В дедову «копейку»
цвета майской листвы
грузится множество корзинок,
сумок, авосек и прочего.
Мы едем на дачу.
Бабушка дает много
разных суетливых
указаний деду.
На что дед упрямо
и ровно отвечает ей:
«Не шуми, мать, не шуми!»
У деда белая голова,
густая копна белых волос
и крупные черты лица.
Таких, как дед, на Украине
называют «бык божий».
Бабушка управляет им
как быком, белым быком,
мощным, благородным
и немного медлительным.
Деду всегда казалось,
что, если упереться
хорошенько по-бычьи,
можно исправить
все неправильности мира.
«Андрюшенька, только молчи!» –
умоляла бабушка,
когда он шел на партсобрание.
А когда возвращался,
в нем стоял гул,
как в трансформаторной будке.
Сборы окончены, и «копейка»
начинает свой полет
сквозь лето, сквозь зной.
Дед из тех «сынов батрацких»,
что голыми руками
строили «новый мир».
Небывалые люди строили
небывалое время, а оно
выковывало их самих.
Дедова душа –
сокровищница воспоминаний,
нежнейших, крепчайших дружб.
Был в этой душе
пыльный, темный чулан,
в котором хранилась война,
память о страшных временах.
Война настигала его
по ночам во сне.
И тогда он выл, как та бомба,
которая его чуть не убила.
У бабушки волосы
волнистые пепельные.
В юности она была
будто с амфоры или с фрески.
Она была как та царевна,
которую похитил бык.
«Ах, какие чистые девочки
были эти мещаночки», –
говорит, ласково улыбаясь, дед.
Бабушка – человек
в «новом мире» чужой.
Нельзя забыть
ни на секунду о своей
врожденной порче.
И любой,
с кем ты случайно
встретился взглядом,
уже все про тебя понял,
разгадал тебя, и расплата
не заставит себя ждать.
Бабушка – хранительница
секретных рецептов
пирогов, булочек,
маковых рулетиков,
духа русского
провинциального мещанства.
«На хлеб поменяешь», –
говорила она моей матери
в сытые брежневские времена
о своих, доставшихся
по наследству, золотых сережках.
Она нисколько не сомневалась
в том, что это может понадобиться.
Тянутся окраинные
многоэтажки,
потом город кончается.
Кареглазо смотрят на дорогу
резные сельские окошки.
Текут с гор камни сухого русла реки.
Таинственно белеют вдали
купола мусульманских мавзолеев.
Холмы поднимаются, будто спины
огромных плюшевых зверей.
Вдоль дороги стоят в длинных
пехотных шинелях тополя.
Тает, мерцает горизонт.
В нем растворяется,
серебрясь, дорога.
Машина ныряет в сады.
Будто под водой колышутся
зеленые и желтые пятна.
Маленький домик
в зарослях сирени.
В глубине
сумрачной прохлады
громко и сухо тикает
большой будильник,
тускло сверкает
боками самовар.
В комнате железные
кровати с шариками,
венские стулья, этажерка.
На этажерке красный патефон.
Патефон умеет петь про то,
как «боится седина
моя твоего локона»
и шутить с фрикативным «г».
На даче, как пуговицы
в шкатулке, доживают
свой век вещи
из прошлых жизней.
Бывает, что вещи
живут дольше, чем
человеческая память.
Наверху на мансарде
жарко, запах горячего
железа и сушеных яблок.
Вода с горных ледников
течет в долину
по бетонным желобам
на высоких столбах.
По саду разбегаются
веселые ручейки.
Жизнь сбросила с себя
знойную медленность.
Дед ходит с тяпкой
и прокладывает дорогу воде.
Дед поднимает дрожащей
искалеченной рукой
с земли яблоко,
маленьким кривым
ножом с деревянной ручкой
отрезает от него
кусочек и отправляет в рот.
«Антоновка!» –
говорит он, пожевав,
или – «Золотое превосходное!».
На даче надо
обязательно пить
чай из самовара.
Для этого в него
засовываются тонкие
лучинки, газета
и бросается
зажжённая спичка.
Потом надо
опуститься на колени
и дуть в дырочки внизу.
Самовар бодро гудит,
бормочет радио.
Легок вечерний воздух.
Сквозь листву и
ароматный дым
струнами тянутся лучи
желтого закатного солнца.
Отец на даче целыми днями
колотит, пилит, строгает.
Неутомимо,
с немецкой железной
методичностью и упорством
делает из разного хлама
что-то крепкое, надежное.
Потом окутывается
табачным облаком и
прищуривается куда-то вдаль.
Поблескивают
стекла его очков.
Однажды мать сказала,
что дача похожа
на детскую игру в домик.
Домик строится
из коробок и веток.
И в него целый день
стаскиваются разные пустяки.
Идет подготовка к игре,
но сама игра так и не начинается,
потому что наступает вечер
и всех зовут домой.
Отец всегда умел
сесть на какую-нибудь
скамейку или бордюр,
окутаться табачным дымом,
развернуть газету и чего-нибудь
безмятежно ждать.
На меня обрушиваются
сияющие небеса.
Звездная геометрия
нависает над самой головой.
Кажется, что можно
коснуться рукой звездной реки.
Вглядываюсь в небеса
в ожидании каких-то
неведомых чудес.
Видно даже, как ползет
по небесному куполу
звездная букашка – спутник.
А кругом звенит,
дышит во тьме степь.
Горит красный огонек
отцовской сигареты.
На полу
маршируют солдатики,
отец среди них.
Отец любит рассказывать
про свою службу в армии.
Про город Черняховск,
про «самоходы»,
про сумку для армейского
полевого телефонного аппарата,
в которой помещались ровно
две бутылки водки.
Про немецкий хрусталь,
найденный при рытье окопов.
Про восемнадцатую гвардейскую
мотострелковую Инстербургскую
Краснознамённую ордена
Суворова дивизию,
которая ровно через
двадцать четыре часа
после объявления тревоги
могла быть под Варшавой,
еще через двадцать четыре часа –
под Берлином,
а еще через сутки –
стоять у Ла-Манша.
И про солдата, который
расстрелял из пулемета
целую роту,
построенную на плацу,
и застрелился сам.
Солдатики поют песню
из фильма «Максим Перепелица»
«В путь»
«...А для тебя, родная,
есть почта полевая...!»
«Я, ты, он, она – вместе
целая страна», –
ликует кумач
над улицами,
город не узнать.
С улиц исчезли машины
и на них расцвели
большие бумажные цветы.
Алая пестрота звуков.
Мы идем с отцом
в университетской колонне,
она движется медленно,
часто останавливается.
Отец беседует с коллегами.
Мы будто стоим
в огромной
веселой очереди.
«Да здравствует!
Ура, товарищи!» –
торжествуют
весенние небеса,
в которые уносятся
наивные разноцветные ягоды.
