:

Archive for the ‘:2’ Category

Дэннис Силк: ЗАБОТЫ ТРИФОНА. ТРИФОН

In 1995, :2 on 27.11.2012 at 23:33

РОЖДЕНИЕ

Со своим живым стаканом воды, мистер Трифон изгнан из моря. Стакан? Без ножки бокал-акробат. Он стоит на руках, не проливая ни капли.


ПРИБЫТИЕ

Мистер Трифон прибыл на окраины. Он орошает городскую могилу. Жаждущие мертвые слизывают его милостыню.
Но его весы еще не освежились. Сухопутный моряк. Он тянется назад к морю, ласковому и обильному, из которого он вышел.


ГРАММАТИКА

Море — в стакане? Или стакан похищен из моря? Мистер Т. говорит, что море в стакане. Но душа его протекает.
Он не может делать вид, что это благотворительность. Это просто его промах. Мистер Т. преломляет стакан воды.
Голос Мертвого моря. Хорошо начавшийся, застрявший в гортани, мертвый в комнате.
Ах! Если бы он мог полить эти дома, не поворачиваясь спиной к морю. Море поворачивается к вору спиной.


ТРИФОН

I

Каждый, выпускающий в свет писания кого-либо из своих предков, отдает на суд и себя самого. Я воскрешаю прах Джеймса Бэкингэма Силка. Надеюсь, что он не предстанет посмертно глупцом, а я — изменником.
Дед моего прапрадеда, Джеймс Бэкингэм Силк из Вильны, побывал в Леванте в 1820 году и вновь в 1842. В 1821 году он опубликовал воспоминания о Палестине, землях Гилъада и Бошана — книгу, снискавшую дурную славу зимой того же года. После этого он канул во мрак неизвестности, и, по словам моего деда, был того вполне достоин (с этим приговором не согласен его внук). Спустя двадцать лет Джеймс Бэкингэм Силк вернулся в Левант и в 1843 году написал вторую свою книгу «Гигант Трифон в Иерусалиме», в которой вспоминает о встречах с известными людьми в предшествующем году. Жаль, что эта рукопись так и не была опубликована, и я рекомендую исправить несправедливость, хотя бы потому, что он включил в рукопись послания поэтессы Эльзы Ласкер-Шюллер, проведшей свои последние годы в Иерусалиме. Если эти отрывки вызовут интерес, я опубликую книгу «Гигант Трифон в Иерусалиме» полностью. Да будет на то воля Всевышнего, чтобы один из моих предков восстал из сырого мрака на плечах этого гиганта1.


II

…основное их времяпрепровождение — шербет и религия. Не в пример рассказываемому о желудках жен Великого Турка, эти сефардские женщины славятся успешной борьбой с искушениями. Иногда они вздыхают в сторону Мертвого моря, туда, где по утверждению их учителей, сверкает солью госпожа Лот. В ясные дни можно разглядеть ее соляной столп из Иерусалима. Они почитают ее своей праматерью.
Накануне Рамадана иерусалимские мусульмане собираются во дворе мечети Омара. Они облачаются в тонкие простые халаты и в этих одеяниях имитируют движения пловцов. Эти подражательные движения показались бы особенно забавными англичанину, с детства привыкшему к водной благодати. Есть что-то жалобное в облике этих уроженцев каменного города, будто окаменевших на своем клочке земли, производящих движения, за которые наши дети подняли бы их на смех. Одна из легенд о Мухаммаде разъясняет смысл происхо¬дящего. Когда Мухаммад прибыл в Иерусалим, он обратил внимание на его страшную засушливость, и тогда он провозгласил, что должен проплыть вокруг Иерусалима, прежде, чем вознесется на небеса. И дана ему была река, и он плыл по ней под ликующие крики горожан, воочию убедившихся, что он не простой смертный.
Другая история утверждает, что исток реки, окружающей Иерусалим, в действительности — гигант Трифон. Трифон был химерой, совершившей паломничество в Иерусалим в 1837 году, или, согласно другим утверждениям, в 1839. Так или иначе, все сходятся на одном — его гигантском росте, мудрости и чешуйчатой коже, не похожей на человеческую. По прибытии в центр города, он поставил лоток с разнообразными и странными приспособлениями. Там были зубчатые колеса какой-то большой машины, человеческий глаз, хамелеон, скакалка и добросердечие.
Трифон также был недоволен засушливостью города и изобрел реку, в которой ежедневно освежал свою чешую. После этого он творил чудеса со своими приспособлениями, в то время как глаз наблюдал за ним. Некоторые называли его обычным чародеем или шарлатаном. Остальные провозгласили его великим учителем.
Примерно в 1842 году, Трифон, как обычно, сотворил свою реку, но воспользовавшись случаем продолжал плыть, пока не исчез, сжигая воду чешуйчатым боком. Горожане отождествляли Трифона с Тихэ, богиней случая, покровительницей Элии Капитолины. Однако это неубедительно.


III

А вот еще легенда о гиганте Трифоне, приводимая Силком.
…в тот день акробат Трифон окружил Иерусалим натянутой в воздухе скакалкой. Он держал речь к воздуху, судя по жужжанию, доносившемуся до слуха горожан, стоявших внизу. Он казался прозрачным, можно было наблюдать за током его крови или сока медового оттенка. Хамелеон, следовавший вплотную за ним, был приятнейшей медовой окраски. Его лоток внизу, в котором чело-веческий глаз был оставлен привратником или сторожем, постоянно дрожал во время подъема в час вознесения ввысь. Горожане, стоявшие поблизости, замечали признаки страха в радужной оболочке глаза. Когда Трифон спустился, я тепло приветствовал его. «Поистине, это было великое деяние, — сказал я, — величайшие фокусники Европы не могли бы, почти наверняка, повторить его». Трифон заметил только, что не чудесная подвижность его членов, но его дух поддерживал его на канате. Я спросил его о хамелеоне. Тогда Трифон, смеясь, приподнял шляпу, чтобы приветствовать меня, и я увидел, что скромное животное скрылось в полях шляпы своего господина2.


IV

Силк описывает встречу Трифона со взыскательным критиком на следующий день. «Если бы, — сказал критик, — вы прошлись на высоте пяти дюймов над землей, я мог бы вам аплодировать, но вы демонстрируете определенную склонность к материализму, предпо-читая воздушное пространство».
Трифон был в высшей степени смущен, а хамелеон на мгновение потерял цвет. «В конце концов я вижу, — сказал Трифон, — что я выступил перед Иерусалимом. Если бы вы объяснились со мной прежде, я без сомнения предпочел бы те дюймы». «Опасаюсь, что тогда бы вы упали», — сказал его критик. Трифон и его хамелеон вернулись домой в молчании.


V

Примерно в то же время Силк получил письмо от одного из исследователей Леванта, Катберта Хольта, читавшего «Гиганта Трифона» в рукописи.



ул.Рамбан, 49 Рехавия, Иерусалим
11 марта 1966 г.

Дорогой Силк,
Все-то вы выдумали, эдакий сплетник. Я был здесь в 1836 и в 38-ом, но не помню человека по имени Трифон. В те дни все были знакомы между собой. Я бы встретился с ним, в этом я уверен. Джеймс Фин никогда не упоминал о нем при мне, а как вам известно, он собрал весьма странную коллекцию.
Что касается Мухаммада: плавал ли он кругами по реке? Да и была ли там река? Никто не упоминал об этом. Я полагаю, вы спутали Трифона с Бааль-Шемом из Тверии, ночами рыдавшим в горах, а днем наблюдавшим за хрустальным шаром на Тивериадском рынке. Говорят, что он рыдал, предсказывая будущее. Это мне неизвестно, хотя я и видел его рыдающим в 1836 году. Он глубоко взволновал меня. Я рыдал вместе с ним. Я полагаю, что это именно тот, о ком вы пишете. Прилагаю к сему отрывок из пророчеств Бааль-Шема, которые вышли в свет в 1838 году.
Катберт Хольт


VI

Хольт вырезал первую страницу послания Бааль-Шема из Тверии. Я привожу ее здесь дословно, так, как она была послана Джеймсу Бэкингэму Силку.
Бааль-Шем из Тверии.
Обращаюсь к вам среди чертополоха. Стану устами в зарослях чертополоха. Нет связи меж небесами и душами вашими, ибо вы суть базарные порождения. Лоботрясы, баловни, избраны вы смертью.
Известен мне злой возница. Спасу ли вас от колес его колесниц и набегов его? Капустные ваши головы, хохлы морковные, великие числом, что рады наполнить лишнюю корзину. Вы суть лживая сердцевина салата, мокрая и холодная, не услаждающая вкус. Возопил я к вам с горы своей.
Божья душа провидится через окно. Знал он, где искать меня в вашем доме. Потерялся я, как пес домашний, как кот. Потому ободрал я кожу стен. Известны мне дыры в горах. Имя своей горы ношу я — имя доброе. Взлелеял ее, как младенца мертвого лелеют, дыханием своим питал ее, и вот — стала живою душой.
Кожу свою дала мне она, я дал ей дыхание свое. Это дом души. Я сплю каждую ночь и вижу — дыхание горы поднимается, как дым жертвенника, к Господу. Иногда в сомнении пребываю — гора ли дыхание мое? Не знаю.
Немногие души возносятся. Немногие души возносятся. Вы домашние души, души оконного стекла, горсть мертвого семени, коему нет купца. Лошади — Соломоны поколения вашего.
Видел я повозку, душами груженую. Возница ликовал. Корни — жатва его, слышал я, как плачете вы. Вопиете к тому, кто явится одолеть возницу и опустит длань свою на удел его.


VII

Горное путешествие хамелеона.
Понимаешь, ни куропаток, ни тонких благовоний не было внутри той горы. Я знал, что мы были посланы с миссией во имя Иерусалима. Дорога была бесконечной. Недра горы распространяли вонь мертвой кожи. Мы прошли через каменную сыромятню. Стены ее были покрыты старыми мечтами шахтеров, зачеркнутыми наметками швов.
Я плакал над рукояткой старого заступа. Когда мы добрались до гниющего корня горы, Трифон обвился вокруг него, сжал. Корень свернулся, и я услышал звук капели сверху. Я хотел бежать, но не мог. Единственным цветом, в котором можно было спрятаться, была бледность Трифона, его извивов вокруг корня. Так я и остался там в бледности Трифона.


VIII

Назло Катберту Хольту, Джеймс Бэкингэм Силк продолжал присматриваться к тому, к чему хотел присматриваться в Иерусалиме. В то время он завязал дружбу с поэтессой Эльзой Ласкер-Шюллер, которую представил ему хамелеон. Она написала ему следующее письмо:



Иерусалим, ул. А-Маалот
10 июля 1940 года

Дорогой друг,
Снова чувствую себя неважно. Угольщик расхаживает по моей голове целый день. Я сказала ему — зачем приносить этот мешок угля, ведь сейчас лето, я знаю, ты веришь в Берлин, но сейчас лето, приходи сам. Только, пожалуйста, стучи осторожно. Он засмеялся и быстро исчез, и с тех пор я все смотрю на этот уголь, думаю об этом угле. Вчера я шла по Иерусалиму и думала, как вы себе, конечно, представляете, о многих предметах. О некоторых из них я вам рассказывала: о венах горного короля в скале и о его шее, поднимающейся из скалы. Постарайтесь вспомнить то, о чем я рассказывала. (Я не должна к этому возвращаться слишком часто). И тогда мальчик из какого-то не-милого-места бросил в меня камень. Это напомнило мне дверь, которой вы хлопнули. Это был обидный камень, направленный верной рукой.
Дорогой друг, я знаю, что вы мудрей меня и терпеливей. Вы не внучатый племянник нищеты. Приходите скорее. Испытайте свою иерусалимскую подругу. Она не станет с вами ссориться.
Эльза Ласкер-Шюллер


IX

Письмо Катберта Хольта Силку распалило гнев хамелеона и он оспорил оскорбительное замечание Хольта. о котором услышал, надеюсь, не из уст моего прапрадеда. Он послал Хольту достойный ответ.


Хамелеон — Катберту Хольту Пещеры Сангедрии, Иерусалим
18 марта 1966

Сударь,
Я тот, кого вы прозвали несчастной мелкой тварью мошенника. Вы живете среди книг, я — среди красок. Я видел на ваших полках (хотя сам не был виден) истории странствий великих путешественников: Боркхардта, Мелвилла, Молино и Линча. Сударь, вы можете позавидовать моим дальним путешествиям с Трифоном. Я спал в изгибах Трифона и в вечной восьмерке его шляпы. Я его маленькая царственная тварь, и я заявляю вам, сударь, Трифон — не выдумка, даже если сами вы таковы. Я принимал самые разнообразные оттенки, прежде чем нашел Трифона. Я видел окно, стремившееся быть вспомненным им, обычный камень, готовившийся к его взгляду. Он также был профессиональным картежником и тасовал иерусалимские улицы — но последний туз, тайну, он прятал в своем рукаве. С этим тузом, с этой тайной он просыпался по утру и смеялся виду загаженного стойла, в котором он провел ночь.
На этом заканчиваю, сударь, вы лжете городским камням. Все парное в вас — глаза, уши, ноздри, руки и ноги — лжецы. Вы разрушаете город. Трифон собирает его.
С совершеннейшим почтением, сударь, ваша несчастная мелкая тварь мошенника.


X

Чудеса или угощения.
Глаз Трифона, его ухо? Хамелеон рекомендует их толпе. Простодушные змеи ползут дальше, но их хватают. Город съедает его мозг. Его шляпа плывет по реке. Привет тебе, вечная восьмерка. Но Трифон не запнется на своей трапеции, и весь город собрался там благодаря этой трапеции. Сейчас полдень, и Трифон подан на тарелке. Хамелеон, тускло окрашенный, прохаживается вокруг, отвешивает поклоны. Лузгающие семечки с Сионской площади пробуют новый вкус. Но это проделка Трифона. Акробат оказывается им не по зубам.


XI

Обычно спокойный Силк все больше и больше подпадает под влия-ние беседы с поэтессой Ласкер-Шюллер, под влияние ее друга и совет-чика хамелеона и таинственного Трифона. Приблизительно в 1842 году он начинает интересоваться подлинными размерами города, навсегда скрытыми от простого строителя пропорциями. Об этом он сочинил следующий стих (и в этом вероятно скрыта причина того, почему полная рукопись была отвергнута обычно сговорчивым издателем).
Измерить город.
Начать с воды. Опускаешь отвес для измерения глубины воды. Отсюда начинается камень.
Я слышал, как они опускают отвес в воду. Они определяли правильное место для постройки стены, города. Городская стена выстроена из музыки, из надежды, отвесом поэтов.
Кто же были строители, рыбаки, опустившие свой отвес в надежде? Я видел их — голова к голове, Трифон и Ласкер-Шюллер, разговаривающие под водой. Такова география океана, проплыть под основанием города, к тому месту в море, где начинается стена. Где они, основы основ? В море сознания поэтов. Они говорят строителю, царю — установи стену здесь, город — там. Они вручают им параметры, но не причину размеров. О нет, не причину размеров. Строитель смотрит на них, глотая вопрос. У него есть свой известняк, своя пропорция, а у них — модель, которую они подняли из воды. Что может поделать царь?
Я видел их, двоих, похожих на морских обитателей, грозно резвящихся, поглаживающих духовные основы города.


