой. Восся а-карамел! Эхиля! Эхиля! Ступ.
Но рэскать талями условясь, нэдма дрюи эльхай.
Вириутально класся сендвсрические куки наляд карсив и метаклические петерпенательные харнгейвы, более манатические в перевензивности хартов, но вместе с тем каталактически чистые и люзиазивные. Не в силах унатареть карлом понтуры. (Базац).
Нестепмоиически кастеляют Бруки Терснтьева к мандаджизму Кукерэйля и Басса. Но мыта не клюп пола, дженкли сьют морэлейн эвейшн. Донс. Халалэнд. Прумис шокн. Свэтчи.
Снытчет паэт и цефата ляет выем. Цефата стогоминирует в коопатическое микрическое сознание даума нашего веросаптического нания соз (вектрисация — моя. Н.М.).
Блэм вам.
Сопоставим с кэдмом из грезинской эппа:

Пир там — мор здесь.
Мука там — отсев здесь.

Терентьев в тэнтот год шхавал в Тыфлыс-Бакуме, совсестро с Занденевичем-Курчаком. Ухал средь марэ Черемыхо дорт зюде, зюде — адла Палистрина. Итут шай-ах. Одеота цефата:

К Занятию Палестины Англичанами

Сойнека жынэйра
Липитароза куба
Вейда лейдэ
Цюбэ
Тука стука вэй
Ойок кйок
Эбь
Хэпцуп
Уп
Пи

















УВЯЛ ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ВЕНОК…

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 17:33

30 апреля 1995 года за выдающиеся заслуги в деле развития русскоязычной литературы Израиля Дмитрий Сливняк был удостоен «Белой Телки» — литературной премии журнала «И.О.».
Премия, разыгранная в лотерею среди тридцати авторов «И.О.», лауреату, отсутствовавшему на церемонии, была вручена позднее. Лавровый венок, входивший в наградной суповой набор, к сожалению, увял, с чем и поздравляем лауреата.
Ниже приводится лауреатская речь, не произнесенная Дм.Сливняком.


О ЛЖЕДМИТРИИ СЛИВНЯКЕ

Лжедмитрий Сливняк по профессии — некто.
Некто не значит — никто. Но это и не кто — то. Некто — нечто среднее.
Как сказано: «Поднимите глаза свои и увидьте, кто сотворил этих».
Этих сотворил Кто. Некто относится к Кто, как творец к Творцу.
Лжедмитрию Сливняку порой кажется, что именно он создал мир с его молчащими, растущими, дышащими и говорящими обитателями. И если что где не так, виноват именно он. Только почему — то говорить очень трудно.
Лжедмитрий делится на Л, жида и Митру.
Насчет Митры мы не знаем ничего.
Жид — это понятно: еврейская морда.
Л — это любовь, лилея, Лилит.
О чем бы ни писал Лжедмитрий Сливняк, он пишет о себе.
Иными словами — о небытии.
Потому что Лжедмитрия Сливняка не существует.
Во — первых, это литературный персонаж.
Во — вторых, некоторую вещь можно назвать существующей, только если мир представим без нее. Известно, например, что существуют ведьмы. Однако вполне можно представить себе мир и без ведьм.
Представима ситуация, когда не существует ничего, кроме Сливняка. Но что — то есть, а Сливняка нет — это абсурд.
Лжедмитрий Сливняк вовсе не называет себя Лжедмитрием.
Наоборот, он всегда представляется как Дмитрий.
Что касается настоящего Дмитрия Сливняка, то это личность совершенно замечательная.
Он культурист, йог и легкоатлет.
У него тридцать внебрачных детей от тридцати одной женщины. На недавнем конгрессе программистов в Тюбингене он сделал доклад о ностратических лабиовелярных в масоретском тексте Ригведы.
Беда в том, что никакого Сливняка не существует.
Зачем же Л. Жид Митрий притворяется и выдает себя за несуществующего и непредставимого персонажа?
Тут причина метафизическая.
Дело в том, что в сотворенном им мире в последнее время завелась порча и распространяется со страшной скоростью. Лжедмитрий боится, что его опознают и призовут к ответу. Вот и прячется среди собственных творений.
Лжедмитрий Сливняк — автор многих гениальных неопубликован¬ных трудов.
Чем гениальнее — тем престижнее место, где труд не опубликован.
В последнее время он даже начал догадываться, что мир сотворен не им.
Очень уж топорная работа.
Берегите Лжедмитрия Сливняка!
Мы все, включая автора этих строк — плод его буйной фантазии.
Что с нами будет, если с ним что случится?
Растаем, как дым, на фиг.

Гад Грезин: ЭПОХА ОБЪЯВЛЕНИЙ

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 17:30

«Эту жизнь я воспринимаю как кино», — сии крылатые слова Берты Доризо с невероятной точностью характеризуют творческую судьбу Аарона Суткера (по свидетельствам биографов в написании фамилии возможны варианты), человека, посвятившего всю свою жизнь кинематографу, автора многих фразеологических оборотов, вошедших в плоть и кровь молодого еврейского языка.
С той же невероятной точностью характеризует биографию Аарона Стукера заключительная часть формулы Доризо: «И сейчас аритмично оно». Тихое детство в местечке, неподалеку от Люблина, хедер, скучные уроки. Неожиданное озарение, и — разобрав очки своего дедушки, из двух линз (обе надтреснуты) двенадцатилетний Стокер сооружает свой первый фотоаппарат. Мирные радости начинающего фотографа, затруднения, вызванные необходимостью найти фотомодель. С первых же профессиональных шагов, столкнувшись с непониманием близких, Соткер был вынужден пуститься на хитрость. Жертвой его обмана стал кот Зося, которому Суткер пообещал птичку. За котом последовал дед Зуся, коварно заснятый на пленку в ту самую минуту, когда бедный старик, отчаявшись найти свои очки, задремал над страницей Священного Писания. За недолгим периодом спокойствия последовала семейная трагедия. Реб Зуся, обшаривая буфет в тщетных поисках очков, натыкается на фотографии внука. Аарон нарушил запрет на изображение живой натуры без ее на то письменного разрешения! Фундаментальный запрет иудаизма! (в котором, заметим в скобках, сказалось столь сильно развитое у российских евреев почтение к печатному слову). Даже несовершеннолетие преступника (позволю себе напомнить, что совершеннолетие у евреев достигается в 13 лет; исключение составляют только девочки, для которых оно наступает на год раньше) не является в глазах семьи достаточным оправданием (что и объясняет отсутствие этих произведений Стокера на выставке — они до сих пор в глубокой тайне хранятся в архивах его семьи).
Через 20 лет (1926), ославленный апикойресом и комиссаром, Соткер вынужден покинуть родное местечко. С сыном и женой он отправляется в Палестину. Здесь законы кинематографа как будто теряют свою власть над его судьбой — они входят в его творчество. Неспешная жизнь на бульваре Ротшильда, тяжелые заработки уличного фотографа и общее безразличие новых сограждан к старым запретам не приносят удовлетворения бывшему хасиду, еще помнящему напряженную духовную жизнь Люблинского двора. В 1930 году он приобретает аппарат фирмы «Эрдман» из дерева и меди (как верно отметил биограф Суткера Иосеф Алахми), присоединяет к нему мотор вентилятора и, совместив искренний порыв к искуплению грехов со страстной тягой, уводящей его от фотографии к кинематографии, Стукер созидает новый жанр киноискусства: кинотитры и кинообъявления. Долгое время он снимает одну и ту же надпись: «Разрешено Британской цензурой», не задумываясь над ее смыслом, лишь неуклонно стремясь к совершенству в своих любимых искусстве, науке и технике. Коллаборационизм теряет популярность среди еврейских трудящихся масс, и Стокер вынужден искать новые темы для своих произведений. Вскоре его тексты становятся устойчивыми фразеологизмами. Современный иврит немыслим без выражений вроде: «На следующей неделе», «Вскоре», «Антракт», «Спешите видеть», которые, согласно Йосефу Алахми, являются порождениями соткеровского гения. Тяжелое дыхание пророка слышится в суровости предостережений: «Гверет, берегись! Если конец твоей юбки прищемит сиденьем, администрация ответственности не несет!», в непререкаемой твердости его запретов: «Не курить!», «Семечки не грызть!», в гуманизме его обещаний: «Почтеннейшая публика, по вашим просьбам буфет будет открыт».
Не случайно именно работы «эпохи объявлений», эпохи наиболее близкой к истокам еврейской традиции, представлены на выставке во всей своей полноте, правда, несколько сокращенные в объеме. Они сняты с высочайшим профессионализмом, которого не знала ни та эпоха, ни последующая.
Что касается собственно графического решения надписей, то оно, безусловно не идет ни в какое сравнение с работой самого Суткера. Тот, кто рисовал эти буковки и вычерчивал эти рамочки, не выдерживает строгой критики. Большой знаток своего дела Ян Чихольд писал: «Толстые и тонкие штрихи должны отличаться умеренным контрастом, нижние выносные элементы — не быть укороченными, среднее удаление между двумя буквами не быть непропорционально малым». Ни одно из этих справедливых требований не было выполнено неведомым графиком.
Отрадно сознавать, что страна, в которую кое — кто из нас так рвался, по мере скромных сил своих и возможностей, старается оправдать наши надежды на посмертное существование, проводя в жизнь булгаковский идеал «Никто не забыт и ничто не забыто». Но не стоит упускать из виду, что завет «Страна должна знать своих героев» воплощается на практике не по коммунистическому принципу «Каждому по потребностям», но по социалистическому — «Каждому по труду». Выставка в Иерусалимской Синематеке посвящена не безвестному шрифтовику, но Аарону Стукеру.

А.Шонберг: КТО ТАМ ШАГАЕТ СЕНОМ?..