После отца остались
недоразложенные
по альбомам марки,
монеты, банкноты,
недозаполненная
таблица жизни.
Все думал, что
когда-нибудь займется.
Самое раннее воспоминание –
мать убаюкивает меня на руках.
Мне душно и тесно.
«Слышишь, тревожные дуют ветра?
Нам расставаться настала пора», –
напевает она.
А вот я уже взрослей,
я лежу в темноте, изнывая
от подростковой тоски
то ли души, то ли тела,
неясной и нестерпимой.
Мать пытается меня утешить:
«Словно теплая слеза –
Капля капнула в глаза.
Там, в небесной вышине
Кто-то плачет обо мне».
Она прибегает
с работы домой,
чтобы накормить нас,
проверить мои уроки
и сразу же убегает обратно.
На работе у матери интересно,
там есть камеры, студии,
общие планы, крупные планы,
прямые эфиры, монтажи, записи.
Режиссерские пульты,
с помощью которых можно
творить разные чудеса
с видеоизображением,
авралы, склоки, скандалы.
Она, как и дед,
тоже верит в то, что
если хорошенько упереться,
можно исправить все на свете.
Нельзя не исправить.
Хотя, вполне возможно,
что ничего исправлять
на самом деле и не стоит.
Пружинит под ногами
нагретая хвоя.
Солнечный свет
стекает смолой
по звонким сосновым
стволам.
Дышим хвойным теплом.
Сушатся грибы на веранде,
пахнет противокомариным
одеколоном «Гвоздика».
Вечером в столовой
Мосфильм, Парамаунт
пикчерз, Дефа.
Мы на курорте Боровое.
Коллекция значков с корабликами.
Они плывут по зеленому морю
так далеко, что не разглядеть
с берега, где ревет
человеческое лежбище.
Бесконечные очереди
и экскурсии
в тесноте полуострова.
Двухмачтовый ресторан
рвется с променада
в открытое море.
Неистово ревет в порту
белоснежный «Нахимов»
в тоскливом предчувствии.
Дома отец взял у матери
кусок ткани и стал крепить
к нему значки ряд за рядом.
В постели – Лотрек, Рубенс,
Рембранд, Кранах, Рублев –
тяжелые, гладкие, прохладные.
После долгой ночи, когда
что-то большое, неразличимое
приближалось,
горячо, тяжко дышало в лицо.
Потом отступало
в дальний угол комнаты.
Дней десять не ходить в школу,
освобождение от физкультуры.
Я просыпаюсь и обнаруживаю
в соседней комнате,
словно подарок под елкой,
брата, спящего
после перелета из Москвы.
И с ним мешок
Деда Мороза, полный
фантастическими
столичными вещами.
Брат – человек
из блистательного мира
столичных редакций,
который представлялся
мне миром
бесконечного праздника.
Попойки, внезапные
заграничные командировки,
общение накоротке
с сильными мира сего,
о чем говорится впроброс,
как бы невзначай.
Мир людей легких,
оригинальных, всезнающих,
к ним будто не липнет
никакая обыденность.
С ними тоже хочется быть
остроумным и оригинальным,
почти на равных курить
сигареты Винстон.
Юности льстит, когда ее
воспринимают всерьез.
Отоспавшись, брат
исчезал к друзьям
и появлялся только перед
самым отъездом.
Лето заканчивалось.
Лето Крым,
курортная пестрота,
сортировочный пункт
пионеров, едущих
в лагерь Артек.
Группы приезжают
и уезжают,
а я все жду.
Нет во всем мире
никого более
одинокого, чем я.
Но вдруг у кого-то гитара
и город золотой
с прозрачными воротами.
Автобус везет меня
в южной черноте.
Мечта каждого
советского пионера –
международная смена
в Артеке.
«Абсолют» вместо
«тихого часа»,
кубрики вместо палат.
Перестроечные сквозняки
в пионерских головах.
Советское разделение
на агнцев и козлищ:
детей из США
или из Франции
в корпуса получше,
детей из Йемена
или из Узбекистана
в корпуса попроще.
Коллективная жизнь,
от которой хотелось
спрятаться вглубь себя.
Коллективные купания,
от которых хотелось
остаться на берегу.
Шелест пальм –
будто дождь.
Таинственно светится
море по ночам
и движутся какие-то огни.
Скалы и облака ощупывает
пограничный луч.
Веселая заграничная
мелодия из репродуктора.
Озноб влажного утра,
кипарисы.
Медведь-гора
пьет из Черного моря.
Детство на границе эпох.
Физзарядка в Артеке,
El Bimbo.
В сентябре мы загружали
машину коробками с яблоками
так, что она скребла глушителем
по асфальту, и ехали
на вокзал отправлять тетку в Москву.
Вот-вот вздрогнет
пол под ногами
и будет качаться в окне
бескрайний серо-желтый закат,
будут взлетать и падать
черные параллели.
Но провожающих просят
выйти из вагона.
Мы возвращаемся домой
и город почему-то кажется
незнакомым.
Снова тополя и холмы,
дедова «копейка» везет меня
из медленного времени
бесконечного полдня,
из жизни почти природной
в мою комнату, к моим книгам.
Выхожу из машины
на неверных ногах
после долгой дороги.
Хлопают сандалии
через резиночку.
Звенит посуда
в открытом окне.
Шелест воды
в арыках все отчетливей
в остывающем воздухе.
Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 45’ Category
АЛЕКСЕЙ КИЯНИЦА: Поэма детства
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 15:42АЛЁША ПРОКОПЬЕВ: Мифопоэтическое осмысление истории в стихотворении Пауля Целана ”Engführung”
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 15:07Уже само название стихотворения задаёт принцип его прочтения. Это не просто музыкальный термин, но слово с наложенной, многослойной семантикой. В музыке оно обозначает стретту – каноническое проведение тем в фуге, при котором каждый имитирующий тему голос вступает до того, как она закончилась в предыдущем; отдельные части темы звучат одновременно в разных голосах и контрапунктически сочетаются друг с другом.
Но Engführung функционирует и как поэтико-философское понятие, указывающее на уплотнение и сгущение смысла. Начиная со сборника «Решётка речи», поэзия Целана всё более отчётливо смещается в сторону поэтологии – рефлексии над собственными средствами; Engführung демонстрирует именно эту технику предельной концентрации, при которой смысл не разворачивается, а сжимается до предела выразимости.
В логическом плане текст развивается как форма форсированного ведения мысли: переходы между образами и понятиями осуществляются скачкообразно, в режиме смыслового нагнетания.
Далее: экзистенциально-психологически Engführung соотносится с опытом загнанности и исторической тесноты, особенно в тех местах, где затрагивается тема Холокоста, переживаемого как ситуация без выхода. Достаточно вспомнить (саркастическое) обещание «могилы в небе» – «там не тесно лежать» – в стихотворении «Фуга смерти», где музыкальная составляющая не менее важна, чем семантическая. До такой степени важна, что возникает ощущение своеобразного продолжения Todesfuge: связь между обоими стихотворениями на этом уровне очевидна.