XII

Но Джеймс Бэкингэм Силк не стал писать далее. Он страдал от презрительного отношения двуглавой твари: Катберта Хольта и издателя. Так в последний раз видел он Трифона.
…В тот день после полудня фокусник Трифон умудрился жонглировать девятью хрустальными шарами одновременно. Солнце бессчетно отражалось и множилось в них. Моя жена смеялась при виде носов и ноздрей массы людей, направленных прямиком кверху, словно для того, чтобы чихнуть или съесть хрустальные шары Трифона.
Спустя тридцать минут, устав от царской игры, он вновь разложил шары на столе, и они теперь были не больше пригоршни стеклянных шариков в руке моего сына. Тогда это скромное и талантливое существо почувствовало себя неловко. Оно пожаловалось моей жене, что играло само для себя среди этой огромной толпы. Он слишком долго мерил шагами город, пока не ощутил его присутствие в самых тайных своих извивах. И теперь исчез в собственной реке. И оставил за собой сухое русло для всяческих слухов и домыслов.


XIII

Рукопись деда моего прапрадеда заканчивается стихотворением хамелеона, единственным оставшимся от него. Прощальное приветствие Хамелеона Трифону.
«О, мертв буду, мать моя,
как камни в Стене Плача.
И камни улиц, мать моя,
все обо мне восплачут».
Из-за того, что нет в Иерусалиме рек
уподобишь ли себя учившейся плавать горе?
Учись плыть
за границы всех лиц,
смеяться над камнем скал.
И знай, из всех окаменелостей
ранит только отмель,
что жаждет стать водой.
Ведь мертвое русло стены
с тобой знакомо —
улыбнись платкам и плыви
вокруг стены псевдо-турецкой
сего города.
Сухая волна.


1. Дэннис Силк, проживающий в Иерусалиме, пишет:
Трифон просто дожидался какого-нибудь богатого американского коллекционера. Это была гравюра в одном из томов Йосефуса семнадцатого века. Цена книги была проставлена в долларах. Я рассмотрел гравюрное изображение человека, чья голова была увенчана звездами, а пальцы — змеями, после чего поставил книгу обратно на полку. Но он выскользнул из книги и вылетел на улицу. Он разрешил несколько иерусалимских загадок. После этого я снова взглянул на гравюру. Я обнаружил, что добавил к его имени букву «р». До этого он был Тифон, несчастный египетский дух.
2. Еврейская поэтесса Эльза Ласкер-Шюллер, родившаяся в Германии, приехала в Иерусалим в 1930 и умерла в 1945 году. Она постоянно является некоторым иерусалимцам. Поэт Амихай встретил ее недавно около центральной автобусной станции. Ему пришлось держать ее покрепче, чтобы она не улетела.
Воспользовавшись случаем, я сделал дагерротип Трифона. Выдержка была недостаточно долгой, и хамелеон не виден на медной пластинке. Ввиду известной его скромности, он не виден вверху в центре, несмотря на то, что он загораживает несколько дюймов шляпы своего господина.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ЭЛИ ЭМ И Д.ЭНЗЕ

Авнер Трайнин: ПУТЕШЕСТВИЕ КОСТИГАНА К МЁРТВОМУ МОРЮ

In 1995, :2 on 25.11.2012 at 18:54

1. ПО ДОРОГЕ К ГОМОРРЕ

Да спасёт тебя, Костиган, соль, да спасёт тебя соль,
дабы не погрузился ты в море, пробился, прошёл
и иссох, как обугленный ствол
во трясине горчайшей, в растворе солей
брома, калия с гипсом и мелом,
пока белый туман не поднимется там,
где над Лота женой
встал стеной фимиам.
А куда ты глядишь,
черепная коробка, сушёный фетиш?
И на что поглазеть твои очи ушли из глазниц, как из рам? Не на дом, не на город?
Не на след и не малый того, как исчезли Гоморра, Содом?
Или только обман сберегли соль, жара
в известковом мозгу, как сберёг Авраам?


2. КАТАРИНА КОСТИГАН — СЫНУ

Господину Кристоферу Костигану,
Католическое кладбище, гора Сион, Иерусалим.
На твоём надгробии я высекла слова: «О сын,
войди в Сион небесный, где смерти нет,»
всё как священник повелел. Но мы-то знаем оба,
что имени он своему подобен — Сион — всё синь,
и сушь, и смерть,
как он, так и небесный свод, куда он смотрит,
стена, и башня, и навоз, и город, что внизу,
в том городе, что в горних, как раскалённое зерцало
или как глиняное проклятое море, ведь ты
ради него мне горе причинил. И оба города
смыкаются щипцами
над тем, что уцелело от тела твоего и от меня.

Ведь ты не верил, пока сам не доказал,
что даже птицы, пролетающие мимо,
спускаются к воде его за смертью.

Не такова ли месть за трезвость хладную твою, что жар
песков столь быстро, но столь поздно незрелый плод,
молозиво порывов заморозил,
приведшие тебя на смерть к Асфальтовому морю?

Из твоего письма последнего ко мне: и скудость
его кустарника зовут Величье Иордана, ибо она суть величава.
Зваться величьем и наш разум умалить?
Когда то изморось, что отфильтрована в бутылку и не боле
благословившим воду богомольцем,
расфыркивающим псалмы, как преклоняющий колена дромадер.

Но что-то движется в конце письма: — процессия
российских мужиков, визг эпилептиков, вознёсшихся
калек и со святым огнём из меди фонари.
Они нисходят, будто вербами распяты,
к крещенью в белых саванах своих,
приобретённых на последние гроши, чтоб к смерти
подготовиться получше,
так близко к тому месту, где река в конце петляет, прежде
чем спуститься к морю.


3. ИЗ АРХИВА

Где начался конец, где кончилось начало,
и можно ль точно их определить в процентах просоленности,
горечи, и угол измерить отклоненья рыбьих страхов,
когда она напуганный плавник назад отводит в спешке,
и пока её предел материи не соблазнит,
тож — праха дышащего, время и не время, без направления
в движеньи наугад случайного —
быв твердым — станет жидким,
затем к газообразному и вспять?
Иль силой крика их исчислить на реке
и тестом тел, чье исступленье в очищенье, в искупленье
в знак — жест — спасенья и наград грядущих их втиснуло
в жерло котла, купели кратер,
в серный смрад, как жертву всесожжения в жаре
притч проповедника про ад?
И как тогда — ужасный тот обряд — как будто сам
огонь слетел святой из врат часовни, что на праведной могиле,
в фонарные жестянки маловеров
(вонь ног от многих месяцев подряд хожения опухших)
как моли рой на свет обманных объяснений.
И как их смяли сотнями в дыму и панике,
и вот они готовы, спелёнутые
в саванах, обновах, чью ткань, материю они здесь окунали
передо мной в конце начал, в конца начале.
А может, счет вести им по числу ветвей и трав
идущих и ползущих, что исчезают там вдали и оставляют
лишь мутность белую кальцита с гипсом —
страницы книги Бытия, где вместе с Содомом и Гоморрой
стерта память о сотворении животных и растений
из края в край. Из обморока в морок.
И ясно, что её и не бывало,
но всё же иногда она ещё восходит,
Гоморра горняя. И я опять пытаюсь
запечатлеть её красу. Пытаюсь и стираю.
Пытаюсь и пишу, ибо уменье писать —
это уменье стирать.


ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР

Йонатан Видгоп: ВОЙНА. ДВОРНИКИ. КОЧЕВНИКИ

In 1995, :2 on 25.11.2012 at 18:35

ВОЙНА

Комната моя очень маленькая. Я могу сделать по ней пять шагов, повернуть направо или налево, это зависит от того, вдоль какой стены я иду, и сделать еще три шага. Таким образом комната моя напоминает христианский гроб или старинный школьный пенал с тщательно подогнанной деревянной крышечкой. Но дверь моя обита железом, а в ее середине просверлен маленький иллюминатор, в котором плавает, как рыба, большой глаз неизвестного наблюдателя. Стены покрыты отвратительным маслянистым цветом и потому, наверное, на этом фоне так приятно смотрятся серые шкурки моих дружков.
Их пятеро, моих собеседников. Беда в том, что каждый из нас понимает только себя. Мне ничего не говорит их пронзительный писк, я даже не различаю в нем модуляций, а моя речь слышится им набором глухих бубнящих звуков. Серые друзья появились недавно, с тех пор, как я понял, что пребывание мое здесь не имеет срока.
Среди ночи проснулся я, лежа на цементном полу, укутавшись в широкий свой макинтош, и увидел две маленькие искры, горящие в полумраке. Потом к ним присоединились еще две, еще и еще. И вот уже пять пар крошечных глаз неотрывно, внимательно рассматривали меня. Переполненный всевозможными предрассудками, я мгновенно вскочил на ноги и прижался к стене. Крысы тоже отпрянули и снова застыли, не шелохнувшись.
Естественное состояние наше — война. Хотя почему так повелось, не знает никто. Вспомнив легенды о съеденных ими младенцах, я замахнулся ногой. Но зверьки не пошевелились. Лишь потом, спустя время, не спеша, тихо, уверенно, один за другим, топоча мягкими плотными лапками, они направились в угол и там исчезли. Я долго еще ждал в эту ночь появления крошечных сияющих глаз. Но они не пришли. Как не пришли и на следующую ночь. Они явились только, когда я перестал их ждать. Неспешно выстроились вдоль стенки и вновь уставились на меня. Мы просидели так часа два. Молча. Друг против друга. Потом своей ровной шеренгой они тихо исчезли в углу.
Почему люди боятся крыс? Почему крысы боятся людей? Наверное, люди для них отвратительны и безобразны. Нелепые двуногие существа, поклявшиеся их уничтожить. Почему мы враги? Крысы не сделали мне ничего, что заставило бы меня убивать их.
Теперь они приходят каждую ночь. Я все знаю о них. Они древние как мир. Они чуть не победили в великой битве, неся пред собою знамя чумы. Их вновь затолкали в подвалы. Они выжили. Размно¬жились. И ждут своего часа. Воспоминания о том, как шли они живой серой массой, до краев заполняя мощеные улицы городов, тревожат их. Это бремя пьянящей победы, сумасшедшего пира и былого величия передалось им от дедов. Но выросли новые поколения. Стоит ли им воевать?
Они возникают передо мной — пять воинов. Я трусливее их. Они уверены и спокойны. У меня нет сна, нет терпения, и в панике я бросаюсь на них, размахивая неуклюжими своими ногами. Они ловчее меня. Без суеты уклоняются они от ватных ударов. Теперь они у меня за спиной. Опять застыли. И только хвосты длинными кнутами выплясывают безумный танец. Впятером хладнокровно оценивают меня.
Без сил опускаюсь я на цемент. Их нервы крепче моих. Пусть нападают. Я закрываю рукой лицо. Только тогда, горделиво шурша своими кнутами, отправляются они восвояси.
Я слышал где-то, что крысы необычайно умны. И действительно: они могли напасть на меня, но не сделали этого. Я интересен им. Внимательно мы изучаем друг друга. Думаю, что они мудрее меня.
Я пытаюсь загнать их в угол, и зверьки недовольно ворчат. Также ворчал бы и я, доведись мне подвергнуться чьей-то атаке. Как и они, целыми днями я хочу есть. Наш рацион разнится, но мы хорошо понимаем друг друга. Быть может, я отличаюсь от них тем, что у меня есть бог? Но кто сказал, что бога нет и у них?
Я вновь просыпаюсь. Они сидят полукругом. Внимательно глядят на меня. Встают на задние лапы, опираясь на свои стальные хвосты, и так замирают в стойке. Подошли бы им сапоги и кожаные портупеи с несметным количеством тонких ремней? Нет. Они только зверьки с мягкой шелковой шкуркой. Тихо, как всегда, построившись в ряд, они исчезают.
Я выламываю из стены здоровенный кусок штукатурки. Отыскиваю их лаз и вбиваю в него кусок. Прощайте, дружки. Мне боязно с вами. Тихий шорох слышу я за спиной. Они сидят полукругом. Они обманули меня. Незаметно выскочили из лаза, пока ползал я по стене. Штукатурку я вбил сапогом. Накрепко. И запер нас в этой ловушке.
Я делюсь с ними скудной пищей. Я ем торопясь, заглатывая куски. В отличие от меня, противореча поверью, никто из них не набрасывается с жадностью на еду. Неторопливо и сдержанно стучат их белые зубы.
Быть может, я мог бы их выдрессировать? Впрочем, как и они меня.
Теперь я уже отличаю их друг от друга. У каждого из них, наверное, есть имя, только мне не дано его знать. Может быть, они — новые сторожа, что пришли меня охранять? А, может быть, летописцы?
Мы не мешаем друг другу. Я перестал их бояться. За это время они не сделали мне ничего плохого. Думаю, что они безобидны, как и я.
Они разговаривают между собой. Садятся в круг и ведут беседу. Скрип их голосов похож на далекие фальшивые скрипки. Я обращаюсь к ним. Недоуменно поворачивают они ко мне свои лица. Действи¬тельно, я помешал их беседе. Что я могу сообщить им? Все это им известно и без меня.
Там, за пределами моей комнаты, прошла уже осень. Холод пробирает стены, и мой макинтош уже не спасает. Цемент на полу хуже льда. Он всасывает мое тело. Каждую ночь зверьки лежат теперь подле меня. Они прижимаются ко мне маленькими телами. Испыты¬вают ли они холод? Или делают это специально, чтобы согреть меня? Мы лежим в темноте без движения, и я чувствую, как раскаленный ток их крови толчками дает мне тепло. Мы лежим, как шесть воинов на неведомом поле боя.
Еще немного, и мне уже трудно будет представить свою жизнь без этих тихих суровых существ. Я не чувствую себя их вождем. Мы равны. Так хорошо в полусне, когда холод убивает за стенами, чувствовать голой рукой теплое серое тельце. Как быстро дышат они, усатыми мордочками прижавшись к моему плечу. Как бесшумно и ловко карабкаются на шею. Зубы их так остры, что укусы совсем не приносят боли. Только липкая собственная горячая кровь неприятна мне. Но, впрочем, работают они так усердно, что я перестаю ощущать ее течение.
Я не открываю глаз, я уверен: они хорошо сделают свое дело. Им не привыкать. Ведь мы только воины враждующих армий, что встретились и узнали друг друга.