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 15:02

Три этапа основного развития русскоязычной литературы в Израиле (II)

«Соломой, соломой…»
фон Визин

В предыдущей нашей статье мы намеренно не упомянули об одном свойстве героев ее — не разделяя общеизраильского поклона СССР’у, они ждали алию и верили, что та изменит расстановку сил на политическом неблагосклоне и прочитает их книги. И, если они не ошиблись в первом своем предположении, со вторым их разочарование ждало. Волна алии вынесла на остров Израиль и оставила литераторов, как говорится, профессиональных, и творчество героев нашей первой статьи заняло законное место среди большой графомании, которой также много прибыло, а разнообразию ее стилевому ли, жанровому ли, могла бы позавидовать любая европейская литература. Далее мы изложим некую версию, не озаботясь особливо доказательствами и рассуждениями. Версия эта нам нравится, а значит она имеет место. И право.
А на отдельные вопросы, как то: «а куда ты (Вы) относишь(те) литератора А., и почему не упомянул(и) литератора Б.», отвечать не будем. Во-первых, потому как не все пошли на этап, во-вторых, ответы «литератор А. вообще не жил в Израиле, а литератор Б. есть плагиатор, графоман и мезозой (или — отазой?)» приведут к ненужным разборкам и полосканиям, а в-третьих, все равно все на трубе играли. И А., и Б., и В., и Г. … и Я.
А вот и версия. Добро пожаловать. Пришла версия — открывай диверсию. Встретил версию — сплюнь на персии. И т.д. Версия такова.
Шестидневная война, будучи, не без помощи смерти Сталина, поворотным моментом (слова-то какие! — слова!) в истории, сделала Израиль на какое-то там время притягательным и привлекательным. В умах советских евреев он превратился из неясных слухов (помните — шепот, робкое дыханье?) в реальность и четко отложился на контурных картах их сознания. Тоненький ручеек, чуть ли не катакомбный, имевший место протекать через Польшу, в брешь, что в стене границы на замке, пробитую «самолетчиками», обратился мощным потоком (слова! слова-то какие!).
Хлынувшая в эту брешь волна нас состояла, естественно и в основном, из представителей традиционных для СССР’а еврейских профессий — сапожник, портной, торговец рыбой на базаре, одеждой в магазине, инженер, начальник, еврей и т.д. Само собой разумелось, что литератору, если жанр его не адрес на именины, не стенгазета, не непризнанный гений, по причине полной бездарности, в Израиле делать было нечего. Ему — Америка, ему — Париж, ему — сэр Берлин. Но, то в одной семье — зять — инвалид («он, видите ли, стихи пишет!»), то в другой — он не только журналист, но и сионист («видите ли!»). А тут еще вот, что происходило (такое)!
(И где это я видел плакат: «Возьми и проглоти, товарищ!»?)
Естественно, в СССР’е власть понимала, что — не каждый диссидент — сионист, но каждый сионист — диссидент. Человек, имевший наглость родиться евреем, в глазах (устах, ушах, желудке) советского начальника любого уровня ступени был уже нарушителем нобъявленного кодекса.
(Ох, позлил-то их Синявский, взяв себе псевдонимом «Абрам Терц»).
Веселая идея гуляла в кругах, т.е. умах начальных: убедить всех, что и каждый диссидент есть сионист, еврей и еще что-нибудь такое нехорошее. Потому они алию использовали не только для засылки шпионов, но и выдворения неугодных, которым вручалось разрешение на выезд в Израиль для воссоединения с семьей. А уж когда такой «еврей» едет в США или Берлин, тогда уж вообще совсем даже — алеф) все врут они, (т.е. мы), что домой хотят, бет) умный в Израиль не пойдет.
Вот почему, когда группа диссидентов, в основном из окружения Амальрика, подписали письмо с требованием «отпустить их вместе с народом», СССР’ы разрешение им дали. Но каково было возмущение (обидели, обидели!), когда вся группа прибыла в Израиль.
Постепенно в Стране образовалась целая «прослойка» интеллигенции из России. Среди них были и люди, которыми вполне могла бы гордиться не только мировая культура, но и отдельно взятая маленькая страна: М.Занд, А.Сыркин, В.Рубин, МАгурский, известные ученые-физики, люди искусства, балета, театра. Первыми среди первых были сестры Федоровы — исполнительницы русских народных песен, герои советской эстрады. У них у всех четырех мужья были из евреёв.
Про-, вне-, над- и под- правительственные органы в А’Арэц не находили нужным специально поддерживать какую-там русскую культуру — они уже любили Краснознаменный Ансамбль Советской 
Армии, и считали, что того достаточно. Вместо девиза «Пусть светит» Министерство абсорбции и Сохнут произнесли «Пусть сохнет». Но знай наших — появлялись один вместе с другим тонкие журналы, газеты, издательства. На журнал «Время и мы» собирали деньги по всей Стране, не только те, кто не умел читать, но и те, кто не хотел читать. Журналы «Время и мы» и «22», отколупнувшйся от «Сион’а, являли осуществленную мечту о нашем «Новом мире» (мечта каждого интеллигента в СССР’е); «Круг» — тоску по «желтой» прессе; издательства гнали, если забыть о заказной литературе, недоизданное там: отринутых поэтов, политизированную прозу, кафку, полные переводы детективов, эротику, подчастую сработанную уже в Эрец Исраэль. Мемуар прошлой жизни и войны покрыл склоны литературных холмов — «Расстрелянное поколение», «Бутырский Декамерон», «Театр абсурда», «Я брал Берлин», и, раздвигая мемуар руками, мы различили непризнанных гениев, мы узнали, кто именно творил литературу, кто был настоящим героем. М.Агурский воевал с национал-большевизмом, Д.Штурман ревизовала марксизм.
И оставалась литература сия советской, сообразуя себя с эмигрантской. Неслучайно газета «Русская мысль» казалась актуальней, популярней любой израильской.
А все было печальней, чем могло бы. Смерть выбирала из лучших и достойнейших — А.Якобсон, В.Рубин, М.Агурский, Н. Рубин, В.Богуславский и Д.Дар, отпечатки пальцев последнего мы найдем в текстах Довлатова, Милославского, Люксембурга. Всего лишь три удачи мы могли бы отметить — перевод псевдонимом «Заводного апельсина», повесть написанная тремя соавторами «Спи спокойно, дорогой товарищ» (вот это эротика так эротика!) и некоторые рассказы Ю.Милославского. Переопубликованный Самиздат не потянул, естественно, в типографском наборе. А борьба с Советской властью все меньше и меньше волновала «русского» израильтянина. Вот такие бронепоезда на запасных путях.


ЛЕОНИД РУДИН

* * *
В моей крови — акцент еврейский.
И потому, что я — семит,
неукрощенный и библейский,
бунтарский дух во мне сидит.

Холопы! На пиру бесчестья
вы правите! Но близок час:
как почки, набухает местью
народа избранного глас!

Он суть прозрения — добудет.
И в день священного суда —
для искупления разбудит
он заспанные города.

Пусть этот путь едва намечен.
Но разум бунтом опален.
И ноты долгожданной речи
уже разучивает он!


***
Еврейка принимает христианство.
И цель наисвятейшая — любовь!
В душе народа остается рана —
хотя ее не разглядит любой.

Несложная наука растворенья
веками обходила стороной.
Неужто лишь на наше поколенье
она тяжелой упадет виной.

Как тягостно галутное начало,
когда сквозь свет еврейского лица
чужая жизнь вошла и зазвучала —
отбросив все. И боли нет конца.


***
Неужели расстанемся? —
Средь грядущего дня одиноко
на станции закричишь без меня.

И колесами поезда
рассекая лицо,
на руке твоей съежится
и растает кольцо.


***
Перепутаны вконец,
перемешаны незримо,
дни Москвы — Иерусалима
в сочетании сердец.
Я так долго трезво жил,
я считал, что крылья — бренны.

На свободу рвусь — из плена:
дух тревожат виражи.
Наказанье — благодать.
Взлет — падение. И снова
поэтическое слово
жжет… Но нечего сказать.


ЖЕНСКИЙ ПОРТРЕТ

Одна — отдавалась сходу
и как бы шутя.
Другая — мутила воду,
играла дитя.
Одна — продавала ноги,
другая — лицо.
Но каждая — норовила
надеть кольцо.
Одна — предлагала волосы,
другая — глаза.
Но в каждой — в дрогнувшем голосе —
светилась слеза.


***
Что евреев вдруг посрывало
с якорей, словно в шторм суда,
и швырнуло в путь небывалый,
неизвестно порой — куда?
Что заставило их? —
Неужто только жажда сытнее жить?
Или это шестое чувство:
выжить, если ты Вечный Жид.
Выжить!Выжить!Не раствориться!
Так куда ж наши братья прут,
запрокинув от страха лица?
Из галута — в новый галут.
Позабыв о Иерусалиме,
выбирают себе стезю,
что однажды петлей обнимет
и потопит в крови слезу.
Неужели они не знают,
что еще не раз возгорит
та земля, где, душой не маясь,
чужеродствует Вечный Жид.
Но опять этот дух кочевий
над еврейством простер крыла.
Словно чертовые качели…
Словно лодочка — два весла…


ЮРИЙ КОЛКЕР

АТТИЧЕСКАЯ МИЗАНТРОПИЯ

Зачем так назойливо гонят,
Так немилосердно теснят?
И лучший слезы не уронит,
Над болью твоей не застонет, —
А тут Эвридику хоронят,
Психею спровадили в ад.
Смешаться бы с пылью дорожной,
Откинуть, отринуть, забыть…
В субстанции этой подножной —
Единственный пафос надежный,
Единственный способ возможный
Япетовых внуков любить.


***
Вы все желали мне добра.
Никто из вас меня не предал.
Друзьями были мы вчера.
На том простите. Мне пора.
Я жил меж вас и зла не ведал —
Но изменились времена:
Душа сочувствия не просит.
Вы все сказали ей сполна —
Крылатая умудрена
И преткновений не выносит.
Другие воды и поля
Меня вплотную обступили.
Под сводом нового жилья?
Кассандра нищая моя
Скользит, бела от дольней пыли.


***
Судьбу цветка с судьбой вселенной
Положим на весы: одна
Им, а равно и нашей тленной,
Высвечивается цена.

Тот день на Куликовом поле
И вся история твоя
Ничуть не перевесят доли
Космополита-воробья.


***
Через весь вообразимый стыд,
Через низости и униженья,
Через строй бессмысленных обид
Мы прошли, и это — достиженье.

Незачем родиться подлецом,
Чтобы знать, как подлость подступает
С искаженным, взмыленным лицом —
И тебя в бараний рог сгибает.

Мы не уступали без борьбы.
Давний счет у нас, от школьной парты, —
Но не сломишь происка судьбы,
Промысла, тасующего карты.

Есть, должно быть, тайный смысл, и цель
Быть должна, иначе оправданья
Не найдем земная канитель,
Твердь не выстоит и мирозданье.


ГАМЛЕТ В КОТЕЛЬНОЙ

Есть это и это — и я не знаю, что лучше.
Кто ясен и весел, тот в общем и целом прав.
Идея царит недолго, и мненье — летуче,
Они исчезают, до нитки нас обобрав
.
Идея, как женщина, вьет из нищих веревки,
И комплексы наши идут по той же статье
Растрат и просчетов. И что возразишь воровке,
Щита не имея в обществе и семье?

Цветок твой прекрасен, но средств я боюсь пахучих.
Я болен сомненьем, а это — скверный недуг.
С проблемой выбора не был знаком поручик,
Умевший с холодным вниманьем смотреть вокруг.