Наконец, в своём техническом, прежде всего геологическом², значении Engführung отсылает к сужению, узкому проходу, «бутылочному горлышку». Этот образ принципиален, поскольку в поэтике Целана история и геология не существуют раздельно: историческое время переживается как давление геологических пластов, а не как линейная последовательность событий. История задаётся нелинейно – как своеобразная топография.
ENGFÜHRUNG
VERBRACHT ins
Gelände
mit der untrüglichen Spur:
Gras, auseinandergeschrieben. Die Steine, weiß,
mit den Schatten der Halme:
Lies nicht mehr – schau!
Schau nicht mehr – geh!
СТРЕТТА
(также: СВЕДÉНИЕ, СУЖЕНИЕ, СЖАТИЕ, ТЕСНОТА)
Доставлены в эту
местность
с безобманным следом:
трава, раз-ложенная письменно. Камни, белые,
с тенями стеблей:
Нечего тут читать – смотри!
Не на что тут смотреть – иди!
История как топография принуждения
Стихотворение Engführung открывается формулой, в которой уже задана вся его поэтика: verbracht ins Gelände. Это не образ и не метафора, а протокольная запись. Verbracht – форма пассива без субъекта, слово административного и лагерного языка, обозначающее перемещение тел: «переправлены», «доставлены», «вывезены». Здесь нет действия, за которым можно было бы закрепить волю или намерение; есть лишь результат – телá, оказавшиеся в определённом месте. История у Целана начинается не с события и не с нарратива, а с логистического акта, предшествующего всякому описанию мира.
Gelände – это не пейзаж и не пространство в эстетическом смысле. Это участок, зона, территория, место без имени. Таким образом, история с первых строк оказывается не временно́й, а пространственной категорией: она проявляется как распределение, размещение, транспортировка. Космология текста возникает не из созерцания природы, а из топографии принуждения.
Формула mit der untrüglichen Spur уточняет характер этого исторического пространства. След здесь «безобманный» не в этическом, а в техническом смысле: его нельзя спутать, нельзя отменить, нельзя не заметить. Это не память и не воспоминание, а трасса – линия, по которой уже прошло нечто необратимое. Двоеточие в конце строки фиксирует первую существенную паузу стихотворения: дальше следует не пояснение, а разрез.
Так появляется строка Gras, auseinandergeschrieben. Трава – один из самых устойчивых образов живого, органического, растущего. Но здесь она не растёт и не колышется; она раз-писана, раз-ложена письмом, расчленена на элементы. История вторгается в биологию не через прямое уничтожение тела, а через язык. Трава оказывается одновременно полем и текстом, природной поверхностью и письмом, утратившим связность. Здесь начинается геология языка: живое превращается в материал для раз-бора, раз-деления.
Следующие строки – Die Steine, weiß, mit den Schatten der Halme – усиливают это смещение. Камни здесь не символ вечности и не опора, а белые поверхности, на которых остались лишь тени того, что было травой. История не сохраняет формы жизни, она оставляет их негативы – следы функций без самих функций. Камень становится носителем не памяти, а оттиска.
Императивы Lies nicht mehr – schau! Schau nicht mehr – geh! оформляют решающий переход. История запрещает чтение. Читать – значит ещё надеяться на смысл, на интерпретацию, на опосредование. Смотреть – уже опасно, потому что взгляд сталкивается напрямую с тем, что не поддаётся осмыслению. Остаётся только идти. Эти повелительные формы лишены говорящего: это не приказ конкретного лица (пусть и звучит как приказ), а голос самой ситуации. Язык истории – это императив без субъекта.
Таким образом, уже в начальном фрагменте Engführung задаётся принципиальная установка всего текста: история не изображается и не рассказывается, она переживается как пространственное давление, как утрата адресата и как разрушение привычных режимов восприятия. Космос не фон для событий, а среда, деформированная историческим насилием; язык – не средство описания, а место, где это насилие становится ощутимым. Стихотворение начинает своё движение не из памяти, а из следа, не из смысла, из принуждения к движению вперёд – в теснине, где читать уже невозможно и остаётся только идти.
Geh, deine Stunde
hat keine Schwestern, du bist –
bist zuhause. Ein Rad, langsam,
rollt aus sich selber, die Speichen
klettern,
klettern auf schwärzlichem Feld, die Nacht
braucht keine Sterne, nirgends
fragt es nach dir.
Иди, у твоего часа
нет сестёр, ты есть уже –
уже дома. Колесо, не спеша,
катится из себя самого (само по себе), спицы
карабкаются,
карабкаются ресницами вверх по черноватому полю, (такая) ночь
не нуждается в звёздах, нигде
(не) спрашивает(ся) (оно) о тебе.
История как автономный «механический» процесс
После этого стихотворение переходит к образу механического движения: Ein Rad, langsam, rollt aus sich selber. Колесо – традиционная фигура времени, техники и повторения – здесь лишено внешнего импульса. Оно катится «из себя», без толчка, без человека. История предстаёт как автономный механизм, запущенный и продолжающийся без участия субъекта.
Вероятно, в этом месте Целан сознательно или полусознательно вступает в диалог с Ницше. В Так говорил Заратустра начало (нового) мира определяется как «ребёнок, невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения», как фигура творческого «да», в котором дух, утративший мир, находит свой собственный. У Ницше самокатящееся колесо – это образ свободного начала, игры созидания, волевого утверждения нового мира.
У Целана этот образ радикально перевёрнут. Колесо действительно катится само (и даже из себя самого), но в нём нет ни игры, ни невинности, ни утверждения. Оно движется не как жест свободы, а как инерция механизма. Самодвижение здесь лишено воли и лишено «да»; оно не открывает нового мира, а продолжает движение уже запущенного исторического процесса. Если у Ницше самокатящееся колесо означает возвращение способности начинать заново, то у Целана оно фиксирует утрату всякого начала: движение есть, но оно больше никому не принадлежит.
Эта автономия усиливается в следующем образе: die Speichen klettern, klettern auf schwärzlichem Feld. Повтор глагола klettern означает усилие без продвижения. Спицы колеса движутся, но не достигают цели; их движение напоминает либо ресницы (как можно понять из сопоставления разных стихотворений) – органические структуры, лишённые самостоятельной воли. Поле, по которому оно катится, обозначено как schwärzlich: не чёрное, а затемнённое, как негатив. История здесь не уничтожает космос напрямую, а затемняет его, лишая ясности и контуров.
Nirgends
fragt es nach dir –
Нигде
не спросит оно о тебе —
(Либо безличное:
Нигде
(не) ставится вопрос о тебе – )
Der Ort, wo sie lagen, er hat
einen Namen – er hat
keinen. Sie lagen nicht dort. Etwas
lag zwischen ihnen. Sie
sahn nicht hindurch.