ДВОРНИКИ

Мы словно дворники на краю земли. Машем своими метлами, и все кажется нам, что можем подмести мы упавшие эти листья. Но они налетают вновь, и земля вновь усыпана ими. Тяжело ворочаются они, хрустят, переваливаясь, и сыпятся на нас снова и снова.
Из последних сил боремся мы с обрушившимся листопадом. Будто ничего уж и нет вокруг, только мы, расставленные на голой земле, и ветер, бьющий нас тяжелыми листьями. Почему-то надо бороться с ветром, и, словно упрямые лошади, мы все машем своими метлами. Быть может, родители рассказали нам о борьбе? Быть может, мы
получили приказ? Но в силах ли тогда отменить его кто-нибудь?..
Листья крутятся все быстрее, все громче хлопают на ветру. Как забытые часовые, обняв ободранную метлу, ждем мы прихода неведо-мого караула. Такой шум стоит на земле, что не различаем мы иных звуков, кроме бесконечного этого шороха. И откуда взялась эта осень?
Листья засыпают нас с головой, и мы замираем оцепенело, превратясь в листяные сугробы. Кто уберет их теперь? Придут ли иные дворники, чтобы подцепить нас лопатой и с широким замахом вместе с кучей намокших листьев швырнуть в подвернувшийся грузовик?


КОЧЕВНИКИ

С некоторых пор меня, впрочем, не только меня, преследует ощущение, что на Севере местности, в которой мы проживаем, расположились кочевники. Нам ничего не известно о них. Об их ритуалах, обычаях мы можем только догадываться. Но даже по нашим догадкам, нравы их отличаются свирепостью. Мы чувствуем это, хотя никто из нас их никогда не видел. Хотя мы и слышали о них только друг от друга. Мы даже не знаем точно, именно ли на Севере расположились кочевники. Я не решусь утверждать, что их нет и на Юге. Не исключено, что Восток и Запад тоже стали их прибежищем.
Это ощущение нависшей над нами угрозы возникло давно. Ведь нет смысла спорить, что кочевники представляют собой угрозу для нас. Еще тогда, во времена нерешительности, кому-то из нас пришла счастливая идея: наблюдая за тем, как дети строили из песка башни, мы решили возвести стену, наподобие Китайской стены, которая раз и навсегда оградила бы нас от возможного вторжения этих ужасных кочевников.
Наша стена строится уже много лет. И нет человека, который мог бы сказать, что мы нетрудолюбивы. Наоборот, большинство из нас усердны и совестливы. Да и местность наша не столь велика. Но как бы вопреки всему этому завершить строительство мы не можем. Оно длится уже достаточно долгое время, но конца его до сих пор не видно. Стена возводится крепко, из надежных камней, и сама по себе уже представляет некое произведение архитектуры. Многие вкладывают в строительство всю душу, и уже стало традицией отмечать праздники, расположившись семьями у основания стены. Мы гордимся своим строительством, и молодые пары, впрочем, как и старики, частенько приходят вечером постоять под стеной. Даже наши беременные женщины прогуливаются там: считается, что ребенок, родившийся под стеной, вырастет храбрецом. Безусловно, стена стала символом нашей мужественности.
Но в последнее время мы стали замечать, что некоторые из нас так увлеклись постройкой стены, что стали забывать о кочевниках. Ходят слухи, что кое-кто уже спрашивает:»А правда ли, что кочевники приближаются?» И вот самые проницательные стали приглядываться: ведь мы никогда не видели кочевников и не знаем, как они выглядят. Быть может, кочевники уже вошли в наш город, одели наши одежды и празднуют наши праздники? Не исключено, что они даже похожи на нас. Поэтому странно сейчас смотреть на соседа, упорно кладущего камни на самом верху стены — уж не кочевник ли он?
А если кочевники уже среди нас, рожают детей и возводят стену, то сколько же их? И чем они отличаются от нас?.. Ведь мы не враги! К тому же, прошло так много времени с тех пор, как мы начали строительство, что уже никто, пожалуй, не помнит, какими мы были ранее, до того, как кочевники объявились на Севере? Как мы выглядели? И носили ли эти одежды тогда?.. И вот мы уже не можем с уверенностью сказать, кто из нас не кочевник. Мы только внимательно оглядываем друг друга.
Итак, стена по инерции еще строится, и многие по прежней привычке еще приходят постоять под стеной. Но праздники уже не празднуем мы с былой радостью и торжеством. Дети наши уже не столь беззаботны, и все мы, жители нашей местности, ведем тихую, осторожную, боязливую жизнь. Почему-то все меньше рождается младенцев, а старики наши стали умирать рано.
И часто можно услышать на смертном одре последние слова умирающего: «Уж не кочевник ли я?!!»

Моисей Винокур: ГАШИШ

In 1995, :2 on 25.11.2012 at 17:39

Банги-банги! — ударила церквушка в Рамле колокольным гулом. Банги-банги!
Приглушенный многодневным ливнем гул полз по городу- полукровке и оседал за забором центральной тюрьмы Аялон. Банги-банги! — возвещали христиане миру наступление 1989 года.
Банги-банги! — сочится сквозь прутья решеток одиночных иксов и общих камер беспредела. Банги-банги!
Мерцает уголек в горловине банга1… Сидим на матрацах, поджав по-туземному ноги. Лежит на полу чистое полотенце. Ломти хлеба на нем. Там же — банка с майонезом и пластиковый ящик, заваленный вареными лушпайками артишоков… Горит свеча. Справляем Новый Год в третьей камере штрафного блока вав-штаим. Четырнадцать жильцов в пирушке не участвуют. К делу о распятом они отношения не имеют. Это не грозит им дополнительным сроком, и они преспокойно спят, убаюканные кокаином.
Раскаляется консервная банка с водой на вилке электронагревателя. Варим турецкий кофе.
Банг-банг! — втягивает шахту2, пропущенную через водяной фильтр, Альберт Чатлахи. И еще раз — банг-банг!
Банкует на ксесе3 Шломо Г. Нарубил табак безопасной бритвой. Разогрел катыши гашиша над пламенем свечи. Месит новую ксесу. Засыпает конус форсунки с горкой, с притопом — чего жалеть? Старый, зарешеченный, с Божьей помощью окочурился. Новый — сиди да меняй.
Банг-банг! — сосет Антуан С. — араб-христианин из Галилеи. Банг-банг!..
Он удерживает в себе дым до конвульсий. Это его праздник — христианский канун. А мы — жиды — нам всегда нравились гойские праздники.
Теплая бутылка «банга», прокрутившись у терьпигорьцев, зажата в моих руках. Ксеса от Шломо, и пламя зажигалки от Шломо запаляет стартовую смесь. И вот с бульканьем втекает в душу дым. И мгновенно, почти мгновенно тебя заливает невесомой тихой волной безразличия. Это поначалу. А потом отчаянно хочется жрать. Если гашиш хорош, тебя волочет тайфун обжорства. Торнадо! По кускам общакового хлеба, смазанного майонезом. И нет сил соблюсти себя. И еще раз — банг-банг! Хаваем вчетвером. Давясь кусками. Не испытывая стыда. Банг-банг!
Вскипела вода. Дежурный сержант — эфиоп — подходит к решеткам двери.
Сержант продрог, ему невтерпеж хлебнуть горячего пойла.
— Яй-я! — дразнит Шломо конвейерной кличкой надзирателей-эфиопов. — Зачем ты на ночь пьешь кофе?
— Я замерз, — не врет шакалюга.
— Ну что, мужики, нальем?
— Налей, — не возражает Альберт Чатлахи. — Он тоже пожизненно с нами.
Антуан, не вставая, проталкивает пластмассовую чашку в решетку. Сержант берет и уходит.
Он получил свое, и ему до фени, что внутри камер. Не орут — значит, спят. Банг-банг! — кочует по кругу уголек милосердия. — Банг- банг! Шломо, Антуан и Альбертия — с приговорами в вечность. Шломо — с прицепом плюс пятнадцать. Выпало чеху отбацать первую четверть срока — до отпуска. Вышел. Девицу с голодухи в наглую оттрахал под пистолетом. За любовь и «смит-вессон» довесили пятнашку. Ему, кроме штрафняка, ничего в подлунном мире не светит. Только выход ногами вперед. Может быть, у восточно-славянских семитов и маманю задолбить не западло, но с таким протоколом в руках на зоне шибко не раскрутишься. А так — мужик как мужик.
Антуан и Альберт — романтики. Альбертия заколбасил свою жену. Антуан сделал «маню» жене хозяина. По обоюдному согласию с хозяином.
Антуан молчун, в камерные разборки не впрягается. А Чатлахи в период летнего обнажения блатует наколками, как шкурой тигровой. Расписан от пальцев ног до головы.
Тузом козырным выколота на груди справка. По-русски. Типовая справка, выданная кулашинским сельсоветом о том, что Альбертия Чатлахи вор в рамочках. И заверена печатью. Если очень внимательно присмотреться — круглая печать сельсовета Кулаши.
Четвертым в новогоднем кайфе — я. Кусок … из Комсомольска-на-Амуре. Приговор: два года за хранение противотанковой ракеты «лау». Слегка подержанной реактивной ракеты. Я ежедневно, ежеминутно ощущаю свое ничтожество. Жильцы штрафного блока вав-штаим не воспринимают меня как реальность. Я для них даже не пассажир. Просто так — из Снежной страны.
Банг-банг! — по третьему кругу идет бутылка. — Банг-банг!
— Что, мужики, — говорю, — случалось ведь с нами раз в жизни влететь в непонятное? В такое, что сколько ни мни задницу, его не стряхнуть?
— Куда ты едешь, дорогой? — проверяет Альбертия. — Что ты имеешь в виду?
— Про такое, что было за чертой? Что приходит по ночам и пугает. Про НЕ ТО.
Гашиш распирает виски. Я уже на большой высоте. С мягкими провалами в воздушных ямах кейфа. И сидящие в кругу кажутся мне милягами. Чувство сострадания и симпатии охватывает меня. Я
понимаю, что становлюсь зомби. И не сопротивляюсь.
Банг-банг! Банг-банг! Банг-банг!
— …Лет восемь назад гоняли нас на строительство блока «хей», — вспоминает Шломо. — Блока психиатрии. Глухонемой островок для уже незрячих. Льем бетон для счастливчиков, а у амалеков — рамадан. Днем не жрут, ночами чавкают и галдят — не заснуть. Помню, это было в среду. Ночью. Смотрел я фильм по телевизору в иксе одиночном. Даже название запомнил: «Мужчины в ловушке». Видели? Там четырех вольняшек попутали бродяги в тайге. Кого задолбили, кого опидерасили. Очень хороший фильм. Ну, а после кино, сами знаете… Выгнали во двор перед сном пробздеться. Все как обычно: потусовались, покурили. Посчитали нас да заперли.
Свет в коридоре в решетки моей двери подсвечивает который год. Койка. Тумбочка. Телевизор. Торчок и фотография Саманты Фукс. И еще — в тот вечер сильно болела голова. Уснул. Не помню, сколько времени прошло. Проснулся оттого, что кто-то ходит по постели. Открываю глаза. Знаю, что открываю глаза — и ничего не вижу. Ни света сквозь решетки, ни сисек Саманты Фукс. Гуляет подо мной матрац, продавливается. Чувствую, что-то небольшое, килограммов тридцать весом. Ладони приложил к лицу — чувствую ладони. Все равно — тьма. А койка скрипит. Проминается. Страх меня инеем приморозил. Падалью несет, ребята, будто хомут надели из дохлой кошки. Все, думаю. Со свиданьицем, доктор Сильфан4. Хапнул Санта-Марию. В недостроенный корпус «хей» упакуют с паранойей. И в фас, и в профиль.
Потянулся за заточкой под подушкой. И, может быть, впервые по ляжкам кипящий понос потек. И — я вам уже говорил — ничего не вижу. Вдруг паскуда эта как рванет за руку. Слетел я с койки, ебанулся головой о стенку. И отключился.
— Врет все, хуеглотина! — вскрикивает обшмаленный Альбертия. — Зачем на ночь такое рассказывать?
— Заткнись, придурок, — вмешивается Антуан. — Дай Шломику доехать до конца.
— …Очухался от боли под мышкой. Вздулась лимфа, горит. На койку я уже не ложился. Сидел до утра, прижавшись к стене. Держал двумя руками хинджар5 и трясся.
— Чего ж не позвал выводного, — подъебывает Антуан.
Шломо смеется. В этом мире нельзя просить помощи. Ни у кого. Соблюдающий себя зэк помощи не попросит. Тем более у выводного.
— Это тебе померещилось, — не унимается Чатлахи.
— Продрысни на хуй! — закипает чех на полном серьезе. — Что же это было, Шломо?
— А хер его знает! …Утром на разводе встречаю козырных: Сильвер. Киш. Гуэта. Коэн. Жмутся мужики, как сучье подзащитное, блядуют глазами да сигарету об сигарету прикуривают. Подхожу.
— Что, ребята, хороша ночь была?
— Не вспоминай, — говорит Гуэта. — А начальника по режиму дергать надо. И срочно.

— Так мне это не приснилось?
— Нет, — говорит Гуэта. — Но вспоминать не смей. На работу не идем. Сержант в крик: «Саботаж! Балаган!» На работу не идем. Трешь-мнешь, но Карнаф6 прибежал. И ларьком грозил обделить, и свиданьями.
— Завари дверь арабского отсека, — требуем, — и щели не оставляй. Руби им дверь хоть из своего кабинета, а нас отдели… Вот какая была история, — заканчивает от своего непонятного Шломо и трамбует в банг новую порцию. — Только дверь с той поры занавесили листовым железом.
Бутылка банга ходит по кругу, и мне, опейсатевшему в тюрьмишке Тель-Монд, мерещатся мочащиеся к стене амалеки, помилованные Шаулем на поножовщине в Газе. Пророк Шмуэль и проклятье на вечные времена. На барашков жирных позарился красавчик-царек от плеча выше любого в Израиле, а платить паранойей моему Шломику.
— Теперь, Лау, рассказывай ты, — объявляет Антуан. — Ты замутил на ночь глядя, вот и вспоминай про свое.
Что могу рассказать я этим людям с приговором в вечность? За год моей отсидки за забором ничего «абсурдного» со мной не произошло.
Шломо греет меня двумя новыми затяжками, и я влетаю в историю 17-летней давности.
— …Гнали танки на маневры из Джулиса в Бекаа. Напарник Натан катал в покер всю ночь накануне и за руль не садился. Перли на подъем до Иерусалима, гудели в Рамат-Эшколь, вывернули на затяжной спуск до Иерихона и давай упираться и осаживать стотонный комплект. Это был мой первый спуск к Мертвому морю, и когда запарковались против ворот базы Гади, я понял, что ничего тяжелее и серьезнее этого спуска в жизни не проходил. Натан отоспался, но чувствует, сукачок, что перепрессовал. Схватил тендер сопровождения и говорит:
— Давай, Мишаня, я тебе город Иерихон покажу. Тебя здесь еще черти не носили.
— Давай, — говорю, — только с тебя банок пять «амстеля» причитается, — за порванную жопу. Давай, поехали!
Похватали «узи», пристегнули рожки и поехали. Наваливаем в Иерихон. Базар да лавки, банк да ратуша. Вонь мочи и кислятины, как на всех мусульманских стойбищах. От Ташкента до Иерихона.
— Натанчик, — говорю, — ну скажи, был я в Иерихоне?
— Нет.
— Вот и я говорю, что нет! Только смотри, чтоб крыша не поехала…
— Перегрелся ты, брат, на спуске. Давай, сначала пивком остынь.
Ну, подходим. Натан трекает по-арабски. Пакет кофе с гэлем купил, сигареты, пиво. Стоим, пьем.
— Так что, Натанчик, был я в Иерихоне?
— А хуй тебя знает, — говорит мой напарник Натан, — но с тех пор как я тебя знаю, могу забожиться, что нет!
— Натан, — говорю, — и я знаю, что не бывал никогда. Только с тыльной стороны улицы, прямо напротив лавки этой, есть кузница.