БЛУДНЫЕ ДЕТИ

Память мудра: на кошмары наложен запрет —
Но не всесильна: оставлен простор укоризне.
Бедная девочка! Если назад посмотреть,
Сколько мы с нею наделали дел в этой жизни…

Стоило души нам терпким стыдом напоить
И поумнеть, как последняя гавань маячит.
Если и впрямь отчитаться во всем предстоит —
В этом и казнь, непомерней не мог Он назначить.*


Я притчу придумал: «Умер пророк, волнуется. Думает: «Ну, хотя бы потоп, хотя бы потоп. После меня». Ан нет потопа, ни потопа, ни прихлопа.
Далее — по содержанию, ведущему вверх. Дело, собственно, в том, что от перестановки мест слагаемых, сумма иногда не очень-то меняется. Литераторы 70-х, прибывшие в Израиль репатриантами, как литераторы показались эмигрантами. Две пары ивритских слов, броская (как на фото «а рассказать, не поверят») реалия, умирание от 
жажды над ручьем, никак не повредило их поэтику. Где они были, там они и остались, не глядя на мистическое перенесение носителей души в Израиль. И вся ять (суть) их литературных устремлений осталась там. Ах, эта перемена мест, перемена блюд, перемена до звонка! Но эмигрант, как известно, бывает разный. И самый счастливый среди них — эмигрант-диссидент. Назвав якобы академическую шапочку якобы кипой, интеллектуально он проявляет двойную нелояльность — к той стране, которую покинул (меджнун, ему мало, что он отряхнул их с ног, он им еще покажет, он разрушит), и к той стране, в которой имел честь поселиться, ибо умом в ней отсутствует. Диссидент он и есть диссидент. Но вот что нам важно, дабы перейти к Третьему этапу, к третьей статье. В Иерусалиме поползновениями В.Фромера в журнале «Ами» была опубликована поэма Венички Ерофеева «Москва-Петушки», отвергнутая всеми крупными западными книгоиздательствами как графомань.

* Здесь в качестве доводв приведены стихи двух израильских поэтов. Одни одного написаны в Израиле, другие другого — в Ленинграде, причем стихотворения последнего целиком взяты из сборника, вышедшего под грифом «Русские поэты в Израиле».

И.Зандман: ИЗ КНИГИ «ДОДИК-УРОДИК, ИЛИ МЫ, БАЛЕТНЫЕ»

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 13:59

Я, И.Зандман, более известный моим друзьям как Зануда, был поставлен судьбой перед нелегкой задачей. После того, как в начале декабря сего года по дороге в Эйлат ливнем был смыт с грузовика мой старинный приятель, чье полное имя я затрудняюсь произнести даже здесь, так как иначе, чем Додик-Уродик, никто его никогда не звал, в руках у меня оказались, как всегда почему-то случается в подобного рода ситуациях, несколько тонких, так называемых двухкопеечных тетрадок в линейку и клетку, исписанных вдоль, поперек и по диагонали неразборчивым почерком Додика. Я не берусь судить, почему в таких случаях почерк всегда оказывается неразборчив, воз¬можно, каждый почерк по-своему неразборчив, а мысли не вполне вразумительны, возможно, такова особенность всех мыслей. Не мне судить и о литературных достоинствах данных текстов, тем более, если вспомнить, как сам Додик отзывался о моих стихотворениях. Да и не в этом состояла сложность моей задачи. Сложность же ее заключалась и заключается в том, что Соломон Блинчик и Мамочка, чье имя по вполне понятным причинам я приводить не стану, настаивая на необ¬ходимости опубликовать то, что они именуют «наследием нашего До¬дика», возложили на меня, как на человека, по их мнению, «не чуждого литературы», обязанность «подготовить материал к публикации».
Первым, что привлекло мое внимание, был почти законченный отрывок, посвященный «Алисе в Стране Чудес» Л.Кэрролла, который вполне, на мой взгляд, заслуживает названье эссе, и непосредственно за ним следовавший длинный ряд цитат, который я и привожу ниже.



А книжки там очень похожи на наши — только слова написаны задом наперед. Я это точно знаю, потому что однажды я показала им нашу книжку, а они показали мне свою! с. 116.



— Кто же я теперь? Я должна вспомнить! с. 146. ср. в «Алисе в Стране Чудес» — с. 19-21 — Мзйбл, с. 33-35 — Мэри-Энн, с. 44 — змея.



— А я-то всегда был уверен, что дети просто сказочные чудовища, — заметил Единорог… с. 190.



— Меня зовут Алиса, а… — Какое глупое имя, — нетерпеливо прервал ее Шалтай-Болтай. — Что оно значит? — Разве имя должно что-то значить? — проговорила Алиса с сомнением. — Конечно, должно, — ответил Шалтай-Болтай и фыркнул. — Возьмем, к примеру, мое имя — оно выражает мою суть! Замечательную и чудесную суть! А с таким именем, как у тебя, ты можешь оказаться чем угодно… с. 172.



— Он хоть кого может отдубасить, — сказала Роза. — Что-что, а дубасить он умеет! — Потому-то он и называется дуб, — вскричала Маргаритка, с. 131., ср. с «Алисой в Стране Чудес»: — Если хочешь, — сказал Грифон, — я тебе много еще могу про треску рассказать! Знаешь почему ее называют треской?
— Я никогда об этом не думала, — ответила Алиса. — Почему? — Треску много, — сказал значительно Грифон, с. 83.



— Но я могу вам сказать, как их зовут. — А они, конечно, идут, когда их зовут? — небрежно заметил Комар. — Нет, кажется, не идут. — Тогда зачем же их звать, если они не идут? — Им это ни к чему, а нам все-таки нужно. Иначе зачем вообще знать, как что называется? — Незачем, по-моему, — сказал Комар, с. 144.



— Хочешь потерять свое имя? — Нет, — испугалась Алиса. — Конечно, не хочу! — И зря, — сказал Комар небрежно. — Подумай, как это было бы удобно! Скажем, возвращаешься ты домой, а никто не знает, как тебя зовут. Захочет гувернантка позвать тебя на урок, крикнет: «Идите сюда…» — и остановится. Имя-то она забыла. А ты, конечно, не пойдешь — ведь неизвестно, кого она звала. — Это мне не поможет, — возразила Алиса. — Даже если она забудет мое имя, она всегда может сказать: «Послушайте, милочка… »
— Но ведь ты не Милочка, — перебил ее Комар. — Ты и не будешь слушать! с. 145.

ср. в «Алисе в Стране Чудес»:
— Ну, что ж, решено: если я Мейбл, останусь здесь навсегда. Пусть тогда попробуют, придут сюда за мной! Свесят головы вниз, станут звать: «Подымайся, милочка, к нам». А я на них только посмотрю и отвечу: «Скажите мне сначала, кто я!» с. 21.



Ведь сон может начаться Страшным судом и кончиться чаепитием, но — Суд будет обыденным, как чай, а чай — страшным, как Суд. — Г.К. Честертон «Чарльз Диккенс», с. 111.



Нет времени лучше, чем настоящее, и, как всем известно, две птицы в руке не стоят одной в кустах — или наоборот, но смысл от этого не меняется. Ч.Диккенс, т. 5. с. 87.



Пожилой маловер из Шанхая
Жил сомнениям все подвергая.
Он был просто сражён
Тем, что он — это он,
А Шанхай — лишь названье Шанхая.
Э. Лир, пер. С. Таска.



Хоть он на миг не покидал
Тебя со дня рожденья,
Его лица ты не видал,
А только отраженья.

Из англ. нар. поэзии в пер. С.Маршака.



Как-то раз джентльмен по дороге
Подумал — что двигает ноги?
Чтоб не сбиться с пути
Нужно с места сойти
И желательно помнить о Боге.
(?)



 Я был писателем. Я жил жизнью писателя; пути назад не было; я должен был двигаться вперед. Что мне было делать? После первой книги должна была появиться вторая. О чем она должна быть? Откуда она появится? Томас Вулф. История одного романа. — цит. по сб. «Писатели США о литературе» с. 251.



Я очень хорошо помню, как в отчаянной попытке придумать что-нибудь новое, я для начала отправил свою героиню вниз по кроличьей норе, совершенно не думая о том, что с ней будет дальше… с. 292-293.



— Она так бегает, что ее не догонишь!.. Но если хочешь, я сделаю о ней запись в своей книжке… с. 121.



— Этой ужасной минуты я не забуду никогда в жизни! — сказал Король. — Забудешь, — заметила Королева, — если не запишешь в записную книжку, с. 121.



Бедный Король совсем растерялся; с минуту он молча боролся с карандашом, но, как ни бился, карандаш писал свое, так что, наконец, Король произнес, задыхаясь: — Знаешь, милочка, мне надо достать карандаш потоньше. Этот вырывается у меня из пальцев — пишет всякую чепуху, какой у меня и в мыслях не было… — Какую чепуху? — спросила Королева, заклядывая в книжку. (Алиса меж тем писала: «Белый Конь едет вниз по кочерге. Того и гляди упадет.») — Но ты же совсем не то хотел записать!- вскричала Королева. с.121.