Место, где они лежали, у него
есть имя – у него
нет имени. Они лежали не там. Нечто
лежало между ними. Они
не видели сквозь него.
История как геология
Формула Nirgends fragt es nach dir возвращает нас к уже пройденному месту, но теперь она звучит иначе – как отголосок, как обратное давление текста на самого себя. Nirgends означает не просто «нигде», а отсутствие всякой координаты, отказ пространства от локализации. Это не пустота, а отмена ориентации. Глагольная форма es fragt предельно безлична: вопрос возникает не из чьей-то воли и не из намерения субъекта, а механически, как работа системы, в которой субъект не предусмотрен. История в этой строке доведена до предела: диалог разорван окончательно, адрес уничтожен. Речь идёт не о том, что «тебя забыли», а о том, что миру больше не требуется само вопрошание о тебе. Тире в конце строки фиксирует не завершение, а провал – зависание фразы над пустотой, в которой никакого ответа уже не может быть.
Дальнейшие строки – Der Ort, wo sie lagen, er hat einen Namen – er hat keinen – переводят это отсутствие адреса в плоскость места. Здесь начинается геология истории. Der Ort – не пространство в широком смысле, а точка, участок, локализация. Это место определяется не действием, а положением тел: wo sie lagen – где они лежали. Они не жили здесь и не действовали, а лежали; тела, останки, «лагерная пыль». Возникающее противоречие – «у него есть имя, у него нет имени» – не риторический парадокс, а точное описание исторической ситуации. Имя есть постольку, поскольку место можно обозначить, вписать в карту, зафиксировать в протоколе. Имени нет, потому что номинация не удерживает событие: язык не справляется с тем, что произошло, и само действие именования оказывается разрушенным историей.
Речь идёт не просто о безымянности, а о кризисе именования как такового. История здесь проявляется не в утрате памяти, а в невозможности назвать называемое без искажения. Это описание не абстрактного «места трагедии», а конкретного лагерного, братского, массового пространства, где совпадение имени и события стало невозможным. Имя остаётся как техническая метка, но утрачивает способность быть носителем смысла. История оседает в месте, но не даёт ему быть названным.
Строка Sie lagen nicht dort звучит почти невыносимо именно из-за своей простоты. Место есть, тела были, но между ними нет совпадения. История производит разрыв, в котором тело и место больше не соотносятся друг с другом. Локализация оказывается ложной: там, где «они лежали», их уже нет, и это «не там» не поддаётся исправлению. Место остаётся как географический и топографический факт, но сами «они» смещены, вытеснены, рассеяны. История здесь действует как геологический процесс: место сохраняется как порода, тогда как тела превращаются в исчезнувший слой, в утрату, которую уже нельзя совместить с координатами.
Фраза Etwas lag zwischen ihnen радикализует этот разрыв. Между телами находилось «нечто», но это нечто принципиально не названо и не описано. Etwas – не эвфемизм и не намёк, а отказ от именования. Это «нечто» может мыслиться как смерть, земля, пепел, язык, страх или время, но автор сознательно отказывается от уточнения. Любая конкретизация превратила бы этот промежуток в образ, а значит – в репрезентацию. История у Целана – это не событие и не предмет, а именно промежуток, расстояние, зазор, который невозможно назвать, не солгав. Она существует как «между», не сводимое ни к одному из своих возможных определений.
Следующая строка – Sie sahn nicht hindurch – фиксирует предел восприятия. Здесь принципиально слово hindurch, «насквозь». Речь идёт не об отсутствии зрения как такового: они, возможно, видели, но не видели сквозь. История определяется как непрозрачность. Ни тело, ни взгляд, ни язык не способны пройти через этот промежуток. Он непроницаем и не поддаётся преодолению, и именно в этом заключается его исторический характер.
Sahn nicht, nein,
redeten von
Worten. Keines
erwachte, der
Schlaf
kam über sie.
Не видели, нет,
говорили о
словах. Ни одно
не очнулось, и
сон
пришёл к ним (Вообще-то: одолел их, но слово пришёл уж больно значимое).
Продолжение звучит как уточнение и одновременно как отказ: Sahn nicht, nein, redeten von Worten. Они не видели – нет, и потому говорили о словах. Это принципиальный сдвиг. Отсутствие видения не ведёт к молчанию, но и не возвращает речь к миру; оно переводит её в метаязыковую плоскость. Говорить начинают не из опыта, а о языке (Worte это не слова, а речь, в отличие от Wörter), как если бы сама возможность прямого отношения к реальности была утрачена.
Однако и этот отступ не приносит пробуждения. Keines erwachte – ни одно слово не очнулось (Или: Никто очнулось). Слова у Целана обладают почти биологическим статусом: они могут спать и могут пробуждаться, но здесь этого не происходит. Язык остаётся в состоянии латентности, не становясь событием и не открывая адресата. Вместо пробуждения приходит сон: der Schlaf kam über sie. Сон здесь не метафора покоя и не восстановление, а форма исторического оцепенения. Он «приходит», как приходит ночь или боль, извне, не по воле спящих.
В этом фрагменте окончательно фиксируется разрыв между языком и миром. Непрозрачность истории не преодолевается ни зрением, ни речью; попытка говорить о говорении оказывается столь же бесплодной, как и попытка видеть насквозь. История здесь проявляется как сила, которая не разрушает речь напрямую, а лишает её пробуждённости, переводя в состояние сна – тяжёлого, навязанного, исторически обусловленного.
Kam, kam. Nirgends
fragt es –
Пришёл, пришёл. Нигде
не спросят —
Ich bin’s, ich,
ich lag zwischen euch, ich war
offen, war
hörbar, ich tickte euch zu, euer Atem
gehorchte, ich
bin es noch immer, ihr
schlaft ja.
Я это, я,
я лежал(о) между вами, я был(о)
открыт(о), был(о)
слышен(слышно), я тикал(о) вам, ваше дыхание
прислушивалось, всё
ещё это я, вы
ведь спите.
История как биология (разрыв и сшивание)
Следующее движение стихотворения начинается с повторяющегося глагола: Kam, kam. Это не событие в обычном смысле и не приход субъекта. Скорее, это наступление – как приходит ночь, боль или сон. Повтор лишает глагол конкретности и превращает его в указание на процесс, который нельзя остановить и нельзя локализовать.
На этом фоне появляется неожиданная формула самоидентификации: Ich bin’s, ich. Это «я» не следует понимать как «я» субъекта стихотворения или как голос жертвы. Оно возникает из того самого промежутка, который прежде оставался неназванным. Ich lag zwischen euch – я лежал (или даже «я» лежало) между вами. История получает голос не как субъект действия и не как персонаж, а как медиальное «между», как пространство разрыва, которое внезапно заявляет о себе.