Старая прокопченная кузница. И сидит там древний, как дерьмо мамонта, чучмек. И я помажу с тобой фунт за сто, что так оно и есть. Ну, помажем?
— Ох, Миша-Миша, — втыкается укайфованный до отказа Альбертия и переходит на русский язык. — Что хорошего я от тебя вижу? Что здесь НЕ ТО, блядь, ты хотел рассказать?
— Хевре, — говорит Альбертия на иврите, — я расскажу вам случай — машеху бензона! Голову поломал и даже под планом понять не могу… Был в нашем городе автоинспектор Федор Иванович Потухаев. Козел был такой, что весь город его боялся, как беса. Раз поймал меня с левым грузом и деньги брать не хочет. Давай, говорит, документы. Я даю деньги. Он говорит, нет, давай документы. Я ничего не понимаю. Он берет технический талон и начинает писать. Писал-писал, писал- писал — места не хватило — на крыле стал писать!
От ужаса грузинской мистерии у меня взорвались мозги. На ватных ногах иду отлить за фанерную загородку толчка. Колики хохота разрывают мои кишки. В голос ржут убитые вором в рамочке Антуан и Шломо. Обеспокоенная камера цыкает на нас матом и проклятьями.
— Соэр! Соэр!7 — оглашает прогулочный двор штрафного блока крик жильца из соседней камеры. — Ответь же, надзиратель, почему молчишь и не отвечаешь? Вакнин вены вышвырнул.
…Покропили Новый год. Вышибают из меня придурь гашиша чужие ломки порезанных вен. Шломо гасит свечу. В темноте расползлись по матрацам. Сейчас надзиратель поднимет «вайдод»8, и набегут удальцы спецконвоя.
Я лежу весь сезон дождей под неостекленным окном, завернувшись в сырое сукно одеяла. Пыль дождя на моей бороде и плеши. Из ошпаренных планом глазниц тоже дождь по ненужной жизни.
— Эй, Моше, — говорит Антуан. — Ты чего нас держишь за яйца? Показал ты напарнику кузню?
— Спи, христианин, и дай спать другим. Нам уже не нужен Иерихон.

1. Банг — тюремный вариант наргиле.
2. Шахта — затяжка.
3. Ксеса — смесь табака с наркотиком.
4. Доктор Сильфан — главный психиатр управления тюрем.
5. Хинджар — нож.
6. Карнаф — носорог.
7. Соэр — надзиратель.
8. Вайдод — караул!

Аба Ахимеир: РЕПОРТАЖ С ОТСИДКИ

In 1995, :2 on 25.11.2012 at 15:36

***
Уволен со службы надзиратель Хусейн. Мы привыкли видеть его в полицейской форме, а этим утром он покинул тюрьму в обычной арабской одежде, с абайей на голове. Надо сказать, что полицейская форма не очень-то была ему к лицу.
Уволен он из-за того, что от него сбежали два арестованных «нелегальных» репатрианта. Хусейн успел выучить несколько ивритских слов и, стоя на вахте в нашей части мардабана, изнурял меня языковыми упражнениями. Он без передыху задавал один и тот же вопрос:
— Ма шломха? (Как поживаешь?)
И тут же сам себе отвечал, заменяя отсутствующий в арабском языке звук «в» на «ф»:
— Тоф, тоф меод. (Хорошо, очень хорошо).
Это упражнение он проделывал всякий раз, когда подходил к нашей камере, чтобы проверить, все ли в порядке.
Рот его был постоянно раскрыт — дабы каждый мог своими собственными глазами убедиться, что у Хусейна во рту есть два золотых зуба.
Что он будет делать теперь, будучи уволенным из полиции? В былые времена в галутных местечках уволенный полицейский мог стать шабес-гоем и зимой затапливать печи в еврейских домах. Кто был знаком с еврейским образом жизни лучше, чем полицейские и шабес-гои? Но нынче в Стране Израиля, где нет ни местечек, ни печей, которые топят дровами, ни зимы, и где все мы, слава Богу, живем как гои — как в будние дни, так и в субботы и праздники — чем заняться уволенному полицейскому Хусейну? И чем заняться арестанту, отсидевшему свой срок и вышедшему на свободу, если евреи не прибегают к услугам шабес-гоев?

***
В прошлом году в Яффскую тюрьму доставили Абу-Даулу, который был правой рукой Абу-Джильды, предал его и по собственному желанию сдался полиции. Знающие люди говорят, что на душе у Абу-Даулы несколько убийств. Но полиция не передала в прокуратуру все его пухлое досье, лишь выдержки из него. На суде полицейский представитель исполнял роль не обвинителя, но защитника. Ибо это тоже способ напасть на след преступников. Когда этот способ применяется? Когда у полиции обе руки левые. Судьям не остается ничего иного как удовлетвориться минимумом — Абу-Даула получил двадцать лет. Выдав Абу-Джильду, Абу-Даула спас свою жизнь. Еще и года не прошло, а он уже входит в число «почетных граждан» тюрьмы. Он уже «хорошо устроен»: работает в пекарне. То есть не голодает. Абу-Даула молчалив, и это тоже один из признаков уважаемого человека. Он месил тесто и в те дни, когда его друг и наставник Абу-Джильда ждал казни.
Арестанты относятся к Абу-Дауле по-разному. Одни считают, что он умный человек: вовремя спасся. Другие считают, что он не джеда (герой) и не заслуживает уважения. Ибо уважения заслуживает убийца, тем более, убийца, которого повесили. Таков ход мысли восточного человека. А если этот ход мысли вам, читатель, не нравится,
дело ваше: можете протестовать сколько вашей душе угодно…

***
В качестве «нелегального репатрианта» пребывает среди нас американский коммунист. Его фамилия Пэкстон. Отец его принадлежит к какой-то религиозной секте. Пэкстон заявил тюремному начальству, что он коммунист и потому просит перевести его в камеру коммунистов. Но начальство не понимает таких штук. Тюремное начальство не арестовывает и не обвиняет. Для этого существует полиция. В функции тюремного начальства входит содержать арестантов в заключении в соответствии с требованиями полиции или суда. Тюремное начальство интересует только то, что записано «в деле». А в «деле» Пэкстона записано, что он «нелегальный». Коммунистов, опасаясь того, что они повлияют на прочих арестантов, не выводят на прогулку вместе с остальными. Поэтому «нелегальному» Пэкстону пришлось связываться со своими коллегами-коммунистами «нелегально». Арестанты-коммунисты — евреи, а он — натуральный гой, с гойской наивностью и гойской хитростью. Легко представить, какое раздолье было бы коммунисту-гою в компании коммунистов-евреев. Но что поделаешь, если тюремное начальство не понимает таких штук? И поэтому от скуки Пэкстон ведет коммунистическую пропаганду. Успехов он добивается не больше, чем любой другой миссионер.
«Товарищ» Пэкстон горд Россией, ее бескрайними просторами и природными богатствами. Он в таком восторге от всего этого, что забывает даже, что Россия была создана, уж во всяком случае, не Лениным и не Сталиным. Я вежливо заметил ему, что Россия была Россией и до «Октября». Он в полной растерянности отошел от меня. Вначале у нас с ним сложились прекрасные отношения. Он отрицательно относился к полицейским уже только потому, что они полицейские, и положительно — к арестантам из-за того, что они арестанты. На все у него один ответ: «Жертва частновладельческого режима». И на шею этому «частновладельческому» режиму «товарищ» Пэкстон вешает неисправимых убийц, насильников, мужеложцев, чахоточных, сифилитиков, а также больных раком. Али он оправдывает: «Ведь он убил полицейского» Я попытался объяснить ему, что Али наделал дел потому, что в нем проснулся зверь, а убитый им полицейский был честным, доброжелательно настроенным человеком. Но Пэкстон стоит на своем: все полицейские — проходимцы. Порядочный человек не пойдет служить в полицию. Если бы они хотели работать, то зарабатывали бы не меньше, но они лентяи и работать не желают.
— Ну, а полицейские в стране Советов?
После минутного замешательства Пэкстон пробормотал:
— Там и они работают тоже…
— Позвольте объяснить Вам одну вещь, которую Вы, впрочем, и без меня отлично знаете, — говорю я Пэкстону в этаком раздраженном тоне, — советские полицейские, как и все прочие полицейские в мире, занимаются исключительно своим полицейским ремеслом и ничем иным. И они еще в большей степени полицейские, чем те, кого Вы видите здесь.
И, отвернувшись от этого придурка, я подумал: «Задним числом хорошо, что существует советская Россия, — проще доказывать «достоинства социализма».
Как я уже говорил, поначалу у нас с ним были неплохие отношения — ведь я тоже арестант. Но коммунисты довольно быстро испортили мою репутацию в его глазах. Я был единственным из всех арестантов, к кому Пэкстон относился отрицательно. Как выясняется, существуют исключения из любого правила. Плохие арестанты. Не все арестанты
хороши. Не все они жертвы капиталистического режима.

***
Еще один «нелегальный репатриант»: мусульманин их Самарканда, что в Туркестане. По-арабски не понимает ни слова. Как его понесло из Самарканда в Иерусалим? Если вы понимаете тюркскую речь, можете у него выяснить. Конечно, если он пожелает вам об этом поведать. Может, он был солдатом в армии «басмачей», которые подняли восстание против большевистской власти, противопоставив коммунистическому интернационализму и русскому империализму панисламизм и пантюркизм. Может быть… Любые догадки относительно судьбы этого «нелегального репатрианта» из Самарканда высосаны, разумеется, из пальца. В Тель-Авиве он занимался тем, что точил ножи, пока его не арестовали. После окончания срока отсидки его вышлют из страны. Куда? Не исключено, что на родину, где он попадет в лапы советских властей и будет приговорен к смертной казни по обвинению в «басмачестве». Так или иначе, но сам он не задумывается о своем будущем. Тип лица у него монгольский. При слове «монгольский» перед нашим мысленным взором возникает некая дикая и грубая рожа. Но здесь перед вами тонкое лицо сына древней расы. В его монгольском облике нет грубости, в нем заключена изысканность, свойственная южно-китайскому типу. Изнеженность серны. Работать он не хочет. А потому получает тумаки. Но бьют его еще и потому, что он чужеземец и не говорит по-арабски. Заступиться за него некому. Короче говоря, арестант без «связей»…
Работать по профессии — точить ножи — он здесь не может. Ножи запрещено держать в тюрьме. Арабы почти не пользуются ножами во время еды. Хлеб они разламывают руками. Да и вообще, зачем нужны ножи и вилки, если Творец дал тебе ловкие пальцы? В глазах араба нож — это холодное оружие, и ничего более. Нам, химайя (привилегированным арестантам) позволяют держать ножи, при условии, что кончики их отломаны, словно носы у античных статуй.

***
После того, как Муса (Моше) Кармелевич поджег гараж «Гамаавира» вместе с пятьюдесятью с чем-то машинами, которые там в это время находились, он выехал за границу. Настроение у него было отличное: он отомстил. Он был уверен, что «Гамаавиру» пришел конец. Но и Муса и члены «Гамаавира» забыли о железном правиле, что к любому сгоревшему городу относятся слова пророка: «…если вырублены сикоморы, мы их кедрами заменим». Вместо сгоревших деревянных домов строят каменные.
Две задачи ставил перед собой Муса, отправляясь в заграничное турне: завязать связи по торговле гашишем и жениться. Он поднялся на борт корабля и отправился в Одессу. Ему захотелось проверить, как обстоят дела на рынке гашиша в России. Но там он сразу же унюхал, что слежка в тех местах зверская, и быстренько уехал в Польшу.
Мрачным осенним вечером он прибыл в местечко Столин, что недалеко от Пинска. Моросил холодный осенний дождь, непривычный для Мусы, иерусалимского жителя. На своем ломаном русском языке Муса нанял извозчика и через несколько минут увяз в грязи, окруженный мраком египетским и поливаемый дождиком с небес. «Мы уже приехали?» — спросил Муса извозчика. Тот указал куда-то в темноту и произнес: «Вон там гостиница». При свете подвешенного к телеге фонаря Муса расплатился со столинским извозчиком иностранной валютой и вошел в «гостиницу».
Это был типичный постоялый двор типичного местечка. Войдя, Муса сразу же заметил, что на столе, вокруг которого сидят несколько евреев, горят свечи. Муса понял, что нынче субботний вечер. «Кидуш» уже сделали и сейчас ели рыбу. Муса присел к столу и присоединился к трапезе. В разгар змирот, субботних песнопений, он вытащил из кармана пачку сигарет «Матосян» и положил ее на стол, предлагая всем присутствующим угощаться. Но тут же вспомнил, что евреи того типа, что собрались за этим столом, не курят в субботу. Участники трапезы сделали вид, что ничего не заметили. Дождавшись окончания трапезы, Муса поспешил в отхожее место (не будем забывать, как выглядит подобное заведение в местечке…) и с удовольствием закурил. Когда он вернулся, хозяин «гостиницы» сделал ему замечание: «Мы здесь евреи». То есть тут Столин, а не Иерусалим. В Столине не курят в субботу.
Муса остановился в Столине совершенно напрасно: там не торгуют гашишем, да и найти себе подходящую невесту ему там не светило. Два эти момента он себе отчетливо уяснил на протяжении субботы. И поэтому на исходе субботы уехал в Брест. Там он подыскал себе девушку лет семнадцати и женился на ней по всем правилам еврейского Закона.
Свой рассказ Муса закончил такой моралью:
— Я развелся с тридцатилетней женой и заплатил ей 250 палестинских фунтов в качестве компенсации. А потом женился на семнадцатилетней и получил в качестве приданого 350 фунтов. Разве плохое дельце?
Женившись на брестской девушке, он отправился в Европу по своим гашишным делам, вернулся в Эрец-Исраэль и был немедленно арестован.