То, что большая часть цитат позаимствована из «Зазеркалья», позволило мне предположить наличие некой общей концепции этого произведения, принадлежавшей моему другу. Я неоднократно возвращался к этим страничкам, пытаясь угадать причины, побудившие Додика выбрать именно их из всей книги. Надо сказать, это были даже не страницы, а две зеленые тетрадные обложки, исписанные неразборчиво поверх таблиц мер и весов. Я даже взялся как-то за ножницы, нарезал лист чертежной бумаги на полосы и переписал на каждую из полос по цитате, сверив их прежде всего с наиболее апробированным переводом на русский (как выяснилось, именно, «литпамятниками» пользовался и Додик, не полагавшийся на свое знание английского, почерпнутое в школе), а затем и с оригиналом. При сравнении выяснилось, что переводчик позволил себе внести некоторые улучшения в первоисточник, чем пару раз и пойман был Додик, в английское издание даже не попытавшийся заглянуть.
Однако отнюдь не это составило для меня трудность. Я знаком с Додиком достаточно долго, чтобы не придавать таким мелочам преувеличенное значение. Представляю себе, как рассмеялся бы он, скажи я ему о найденных мною обидных несоответствиях.
Признаюсь, около месяца я потратил на поиски издания, из которого Додик мог позаимствовать последний из вышеприведенных лимериков, пока меня не посетила моментально ошеломившая меня своей правильностью догадка. Это было то самое единственное рифмованное детище, о котором Додик как-то вскользь, небрежно и одновременно смущенно упомянул при разборе моих собственных стихов. Не помню точно, как именно это прозвучало тогда. Кажется, он сказал что-то вроде того, что вот, он, конечно, ничего в стихах не понимает, он их не пишет, да и читает нечасто, был, дескать, только раз, когда его мысль как будто явилась ему уже оперенная рифмами.
Многие выдержки так или иначе касались проблем, связанных со словами вообще и с наименованиями в частности. Однако, уже в лимерике Э.Лира наряду с темой имен появляется и тема осознания собственного я, подкрепленная в дальнейшем следующей за лимериками по порядку загадкой в переводе Маршака, за близость коей к оригиналу не поручусь, т.к. после некоторого разочарования, постигшего меня при сравнении «Зазеркалья» с «Through the Looking Glass» я принял решение воздержаться впредь от подобных разысканий. Задача моего исследования была достаточно определенна, и первоисточником для меня служил не столько Кэрролл, сколько сам Додик.
Кроме того мое внимание было неоднократно отвлечено тремя не принадлежавшими Кэрроллу цитатами, из которых одна, как выяснилось впоследствии и натолкнула меня на совершенно неожиданную разгадку, а также теми краткими сопоставлениями, которые, как мне теперь ясно, не имели прямого отношения к развитию основной линии, и к которым мне еще представится возможность вернуться позднее. Что касается цитаты из Честертона о Страшном Суде и чаепитии, то исходя из наличия и того и другого в «Алисе в Стране Чудес», я датировал эту выписку тем временем, когда Додик работал над своим первым эссе. Причины же, заставившие его пренебречь этой, выигрышной, на мой взгляд фразой, мне до сих пор неясны. Хотя сейчас, в момент написания этих страниц, буквально этих слов, у меня мелькнуло одно, весьма на мой взгляд правдоподобное, предположение, которое и попытаюсь изложить.
Вероятно, и это тем вероятнее, что речь идет именно о Додике, поток идей, которые он продуцировал во время работы, пришел в противоречие с определенной бедностью средств выражения ему присущей, и, не зная, как справиться с возникшими затруднениями, Додик решил по возможности сузить круг тем, затрагиваемых в каждом из набросков, однако жалея просто так расстаться хотя бы с одной из дорогих его сердцу мыслей, он предполагал в свою очередь увеличить число этих набросков. Он хотел каждый раз подходить к предмету своих размышлений с разных сторон и каждый раз, не доводя дело до того момента, когда требуются неопровержимые доказательства, прятаться в тени нового предположения. По всей видимости, он не только хотел снова обратиться к Стране Чудес, отвлекшись от своей столь не по-юнгиански положительно трактуемой темы подзатянувшегося детства автора, но предполагал сопоставить первую книгу со второй. Таким образом мы объясняем не только цитату из Честертона, но и цитату из Диккенса, которой я, сказать по правде, хотел пренебречь, как не укладывающейся ни в какие из моих схем. Зато теперь я отчетливо вижу, что слова «или наоборот, но смысл от этого не меняется» — ключевые для третьего ненаписанного сочинения Додика или, как говорит Алиса, «а может, и нет».
Как видите, только с третьей попытки догадался я о существовании этого замысла, также третьего по счету. Что же касается третьей из некэрролловских цитат, то ей я вначале не придал никакого значения, я только пробежал ее глазами, уткнулся в примечание «Т.Вулф. История одного романа. Писатели США о литературе, с. 251» и тут же выбросил ее из головы. Само имя автора показалось мне настолько далеким от рассматриваемых проблем, позволю себе пошутить, оно показалось мне даже дальше от наших с Додиком проблем, чем круг неких революционеров от народа. И как я был неправ! Теперь, когда я понял свою ошибку и даже могу признаться в ней, мне почти приятно вспоминать об этом, но стоит мне подумать, что лишь случаю, побудившему меня совершенно машинально начать переписывать эти слова на одну из полос чертежной бумаги и подтолкнувшему меня не только довести переписывание до конца, но и перечитать переписанное, обязан я разгадкой, как нелитературный пот покрывает мое чело.
Ах, какой я был дурак! Даже трудно себе сейчас представить, как я мог сразу не понять все значение этих слов. Да ведь я держал в своих руках ключ от сада и столько времени не мог им воспользоваться! Все о чем хотел написать Додик было выражено в этих словах. Возможно, именно поэтому он и не продвинулся в своей работе. Ему казалось, что достаточно прибавить к «Зазеркалью» эпиграф из Вулфа и все и всем станет ясно. Как он ошибался! Ему всегда становилось как-то неловко, стыдно объяснять то, для чего ему самому не требовались объяснения. «Я был писателем, я жил жизнью писателя… О чем она должна быть? Откуда она появится?» — так мог бы написать Кэрролл по Додику. Но ведь Кэрролл писал совсем иное: «Я очень хорошо помню, как в отчаянной попытке придумать что-нибудь новое, я для начала отправил героиню вниз по кроличьей норе, совершенно не думая о том, что с ней будет дальше…» Кажущееся противоречие чрезвычайно легко разрешимо. Ведь это при создании первой книги он совершенно не думал, что с ней будет дальше. Но после первой должна была появиться вторая, так не написать ли ее о том, как она пишется, вообще о том, как пишется или не пишется, о том, зачем называть, если никто не отзывается, о том, как догнать то, что невозможно догнать, например, собственное детство и даже память о нем, о том, как непокорен бывает карандаш, как он пишет то, чего не было и в мыслях, как он не пишет, как… не взять ли мне карандаш потоньше?


Из письма Додика-Уродика к Мамочке

…Иногда я думаю о ностальгии — что она такое? Почему люди так мучаются, так страдают. Там у меня была ностальгия по там и по тут. Даже не хочется называть имена, настолько это ничего не меняет. Тут у меня ностальгия по тут и по там. Приятно звучит по-тут-и-по-там. Похоже на гиппопотам, но не совсем то же самое. Может, думаю я тогда, когда я думаю о ностальгии, ее просто не существует. Это только жизнь и больше ничего. Жалко людей, которые так мучаются. Я бы им объяснил. Только не знаю что. К тому же они и сами все знают.

Зануда, конечно, не согласился бы со мной. Он, по своему обыкновению, начал бы кричать, что я ничего не понимаю, что я понимаю все гораздо лучше всех, а все не понимают ничего, и потому я должен и обязан. А я просто не могу. Во-первых, я сам ничего не понимаю, а во-вторых, все, наверняка, это знают. Вот, я начинаю что-то лопотать, а они машут руками и говорят: знаем, знаем, нам от этого не легче, это ничего не меняет. А Блинчик, этот Соломончик, который давненько уже и носа не кажет, вывел бы какую-нибудь теорему или, может быть, аксиому. Я в этом не разбираюсь. Что-нибудь вроде: Тоска в точке А по точке Б равна тоске в точке Б по точке А, следовательно точка А равна точке Б, причем обратное неверно. Называется теорема «Радость ностальгика». Как счастливы должны мы все быть, что среди нас есть такие люди, как Соломон. Человек, который все может доказать. Любой абсурд становится убедительным, когда за него берется Соломон. И чем глупее и невероятнее мысль, тем с большим жаром он ее отстаивает, тем убедительнее делается она в конце его рассуждений. Мне очень тяжело, что он совсем перестал бывать у меня. Конечно же, я понимаю, для него наступили трудные времена. Для такого, как он, ничего нет горше, чем болтаться так долго без дела. Последний раз я встретился с ним у Мавина на Агриппас, куда я иногда заглядываю посмотреть картинки в National Geografic. Он все пытался втолковать мне, почему его не берут на работу. Что-то насчет зарплаты, которую должно почему-то выплачивать Министерство абсорбции. Но у него нет денег, то есть, у Министерства, хотя у Соломона тоже, конечно, денег нет, а у Министерства они есть, оно просто делает вид, что нет. Только я попытался представить себе делающее вид Министерство, как Соломон произнес престранную вещь, которую я и сейчас как-то не совсем понимаю. Я так был поражен его словами, что уже не мог ничего больше слушать. Кажется, что-то о программистах, которым оплачивают полную ставку, в то время как вообще ничего не нужно им платить. И потом я не заметил, попрощался ли он. Во всяком случае, его уже не было. Он сказал — они предложили мне 50%, а когда я согласился, заявили, что они не могут допустить, чтобы дурак профессор получал половинное жалованье. Так и сказал — фул. Я хорошо это помню. Слово «фул» было одним из немногих, которые я выучил в школе. Иногда его помощь была незаменима. Английское ругательство как-то озадачивало противника, и того времени, что он приходил в себя и тщетно пытался осмыслить услышанное, как раз хватало, чтобы убежать. Так что слово «фул» вместе с выражением «ю а э силли пиг» сослужили мне хорошую службу, а может, им и еще предстоит послужить мне. Видимо, я долго простоял в недоумении, судя по тому, что старик Мавин собственной персоной подкатился ко мне и, заглядывая в глаза, долго спрашивал, сперва по-английски, а потом уже на иврите, чем он может быть полезен, что, наконец, и подвигло меня удрать, ни слова не говоря, из лавки. Вообще, я бы провел разъяснительную работу с продавцами и владельцами магазинов о, так сказать, русской ментальности, то есть, душе, я бы вдолбил им, душегубам, что лучший способ выставить оле ми-русия состоит в том, чтобы предложить ему свои навязчивые
услуги. Может, сей способ и без того уже ясен многочисленным купцам, почтенным негоциантам и менее почтенным сидельцам и приказчицам нашего города, судя по тому, сколь успешно они применяют его против пишущего эти строки. Так что теперь я, как правило, ограничиваюсь витринами, да и это не гарантирует мне полную безопасность от их нападения. Потом я еще долго шел и, стараясь отделаться от этой фразы, припоминал, попрощался ли со мной Соломон или нет, и если да, то попрощался ли я с ним в свой черед. Вроде бы он еще некоторое время рассуждал о том, что они не понимают разницу между советским кандидатом наук и советским доктором наук, к тому же доктором наук в тридцать два года, к тому же евреем, к тому же беспартийным, к тому же евреем, к тому же ему уже кандидатскую предлагали зачесть за докторскую, да только сорвалось, к тому же евреем… Нет, он больше о евреях не говорил, потому что в этот момент я спросил его в чем же тогда разница между кандидатом и доктором, и это его почему-то вдруг развеселило, чему я очень обрадовался. И он стал говорить о каком-то русском супе, не то рассольнике, не то окрошке, нет, о солярке. А потом переключился на кумыс, в котором 4% алкоголя. И здесь, наверное, мы начали прощаться) но почему-то я не могу этого вспомнить.



Из воспоминаний Соломона Г. Блинчика о его безвременно погибшем друге.

Однажды спросили:
— Есть ли у тебя три желания? Назови их — они осуществятся.
— Я хотел бы подумать, — сказал Додик. — Благодарю.