Дальнейшие строки уточняют характер этого голоса: ich war offen, war hörbar. История утверждает свою доступность. Она не была скрыта и не требовала специального знания. Это утверждение лишено упрёка, но в нём содержится холодная констатация: дело не в отсутствии знаков, а в невозможности пробуждения к ним.
Особую роль играет формула ich tickte euch zu. История описывает себя как ритм, как тиканье часов – не как смысл и не как нарратив, а как механическое отсчитывание времени. Именно здесь история вторгается в биологию: euer Atem gehorchte. Дыхание, самая элементарная функция жизни, оказывается подчинено внешнему ритму. (Тиканье часов говорит в пользу субстантивации “я” и одновременно лишения его субъектности. Но при этом удерживая значение авторского участия, автономного голоса автора, который – метафизически – находился среди жертв).
Фраза ich bin es noch immer снимает всякую возможность дистанции. История не завершена и не отнесена к прошлому; она продолжает действовать в настоящем. Заключительная строка – ihr schlaft ja – звучит почти разговорно, но именно эта интонация делает её особенно жёсткой: это не обвинение, а констатация продолжающегося (смертного) сна. (И при этом звучит как евангельский упрёк Христа в Гефсиманском саду, адресованный ученикам).
В этом фрагменте происходит решающий сдвиг всей поэтики Engführung. История перестаёт быть лишь следом или промежутком и обретает голос, но этот голос не приносит смысла и не открывает выхода. Он фиксирует состояние: открытость без возможности быть услышанным, ритм без осознания, присутствие без пробуждения.
Bin es noch immer –
Всё ещё я —
Jahre.
Jahre, Jahre, ein Finger
tastet hinab und hinan, tastet
umher:
Nahtstellen, fühlbar, hier
klafft es weit auseinander, hier
wuchs es wieder zusammen – wer
deckte es zu?
Годы.
Годы, годы, палец
тычется внизу, тычется в, тычет
вокруг:
Швы, наощупь, здесь
разошлись и зияют, здесь
снова срослись – кто
зашил их?
После того как история обрела голос и утвердила своё продолжающееся присутствие, стихотворение резко меняет регистр. Вместо речи и слуха возникает время как вещество. Jahre. Одно слово, вынесенное в отдельную строку, не обозначает течение или длительность, а фиксирует отложение: годы накапливаются, наслаиваются, как порода.
На этом фоне появляется ein Finger – палец. История больше не воспринимается ни взглядом, ни слухом; она ощупывается. Палец – орган слепого чтения, жест, знакомый по письму Брайля или медицинской пальпации. Он tastet hinab und hinan, движется вниз и вверх, по вертикали, как геолог, исследующий разрез. Это уже не хронология, а стратиграфия.
То, что обнаруживает это осязание, обозначено словом Nahtstellen – швы. История мыслится не только как разрыв, но и как сшивание. Однако эти швы не скрыты и не сглажены: они fühlbar, ощутимы.
В одних местах шов klafft weit auseinander, зияет и не сходится. В других – wuchs es wieder zusammen: ткань срослась, затянулась. Но это срастание описано биологически, а не этически: оно происходит само, без осмысления, без суда и без памяти. История может зарасти, не будучи понята и не будучи названа.
Именно поэтому возникает вопрос wer deckte es zu? – кто это накрыл, кто прикрыл разрыв, кто сшил его? Речь идёт о практике сокрытия, о жесте нормализации, превращающем зияние в незаметный шов. Этот вопрос остаётся без ответа, потому что любой ответ снова превратил бы процесс в рассказ и тем самым сгладил бы его.
Deckte es
zu – wer?
Зашил их —
кто?
Kam, kam.
Kam ein Wort, kam,
kam durch die Nacht,
wollt leuchten, wollt leuchten.
Пришло, пришло.
Пришло слово, пришло,
прошло сквозь ночь,
хотело светить, светить хотело.
Asche.
Asche. Asche.
Nacht.
Nacht-und-Nacht. – Zum
Aug geh, zum feuchten.
Пепел.
Пепел. Пепел.
Ночь.
Ночь-и-ночь. – К
глазу иди, к влажному.
История как космология и катастрофа
Вопрос Deckte es zu – wer? не получает ответа и не может его получить. Но именно в этот момент стихотворение делает следующий поворот: Kam, kam. История не отвечает – она снова приходит; приходит как продолжение давления.
На этом фоне возникает почти невероятное событие: Kam ein Wort, kam. Приходит слово – не смысл и не истина, а минимальная возможность речи. Оно kam durch die Nacht – прошло сквозь ночь. Но Целан точен: слово wollt leuchten – хотело светить. Намерение не превращается в осуществление.
Почти сразу следует обрушение: Asche. Пепел не метафора и не символ, а остаток (останки). Повтор воспроизводит осыпание, слоение, накопление. Биология окончательно переходит в геологию.
За пеплом следует Nacht. Nacht-und-Nacht. Ночь становится материалом, плотной и непрерывной средой. История лишает космологию ориентиров, делая ночь самодостаточной и беззвёздной.
На этом фоне появляется императив: Zum Aug geh, zum feuchten. Язык обращается к телу, к органу зрения, но не к зрению как познанию. Глаз – влажный, телесный, уязвимый: последняя возможная точка адресации.
Orkane.
Orkane, von je,
Partikelgestöber, das andre,
du
weißts ja, wir
lasens im Buche, war
Meinung.
Ураганы.
Ураганы, всегда.
Ураганы частиц, другое,
ты
ведь знаешь его, мы
читали это в книге, и это
было лишь мнение.
War, war
Meinung. Wie
faßten wir uns
an – an mit
diesen
Händen?
Было, было
мнение. Как
мы хватались друг за
друга – этими,
этими
руками?
Es stand auch geschrieben, daß.
Wo? Wir
taten ein Schweigen darüber,
giftgestillt, groß,
ein
grünes
Schweigen, ein Kelchblatt, es
hing ein Gedanke an Pflanzliches dran –
grün, ja,
hing, ja,
unter hämischem
Himmel.
Написано было также, что…
Где? Мы
молчаньем прикрыли,
ядовито-тихо, большое
такое,
зелёное
молчание, чашелистником висела
мысль на растительном —
зелёная, да,
висела, да,
под ехидным
небом.
An, ja,
Pflanzliches.
Да, на, да,
растительном.
Фрагмент Orkane. Orkane, von je вводит космологический масштаб, но вводит его настороженно. Ураганы здесь – не метафора исторических бурь, а фигура оправдания: стихия, которая «была всегда». Формула von je отсылает к аргументу природной неизбежности. Но Целан разрушает эту перспективу, смещая акцент на рассеяние: Partikelgestöber – вихрь частиц, утрата связности, атомизация ответственности. (Вспоминается “меченое я” Готфрида Бенна, которое Целан полемически сталкивает с “ехидным” (злорадным) Солнцем Ницше, умножая сарказм последнего до каких-то немыслимых пределов).