***
Отправляясь на виселицу, Мустафа расцеловался с приставленными к нему надзирателями, поцеловал руку мудиру (начальнику тюрьмы) мистеру Стиллу. Спустя минуту эта рука, только что поцелованная, потянула за рычаг, он повис в воздухе. Феллах из Иудейских гор, разумеется, не читал Достоевского и даже имени его не слыхал. Он понятия не имел, что есть в мире книги, кроме Корана. А вы говорите: «русская душа…» Может, вы еще скажете, что в хевронском феллахе Мустафе обнаружена душа русского человека?..
Сидит с нами «нелегальный» репатриант, ставший таковым по собственному желанию. Оказывается, есть и такие. Его скоро изгонят из страны. Что такое «нелегальный репатриант по собственному желанию»? Объясню.
Мандатное правительство высылает из страны «нелегальных» за свой счет, то есть за счет налогоплательщика. И вот нашелся некий молодой человек, придумавший хитрую комбинацию. «Еврейский ум». Молодой человек захотел вернуться «домой», в Словакию. Собрал вещички, документы и поехал в Яффо. Там, завидев первого же полицейского, бросился наутек. Полицейский его ловить. Молодого человека сажают на месяц в тюрьму. Отсидев здесь, с нами, свой срок, он будет изгнан из страны в полном соответствии с мандатными законами. Поездка из Эрец-Исраэль в Чехословакию не будет стоить ему ни копейки.
Нашу тюрьму посетил сам мистер Спайсер, начальник палестинской тюрьмы, и лично сообщил Абу-Джильде и Армиту, что верховный комиссар утвердил их приговоры. Это означает, что теперь известны точная дата и час, когда их повесят. А поскольку обоих поведут на виселицу в тот же день и в том же месте, то одного повесят в восемь утра, а другого — через час. Обычно осужденному его последний приговор объявляет начальник тюрьмы, и на этом дело заканчивается. Но из-за такого головореза, как Абу-Джильда, потрудился прибыть сам начальник всей полиции, собственной персоной. Это вторая встреча мистера Спайсера, главного полицейского, с Абу-Джильдой, главным разбойником. Первый раз они встретились месяц назад, в Шхеме. Немедленно после того, как Абу-Джильду арестовали, мистер
Спайсер приехал в Шхем и протянул Абу-Джильде сигару. Встреча двух полководцев: после того, как потерпевший поражение попадает в плен, победитель приглашает его на обед. Жест Спайсера — типично британский жест.
На этот раз Спайсер навестил Абу-Джильду утром. Во время полуденной хакуры я заметил в одном из окон зинзаны — где сидят приговоренные к смерти или наказанные за какие-нибудь особые провинности, совершенные уже в самой тюрьме, — широкую спину и еще более широкую задницу «инспектора» Реувена Хазана. Он уселся на подоконник лицом к камерам зинзаны и спиной ко двору. Я сообразил, что кто-то наносит визит Абу-Джильде, а «инспектор» обеспечивает безопасность. Рядовому тюремщику не доверяют, тем более, если этот рядовой тюремщик — араб, который может поддаться чарам Абу-Джильды.
Позднее я узнал, что в ответ на просьбу Абу-Джильды начальник тюрьмы дал разрешение на визит к нему Ахмада Джабара, одного из убийц, отличившегося по время погрома в Цфате летом 1929 года. Задача Джабара — скрасить последние дни Абу-Джильды рассказами о днях былых. Ахмад Джабар не меньший убийца, чем Абу-Джильда, но ему повезло. Абу-Джильда убивал всех, кто попадался ему под руку, то есть, прежде всего арабов. Абу-Джильда убивал с целью грабежа, и не его вина, что население Шхемского округа состоит из арабов. Он убивал также полицейских, которые пытались помешать ему в его ремесле. И именно из-за этого его и собираются повесить.
Джабару же фортуна улыбнулась. Он «всего-навсего» убивал евреев. И не с целью грабежа, но по политическим соображениям. И потому был сначала приговорен к смертной казни, затем после обжалования его приговор был заменен на пожизненное заключение, а в скором времени он будет помилован, как и все остальные убийцы евреев, отличившиеся в 1929 году. Пока же Ахмад Джабар не просто рядовой арестант, но весьма почтенный человек и в собственных глазах, и в глазах прочих арестантов, и в глазах начальника тюрьмы.
Во время утренней хакуры донеслось пение Абу-Джильды из его камеры в зинзане. Песня арабского разбойника. Точно так же, как есть тип любовных песен, есть и цикл разбойничьих песен. Величие оперы «Кармен» — в сочетании любви с разбоем. Популярнейшие песни в России — разбойничьи. Кто не пел «Стеньку Разина»? Предавшись пению, Абу-Джильда забыл, что находится в плену и что жить ему осталось считанные дни. Песня его — это песня бандита, в разгар хамсина сидящего, скрестив по-турецки ноги, на краю скалы и разглядывающего пустыню. На серой скале виднеется черное пятно: тень хищной птицы, парящей в раскаленном воздухе. И ты чувствуешь себя ребенком, сидящим перед клеткой со львом. Чувство это немедленно стало бы иным, встреть ты льва не в зверинце, а в пустыне.
Курение занимает почетное место в тюремной жизни. Если бы после открытия Америки люди не взяли бы себе в привычку курить, курение нужно было бы изобрести ради нужд арестантов. Человек, привыкший «на воле» курить, не прекращает этого занятия и в тюрьме. И если у него не окажется табака, он будет страдать от этого больше, нежели от отсутствия свободы или нормальной (имеется ли в природе такая штука?) половой жизни. Тоска по табаку заглушит тоску по свободе и противоположному полу. Курильщик может воздержаться от половой жизни, но не от курения. И тюрьма тому не помеха. Тот, кто хочет курить, — курит. Курильщик готов отказаться от чего угодно, но не от курения. По неизвестной причине курить в тюрьме категорически запрещено, но, тем не менее, все курят. Те, конечно, кто того желает. Это напоминает Россию времен «военного коммунизма». Любая купля-продажа была под запретом, а Россия за всю свою историю не была охвачена такой горячкой купли-продажи, не была так переполнена базарными спекулянтами, как в те годы. Тюремное начальство знает, что все курят, но смотрит на это сквозь пальцы. Встречаются среди обитателей тюрьмы и такие, что не курили до ареста, но в условиях тюрьмы превратились в заядлых курильщиков. Курение, однако, касается не одних лишь курильщиков. Некурящие тоже втянуты в табачные дела. Контрабанда табака в тюрьму удовлетворяет не только запросы арестантов-курильщиков, но и потребности поставщиков табака во главе с охранниками-полицейскими. Восток прогрессирует. Араб-полицейский не удовлетворяется своей зарплатой. Он ищет «левых» заработков. Контрабанда табака в тюрьму — это не только спорт, с этого можно и заработать. Курение и связанные с ним занятия изрядно скрашивают рутину тюремного быта. Поэтому начальство и не отменяет запрет на курение. Отмени оно этот запрет, пропадет смысл увлекательного занятия, которое отнимает у арестантов массу времени и отвлекает их от разнообразных преступных мыслей. Курение отвлекает их от размышлений о побеге, о мести, не дает впасть в депрессию. Все это ветер уносит вместе с табачным дымом.
Но случается, что вдруг, ни с того ни с сего начальство охватывает горячка «искоренения курения в стенах тюрьмы». На первый взгляд, тюремные чиновники — реально мыслящие люди. Поэтому невозможно понять, чего вдруг они превращаются в донкихотов. Ведь война с курением в тюрьме — то же самое, что война с ветряными мельницами. Устраиваются повальные обыски в камерах, в мастерских… Где только не находят табак? Везде, включая арестантские задние проходы. А результаты? Цена сигарет на тюремной бирже резко подскакивает. Возрастают доходы контрабандистов. Тех же результатов добилась ЧК на русских рынках, проводя облавы на спекулянтов. Доходы контрабандистов растут как грибы после дождя, и курение продолжается. Есть еще результат борьбы с табаком: нескольких арестантов переводят из их камеры в зинзану. Это жертвы противоестественного режима. Их наказывают, и вся тюрьма считает их без вины виноватыми.
Но вот обыски прекращаются. Сигаретный рынок возвращается в обычное русло. На бирже ощущается падение цен. Спекулянты терпят колоссальные убытки. (Все, разумеется, согласно тюремным критериям).
Тюрьма подобна социалистическому тоталитарному обществу. Такого рода общество делится на два класса, класс бюрократов и класс подданных, господ и рабов. Правящее меньшинство и управляемое большинство. А любое тоталитарное общество стоит на спекуляции. Ибо спекуляция — враг тоталитарного общества. Но она же и жизненный эликсир для человека, которого жестокая судьба вынудила жить в тоталитарном обществе. Без спекуляции люди пожрали бы один другого живьем. Там, где правит спекуляция, не имеет никакого значения качество товаров — значение имеет лишь количество. Этот закон верен и в отношении сигарет, которые проносят в тюрьму. Неважно, какого они качества. Важно их количество.
Как мы уже говорили, курение наполняет жизнь арестанта смыслом. Человек не может жить на всем готовом. Он обязан бороться, добиваться, пребывать в движении. Курение дает арестантам возможность рисковать, вносит в их жизнь азартный дух приключений. У многолетних арестантов курение не дает ослабнуть инстинкту борьбы за существование. Можно сравнить тюремное курение с видом на жительство за пределами «черты оседлости» у русских евреев. Евреи жили и за пределами «черты». Была масса способов обойти запрет властей… И вместе с тем запрет порождает взяточничество и коррупцию среди надзирателей.
Мне рассказывали про одного пятнадцатилетнего арестанта (имеется в виду его срок, не возраст), который сидел за убийство. Он заявлял, что убил, будучи пьян, — обычная отговорка арабов, сидящих за дела, которыми они не гордятся. Этот арестант был славен тем, что считался одним из главных контрабандистов, проносивших в тюрьму сигареты. Мудир потребовал от него назвать надзирателя, который помогает ему в этом занятии. Арестант отказался и стоял на своем, даже когда мудир обещал дать рекомендацию о сокращении срока заключения с пятнадцати лет до десяти. (Начальник тюрьмы вправе сообщить верховному комиссару, что такой-то арестант ведет себя отлично, и это сообщение служит основанием для улучшения условий содержания в тюрьме и даже для сокращения срока заключения). Мудир обещал также сделать его шавишем. Но арестант устоял перед соблазном и не выдал своего сообщника-полицейского. Надо полагать, что он не только продемонстрировал свою преданность другу и сообщнику, но и произвел простой расчет: приятнее провести в тюрьме пятнадцать лет и иметь под рукой надзирателя, поставляющего сигареты, чем сидеть десять лет без сигарет.
Этот арестант был законченным мужеложцем. Он прославился этим даже здесь, в тюрьме, где гомосексуализм считается явлением естественным, на которое никто не обращает внимания. Как-то раз его на неделю отправили в зинзану за то, что он едва не размозжил голову Мусе (Кармелевичу, поджигателю «Гамаавира», который получил за это семь лет). Муса пострадал за то, что высмеивал «жену» этого педераста. Во всем, что касается вопросов пола, а тем более, если речь идет об области мужских взаимоотношений, арабы склонны проявлять суровость нравов. Суровость нравов, принятая на воле, усугубляется, понятное дело, в стенах тюрьмы. В тюрьме чувство собственного достоинства развито у араба гораздо сильнее, чем на воле.
Часть арестантов, осужденных на большие сроки, предается забавам Онана, часть — содомскому греху. Причиной тому не только полное отсутствие представителей противоположного пола, но и особые условия тюремной жизни: скука, теснота. Еще Достоевский сетовал, что одно из главных несчастий, которые постигают человека в тюрьме, это невозможность ни на минуту уединиться, побыть наедине с самим собой. Правда, хотя и трудно постоянно находиться в окружении людей, во много раз тяжелее переносить одиночество.
Отношение к женщине среди арестантов двойственное. С одной стороны, они испытывают страшную тягу к тому, чего в тюрьме заполучить невозможно. Здесь ведь можно достать все что угодно: деньги, сигареты, арак, гашиш, оружие (кроме разве что пушек и самолетов). Одно лишь недосягаемо — женщина. А с другой стороны, только сидя в тюрьме, человек убеждается, что женщина не есть предмет первой необходимости. Можно прожить без нее долгие годы.
По словам шейха Назар ибн Саида, жители Шхема славятся по всей стране своей страстью к мужеложеству, а в особенности — своей любовью к мальчикам. Житель Шхема имеет обыкновение обращаться к ребенку с такими речами:
— Я уалад! (Эй, мальчик!) Почем твой «арбуз»?

***
Выслан из страны и отправлен на родину, в Англию, Джеймс Уильям Мур, который получил девять, если не ошибаюсь, месяцев тюрьмы за кражи в Тель-Авиве. Этот субъект не отличается колониальной британской заносчивостью. Это простой и пошлый шейгец, что отражено и в его характере, и в его внешнем облике. Это англичанин из Англии, а не англичанин из империи. Он был солдатом в Индии, в Судане, потом в Эрец-Исраэль. Здесь он дезертировал из армии и начал активно использовать принцип «приватизации» чужого имущества, за что и был арестован. Несмотря на службу в Индии, он совершенно не заразился английской гордостью за оборону Лакхнау, и, несмотря на службу в Судане, остался абсолютно равнодушен к памяти об обороне Хартума Гордоном. В Тель-Авиве он сожительствовал с еврейкой-проституткой. Газетная хроника сообщала, что она присутствовала в зале суда, когда слушалось его дело. В его обществе я провел несколько месяцев. Только благодаря тюрьме мне довелось насладиться обществом английского вора…

***
Арабы-арестанты стесняются один другого, если они не одеты. Я обратил на это внимание в душевой. Очевидно, обнаженное мужское тело возбуждает в них половой инстинкт не меньше, чем обнаженное женское тело в нас. Многие арабы могут мочиться, только если их никто не видит. Иначе у них ничего не получается. Они не в состоянии мочиться, если знают, что кто-то смотрит на них или даже прислушивается к шуму их струйки. Подобной же чувствительностью отличаются и многие арабы «на воле». Но здесь, в тюрьме, из-за вечной жажды нормальной половой жизни, у них эта ненормальная чувствительность развивается сверх всякой меры. Араб-арестант не будет перед сном мочиться, пока прочие обитатели камеры не заснут. Он будет ждать хоть полночи, чтобы убедиться, что его сокамерники спят.
Араб «панэротичен». Любое живое существо, а не только женщина, возбуждает в нем половой инстинкт: мужчина, ребенок, животное. Мужчина возбуждает араба не меньше, чем женщина. А еще больше — юноша. Не оставляют его равнодушным и домашние животные. Малолетних правонарушителей, ожидающих приговора, или тех, кого не успели еще перевести в тюрьму для несовершеннолетних преступников, не держат в одной камере с обычными арестантами. Их отправляют либо в мусташфу (лазарет), либо в камеру химайя (привилегированных иностранцев).