— Когда я был девочкой, — сказал Мамочка, — я говорил, что выйду замуж за Соломона Блинчика.
— Моим папой был Соломон Блинчик, — сказал Додик, — если намерения маленьких девочек осуществляются.



Однажды спросили:
— Ты думаешь, после тебя останется что-нибудь кроме круглых очков и трусов из черного сатина?
— Разве это так мало? — спросил Додик.



— Есть двери, которые всегда закрыты, и есть двери, которые всегда открыты. Все они — двери. — Любил говорить Додик.



— Я отрицаю его существование, — сказал Соломон.
— И как тебе это удается? — спросил Додик.



— И если ты по ту сторону зеркала… — сказал Додик и порезал руку.



Додик сидел на заборе. Сказали о нем: — Он сейчас полетит, — и были правы.



Когда-то, — сказал Додик, — у меня ничего не было. Это произошло не сразу. Сперва не стало паспорта, потом работы, потом комнаты. Здоровья и вообще-то никогда не было. Я был совершенно свободен. Со-вер-шен-но. Да, так знаете, что я сделал? Пошел в милицию. Получать паспорт. Иначе я бы с вами тут не сидел. Я бы погиб, меня бы просто не было. И знаете почему? Потому что я не свободен. Свободный Додик — не Додик. Если бы так пошло дальше, мне пришлось бы отказаться даже от очков. Попробуйте быть после¬довательными, и вы погибли. Додик не может без очков. Надеюсь, вы меня понимаете?



Думать, — сказал Додик, — так же трудно, как и не думать. Верно и то, что писать то, что думаешь, так же трудно, как писать то, что не думаешь. А я бы хотел писать, — добавил Додик. — Непонятно, откуда берутся подобные желания.



Нет, — сказал Додик, — ничего, что, имея вес, не меняло бы вес, обладающих им — боль, град, кирпич. Но есть то, что меняя вес взвешиваемого, не имеет веса — отрицательные частицы, боль. Здесь он привел примеры: идти тяжелее, чем не идти; умереть легче, чем не умереть; спать тяжелее, чем не спать (при бессоннице); однако верно и то, что: думать так же тяжело, как не думать; идти легче, чем не идти; идти тяжелее, чем сидеть.


Запись от 21 окт. 1987 года из моего дневника

Не думать гораздо труднее, чем думать. Хотя Додик, если верить Блинчику, и сказал об этом иначе. Я возвращаюсь с вокзала и стараюсь не думать. Вокзал — прежде всего запах. Сладковатый и холодный запах гари, каменный запах угля. Длинный запах. Он такой длинный, что его можно наматывать в клубок вместе с остальным длинным, что есть на вокзале. Со шпалами, перронами, вереницами отъезжающих и провожающих, расписанием поездов и списками поручений в карманах командировочных. И когда уже все будет смотано, то и тогда длинный запах вокзала будет тянуться следом за вами до самого дома и до следующего дня и, подобно резинке раскидайчика, потащит за собой и за вами гигантский вокзальный сверток дурноты и печали. А когда вы вздохнете и выпустите конец резинки из рук, тут-то вас и пристукнет мячиком из опилок в серебряной обертке. Именно таковы раскидайчики. Кроме того они мягко и по-собачьи тычутся в ладонь и иногда срываются с тонких кишкообразных резинок вроде тех, что с таким наслаждением можно вытаскивать из носков. Еще они похожи на слепых яблочных червей. Если же говорить о кишках, то, конечно, не о слепых, а о кишках вообще, как рассуждают о том, что кишки выворачиваются наизнанку от сосущего и, одновременно судорожного запаха вокзала.
Я провожал Додика. Сперва уехал Соломон. Вторым был Мамочка. Теперь Додик. Куда они уезжали? Ты знаешь край, где апельсины, лимоны, мандарины и прочие гефрукты? Ты угадал — на И. Нет, не
Италия. Итак, они уехали. Они получили разрешение. Я остался. Я был засекречен. Последним составляющим каждого цитрусового сада является тайна. Я был четвертым, и тайна досталась мне.
Женщины на ходу подкрашивали губы, дабы со всей опреде¬ленностью набрать и тиражировать разлуку. Я смотрел, как из вагона на ржавый гравий лилась чья-то моча, и думал, что за три часа до отбытия поезда туалеты закрываются — санитарная зона.
В животе у меня разместилась тоска площадью десять квадратных метров и высотой потолка — метра три с половиной, и я прошелся из угла в угол. Я не собирался облокачиваться на этот комод, садиться на этот табурет, на эту кровать с железными шариками на спинках. Я отвернул один шарик и заглянул в его зеркальную — что? глубь? или поверхность? Всегда робею в таких ситуациях. Ничего особенного, конечно, всего не предугадаешь, да и я не из тех, кто расшаркивается перед дверьми, хотя если подумать о двери. Думать о двери. Думать. Думать. Он думает о двери, она думает о двери, вы думаете о двери? Я не думаю о двери. В поверхность, во всяком случае, нельзя заглянуть, несмотря на то, что это и в самом деле поверхность. Глубь же не зеркальна. Там нарезка и она почернела. Остается только гладь и пространство. Гладь совершенно безответственна, пространство, пожалуй, подойдет. Теперь везде пространство — пространство боли, пространство стула, пространство памяти. И все это время я держал в руке шарик. Он довольно долго оставался холодным. Даже непонятно, сколько холода может уместиться в одном шарике от кровати. Впрочем, там много чего было. Во-первых, мой нос, оплывающий на конце, ну и все остальное за ним, в основном почему-то щеки. И, во-вторых, комната, которая разместилась в моем животе. Я лег на кровать, застеленную тяжелым и тонким одеялом с черными полосами по краям. Само-то оно было, по всей вероятности, зеленым. Почти все такого рода одеяла, встреченные мной, были зелеными. Я лежал и думал, почему я никогда не обращал внимания, какого цвета это тяжелое и тонкое одеяло, к тому же холодное, на нем даже лежать было холодно. Вообще-то следовало не лежать, а выметаться. Комната отходила к МВД. Я привернул шарик, теплый и липкий. Посмотрел в него, снова отвернул и положил в карман. Мне не хотелось постоянно видеть оплывающий нос и комнату Додика. Я покатал шарик в кармане и вышел.

Д-р Исаак Уотс: К ВОПРОСУ О МАСОНСКО-РОЗЕНКРЕЙЦЕРОВСКИХ КОРНЯХ ТВОРЧЕСТВА ЛЬЮИСА КЭРРОЛЛА

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 00:07

Пристальное внимание, проявляемое гойскими (нееврейскими) и секулярными еврейскими исследователями к творчеству Льюиса Кэрролла (Ч.Л.Додсона) нашло свое выражение в сотнях статей, рассматривающих произведения английского писателя, священника и математика сквозь призму символического прочтения в векторе современной физики, филологии, логики, политологии, литературной полемики, психоанализа и т.д. и т.п. В то же время, практически никто, насколько нам известно, не обращал внимания на поразительные соответствия ряда его текстов некоторым сакральным текстам иудаизма. В данной статье мы попробуем проследить этот феномен на примере сопоставления стихотворения Кэрролла «Father William» с одним эпизодом Пасхальной Гагады. Мартин Гарднер в своей «Аннотированной Алисе» возводит происхождение кэрролловского шедевра к нравоучительному стихотворению Роберта Саути (1774-1843) «Радости старика и как он их приобрел». Это стихотворение было впервые опубликовано в феврале 1816 г. в лондонском «Youth Magazine», издании, известном своей либеральной направленностью. Хотя известно, что курьером редакции служил в то время некий Дж. Кан (один из четырех братьев Кан, старший из которых — Абрахам был многолетним старостой ашкеназской синагоги в Ливерпуле), мы не пойдем по неверному пути тех исследователей, которые, нагромождая излишние, подчас сомнительные биографические и бытовые детали, остаются поразительно беспомощными в анализе текстов. Заметим лишь, что стихотворение Р.Саути само по себе не представляет для нашего исследования никакого интереса. Вероятнее всего Кэрролл использовал случайное сходство архитектоники двух гагадических отрывков (четыре вопроса, четыре сына) с вышеназванным стихотворением для того, чтобы используя его структуру, зашифровать в своей «пародии» еврейский религиозно- мистический опыт. При этом Кэрролл широко пользуется приемом иносказания, а также нарочно запутывает читателя, меняя строфы местами. Рассмотрим последовательно четыре пасхальных вопроса, задаваемых, как известно, самым младшим членом семейства главе пасхального седера — отцу, в их соответствии с четырьмя нечетными (вопросительными) строфами «Папы Вильяма».
Гагада (IV вопрос):
: שבכל הלילות אנו אוכלין בין יושבין ובין מסבין. הלילה הזה כלנו מסבין ([Почему] во все вечера мы едим как сидя, так и возлежа; в этот вечер — возлежа [?])
«Папа Вильям» (I вопрос):
«You are old, Father William», the young man said, «And your hair has become very white; And yet you incessantly stand on your head — Do you think, at your age, it is right?» («ТЫ стар, папа Вильям,» сказал молодой человек. «И твои волосы стали очень белыми; и все же, ты постоянно стоишь на голове — ты думаешь, в твоем возрасте это правильно?»)
Помимо чисто жанрового соответствия, отмеченного выше (юный сын, задающий вопросы умудренному опытом старику-отцу), бросается в глаза идентичность проблематики — расположение человеческого тела в пространстве. В данном случае — необычное, исключительное расположение, несвойственное рутинной житейской практике. При этом, адресуясь к такой неподготовленной аудитории, какой являлись викторианские дети, Кэрролл еще усиливает противопоставление (сравним: «сидя — возлежа» и «на ногах — на голове»), подчеркивая таким образом исключительность рассматри¬ваемой ситуации. Одновременно, «на голове» — является ключом, указывающим на то, что первой строфе стихотворения соответствует последний четвертый вопрос. Возникающий, словно невзначай, белый цвет напоминает не только о возрасте респондента, но и о традиционном белом одеянии (у ашкеназов — китл) главы семейства.
Перейдем к следующей строфе.
Гагада (I вопрос):
: שבכל הלילות אנו אוכלין חמץ ומצה. הלילה הזה כלו מצה ([Почему] во все вечера мы едим квасное и мацу; в этот вечер — только мацу [?])
«Папа Вильям» (II вопрос):
«You are old», said the youth, «as I mentioned before. And have grown most uncommonly fat; Yet you turned a back-somersault in at the door — Pray, what is the reason of that?» («Ты стар», сказал юноша, «как я заметил ранее. И стал необычайно толст; однако, ты совершил обратное сальто [влетев] в дверь — молю, [скажи] в чем причина этого?»)
Намек на тучность отца (ср.: квасное, разбухшее тесто) указывает на обычное состояние человека в продолжение всего года; он тучен, подобен квасному (хамец). В праздник Песах, он отказывается от квасного, т.е. преодолевает земную, будничную тяжесть, свою материальную природу, и, освобожденный, оказывается способным к небывалому духовному взлету, подобному тому, который пережили наши предки, выходя из египетского рабства. При этом субъект совершает вращательное движение, направленное вспять, характе¬ризующее символическое возвращение религиозного еврея к событиям далекого прошлого, участником которого он сам становится, циклически повторяющееся на протяжении всей его жизни.
Гагада (III вопрос):
: שבכל הלילות אין אנו מטבילין אפילו פעם אחת. הלילה הזה שתי פעמים ([Почему] во все вечера мы не окунаем [зелень] ни одного раза; в этот вечер два раза [?]
«Папа Вильям» (III вопрос):
«You are old», said the youth, «and your jaws are too weak For anything tougher than suet; Yet youo finished the goose, with the bones and the beak — Pray, how did you manage to do it?») («Ты стар», сказал юноша,» и твои челюсти слишком слабы для чего-либо более жесткого, чем сало; Однако ты прикончил гуся с костями и клювом — Молю, [скажи] как тебе удалось это сделать?»)
Нетрудно заметить соответствие двоекратного окунания зелени перед ее съедением в соленую воду упоминаемому Кэрроллом съеденному гусю — наиболее распространенному представителю водоплавающих птиц семейства Апзеппае, одной из характерных черт которых является пристрастие к нырянию, то есть, к окунанию в воду. На двукратность окунания указывает казалось бы избыточное упоминание двух частей съеденной птицы (кости и клюв).
Гагада (II вопрос):
: שבכל הלילות אנו אוכלין שאר ירקות. הלילה הזה מרור ([Почему] во все вечера мы
едим разную зелень; в этот вечер — горькую [?])
«Папа Вильям» (IV вопрос):
«You are old», said the youth, «One would hardly suppose that your eye was as steady as ever; Yet you balanced an eel on the end of your nose — What made you so awfully clever?» («Ты стар», сказал юноша, «вряд ли можно предположить, что твой глаз был столь же точен, как некогда; однако ты балансировал ужом на кончике носа — что сделало тебя столь невероятно умным?»)
В данном случае Кэрролл зашифровывает сакральный текст с помощью гематрии (числового значения букв), пользуясь для этой цели языком Священного писания. Слово מרור (горькая зелень) имеет гиматрию 446. Нетрудно заметить, что сложив гематрию слов צלופח «угорь» — 224, אף «нос» — 81 и добавив к ним две буквы «ע» (айн — на иврите — глаз) 70+70 получаем в сумме 445. Что означает недостающая до 446 единица — совершенно ясно. Единственный и Неделимый постоянно присутствует в обряде Пасхального Седера. Вспомним включенную в Гагаду песенку אחד מי יודע («Одного кто знает?»)
К сожалению, объем статьи не позволяет сосредоточиться на ряде дополнительных деталей. А рассмотрение символической связи «П. В.» с другим сюжетом Гагады (четыре сына) и вовсе требует отдельного исследования, которое автор готовит в настоящее время. Тем не менее, даже тот краткий анализ, который был приведен выше, дает богатую пищу для размышления о масонско-розенкрейцеровских корнях творчества великого англичанина, всегда питавшего склонность к шифровке текстов сакрального и мистического плана. В качестве дополнительного намека укажем лишь на псевдоним Чарльза Лутвиджа Додсона — Lewis Carroll, впервые появившийся на титуле «Алисы в стране чудес». Имя автора служит указанием на масонский подтекст опубликованной книги. Lewis Carroll может быть прочтено как Levi’s scroll (свиток Леви), что однозначно указывает на левитов — т.е., служителей Храма, связывая писателя с традицией тамплиеров, а имя автора превращая в характеристику загадочной книги, указывая на ее подлинный, скрытый в шифровке смысл.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: НЕКОД ЗИНГЕР