Du weißts ja, wir lasens im Buche переводит эту космологию в культурный регистр: знание из книги может существовать как схема, не становясь опытом. Поэтому следует заключение: war Meinung. Катастрофа превращена в «мнение», то есть в дискурсивную форму, не требующую ответа.
Отсюда вопрос о руках: Wie faßten wir uns an – an mit diesen Händen? Руки оказываются скомпрометированы не конкретным поступком, а самой возможностью участия. (Позже этот мотив “как мы хватаемся друг за друга”, повторяется в ещё более “босховском” изложении в стихотворении Psalm).
Обрыв Es stand auch geschrieben, daß. и вопрос Wo? подрывают идею локализуемого источника истины: текст лишается места. Дальше появляется активная форма молчания: Wir taten ein Schweigen darüber. Это молчание разрастается, становится giftgestillt, получает растительный облик: ein grünes Schweigen. Природа втянута в историю как форма укрытия. Небо становится язвительным, hämisch: космология утрачивает утешительную функцию.
Ja.
Orkane, Par-
tikelgestöber, es blieb
Zeit, blieb,
es beim Stein zu versuchen – er
war gastlich, er
fiel nicht ins Wort. Wie
gut wir es hatten:
Körnig,
körnig und faserig. Stengelig,
dicht;
traubig und strahlig; nierig,
plattig und
klumpig; locker, ver-
ästelt –: er, es
fiel nicht ins Wort, es
sprach,
sprach gerne zu trockenen Augen, eh es sie schloß.
Да.
Ураганы, ура-
ганы частиц, осталось
время, осталось,
попробовать на камне – он
был приветлив, он
не мешал слову течь. Как
хорошо мы устроились:
зернёные и волокнистые. Стебельчатые,
плотные;
гроздевидные и лучистые; почковидные,
пластинчатые и
комковатые; рыхлые, раз-
ветвлённые -: он, оно
не мешало слову течь, оно
говорило,
говорило взахлёб сухим глазам, пока их не закрыло.
An, ja,
Pflanzliches.
На, да, на
растительном.
История как вегетативная эволюция
Здесь история, лишённая оправданий, цепляется за растительное как за нейтральный уровень бытия. An – не «о» и не «через», а касание и зависание. Ja – признание факта. И очень язвительное признание.
Es blieb Zeit – осталось время: не спасение и не смысл, а зазор, минимальная возможность попытки. Эта попытка формулируется точно: es beim Stein zu versuchen. Камень ценен тем, что war gastlich и fiel nicht ins Wort: он не перебивает. Впервые возникает среда, где речь может дойти до конца. (Повторю ещё раз: интонация и серьёзная, и доверительная, и язвительная одновременно!)
Дальнейший перечень фактур отказывается от значения в пользу осязательности: мир описывается как поверхность. И всё же вещество начинает говорить: es sprach, sprach gerne zu trockenen Augen. Адресат – сухие глаза, без катарсиса. Eh es sie schloß фиксирует завершение: глаз закрывается от исчерпанности.
История как игра с нулевой суммой
Sprach, sprach,
War, war.
Говорило, говорило,
было, было.
Wir
ließen nicht locker, standen
inmitten, ein
Porenbau, und
es kam.
Мы
не поддавались, стояли
в середине пористой
структуры, и
оно пришло.
Kam auf uns zu, kam
hindurch, flickte
unsichtbar, flickte
an der letzten Membran,
und
die Welt, ein Tausendkristall,
schoß an, schoß an.
Пришло к нам, прошло
насквозь, заштопало
незримо, заштопало
последнюю мембрану,
и
мир, тысячегранник,
рос кристаллом, и кристаллом стал.
Schoß an, schoß an.
Dann –
Рос кристаллом, и кристаллом стал.
И тогда —
Nächte, entmischt. Kreise,
grün oder blau, rote
Quadrate: die
Welt setzt ihr Innerstes ein
im Spiel mit den neuen
Stunden. – Kreise,
rot oder schwarz, helle
Quadrate, kein
Flugschatten,
kein
Meßtisch, keine
Rauchseele steigt und spielt mit.
Ночи, расслоившиеся. Круги
зелёные, синие, красные
квадраты:
мир поставил весь свой интерес
на кон с новым
течением часа. – Круги,
красные или чёрные, светлые
квадраты, никакой
беглой тени,
никакой
мензулы,
дымо-душа не поднимется и не войдёт в игру.
История как кристаллография и абстракция
Формулы Sprach, sprach. War, war. предельно оголены: говорилось – было. Снова возникает wir, но уже как Porenbau, пористая структура. История проходит сквозь: kam hindurch. Штопка an der letzten Membran удерживает предельную границу между миром и телом.
Мир кристаллизуется: die Welt, ein Tausendkristall. Это не возвращение к органике, а переход в состояние формы. Dann обозначает фазовый переход.
После кристаллизации наступает Nächte, entmischt: расслоение. Мир геометрических фигур и цвета – абстрактная модель. Die Welt setzt ihr Innerstes ein im Spiel mit den neuen Stunden фиксирует ставку и риск: мир вступает в игру с новыми часами (как течением времени). Здесь Spiel – не свобода, а эксперимент, попытка перезапуска времени.
Возможно, не обошлось и без появления тени Ницше: игра как творящее утверждение у Заратустры. Но у Целана Spiel лишено антропологического центра: играет не субъект, а мир как система – ради продолжения функционирования.
Именно поэтому столь существенна связка отрицаний: kein Flugschatten, kein Meßtisch, keine Rauchseele steigt und spielt mit. Из игры исчезают фигуры жертвы, суда и памяти. Свидетельство не поднимается и не участвует. Игра продолжается без мёртвых. Цена функционирования – исчезновение свидетельства.
Steigt und
spielt mit –
Поднимется и
войдёт в игру —
In der Eulenflucht, beim
versteinerten Aussatz,
bei
unsern geflohenen Händen, in
der jüngsten Verwerfung,
überm
Kugelfang an
der verschütteten Mauer:
В полёте сов, у
окаменевшей проказы,
у
наших сбежавших рук, во
время последнего гео-разлома, над
стрельбищным валом у
засыпанной стены:
sichtbar, aufs
neue: die
Rillen, die
Зримо, за-
ново: ка-
навки, эти
Chöre, damals, die
Psalmen. Ho, ho-
sianna.
хоры, тогда, эти
псалмы. О, о-
санна.
Also
stehen noch Tempel. Ein
Stern
hat wohl noch Licht.
Nichts,
nichts ist verloren.
Значит,
стояли всё-таки храмы. У какой-то
звезды
был ещё свет, пожалуй.
Ничто ещё,
ничто не потеряно.
Ho-
sianna.
О-
санна.
In der Eulenflucht, hier,
die Gespräche, taggrau,
der Grundwasserspuren.