***
Вчера я столкнулся с соучастником убийства, которое совершил Мустафа. Мустафу повесили, сообщника же выручил его возраст. Ему всего семнадцать лет, и потому вместо виселицы он получил двадцать лет тюрьмы. Кому сейчас лучше — ему или Мустафе? Какой «метафизический» вопрос! И все же обсудим его.
Мустафу повесили четыре месяца назад, а его приятелю предстоит мучиться еще много лет. Он попал в тюрьму юношей, а выйдет человеком, перед которым открыты уже врата старости. К нему не относится известное высказывание д-ра Шмарьягу Левина: «Стареют из-за забот, болезней, бед… Но стареют также из-за того, что годы идут». Приятель Мустафы состарится не из-за того, что годы идут, а из-за своеобразных условий тюремной жизни. Судьи считают (и справедливо считают!), что судьба приговоренного к двадцати годам тюремного заключения лучше судьбы приговоренного к виселице. Жизнь лучше самой легкой из смертей, если не с точки зрения психологии, то уж наверняка с точки зрения физиологии. Мустафу повесили. Он не может раскаяться. Он лишен выбора точно так же, как лишен всего, что принадлежит этому миру. Но у его молодого сообщника, оставшегося в живых, есть выбор. Только в тюрьме человек учится ценить жизнь. Случаи самоубийства здесь крайне редки. Во всяком случае, самоубийства совершаются в этих стенах не чаще, чем за их пределами, — несмотря на экстраординарную жизнь содержащихся здесь экстраординарных людей.

***
В последние дни арестанты-арабы спрашивают меня, начнется ли война между Италией и Абиссинией. Поначалу я только удивлялся чувству «панвосточного» единства, которым преисполнились вдруг
арабы, включая самых диких из них. Но затем я выяснил истинную причину их интереса к этой теме. Война между Италией и Абиссинией повлечет за собой мировую войну, а та тем или иным образом приведет их к освобождению из тюрьмы. Во всем мире, кроме, пожалуй, Венецианского дворца в Риме, не найти сегодня места, где бы так интересовались Абиссинией, как в Центральной иерусалимской тюрьме.

***
Вы, живущие на воле и неспособные оценить, что такое воля, ощущали ли вы потребность взглянуть на звезды? Просто взглянуть на ночное небо? Вы вольны делать это, когда вам заблагорассудится, а потому и не ощущаете такой необходимости. Здесь же, в тюрьме, есть люди, которые не видели звезд на протяжении лет. Но и среди них большинство не ощущает в этом никакой потребности.

***
Вчера освободили группу бухарских евреев, которые прибыли в Эрец-Исраэль без разрешения мандатных властей. Они говорят на ломаном русском языке. Я не успел выяснить у них подробности об их «анабазисе» из Туркестана в Иерусалим. Несчастные мандатные власти: этих евреев невозможно вернуть в Россию, а потому невозможно и изгнать из страны! Я полагал, что их продержат в тюрьме полгода — максимальный срок, отведенный законом для «нелегальных» репатриантов. Но вот их отпустили через несколько недель после вынесения приговора. Их приговорили к месяцу тюрьмы.
Поддается ли описанию их радость? В России их приучили к мысли, что человек, попавший в тюрьму, вряд ли вообще когда-нибудь из нее выйдет. А здесь отсидишь несколько недель — и гуляй на свободе.
«Инспектор» Реувен вызвал каждого по имени и каждому по отдельности вручил белую бумагу — справку об освобождении.
— Один лишь шаг от ада до рая! — заметил Муса Кармелевич, когда мы, стоя рядом, смотрели, как растворились тюремные ворота и эти бухарские евреи с детской радостью выбежали на свободу, словно овцы, которых держали в загоне, а теперь вот выпустили на лужайку. Они покинули тюремный двор и оказались на просторах Русского подворья. Они на свободе. Они в Иерусалиме. Но куда им идти? Они здесь впервые и никого не знают.
«Инспектор» Реувен вышел к ним и полицейской дубинкой указал дорогу к улице Яфо. Впервые полицейская дубинка в руках тюремного офицера прямо-таки излучала сияние. Мне хотелось подойти к Реувену и сказать ему: «Вы удостоились исполнить великую заповедь: указать евреям дорогу в Иерусалиме». Но «инспектор» Реувен находился при исполнении своего duty, и я не стал морочить ему голову. Да кроме того, арабам, надзирателям и арестантам, очень не понравилось освобождение «нелегальных» евреев.

ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ПИНХАС ГИЛЬ

Владимир Тарасов: ЧУВСТВО ПЯТНА

In 1995, :2 on 24.11.2012 at 21:40

Пульс этих записей чьё пламя ускользает
с каким-то умыслом,
дыхание —
моё…


*
В саду скульптур прозрачно —
вопль
недолговечен…
И только жест их в воздухе застыл
Стальная пыль на оперении
коснуться лезвием огня…


*
Долина завязи и смыслов первозданных…
От ветра черпая…
Слово —
прикосновение


*
Разнопёрая ясность касания:
бурая синь развилки У
зеленоватые изгибы И
искрящаяся темень копыта Ц
и всегда золотистая С
щедро льющая своё свечение,
цвет земли драматической Р
трепет Е неуверенной
я видел сияние страниц
излучение фраз
Текст по сей день где-то рядом


*
Мы отмывали души нежно
трепетно
изо рта в уста каждую новую вишенку
языком подталкивая,
не вырони


*
и ещё одну
со дна сердца


*
В прорехи —
подлинник твердыни:
душные морды
говорящие колбы в чёрном
вечный пенник намыленных слов
купол страха


*
«сродинынародину»


*
Червь черепа ореха точит стол настойчиво и точит


*
NB!
Придирчивый глаз
отколупывает краску со стен


*
Нам легче — воздух вертикален!


*
Слепящий хлад безумной звездной толщи
я видел сияние страниц излучение фраз
Текст по сей день где-то рядом


*
Нуэба
Я обратился в слух


*
Галактика,
любимый волчок в руках ребёнка —
донимал меня астрал


*
Что вы прочтёте в остерегающей надписи ЗАКОЛДОВАНО —
как будете реагировать?
мычать?
Это разум странных попаданий
запаянного счастья дней
когда небо роняло грозди
моей свободой скованных видений


*
Земля,
которой ты не видел,
и сотов сито…
Подберу


*
… пыльцой въедаясь жалящая душу
любовь быть раненным любовью —
я задет…


ЗЛАТИНА

— Поведай, милая, что тебя гложет?
— Это моё


*
и облика её коснулся…


*
и вспомнил каменность лица
он не хотел кричать! от боли
Тени мелькающей в беге контур наперегонки со зверьём облаков
детство… росисто…


*
Я хохотал до икоты
хрящами хрустя ртоухого хохоталища
хохототуловом хохоторожца
хочу хохочу
-кчу
хрюкал и хрипел…
Хвалёного хмеля хлебец
А хмури хны, хватит
Холод


*
Как медленно слепит огонь —
Мы только выбор вида смерти


*
Именем УЛЫБКИ Молчания


*
отточенный свет


*
… а шов на небесах —
в глазу соринка!

Владимир Тарасов: БЛИКИ И КОНТУР

In 1995, :2 on 24.11.2012 at 21:37

Илья Бокштейн: вне своих стихов немыслим.
Странное дело — самые разные люди, литераторы и не-, расписывались в лучших чувствах к этому птицечеловеку, но более или менее толкового «вникания» в его поэзию ни-ни, слишком закоулист, можно сорваться, попасть впросак.
Бокштейн живет в Израиле, в Яффо. Удивительно, что не на горе Тавор. Попытаюсь «подать» поэта.
Как уже говорилось, Бокштейн неотделим от исписанных своей рукой (квадратный почерк) тетрадей. Его поэтика — модель сознания, совершенно адекватная носителю; симулировать чужой мир, чужие переживания и пр. Бокштейн не в состоянии. Категория объективного для него не столько отсутствует, сколько сродни чему-то монстро-подобному. Да и вообще, мимикрия — не его дело. Натура исключительно созерцательная, честно отстегнутая от окружающего, Бокштейн местами гипериррационален; находясь не в ладах с силами бокштейновых земель почти невозможно оценить их дары по достоинству:

Леденеющий танец вошел
Со свечой мне ладонь протянул,
Я оглянулся —
Наступающий сумрак
Просунул в окно мне тень ветки,
Догорающий вечер
Мне на волосы отблеск кладет горячо —

разве это сильно? Нет. И не эффектно. Не сверхново. Но — завораживающе. И, главное, из чего сделано — обычный, очередной вечер!
Несколько неконкретных пояснений. Все, что было сказано мною об этом, возможно, самом крупном из осевших в здешней пыли самородке можно было бы считать неверным, когда б не та неповторимая уверенность в экзистенциальной необходимости чистосердечного заполнения любой паузы — он как никто свое носит всегда при себе, вариант наволочки. Крайне редко зачеркивает и всегда в процессе. Принципиальным принятием пути вдохновения — в начале было слово, но слово слышать — принятием и приниманием любого шумового поля, достигшего улитки слуха, за чистоган находок, объясняется все то, что
кажется неровностями. Это так — потому что это так должно быть.
Одно из самых знаменитых стихотворений книги «Блики волны» публиковалось как минимум трижды (с незначительными разночтениями) — это «Художник»:

Знает ли птица, что птица она
Знает ли ветер, что ветром летает…

многим хорошо известные строки, не буду приводить целиком эти стихи-признание, признание с трагедийным, по большому счету, не долженствующим быть, невозможным лейтмотивом. Здесь нет неразделенной любви, как некоторые склонны полагать, драма художника в любви неиспытанной:

Быть я любимым хотел, но стихи
Вместо меня от любви клокотали,
Жизни не зная, слово терзали,
Между решетками строк трепетали.
Всплески полосками — нежность сплели
Нервы тропинками снежной зари.

Безукоризненная звукопись, этот живой ручей нежнеющих оттенков, перетекающий в трепещущий узор, доносит тонкую боль. Надо ли разъяснять?..
Постоянно возникающие обертоны, непридуманность, многообразие ассоциативных решений, черпаемых прямо из рукава, безусловная преданность Культуре с одной стороны, а с другой — необъяснимое доверие всему, что во время сеанса выговаривается, выписывается, вытанцовывается на бумаге, — все это свидетельствует об интереснейшем, богатом неожиданностями явлении: здесь возвышенное может соседствовать с беспомощным, самобытное — с едва ли не нелепым.

Пробей, тоска, камней предел
В пещерах тел
Зачем рассудок дал мне Бог?
Простором ночи стать хотел
Вдыхая пыль ночных дорог
Из пыли сотканный цветок.

Зачерпнул пригорошню — и грязный песок, и золотая слюда — все в одной обойме. Чудная смесь с серятинкой — существенный наклон в характере почерка, черта поэтики — едва уловимые стертые тени прекрасного становятся четкой реальностью на фоне косного, напирающего своей необъятной слоновостью.
Что удивляет всего более в книге «Блики волны», так это прямота прозрений. Иные «тексты» воспринимаются как главы из нескончаемого трактата. В своих «онтологических медитациях» Бокштейн загадочен («Фрагменты о метафизике») и силен:

Когда возник человек?
Человек возник тогда,
Когда обезьяна слезла с дерева
И обратилась к Богу.
Когда появился Бог?
— Разумеется, тогда же.
Выходит, обезьяна обратилась
К самой себе.
Совершенно верно.
Однако лицо её обращения
Было отделено от первого
Могильной тишиной.

Процитированное — лишь один из возможных примеров, IV глава книги пестрит ими. В связи с этим остается только отметить подчеркнуто телеологический ракурс умозрения поэта, что несомненно является грунтовой основой к портрету макротекста по имени Илья Бокштейн.
Приведу достаточно большой отрывок из «Фантазии на авторские темы» («Блики волны», с. 117-119), но прежде несколько слов.
Мне приходилось слышать упреки в символичности его поэзии, а то и наблюдать глупые попытки выудить в его стихах мандельштамовские интонации и ходы. Ну, если искать, то найдешь все, что хочешь. Но в нашем случае — не по той причине, а по причине симфоничности Бокштейна, который не скупясь пользуется накопленным в словесности сырьем. Это лежит на поверхности, слишком бросаются в глаза элементы будетлянской концепции и дадаизма, чтобы дать повод нехитрому читателю догадаться, что в этом сплаве присутствуют и иные металлы. Но повод оказывается исчерпанным, когда всматриваешься в «течение» текста: некая статичность, достигнутая, зафиксированная, эмоционально стабильная картина, резко нарушается, «деформируется» взорвавшимся — гротеск беспамятства, что гораздо ближе к абсурдистскому полюсу видения. Так в чем обвинение, я не понимаю. В том, что поэт ничего своего не создает? Тогда вчитайтесь:

(…)
в черепе омута мечется мелом рассвет
излучи из вопроса — из дыма
с ладони летящей свечи
меру химеры на клавишах веры…
парящего лика лучи
округлившись у вершины
убежали трубачи…
Леденеющий танец вошел
Со свечой мне ладонь протянул,
Я оглянулся —
Наступающий сумрак
Просунул в окно мне тень ветки,
Догорающий вечер
Мне на волосы отблеск кладет горячо,
Я наклонился —
на столе обнажила плечо
статуэтка на солнце,
статуэтку накрыл удивленьем, а в ней
зеленее камней засветились
в камне скрытых морей
над морями огромным цветком раскалились…
плечи белеющих птиц
листьями речи лились…
В тревоге язык не продумать —
трудно созвучье тоски
в словах — равнодушные трюмы
все чувства у них номерки,
чудовищных вымыслов числа,
нелепой игривости грёз,
а вместо безмерности мысли
одних ожиданий вопрос.
Хочу разорвать всю душу
вмиг ожить, вмиг умереть
иль выдумать казнь мне похуже
чтоб жизни не смог я стерпеть?..
но это мираж, наважденье
а смерти ладонь глубока
язык проглотив исступленье
повисло на строчке стиха,
пространство меня обнажает
в прострацию вводит восход
не солнца, чего, я не знаю —
секрет океаном растёт,
претит описание жизни —
холодного ветра пятно
в плаще словотворческой мысли
что высится храма окном..,
и всё, что любовью хранимо
на тайном холсте заволнит
плывут мне навстречу — незримы —
предчувствия знаков одних —

«Дети часто спотыкаются; они же превосходно танцуют», — обмолвился однажды неподражаемый Игорь Терентьев. Во избежание недора¬зумений: в приведенном отрывке мне пришлось воспользоваться пунктуационной техникой подсказки читателю, надеюсь, автор простит мне это своеволие, ущерба от него нет. А длинный искус заменить один эпитет я переборол.
Но вот пчелка залетела.
Симфонизм. Всечество. Постмодернизм. В сущности, синонимы.
Апологеты эстетики сочувствия найдут, что возразить в защиту банального. И впрямь, дурной бесконечности синтетизм может быстро набить оскомину, хочется подчас чего-то знакомого (обожаемый припев), близкого, «по-человечески» теплого, нет ничего банальнее боязни банального (представляю себе реакцию Набокова на этот трюизм), да и вообще, сегодня банальное звучит как некий вызов, в этой позе свой эффект воинствующего «ретро»! Можно много чего наговорить. Тем, не менее, иначе чем сбой во вкусе не могу назвать то и дело попадающиеся лужи штампованной, местами инфантильной, построенной на архаичных принципах тропики. Но поначалу — замечательное стихотворение «Памяти Низами»:

Ночью бархатной, чёрной, как челюсти Рока
Вдохновенную душу святого пророка
Бык небесный жемчужину неба ночного
Вынимал из ноздри у земного.
И потухла земля
Будто чёрное небо разуто,
Будто чёрное поле теперь бесприютно,
И на ней я бесплодно тоскую,
И стада там пасутся вслепую.