Эдвард Лир: ПИСЬМО К СЕСТРЕ

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 00:00

Пустыня: за стенами Суэца. 16 янв., 1849.

Моя дорогая Энн, —
Вот как далеко мы добрались в целости и с превеликим удовольствием. Я писал тебе из Каира — двенадцатого числа — как раз перед нашей отправкой, и я сказал тебе, что уже испытал своего верблюда, транспорт, который мы с Кроссом нашли на диво простым и приятным. Не знаю, почему некоторые пишут такую чепуху о Востоке: что касается верблюда, необходимо только сидеть достаточно прямо, когда он поднимается, и крепко держаться за седло — и длинношеий монстр поднимает тебя — и ты уносишься вдаль словно в кресле-качалке. — Но главная прелесть катания на верблюде — это размер чего-то вроде стола, на котором ты сидишь, — сделанного из подушек, плащей, ковров и переметных сум: — мы сидим скрестив ноги — или друг против друга, или оборачиваемся кругом — как угодно, и мы обедаем или читаем столь спокойно, как если бы мы находились в комнате. Нет ничего очаровательнее. Что же до самих верблюдов — не могу о них многого сказать: — они довольно спокойны и безобидны, но, не находясь в движении, представляются весьма одиозными тварями. То как они противно рычат и ворчат, стоит тебе приблизиться к ним на шесть футов — способно изрядно напугать — и если бы ты их не знал — то мог бы предположить, что они собираются тебя съесть. То же самое они проделывают по отношению к собственным хозяевам-арабам — и кажутся самыми необщительными существами в мире — даже между собой. Я даю моему верблюду пучок зелени утром и вечером — но все попытки подружиться бесполезны: Когда я кладу овощ в ярде от него, он вопит и хрюкает так, словно я его убиваю — и после того, как он подбирает все, что я ему дал, он продолжает делать то же самое. — Все они словно говорят — «О! Черт тебя побери! Не можешь ты оставить меня в покое!» — и являются абсолютно неинтересными по своим общественным качествам четвероногими. — Их походка составляет в точности 3 мили в час — как часовой механизм: Если ты пытаешься заставить их двигаться быстрее — они рычат: если ты останавливаешь их или пытаешься двигаться медленнее — они рычат тоже. — Они сами знают что делают. Удивительно наблюдать длинные-длинные цепочки этих странных созданий, пересекающих пустыню — молча шагающих — нагруженных тюками. У всех одно и то же выражение — «Я для твоего удовольствия иду из Суэца в Каир — но не разговаривай со мной и не приближайся ко мне: — я прекрасно могу продолжать, если ты оставишь меня в покое — но если ты будешь на меня смотреть, я зарычу».
Вечером, когда мы раскрываем палатку, все верблюды разбредаются
— куда им заблагорассудится — в поисках мелких колючих кустов, которыми они питаются — совсем скрываясь из вида, но после захода солнца — когда арабы созывают их, все они появляются парами и тройками — и скоро собираются вокруг лагерных костров — где их привязывают и выдают им массу бобов — и там они остаются до утра. Большинство их всю ночь противно шумит, словно больные. — С восходом их тревожат, чтобы нагрузить, и тогда уже рев и стоны продолжаются, пока мы, наконец, не трогаемся — обычно в восемь или на полчаса позже.
Я рассказывал тебе, что мой друг Кросс приготовил все для нашего путешествия, — но ты не представляешь себе, в какой восхитительной маленькой палатке мы живем: в ней есть пространство для двух постелей, — всего нашего багажа и хорошего стола — так что мы чувствуем себя в комнате. Сегодня сильно дождит, и мы очень опасаемся, что вода попадет внутрь: дождь здесь редок, — но у нас есть большая клеенка, чтобы не промокнуть. — Было взято все самое лучшее из продуктов, и наш драгоман Ибрагим — преизрядный повар.
— Сегодня, например, у нас был суп, тушеная и жареная птица и блинчики на обед: —
Янв. 17. 1849. Желаю тебе счастливого дня рождения, дорогая Энн, вот я и поднялся чуть пораньше, специально, чтобы написать это, — ибо сегодня мы попытаемся увидеть большой караван паломников, идущий из Мекки — который должен пройти сегодня или завтра у оконечности Красного моря и, таким образом, у меня, возможно, не будет времени писать. — Возвращаясь к способам путешествия по пустыне, — мы с Кроссом поднялись около 6 и, собрав нашу «комнату» — позавтракали чуть позже 7 — кофе, хлеб с маслом, яйца и мясо — . После этого поклажа была приготовлена для верблюдов, 8 из которых предназначены для ее перевозки — Палатка свернута — маленькая белая палатка, в которой живет наш драгоман, тоже — и примерно через час, между 8 и 9 — мы все снимаемся с нашей последней стоянки. Сперва — поднимаются все нагруженные верблюды — один за другим — и я не понимаю, почему бы им с нами не распрощаться, ибо никто не смог бы их остановить, если бы они решили уйти: — тем не менее, говоря, что они сами знают, что делают — я имел в виду только то, что у них на все собственные привычки — ибо, надо отдать им должное, в их странных головах, кажется, есть некий принцип, требующий выполнения долга — так, например, они очень точны, возвращаясь домой, — следуя маршруту и т.п. — Постепенно — все они собираются и «караван» медленно идет вперед по песчаной равнине.
Сначала мы с Кроссом час или два идем пешком, и он читает немного из Библии: — пустыня великолепна для ходьбы — больше напоминает хороший гравий, чем песок. Местами такая поверхность безгранична, — местами встречаются низкие наносы песка. Около Суэца два дня можно наблюдать длинные гряды Джебель Атака, по которым, считал Фараон, израильтяне «плутали в земле». — Иногда мы видим несколько жаворонков — однажды стаю песчаных куропаток: время от времени — ворона или двух — а также далекого грифа в воздухе — с добавлением некоторых улиток это все живые существа, которых можно встретить или увидеть — кроме верблюдов, верблюдов, верблюдов. — В настоящее время существует очень широкая трасса из Каира в Суэц — образованная двумя параллельными каменными насыпями — и белые сторожевые будки телеграфов на холмах со станционным домиком поблизости, в котором, если у вас есть билет Полуостровной и Восточн. Паровой компании — вы можете приобрести пиво и т.п. — но не без этого сокровища. Эти приметы цивилизации существенно портят одинокий облик бескрайней пустыни — но с сегодняшнего дня у нас не будет даже их. —
Итак — ближе к 11 — мы останавливаем наших верблюдов, устраивающих ужасный переполох, опускаясь — но вскоре спокойно продолжают путь, в то время как мы идем впереди каравана. Иногда мы пытаемся — будучи верхом — похлопывать или чесать их — но они неизменно поворачивают головы и ревут и рычат, словно мы втыкаем в них булавки: — жуткие твари: — поэтому мы предоставляем им продолжать в том же сонном духе. — Потом мы двигаемся дальше — иногда на верблюдах — (а между прочим, мы всегда закусываем хлебом и холодным мясом — апельсинами и бренди с водой, на нашем движущемся транспорте: — мы сгоняем их вплотную одного к другому, и таким образом передаем тарелки, хлеб и пр. — от одного к другому
— даже нарочно невозможно свалиться) — а иногда пешком — до четырех или половины пятого, когда Ибрагим отравляется поискать подходящее место для палатки, такое, чтобы не было повернуто к ветру
— и тогда все верблюды опускаются, чтобы их разгрузили — сооружается дом на ночь — и мы обедаем в семь или в полседьмого, после чего мы редко засиживаемся, так как день наполнен трудами, хоть и не слишком утомительными. Погода, в основном, исключи¬тельная — напоминает погожий октябрьский день в Англии: ясно и солнечно — и воздух совсем сухой: Закаты великолепны. Тем не менее вчера было очень ветрено — с брызгами дождя, и прекрасный гребень Джебель Атака был тусклым и туманным — и таким же был весь район Суэца: и после того, как я закончил писать прошлой ночью — разразился внезапный ливень — но к счастью не затяжной. — И так как мы были в своих клеенках, то совсем не промокли. Такой дождь случается очень редко. Я забыл сказать тебе, что вдоль всей дороги тянутся более или менее белые скелеты верблюдов. И теперь, мне кажется, я предоставил тебе самое точное описание нашей пустынной жизни, какое только мог. — Вчера в 12 мы пришли в Суэц и расположились лагерем около стен — у Красного моря: — Сам по себе Суэц — весьма тупое место, не представляющее никакого интереса — разве что принять его за огромный английский постоялый двор — для пользования англо-индийских пассажиров. — Вся местность, прежде чем ты достигнешь Красного моря, поразительно иллюстрирует описание исхода израильтян: — но я должен прерваться — ибо сейчас 6 часов — и верблюды начинают рычать и вопить, словно их всех убивают — что означает только, что они слышат движение арабов и предвидят погрузку. — Об арабах и дороге израильтян, — я расскажу тебе в дальнейшем: — Пока: —
Янв..18.1849. — Я собирался рассказать тебе что-то про арабов, сопровождающих нас: драгоман Ибрагим — маленький коричневый субъект — сметливый и расторопный — и превосходный повар: его ирландские рагу, блинчики и макароны бесспорны. — Шейх Салех — глава арабов — человек цвета красного дерева — завернут в синий плащ: все остальные в полосатых одеждах — двое — «черные мавры» — (но, знаешь, я никогда не любил черных, хоть ты и заставила меня ходить вокруг этого трубочиста 33 года назад). Многие арабы заворачиваются в белые покрывала — и весьма напоминают свертки. Чтобы проследить наш маршрут, надо начать с 14 главы Исхода — ибо мы разбили лагерь как раз там, где израильтяне вероятнее всего были — «перед Пихихарот (sic) — между Мигдоль и морем — чье расположение представляется легко установимым. Потому что, если толпы пришли из Она — или Суккот — представляется невероятным, чтобы они прошли каким-либо иным путем, кроме дороги через Мигдоль — ныне Мигдола на пути к «концу гряды» — (что и значит Пихихарот) —. ныне Атака, длинная черная гряда, уходящая в Красное море — вокруг которой не существует прохода. Существует другая версия их перехода через море
— гораздо ниже Пихихарот, не менее подходящая для сухопутного похода — но так как море здесь составляет 12 или 13 миль в ширину, следовательно, большое число не могло пройти, преследуемое армией Фараона — все в течение одной ночи — время, названное в Писании. — В то время как в Суэце — пролив лишь 2 или 3 мили в ширину. —
Мы покинули Суэц вчера утром, но когда достигли оконечности залива — то обнаружили, что паломников из Мекки не ожидают в ближайшие дни — так что мы оставили идею дожидаться их — и повернули к югу — следуя маршруту израильтян. Мы видели одного большого грифа — единственное живое существо за день. К вечеру достигли «Аджун Муса» — или «Источника Моисея» — места, где, согласно традиции, израильтяне были остановлены, чтобы наполнить мехи для воды — после того, как шли «3 дня в пустыне к (Хоуара) Мара». Вчера было весьма облачно и дождливо, но в маленьком закутке, где мы остановились, было спокойно и мило. Сего дня — восемнадцатого — мы прошли через абсолютно голый участок пустыни
— и получили изрядную долю дождя, смешанного с песком — так что горы и море были равно скрыты от нас. Теперь мы стоим лагерем в Вади Вардан — и я надеюсь, что палатку не унесет до утра — такой сильный ветер — но не холодно и не сыро. Кросс предельно добр ко мне и полон забот и страха, что я заболею — чего не случится, если комфорт и благоустроенность способны это предотвратить. — Теперь попрощаюсь — и не думаю, что продолжу до 23 или 24, когда мы надеемся достичь горы Синай.