В полёте сов, здесь,
разговоры, серые-как-день,
следы грунтовой воды.
(– – taggrau,
der
Grundwasserspuren –
(Серые-как-день,
следы грунтовой воды —
Verbracht
ins Gelände
mit
der untrüglichen
Spur:
Доставлены
в эту местность
с
безобманным
следом:
Gras.
Gras,
auseinandergeschrieben.)
Трава.
Трава,
раз-ложенная письмом.)
История как бегство и разлом (зияние)
Заключительный фрагмент Engführung возвращает нас к образам, уже возникшим ранее, но теперь лишённым прежней неопределённости. In der Eulenflucht – режим движения: бегство в темноте, без ориентации. Совы, хорошо видящие ночью, тоже спасаются бегством. Ночь – не пространство прозрения, а среда ухода. Образ помещён в ряд топосов: versteinerten Aussatz – окаменевшая проказа как след исключения, ставший частью ландшафта. (Тут явные следы Георга Тракля, у которого проказа – библейское наказание за грех инцеста. Особенно если мы знаем, что в поздних стихах изначальную греховность человека и человечества он переосмысляет как вселенскую Жертву).
Bei unsern geflohenen Händen продолжает мотив рассогласования: руки «сбежали», и тело больше не совпадает с функцией. История производит расщепление субъекта.
In der jüngsten Verwerfung подчёркивает новейший разлом: история тектонически актуальна. Ландшафт фиксирует насилие: Kugelfang у verschütteten Mauer – пулеулавливающий (если переводить буквально) вал у засыпанной стены. Verwerfung это уже чисто геологический термин, разлом.
И всё же возвращается видимость: sichtbar, aufs neue: die Rillen. Канавки – след, проявляющийся вновь. За ними звучат Psalmen, Ho-sianna: традиционные формы утешения возвращаются как цитата и отзвук; слово молитвы заикается, дробится. (Здесь нет места, чтобы отдельно остановиться на слове die Rillen. Канавки, желобки).
Also stehen noch Tempel. Ein Stern hat wohl noch Licht. «Ещё» и «пожалуй» – модальности остаточного факта, не надежды, всё в той же трудноуловимой, но интуитивно понятной тональности. Формула Nichts, nichts ist verloren звучит как выставленная напоказ традиция: произнесённая, но не подтверждённая. За ней уже ничего не стоит.
Дальше – разговоры, taggrau, и следы грунтовых вод: история уходит под землю, в движение глубины.
История как (внешний) комментарий
Последний жест – замыкание: в скобках повторяется начальная формула. Gras, auseinandergeschrieben возвращается уже как итог, скобки намекают на комментарий, на “внешнее” высказывание: история осела в рельефе, в языке, в веществе. Engführung заканчивается не светом и не молчанием, а раз-ложенным словом – словом, растущим, как трава. Это отказ лгать. История у Целана не может быть понята, но может быть выдержана – в форме, которая не перебивает, не оправдывает и не закрывает зияние именем. Именно в этом и заключается его многоуровневая и многослойная поэтика, поэтика амбивалентности: не в репрезентации катастрофы, а в сохранении её геологического – то есть исторического – давления внутри языка.
ВАСИЛИЙ КАРАСЕВ: Тирады
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 14:29когда грязь у навьего пруда и колонна света – к саду когда – дождя оставлена акварель –
я буду ждать встречи когда грязь –
ни одной мыслью язык
не оторвать от верхнего нёба (смотреть на облака следует
не проверяя как убеждаясь но чисто-зная: созерцать – выпускать: ты с другом можешь сверить часы можешь в глаза улыбнуться) бора монастырь на краю поля сельский туман
(и вот отражения зёрен)
(никем так мало не интересовались и никто не был этим так доволен как он под шпицвегевской маской чудака продолжающий вести
своё сомнительное существование – мастер может не всегда
при всех инструментах быть на каких играть умеет –
на струнах площадей когти и перья – царство – дубы – сосны берёзы – бутон ночи взрывается и хорошо
утро мысли золото дел дня – в лакуну вижу –
из глаза выходит тласольтеотль с гнездом белых яиц и возвращается в брейдаблик:
ноль растворён в линии представляющей все измерения оттуда и черпаем (ботинки размокают)
когда говорю прямо
обычно сталкиваюсь с отрицанием когда же рассказываю истории
с непониманием
но раз до сих пор обращаются значит этого достаточно поэтому говорю как привык
слепые цари в крыльях в шкурах медвежьих волчьих – ни один письменный язык не
научит тебя говорить так громко чтобы нас слышно было –
я согнал тучи и разогнал их –
родные края – коридоры дождя – у навьего пруда мастер – снова цветы и сосны снов –
ноль растворён в движении – отчего ты сразу тогда не сказал почему я опять это читаю
ты всегда оставляешь людей на потом пусть теперь туман
научит тебя говорить так громко чтоб слышно было как меня:
смотреть на облака следует
не проверяя как убеждаясь но чисто-зная: созерцать – выпускать: ты с другом можешь сверить часы можешь в глаза улыбнуться – каждая жизнь коротка
поэтому спешить не стоит
когда грязь у навьего пруда и колонна света – к саду когда – дождя оставлена акварель –
я буду ждать встречи когда грязь –
ни одной мыслью язык
не оторвать от верхнего нёба
ВЫХОДНЫЕ
опять страницы тишина сторонится
глаза закрыты – порогов речь не знает – спускались в кузницу раз десять –
у тонзуры ристалища кленовой на полную луну смотрю
с закрытыми глазами
где сдобных врат руки самошной что знала шерсть и чешую за мраком мхов лиан крестов перо к перу запоры ветров не начинают ну а пороги ледяной воды со старицами гнёзд – фарфоровые виры – вайи – другое тесто – стариков
среди себя не назовёшь колючих отражений – бой барабанов топоров сливается в одно с историей далёких наковален
хранимой и плющом – калина вот-вот выдаст
чтоб каждый речи отложил но тише оттого не стало дождь тонкий свет свой пропускает через душ металлы хвоя вечного переливается пояса
падает к костям игральным трубке с висами пинцетом кресалом стучится среди прочих в тёмные окна зала
в нём танец не стихнет пока что-то терзает ещё – в любви признаться хочется –
сплав слов знакомых быстро остывает –
опять страницы тишина сторонится глаза закрыты – порогов речь не знает –
драккар из бурунов грозовых показался только древко мелькнуло отчаяния – кругом тоска и смерть –
оклад закатный и с чаем крепким за день нагрелся подоконник она сидит деревья смотрит струятся сосны лоснятся потом лопаются клёны
каштан звенит – как ящерка –
не оттого что прежний вид или о смерти говорят так тихо –
(с трудом могу поверить
но как скажу – поймаешь – пойдём – и уст твоих не остановят)
если бы меня – вновь подумалось в берёзах – устраивало сейчас то что я делаю то вероятно давно бы перестал – завтра придёшь – завтра тратя столько же
и радостно готовя папки на растопку – диктуя – возвращаюсь на тропу чуть дальше:
под скамейкой в тенях вишни в прятки не играют пятки
пыли пряничной прибиты шапки доски мостика журчали
и морозов здесь не помню мороси шипения змеиного слышу дятла и как близко – велогонщик отдыхает с сыном – за малины парусами
скрип коляски завершает –
в расходящейся улыбке вечном мареве – жару –
…
ТИРАДА
кто проверяет и как часто
моих приятелей всегда известно
бумаги много утром писчей самой разной ранним я ещё не до конца проснувшись сразу же на славу замыслам нашёл сегодня
либо мысли твои всегда на одни и те же выводят примеры либо память универсальный плод вкусив решила
на том остановиться – сразу
откуда голос не доходит найдёшь нас захоти себя узнаешь лучше
беседовал тут с одним стариком и всё указывало на характера пути его родство с моим
он возвращался раз за разом
и не был – ни на что похож – этот путь – ничего
на пути незнакомого – лишь незнакомо и родно – благодаря той сути что пробуют как наживу поля
всегда процента было мало
и не хватало тишине конечно рук –
чем пристальней ты всматриваешься в жизнь тем меньше стен надо
себя в ней на первых порах растворил раз то не бойся любви –
в гормоне счастья скроется сознание покуда по волнам вопросов дрейфует дух
2.