А теперь вообразите себе автора следующей коллекции: крик пропасти в обрыве вниманья; секрет океаном растет; страданий неосознанных соборы; если «млечный шлейф» хоть и не первой свежести, но прочно законсервирован традицией и тем самым может служить какой-то «отсылкой», то «тишина размышлений» — ученичество (при этом «вошла тишина размышлений» вполне трогательно, но я больше о тенденции), а высказывание «молит время о мученьях выдать слово» пусть комментирует какая-нибудь Солженицына. Но самое досадное — здесь ни тени иронии, все на редкость серьезно. Однако, это тот же Бокштейн. Когда на него сыпется, он не перебирает, он весь такой — переполненный своим миром, подчиненный гармонии этого мира, в котором дивные находки уживаются со слепыми пятнами клише. Возможно, поэтому мы вправе подчеркнуть подлинную неповторимость феномена и, возможно, поэтому никто не решался вооружиться лупой филолога, дабы расставить акценты — целинность поэтики отпугивает, как-то несуразно, криво дышит эта почва, а вдруг мы чего-то не понимаем? Вдруг Оно живое? Разумеется живое:

Узлами строчек убегу
В остервенелый конный гул
Загонят кони в ритмы гонг
Окостенервы — крика ринг
Осиротелый грека горн
Окаменелых хоров Рим —

мертвое так не захлебывается, не топорщится так, не топочет. Одна из сентенций Бокштейна гласит:

Осуществление же мысли всей
Стихотворенье — самосотворение.

Я прекрасно понимаю, что этот очерк не может дать полного представления о разноперости птицы. После прослушивания каскада бокштейновых стихов в авторском исполнении окончательно убеждаешься в том, что печатный станок не приспособлен для адекватной передачи замысла «воплощения» этих текстов. То ли мы вконец испорчены нашими прямоугольными привычками, то ли стихи эти полноценно дышат и живут только в сознании автора, — но я сомневаюсь в истинности последнего, листаю «Блики волны» — они шепчутся, кличут друг друга, цепляются один за другой. Книга точно передает свойства поэзии автора — практически рукодельная, она представляет собой факсимильное издание тетрадей, в которых каждая страница использована до отказа. Это джунгли строк, куда вплетены т.н. ключи (комментарии к непонятным словам, о чем ниже), некоторые строки фиксируются после стихотворения второй раз, третий, почерк при этом мельчает — своего рода намек: тут тоном ниже, — и ко всему — авторские украшения, графика: значки, символы, невнятные закорючки и вдруг — удивительное существо из зоопарка будущего: совершенная пластика животного и огромные глаза падшего ангела.
Бокштейн — изобретатель. Он возится со звуком, выискивает, как заострить привычное, оттенить обыденное значение, он навязывает новую фонетическую форму, сбивая с толку парадоксальным написанием, «с тонким стоном» сталкивает созвучия, мнет пластилин языка. Как раз по такому поводу тот же И.Терентьев писал: «Заумь — гниение звука — лучшее условие для произрастания мысли».
Но автор этой птичьей речи не ограничивается корне- и звукословием. Язык, в конечном счете, для любого поэта является инструментом мирочувствования. Язык Бокштейна включает и наново сочиненную терминологию, те самые ключи. Причем придумка тут может быть сколь угодно занятной: звамиль (zvamil’) — закоулистая черная роща с золотой шляпой. Вырванное из контекста вызывает недоумение, но не будем спешить. Этот метаязык, помимо живописных деталей и нового прочтения норматива, претендует на более серьезный охват. Я не случайно заговорил о терминологии — в глазах Бокштейна метаязык наиболее емок для описания отвлеченных понятий, лежащих в сфере эстетики, историософии, культурологии, экстрасенсорики, чего угодно. Судите сами: самострация (samostratsi’a) — олицетворение своих сексуальных комплексов в сверхлицо или в иной личности, сусальность, слащавость, приторность; псилок (psilok) — вазочка вечности, провинциальный образец совершенства; лимитформ (limitform) — восемь значений, приведу только два: 1 — исчерпанность сюжетов великих религий для высокой культуры и 3 — противоречие вершины художественного потенциала и нисходящего потока культуры; цларг (tslarg)- центральный гармонический образ; лонсимар (lonsimar) — мировой логос индивидуальных самоутверждений образных пространств. Это ли не грандиозно!
Мне остается только гадать, отыщется ли когда-нибудь трудяга, который соберет по кусочкам мозаику метаязыка Бокштейна и зафиксирует тем самым непредсказуемый маршрут астероидов мысли этого оригинального, плохо прочитанного поэта. Илья не раз с воодушевлением посвящал меня в свои планы — одно время речь даже шла о создании — ни много ни мало — «парапсихологической» поэзии. Его логотворчество поражает масштабностью замысла, в котором безусловная нацеленность, присущая готическому мышлению, сочетает с собой разнообразие барочной фантазии.

Илья Бокштейн: ИЗБРАННЫЕ КОМПОЗИЦИИ НА ТЕМЫ Т. С. ЭЛИОТА

In 1995, :2 on 24.11.2012 at 21:05

ТРЕТЬЯ КОМПОЗИЦИЯ НА ТЕМЫ Т. С. ЭЛИОТА

Ранхохха мелколесь —
волчащщие вороны, ровный олень
для выстрела множенный.
Между ложбин нерезкого вереска,
серых болот стандартное небо,
и негде взлететь
в простанствии без галерей.
Война без реестра —
потери закон окованный костью
(природа — не речь! —
ничьи перезвоны!) — пиши:
безоконна равнинная роль
иворуких мечей… — ..
кричит сконфуженное зло
торжествовавшее безмолвьем,
теперь — лишь шум греха —
стиха намёки…
Намокшей памяти отточено чело.
В ущелье узком не у-знати —
уз ему сопротивления костей —
сопротимления гостей,
опередив на узкорукую
равнину теней
огня многоступенчатую плоть.



ЧЕТВЕРТАЯ КОМПОЗИЦИЯ НА ТЕМЫ Т. С. ЭЛИОТА

М.Генделеву

I

Пергам.
Орган-геликарнас.
Узнали вы античи знак?
Интеллидичи Гиарбас*
из притчи древних киренаист.
Готиче грека памяти длиннна
узоры вещества опережает.
У Святого Франциска
воздушный шар —
повторением битый фонарь —
Эврика! — Луна в руке!
И молоденький ворон на воде
без ресницы худеет.


II

Млея на лестнице
мелом заполнится мох
мех-механики невод.
Посмотрите: доверчив олень
у дверей заалев без алле.
(клавиши на висках
кланяюсь песне
на лесенке)


III

Нестандартное небо подтекста.
Между пилами некому петь.
Отелившийся месяц чуть тёпл.
Милюна** как со дна холодна.
Философия сыплется
из кирпичных небес.
Без реестра война,
без веселия всплеск.
Кричит сконфуженное зло —
материальным молчаньем.
Латинский юмор
на ладони у латуни.
Плоть в логосе
изяществом умна —
шумящий грех
на чёлке чайнадао.
Вращенье — памяти длиннна
со щебетаньем вещества
не совпадала.


ПЯТАЯ КОМПОЗИЦИЯ НА ТЕМЫ Т. С. ЭЛИОТА

Из кирпичного неба
посыпалась философия.
В неярком пространстве — аот*** —
ворона рот.
Посмотрите:
у двери доверчивый олень
скользящий без аллеи заалел.
Безликая равнина
застроена окнами.
Звезда по зеркалам —
где людно приютить
бессмертье?
Безмолвно зло.
А между тишиной и смехом эха
на корточках шумящий грех.
Память — колокол сильна
над поверхностью тела.
Тень гордопамяти
в узком ущелии
длинна
длина гордопамяти
не совпадает с размерами
колокола —
щебетанье кистиплоти.


ШЕСТАЯ КОМПОЗИЦИЯ НА ТЕМЫ Т. С. ЭЛИОТА

— Бостонская вечерняя газета
читатели «Бостонских Вечерних Новостей»,
качаясь на ветру, колотят в поле
зрелые колосья.
И на вечерней улице редеет.
Возбудив петита аппетит.
Чамли**** читать в мычащей
цветолюдности травы?
Я распылю стопы поклонникам
«Бостонских Вечерних Новостей»,
качая колокол
унылый возвращеньем.
Как целый мир-мир-маятник —
пир-пар, в просторте поворота
кивающий «Гуд-бай»
Ларошфуко.
Но если улица и время идентичны,
бесспорно: колокол у времени в венцы,
у лоска плоти плоски молодцы-зубцы,
вынь молоток,
цинично оцинкованы
овцы ловцы,
тонировать, учитель,
тосты в недрах.
Востосты ветра.
Дзен-будди.
Шелепчу: кузина Генриетта,
Бостона Жест —
очерчена вечерняя газета.


* Гиарбас — греческий философ-гимнософист (II век до н.э.), создатель мыслящего робота (голема)
** Милюна — вид оккультной луны — на лестнице красная табуретка с порхающей лютней.
*** Аот — чёрный циркуль.
**** Чамль — комплимент с колючим лучком черноусой усмешки.