Январь 30. 1849. — Как видишь, милая Энн, наше путешествие сильно продвинулось, хотя я не имел возможности найти время для писания ежедневного журнала — но так как я надеюсь отправить это письмо из Суэца, постараюсь написать его — хотя, боюсь, оно будет содержать слишком малые сведения о наших последних деяниях. — Но когда я сообщаю тебе, что чувствовал себя нормально, и что я был 3 дня в монастыре на горе Синай — что у нас всегда была прекрасная погода — исключая один день, — что теперь мы держим обратный путь к Северу, и что я по-прежнему очарован нашей экспедицией — я уверен, что это то, что ты, главным образом, стремишься узнать. Этим вечером я постараюсь заполнить этот лист, и если у меня нет времени отправить другой, можешь возложить ответственность на мое сонное состояние и на мои пальцы, которые то и дело пощипывает холод. 6 утра.

Февраль 1.1849 — 19-го января — мы разбили лагерь у Вади Гурундель — пройдя колодец Горькой воды под названием Хоуара. «Вади» означает «русло», сперва они очень мелкие — но когда мы достигли более высоких гор — они делаются потоками в сезон дождей. В Вади Вардан было немного воды, но все остальные были сухими. Декорации стали красивыми по мере нашего продвижения — т.е. — формы и цвета гор слева от нас — все прочее — камень и песок, но всех возможных форм и оттенков.
20. — Мы добрались до большого Вади Тай’ибе, где расположен приятный пальмовый оазис. Весь день великолепие гор, к которым мы приближались, возрастало, и мы увидели великий Джебель Сербал, который некоторые считают горой Синай — по совершенно необъяснимой для меня причине. Когда мы разбиваем лагерь — около 4 или 5 — очень приятно наблюдать, как все верблюды бродят вокруг, тут и там пощипывая ростки.
21. — Мы повернули вниз по вади в сторону моря — и на берегу провели весьма приятный день: я подобрал для тебя пару ракушек — но был очень разочарован, не найдя целого музея двустворчатых и витых раковин. Ничего, кроме обычных мелких каури и т.д. и т.п. В середине дня мы оставили море, пересекли равнину Эль Мурга и заночевали в Вади Бадера. Здесь мы вошли непосредственно в горы, и более величественных пейзажей я никогда не созерцал. Неизвестно, каким образом израильтяне подошли к горе Синай — но возможно, по Вади Фейран.
22. Весь день прошел в дивных горных переходах, но нам сильно досталось от дождя с бурями и ливнем. Вади Моккатеб примечателен своими длинными каменными стенами, расписанными неизвестными буквами: буквально миллионы фраз. Многие предполагают, что они написаны ранними Х-скими паломниками, существуют также 2 или 3 на вершине горы Сербал, вот почему эту гору определяют как Синай. Мы разбили лагерь в начале Вади Фейран.
23. После долгого петляния мы вошли в обширный и прекрасный оазис — центр Вади Фейран — самое чудесное и удивительное место, какое я когда-либо видел. Там был город — Фаран — во все века — и считается, что это был главный город амалекитян. — В настоящее время там только арабы с палатками и хижинами. Но главная красота этого места состоит в пальмовом лесе с быстрым потоком, находящимся в его центре. Я не могу описать место, т.к. моя бумага кончается — но безусловно в мире не найдется второго такого по прелести. На следующий день (24) мы пришли к Вади Солафф — где проживает наш арабский шейх. Мы навестили его семью и присутствовали при странном танце — но я опишу это в другое время. 25 мы пересекли высокий перевал — Эль Хауи — и пришли к Эль Раха, большой равнине, которую мировая традиция определила как место израильского лагеря у подножья грандиозной горы — названной Хорев или Синай. Чудесное и избыточное величие этого места не поддается описанию, хотя я надеюсь показать тебе зарисовки — : и соответствие всего вида описанному в Писании равно изумительно. Я верю, а также и мой друг, что этот Лейпсиус, лорд Линдсей и другие остановились на выборе других мест в качестве горы Синай исключительно ради того, чтобы прослыть основателями некой новой теории. Что до того, что Моисей не мог подняться здесь или спуститься там, такие реалистические тенденции в рассуждениях представляются мне абсурдными — если не кощунственными — ибо если чудесная природа всего события принимается, безусловно эти уловки и зацепки являются полнейшим недомыслием. — Важно, что эти горы, начиная с самых ранних авторитетов — всегда почитались Синаем или Хоревом. Монастырь — Греческий — построен в 6 веке. —
3 Февраля 1849. Втуне будут все попытки длинных описаний путешествия этого рода: полчаса после снятия палатки настолько заняты — что ничто не делается — кроме складывания постели — умывания и ОТПРАВЛЕНИЯ: затем идет обед — и после этого сонность — таким образом, писание писем не процветает. Сегодня мы перешли через пустыню от Вади Вардан до Айн Муса — и расположились у моря: луна в 3/4 — и спокойствие этого места весьма изумительно. Мы появились вовремя, чтобы искупаться в Красном море — и собрать несколько раковин до захода. — Завтра мы продолжаем путь в Суэц и остаемся там на день, чтобы обзавестись свежей птицей, бараниной — свечами — вином, пивом и овощами. — Потом во вторник, 6 — мы снова отправляемся в восьмидневный переход через пустыню к Газе — и пройдя карантин в 3-4 дня — мы надеемся быть в Иерусалиме еще через 2 или 3 — т.е. — около 22-25.
Я напишу оттуда. Погода последние 10 дней была самой восхитительной: ясное голубое небо — ни слишком холодно, ни слишком жарко. Я хотел бы написать больше о путешествии — но время и бумага кончаются. Ты не узнала бы меня, если бы увидела, так как у меня борода и усы — нет смысла писать мне, разве что ты отправишь письмо СРАЗУ, как получишь это, адресованное (Poste restante, или британское консульство — Бейрут, Сирия — ). — Это я, вероятно, смогу получить, т.к. вряд ли буду в Бейруте прежде 20 марта. Мы назвали верблюдицу Кросса «Вдовствующая королева» — мою «мисс Вулли». — Если бы я имел больше бумаги и времени. Прошу, вышли это письмо Роберту А.Хорнби, эск. — Винвик холл, Уоррингтон, Ланкашир: он его вернет.
Дорогая моя Энн, любящий тебя, Эдвард Лир.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: НЕКОД ЗИНГЕР

Григорий Ковальский: ФИЛАДЕЛЬФИЯ

In 1995, :2 on 27.11.2012 at 23:56

Дом на улице Честнат — скворешня Приапа:
То ли близняшки, то ль стригли друг дружку —
Левую звать алкогольным напитком, другую — вареньем.
Так и живут — дым коромыслом, на двух языках подпевая
Скорой, полиции или пожарным машинам.
То ли работают вместе, то ль громко друг дружку спасают.