Г.К.Честертон: НЕОПУБЛИКОВАННЫЙ РАССКАЗ

In 1995, :2 on 24.03.2012 at 21:57

Трудно себе представить погоду более отвратительную, чем та, что царила в Святом городе на протяжении всей рождественской недели. Пронизывающий сырой ветер и потоки дождя, сопровождаемые чудовищными раскатами грома и вспышками молний, которые следовали одна за другой с пунктуальностью адской машины, не давали разойтись по домам, несмотря на поздний час, компании, собравшейся в доме Бенина на улице Пророков. Половину этого большого дома напротив новой англиканской школы, в котором при турках располагалась резиденция паши, снимал начальник городской полиции полковник Энтони Хилл. В небольшой гостиной на втором этаже семь джентльменов и юная леди в трауре сидели, греясь грогом, сигарами и неровным теплом арабской жаровни, установленной в середине комнаты. Кроме большой медной люстры на три дюжины свечей, свисавшей по центру высокого сводчатого потолка и как две капли воды похожей на висячих многоруких монстров сефардской синагоги в Лондоне, и большого, по крайней мере, в восемь футов высотой, зеркала? в гостиной не было ничего примечательного. Когда вспышка молнии выхватывала из темноты погруженный в абсолютный мрак город, в правое окно гостиной можно было разглядеть сад и черепичные крыши школы, расположенной на другой стороне улицы Пророков, а из левого окна открывался вид на застроенную рядом низкорослых уродливых домов Яффскую дорогу, на которую выводил обширный двор, некогда бывший великолепным садом, а ныне превращенный молодым Бенином в мощеную булыжником площадку для автомобилей. Эти нелепые металлические чудища, любимые чада хозяина дома, покупаемые со страстью безумного коллекционера в Германии, Франции и даже Америке, числом не менее дюжины, почивали тут же, в углу площадки под огромным брезентовым навесом.
— Не в обиду вам будь сказано, господин Бенин, вы, евреи, ничего не понимаете в садово-парковом деле, — скрипучим голосом произнес директор англиканской школы, преподобный Джереми Уилсон. — Такой сад загубить! Нужно иметь каменное сердце, сэр.
Молодой хозяин дома нервно хихикнул и поднял к потолку свои большие миндалевидные глаза. С тех пор, как скончался его отец, коммерсант из Адена, сделавший свое состояние на торговле слоновой костью, молодой Ханания-Жак сменил наследственную фамилию Селим на Бенин, в память обогатившей семью африканской страны, переехал в Иерусалим и усердно вкладывал все свое несметное богатство в покупку «Фордов» и «Студебеккеров». Запах бензина был ему во сто крат милее благоухания цитрусовых деревьев.
Юная Дженнифер вздрогнула. Одно упоминание евреев способно было довести ее до слез. Ее жених, лейтенант Томас Биллоу, исчез в канун рождества, а вчера, спустя три дня после исчезновения, его обезображенный труп был найден в колодце одного из домов-каре на противоположной стороне Яффской дороги, в каких-нибудь двух сотнях ярдов отсюда. Блестящий молодой офицер, вместе с армией генерала Алленби освобождавший Иерусалим, Биллоу заканчивал этой зимой службу в иерусалимском гарнизоне, и его невеста Дженнифер Перри вместе с отцом, сэром Тимоти Перри, баронетом, специально приехали в Святую Землю, мечтая совершить обряд венчания в церкви Сент-Джордж, и остановились в англиканской школе.
Старуха, жена портного, выйдя накануне утром набрать воды, обнаружила в поднятом из колодца ведре английскую военную фу¬ражку. Полиции удалось извлечь тело лейтенанта Биллоу, и поли¬цейский эксперт установил, что все раны нанесены большими ножницами, и ими же обезображено лицо. Расследование, проведенное самим полковником Энтони Хиллом, было кратким. Старик-портной Хаим-Берл Швальб немедленно показал, что сионист, поэт и без-божник Велвл Кунц (по прозвищу Вовка), снимавший угол в их доме и подписывавший свои возмутительные стихи псевдонимом Баал Га-Лаатут, недавно взял у него большие портновские ножницы для неизвестных целей. Кунца немедленно арестовали, и при обыске у него были изъяты ножницы вместе с подстрекательскими стихами и чудо¬вищными бунтарскими воззваниями на русском и древнееврейском языках. Он отпирался неистово и держал себя высокомерно, но его виновность не вызывала у полковника ни малейшего сомнения. Сегодня он сообщил сэру Тимоти и Дженнифер, что злодей-убийца лейтенанта схвачен.
Вся картина преступления также была совершенно ясна. Напав на молодого офицера, мятежник заколол его портновскими ножницами, а затем постарался тем же отвратительным орудием изуродовать до неузнаваемости его лицо, после чего утопил труп в дворовом колодце, надеясь на полную безнаказанность своего злодеяния.
— Сознайтесь, святой отец, что не таким рисовался вам в вообра¬жении Иерусалим в рождественскую неделю. Вы у себя в мирном сельском приходе, вероятно, воображали это место в виде этакого безмятежного райского уголка, где все чинно, благопристойно, полно святости, и чистые возвышенные молитвы устремляются из человечес¬кого сердца прямо к ясному звездному небу. Не правда ли, я угадал?
Сидевший прямо напротив зеркала толстенький католический священник, с круглым бесцветным лицом, к которому была обращена эта тирада начальника полиции, виновато заморгал белесыми ресни¬цами и каким-то нудным, невыразительным голосом робко возразил:
— Помилуйте, вы, право же, слишком лестного мнения о наших сельских приходах, полковник. Иногда нам приходится сталкиваться с очень, о-очень страшными преступлениями. А что касается Святого Града, то у меня никогда не возникало сомнения, что здесь возможны злодейства, даже наиболее чудовищные злодейства.
— Да неужели? — изумился полковник Хилл.
— Вот именно, — продолжал нудить кругленький священник. — Описания некоторых из них, наиболее вопиющих, мне по роду службы постоянно приходится перечитывать в одной о-очень серьезной книге.
— В какой же книге, позвольте? — изумился полковник.
— В Библии, сэр, — кратко ответил священник, и глаза его на миг утратили свое обычное сонное выражение.
Мустафа Аль-Хаким, единственный мусульманин среди собрав¬шихся, вежливо и сдержанно рассмеялся. Это был статный и благообразный араб лет пятидесяти с умным, но, пожалуй, чрезмерно точеным лицом, что придавало ему сходство с бронзовой статуей. После поражения турок этот человек стал главным помощником иерусалимского муфтия по контактам с британскими властями. Его великолепный кембриджский английский заставил бы покраснеть многих из современных наших лекторов.
— Увы, господа, — сказал он, — именно правительство Его Вели¬чества приняло решение способствовать затеям сионистов…
— Во всяком случае, любезный господин Аль-Хаким, в мои обязан¬ности входит охрана всеобщего порядка в этом городе, вне зави¬симости от каких бы то ни было политических веяний, — прервал его полковник. — Злодейское убийство лейтенанта Биллоу потрясло нас всех. Какие решения примет правительство Его Величества — мне не¬известно и нисколько меня не касается. Единственное, что я мог сделать — сделано. Убийца арестован. Дальнейшее следствие установит, идет ли речь о некой преступной организации. Его же, безусловно, ждет виселица.
— В недобрый час ступили мы на эту землю! — в отчаянии воскликнул сэр Тимоти. — Прошу простить нас господа, но я чувствую, что Дженнифер давно пора отдохнуть. За эти дни она слишком много перенесла.
— В таком случае, я провожу вас, — откликнулся преподобный Джереми Уилсон. — Прослежу, чтобы Паркер устроил все как следует и, если увижу, что свет еще горит, вернусь к вам, полковник.
На некоторое время в гостиной воцарилась напряженная тишина. При вспышке молнии в правом окне осветились неестественно белым светом и снова погасли три фигуры, переходящие на другую сторону улицы. Тоненькая в черном Дженнифер держала отца за руку, высокий тощий директор пытался прикрыть их большим зонтиком, рвавшимся на волю из его длинных рук.
— Бедняжка, — вздохнул полковник. — Как она держится!
До сих пор молчавший директор Первого Палестинского банка, мистер Уолтер Снаут зажег новую сигару и, выпустив первую струйку дыма, задумчиво произнес:
— Удивительное, все-таки, стечение обстоятельств — лейтенант по¬гиб в день их прибытия! Даже не успел встретить свою невесту. Они не виделись два года…
— Лейтенант отправился в армию генерала Алленби сразу после помолвки, — подтвердил полковник Хилл. — Два года — за это время можно было бы совершенно забыть человека, если, конечно, сама любовь не сохраняет его образ свежим и не изменившимся. Увы, увы…
— Да, — вздохнул директор банка. — Все мы прекрасно знали
лейтенанта. Это был высокообразованный и в высшей степени благородный молодой офицер.
— Прекрасный знаток современной техники, — с энтузиазмом вставил молодой Бенин.
— Он был одним из немногих, кто искренне интересовался нашей культурой и в совершенстве знал арабский язык, — добавил Мустафа Аль-Хаким. — Одним из немногих англичан, знавшим толк в таких сложных для постороннего вещах, как мусульманские орнаменты и арабская каллиграфия. К тому же он был нашим искренним другом. Следует быть твердыми в горе и не предаваться отчаянию. Слава Аллаху, что хотя бы непосредственный убийца находится в руках правосудия.
— Мне все время хотелось спросить вас, полковник Хилл, — раздался все такой же сонный, как и прежде голос католического патера. — Неужели вы и вправду хоть на секунду поверили в виновность этого несчастного поэта?
Все изумленно воззрились на говорившего.
— Бог с вами, отец Браун! — воскликнул полковник. — Да это дело, по-моему, ясное, как день. Все улики против него.
— Единственная улика, которая против него существует — это ножницы, — возразил священник. — Но улика эта вызывает большие сомнения. Попробуйте-ка объяснить, каким образом щупленький человечек менее пяти футов ростом умудрился убить портновскими ножницами боевого офицера армии Его Величества?
— Помилуйте, да ведь он же фанатик, — возразил полковник Хилл. — Вы его видели. А знаете, какого рода поэзией он занимается? Мне перевели все до последней строчки. Вот, извольте! — Полковник водрузил на нос очки, достал из папки, лежавшей тут же, несколько листков и каменным голосом прочел:
— «Англия — тюрьма!» «Один хищник проглотил другого!» Или вот, пожалуйста — «Все преходяще, сатрапы сгниют в земле, лишь ты, о мой народ, неистребим». Как вам это нравится? Или вот еще, Бог мой, ужас-то какой! «И будут короли няньками твоими, и королевы их — кормилицами твоими, лицом до земли кланяться станут тебе, и пыль твоих ног будут лизать!» Что это по-вашему, святой отец?
— Исайя, глава сорок девятая, — невозмутимо ответил отец Браун. — Не знаю, насколько хорошо вы изучили сионистов, дорогой полковник, но должен заметить, что поэтов и безбожников вы понимаете весьма поверхностно. Ваш Велвл Кунц примеряет на себя одеяние ветхозаветного пророка, он брызжет горючей серой и посылает страшные проклятия в минуты наивысшего вдохновения, но он, смею вас уверить, никогда никого не убьет. Неважно, талантлив он или бездарен, но он существует и действует в мире, весьма далеком от таких реальных вещей, как настоящая кровь или, скажем, настоящий труп, только что бывший настоящим живым человеком. Добавим к этому одну большую странность. Не правда ли, необъяснима логика убийцы, который приложив столько усилий, чтобы обезобразить труп и сделать его неузнаваемым, не только не снимает с него и не уничтожает его мундир, но и оставляет ему фуражку — предмет, который вообще не пойдет на дно колодца, а будет плавать на поверхности воды, где его, скорее всего, сразу же подцепят ведром? В то же время ножницы, которые немедленно утонули бы, он преспокойно забирает с собой. Не кажется ли вам, что некоторая загадка в этом деле все-таки существует?
Полковник судорожно пытался ухватить суть сказанного.
— Вы полагаете, отец Браун, что убийца намеренно наводил нас на след, в то же время… позвольте, но ведь это абсолютно нелогично!
— Позвольте, господа, — взволнованно вмешался директор банка. — Я считаю необходимым в сложившейся ситуации сообщить об одном, скорее всего, новом для вас обстоятельстве. Я думаю, что вы будете несколько удивлены, узнав, что покойный… э-э-э… как бы это выразиться… играл. Да, господа, в отсутствие несчастной Дженнифер Перри и ее отца, я могу вам об этом сообщить. Считаю это своим печальным долгом, так как это, возможно, способно оказать какую-нибудь помощь расследованию…
— О чем вы, Снаут?! — вскричал изумленный полковник. — Какой бред!
— И однако, лейтенант действительно играл, и играл по-крупному.
— Но откуда, Снаут, у вас такие странные сведения?
— Дело в том, что покойный сам мне признался в этом. Трижды за последний месяц он обращался в наш банк с просьбой перевести крупные суммы денег во Французский Левантийский банк в Бейруте на имя некоего Уоллида Иммота. В последний раз я спросил его, помнится, какие драгоценности он приобретает на столь крупные суммы, на что лейтенант, смутившись, ответил, что он проиграл эти деньги. За месяц он потерял девять десятых своего состояния. Увы, господа, но это так… вот копии бланков, заполненных его рукой, полковник.
Мистер Снаут развернул извлеченные из кармана бумаги и протянул их полковнику. Полковник задержался на несколько секунд, привставая с кресла. Взгляд сидевшего между ними толстенького католического священника скользнул по листкам, метнулся к зеркалу, ожил на краткое мгновение и снова потух.
Полковник изумленно рассматривал копии бланков.
— Дьявол, что еще за Уоллид Иммот? Вам известен этот человек, Аль-Хаким?
Помощник муфтия спокойно склонил голову в знак согласия.
— Это достойнейший молодой коммерсант из Бейрута. Два дня назад он покинул Британскую Палестину, завершив все свои дела. Вы можете справиться в полицейском управлении в Яффо, в которое он, безусловно, обращался, покидая зону действия Британского мандата.
— Дьявол! — снова выругался полковник. — Почему вы столько времени ждали, Снаут?
— Видите ли, полковник, я дал лейтенанту Биллоу честное слово джентльмена, и считал своим долгом… Ведь обстоятельства убийства казались такими ясными. Но видя, что дело, кажется, обстоит несколько сложнее…
— Я вижу, что у вас есть своя версия, отец Браун, — заметил полковник Хилл, в упор глядя на сельского патера.
— Быть может, — вяло пробормотал тот. — Скорее всего, это лишь некоторые догадки.
Он, покряхтывая, встал и подошел к окну.
— Дождь совсем перестал, — заметил он. — Это кстати. Вы оказали бы нам неоценимую услугу, господин директор банка, если бы смогли безотлагательно доставить сюда копии всех квитанций вашего отделе¬ния за последний месяц. Господин Бенин, не могли бы вы, кстати, подвезти господина Снаута на автомобиле? Вы чрезвычайно любезны!
Отец Браун медленно прошелся по комнате и, услышав, как внизу хлопнула дверь, заговорил снова.
— А теперь, господа, пока мы здесь втроем, нам надо спешить. Не знаю, какие решения вы, полковник, примете. Мне ясно лишь одно — невиновный ни в коем случае не должен пострадать. Если это условие будет соблюдено, все остальное меня не касается, я готов устраниться.
— Вы что-то хотите сообщить, отец Браун? — напряженно спросил начальник полиции. — Вы хотите сказать, что вам известен настоящий убийца?
— Мне известно, что никакого убийцы вообще не существует, — ответил священник. — Поскольку лейтенант Биллоу жив-здоров и, вероятно, счастлив, если может быть счастлив вероотступник.
— Как вас понимать, сэр? — Мустафа Аль-Хаким впился глазами в маленькую круглую фигурку священника, готовый, кажется, испепе¬лить его взглядом.
— Ваша беда, почтенный Аль-Хаким не в том, что вы помогаете человеку, пусть и не самому достойному, перейти в вашу веру. Ваша беда в том, что вы пользуетесь случаем, чтобы затеять опасную политическую интригу и оклеветать невинных людей, которых считаете своими врагами. И в этом администрация Его Величества, вероятно, вас не одобрит. Я почти уверен, что вам не удастся сохранить ваше нынешнее положение.
— Вы хотите сказать, святой отец, — воскликнул полковник, — что Томас Биллоу жив?
— Я хочу сказать, что Томми Биллоу стал Уоллидом Иммотом, достойнейшим ливанским коммерсантом мусульманского вероиспове¬дания. Мне ничего не известно о человеке, чей изуродованный нож¬ницами труп нарядили в мундир английского лейтенанта. Скорее всего, это был какой-нибудь умерший от голода бродяга или напившийся до смерти русский паломник, но на этот вопрос вам лучше ответит наш общий друг Аль-Хаким.
— Но позвольте, я все-таки многого не понимаю! — воскликнул полковник.
— Что ж, — заметил отец Браун. — Всё существенное в этом деле можно объяснить в нескольких словах. Молодой британский офицер, более всего склонный к изуче¬нию восточных орнаментов и арабской каллиграфии, давно уже тяго¬тится обстоятельствами и обязательствами своей внешней жизни. Он находится под влиянием Востока, увлекается исламом, и его новые друзья всячески способствуют этому его увлечению. Все же, честь мундира не позволяет лейтенанту открыто перейти в ислам. В то же время, готовящийся приезд невесты, к которой он уже давно охладел, и пред¬стоящее венчание подталкивают его к решительным действиям. Приго¬товлены документы на имя Уоллида Иммота, он постепенно переводит деньги в Бейрут и скрывается вслед за своими деньгами. Но человек, помогавший британскому лейтенанту стать ливанским купцом, не пере¬стает действовать. Он находит подходящий по комплекции труп, а я уверен, что сам он никого не убивал, делает его неузнаваемым и, обла¬чив в мундир исчезнувшего лейтенанта, подбрасывает его с таким рас¬четом, чтобы он был найден, признан трупом лейтенанта Биллоу и свидетельствовал бы против сиониста Велвла Кунца, и таким образом, против сионистов вообще. Я ни в чем не ошибся, почтенный Аль-Хаким?
Помощник муфтия с каменным лицом смотрел в окно.
— И все-таки, почему вам пришло в голову, что лейтенант Биллоу и этот.., — полковник заглянул в банковский бланк, — Уоллид Иммот — одно и то же лицо?
— Окончательно убедило меня ваше зеркало, полковник, — ответил отец Браун, — случайный взгляд, упавший на отражение. Посмотрите, — священник поднес бланк к самому стеклу. — wollid ymmot — это tommy billow в зеркальном отображении. У лейтенанта хватило ума для отвода глаз оставить на счету в Первом Палестинском банке ка¬кую-то небольшую часть своих денег, но увлечение орнаментами сы¬грало свою роль. Он не мог стать просто Али Ибн-Махмудом, для полного удовлетворения ему потребовалась оптическая игра… Но вот что, джентльмены: я все-та¬ки считаю, что Дженнифер и сэру Тимоти вовсе ни к чему знать все это.
— Все это так, отец Браун, — задумчиво произнес полковник. — Я хотел бы решить возникшие проблемы наилучшим образом, но эта за¬дача представляется мне весьма сложной. Ответьте мне лишь на один вопрос. Почему Велвл Кунц наотрез отказался объяснить, зачем ему понадобились ножницы? Ведь он не мог не понимать всей тяжести обвинений. Даже ногти он ими не стриг, сразу было видно, что ногти он обгрызает.
— Вы не обратили внимания на пять дюжин носовых платков, сэр, а ведь они указаны в протоколе обыска. Но поэт Баал Га-Лаатут не такой человек, чтобы даже под страхом смерти сознаться, что для того, чтобы заработать несколько грошей, он нанялся подрубать на дому носовые платочки. Должен вам заметить, полковник, что скоро, кажется, начнет светать, а бедняга до сих пор в тюрьме.
— Что ж, — заметил Мустафа Аль-Хаким, устало проводя ладонью по глазам. — Моя партия проиграна. Я имел несчастье встретиться с вами, сэр. Надеюсь, что мы, по крайней мере, сможем прочесть по такому случаю новый рассказ господина Честертона?
— В этом я сомневаюсь, — промолвил отец Браун, начав медленно погружаться в безмятежную дрему после тяжелой бессонной ночи. — Во всяком случае, в ближайшие лет восемьдесят этот рассказ вряд ли будет опубликован. Мистер Честертон, увы, не слишком жалует евреев…


Перевод: НЕКОД ЗИНГЕР