***
мы слышали
в метро негр разборчиво говорил сам с собой
он ругал дуру жену
которая собиралась истратить сотню на телевизор
а ведь на сотню можно купить столько
что увидишь все что захочется
мы слышали
треск стрекозиных крыльев
когда президент пожимал плечами
и говорил что у них было оружие
ведь они сами подожгли ферму
мы слышали
шорох и свист машин проезжающих по шоссе когда
над фермой бесшумно лопнул огненный шар
нас не слышал никто


***
пиво или вино
но
если ты едешь по хайвею
ты не можешь остановиться
но
если ты видишь дерево
(назовём его лес или роща
или просто купа кустов)
ты имеешь моральное право затормозить
даже если висит запрещающий знак
затормозить и отлить
free urination zone
это последнее из беспошлинных прав
(не везде беспошлинных — штраф)
но если тебя не поймают — беспошлинных прав
free urination blues
не для того чтоб ты что-то купил
не потому чтобы ты за кого-нибудь проголосовал
а он даст тебе вкусную гадость
это просто бесплатно
отлить под кустом
это последняя твоя свобода
если ты не в тюрьме
по крайней мере ты можешь спеть
free urination blues

Анна Горенко: ЭПИГРАФ К ПОЭМЕ

In 1995, :2 on 27.11.2012 at 23:53

***
взяв маникюрные ножнички отрежу себе руки и ноги не
сомневайся о последней руке колечки маленьких ножничек во рту
немного гибкой этакой гуттаперчевой усидчивости одолею и эту —
разве остаток если назвать культя выйдет неодинаково длинен
Но выталкивая слова как экс-утопающий воду под рукою
спасителя ты возражаешь — опять! — что, мол, аанечка у тебя не
хватит терпения такими ннасекомыми ножничками столько мяса не
говоря уже о сокрытом — о костном мозге…
Забавны мне твои возражения — я швея я сохраняю покой при
виде булавок и игл если ж и вправду устану ты конечно одолжишь
хлебный нож в соседнем кафе
и
я сажусь на скамейку и потихоньку начинаю резать с первой
ноги по порядку
Но ты — а тебе присущи увы жалость и милость к падшим
земля и жимолость недоумённо склонен предостеречь что я без
рук и ног отрезанных бездумно своевольно не получу ни костылей
ни кресла ни денег ни жилья что я на улице одна среди погоды и
нечем даже денюжку поднять
Ах ты меня уважил ну потешил — как ты не замечал: я
каждый день на улице бываю по чуть-чуть и я привыкла
Пока мы спорили готово дело! как листья уши волосы и
звёзды упали руки-ноги под скамейку их ногти не ревнуют
наконец
А крови-то аж маленькие дети кораблики пускать понабежали
— шумят
Как вдруг ты застеснялся и спросил —
а что, тебе совсем-совсем не больно?
Ура! Миг торжества! Где мой ответ? Мои ответы, о который?
Нет! Но вопросом на вопрос — давно спросить хотелось, к
месту, а?
Что?! А тебе — не больно?


***
придумай мне сестру
моя сестра просила написать роман
ей нечего читать ну напишу
если ты придумал что она плохо видит
она плохо видит она говорит
я вижу плохо вчера не видела что ты мне написала
а сегодня я вижу пропустив четыре страницы
не понимаю что-то случилось с ними /в романе/
они говорят совсем другими словами
сделай как было
я сделаю всё как было


***
просыпайся умерли ночью поэты все-все
в подвале больницы они занимают три полки большие одни опухли ужасно,
усохли другие
а один так воняет санитары и те
намекают друг другу на это
одевайся посмотрим
только приговых тех шестнадцать
айги еще не считали
их вставные зубы раздают слепым детишкам
для еврейского карнавала
или знаешь пожалуй останемся дома
говорят там пожарники и милиция
я боюсь милиции
ты боишься пожарников
Наталья боится волков
останемся пить лимонад
вспоминая
как ходили поэты на парад — трум-пум-пум!!! пиу!

Джеймс Силк Бэкингэм: ПАРА НОЖНИЦ И ПОЗЖЕ (CIRCA 1816)

In :2 on 27.11.2012 at 23:48

Мы едва ли встречались до того, как абиссинский принц по имени Муса, около двух лет тому назад покинувший Гондар с сестрой Рас Веллеты, посетил нас во время паломничества в Иерусалим. Его содержанка умерла здесь несколько месяцев назад, а он впоследствии познакомился здесь с любезной и превосходной леди Хестер Стэнхоп, ради коей оставался некоторое время в ее резиденции около Сайды…
Вскоре после расставания с нами принц вернулся с большой белой бутылью ракии и фунтом табака в подарок, и в свою очередь получил кусок полотна, достаточно длинный для тюрбана, и пару ножниц, которыми был премного доволен. Мы находились в то время непода¬леку от Гроба Господня, закрытого на несколько дней, так что я до сих пор не имел возможности его посетить. После того, как я сообщил нашему проводнику все, что было мне известно о женской обслуге здешних монахов, он поначалу отрицал сам факт существования тако¬вой в природе. Однако, настаивая на точности моей информации, я смог склонить его к допущению такой возможности, а под дальнейшим воздействием трех пиастров, вложенных в его руку, он подмигнул в знак согласия и шепнул, что, коли я пожелаю, он проводит меня туда. Близился вечер, но желание узнать правду об этом единственном в своем роде обществе побудило меня следовать далее.
Таким образом, мы подошли к дому, и пока Габриэль, а так звали моего ангела-хранителя, оставался во дворе внизу, я поднялся на пролет по винтовой лестнице, которая вела с темной улицы в открытый верхний двор, а оттуда — еще на один пролет на верхнюю галерею, где начинались частные квартиры. Здесь я был встречен пожилым человеком, лет пятидесяти, обратившимся ко мне по-арабски. Я сказал ему, что я — английский путешественник, который несколькими днями ранее был спутником моего товарища, когда мы возвращались из коптского монастыря. Дверь была все время открыта, и мне видна была комната, в которой на полу лежали тюфяки и подушки, и в которой играли дети. Потом появилась женщина лет тридцати, мать этих детей и жена человека, принявшего меня вначале, а он, представив мне ее как сестру Терезу, удалился. Детей также увели с помощью всевозможных отговорок, дверь закрыли, и мы остались одни.
Внезапно громкий стук прервал действие, Тереза воскликнула: «Мин ху?» (Кто здесь?) и велела мне молчать, приложив пальцы к губам. Ответа не последовало, но когда застучали снова, дверь отворилась, и вот, появился мой абиссинский друг Муса, заикаясь от ярости и с трудом сдерживая свой гнев. Я попросил его сесть. Тереза была еще более вежлива и спросила: “Мой дорогой господин, не желаешь ли ты стакан ракии, трубку или кофе?» Тот ответил угрюмо, что не может остаться, настаивая на том, что я нужен ему по срочному делу, и заявил, что без меня он отсюда не двинется. Я поднялся и последовал за ним. Он упрекнул меня за глупый риск, которому я себя подверг. Выяснилось, что, проходя внизу, он заметил Габриэлли у входа и заподозрил, что я нахожусь внутри, хотя парень и настаивал на том, что он ничего не знает о человеке, которым тот интересуется.
Муса, по его собственному мнению, поднялся сюда, чтобы спасти меня от угрожавшей мне опасности. Он убедил меня, что здесь заведено любого, кто не был бы членом монастыря, которому дом принадлежал, задерживать в комнате как можно дольше; а между тем муж, брат или какой-нибудь заинтересованный друг, переодетый в турецкую военную форму, разыгрывая поимку христианина, нарушившего закон, требовал немедленной выплаты большой суммы, часов или другого эквивалента в обмен на молчание; так что у путешественника вымогали все, что он при себе имел, и отпускали, возможно, за обещание большего в уплату за освобождение, в то время как проститутка и ее сообщник делили добычу.
Я слышал прежде о подобных вещах, проделываемых турками в Константинополе, но едва ли мог предположить их существование здесь, в подобных обстоятельствах. Муса настаивал на этом, а Габриэлли не решался отрицать, хотя и не выражал согласия; разочарование тем, что его разоблачили, сделало его молчаливым; то, чему я и сам был свидетелем, я честно поведал; и в то, что я услышал, я твердо верю.
По дороге в монастырь Муса сообщил мне, что он собирается вскоре выехать в Яффо, что леди Хестер Стэнхоп послала за ним со всей возможной срочностью, и что он горит нетерпением ехать. Как последний наказ, он велел мне позаботиться о своей содержанке, но умолял меня никогда не переступать порог борделя католических монахов.
Наша беседа была прервана приходом Мохаммеда, итальянца-отступника, который, хотя и жил долгое время в Албании и Египте и посетил Мекку и Медину, был в той же степени христианином, как и турком; он не мог сдержать взрыва хохота, рассказывая как, в то время, когда все монахи были заняты самобичеванием со всей строгостью, он спросил одного монаха, любителя бренди, почему он не присоединяется к остальным, тот ответил, что для него достаточным наказанием за грехи служит готовка на 88 человек и обучение мальчиков сапожному ремеслу, обе эти обязанности были возложены на него.
Мы узнали из общения с ним, что эта ночь была ночью бичевания, что все братья пороли самих себя по средам и пятницам круглый год помимо ежедневной порки в течение Великого поста и других постов, в наказание за общие грехи; некоторые истязали себя веревками, другие — прутьями, а некоторые — небольшими цепями, в соответствии с выносливостью своих тел и готовностью наносить удары. Такой была удивительная смесь разврата и благочестия, которую раскрыла история одного дня в Иерусалиме.

(Из книги «Путешествия в Палестину через земли Бошана и Гилъада», Лондон, 1821 г.)


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ЭЛИ ЭМ