мастеру
ничего не стоит оставаясь собой быть другим тростником водомеркой и знанием что следует украсть и вором а главное историей
в полдень за чаем и трубкой –
о том как некто из друзей каких-то вроде бы приятелей хороших зачем-то и когда-то уходил куда-то и не вернулся –
известна лишь тропинка в тростнике до первых спящих плавней:
история без утверждений а понимаешь всё:
дней хочется рисунок обводя раскрасить и копии дарить как ветки – теряя перья
мёд заточить случайное заставит и через много зим метаморфозы тростника
окажутся сюжетом каждой вазы
опор поменьше а углы оставить светлыми всё же на первых соснах ничего –
кажется не за ещё а что-то ждёт меня перед самой дверью…
за день до нашей с тобой встречи за два до твоего отъезда
слежу за спящим своим телом
за тем что
мыслями течёт и образами дней шелушится –
раскрытие есть создание тайны её сокрытие и указание на путь который и есть сокрытие в сознании
из называния тайной суть раскрытием
но я жду большего и ожидая творю
в поиске возвращая и возвращаясь из слова в слух и обратно и усталость моя растворение в этом и когда я все до последней итерации пройду
станет хорошо
там иней сам пропустит
когда я все до последней итерации пройду станет хорошо
смальты дикой период забродит вот-вот опущусь в тишине к фарфора колосьям из называния тайной суть раскрытием
слова следы рук на стенах пещеры расставание заботит
сияют перемолотые кости усвоен свет их давно
и путь пусть не забыт ещё к ним уже нем представляется волной дай вспомнить нам
что здесь не место ни старости ни детям
страх в рог сон в ножку и далее любовь доверься
тропам старым в камнях породах
мыслей
магматических забвения живительного я снова
на гребне
последней волны от света
отличим лишь силою
границы чистоты то есть
разматывается личное и общее чтобы осталась суть и сущее
не смог свести на нет
брат крепкий тех кто позже возгордившись испугавшись
всё ж будет падать к своим корням
и точно стружку к закату родному
со всей торжественностью унесёт волна
о красоте твоей говорит оставленное мной до возвращения твоего памятью нашей дышит
и держится тем
что прозрачно было в момент
наших первых неловких приветствий
страх в рог сон в ножку и далее любовь доверься
тропам старым в камнях породах
мыслей
магматических забвения живительного я снова
на гребне
последней волны от света
отличим лишь силою
границы чистоты то есть
разматывается личное и общее чтобы осталась суть и сущее
не смог свести на нет
брат крепкий тех кто позже возгордившись испугавшись
всё ж будет падать к своим корням
и точно стружку к закату родному
со всей торжественностью унесёт волна
не зная правда счастье
ещё как эхо или меч будут длиться
среди лиан и лиц песка пыльцы
о красоте твоей говорит оставленное мной до возвращения твоего памятью нашей дышит
и держится тем
что прозрачно было в момент
наших первых неловких приветствий
страх в рог сон в ножку и далее любовь доверься
тропам старым в камнях породах
мыслей
магматических забвения живительного я снова
на гребне
последней волны от света
отличим лишь силою
границы чистоты то есть
разматывается личное и общее чтобы осталась суть и сущее
не смог свести на нет
брат крепкий тех кто позже возгордившись испугавшись
всё ж будет падать к своим корням
и точно стружку к закату родному
со всей торжественностью унесёт волна
сутры бархат коброй поднявшийся
ни к чему уже не ведя
блеском в глазах запоминает
ход чтобы встал сад обошёл
с чаем так неожиданно ни для кого победно вернулся
ешьте яйца с голубикой спицы режьте из стекла песен жгите колесницы здесь соломы молоко корни выгнало давно птиц согнали небылицы
в серебро напёрстки ситец где рукой не шелохнуть кулаком не садануть лаком скрипку не вернуть
с добрым горцем не заснуть в двери грим свой не вернуть воли старой не согнуть
за подковой возвращусь
хоть кому-то верить надо ничего о вас не знаю
как пришелец
но всегда всё узнаю
стелются звуки догадок
день плотностью дыханья сталактит удивит такыр гириха воздух покидал рыдая
как любовь вот-вот
вернётся усилием твоим вмешавшись простота царапин тишины подбрасывает как лигатуры искр цветочных тень накладывает
горячее желание внизу поток рисует свод без тел а крылья его шепчут
лишь в твоих гротах
но только их бесплодие стада сейчас и есть а оторвутся кто приняв оставит и надо ли чтоб мог сказать
кому полезна
неизбежность встречи
света цепка медь нёбного язычка пещеры двигает как крыльями истома
лапками и хоботком из тьмы
света цепка медь нёбного язычка пещеры двигает как крыльями истома
лапками и хоботком из тьмы
о красоте твоей говорит
яркий эротизм пустоты
башен лиловых венчики дышат жернова звездой над горькой рекой обрамляя солнца ладони гало
эмаль бежит в аронию вороньих капюшонов
не узнаю вензелей на вратах бирюзы
новый быть может колдун теперь с котом здесь
с осени живёт возможно станет другом или другой это город где тоже облака в ответ на вопрос пришлют другого знахаря теней и знатока орудий что души превращают в знакомые углы на которых фонари редко гаснут всегда кто-то обронит ключи или быр а в пору листопада под охрой тебя ждут пуговиц и сопрано и бас как джаз свободный алмазов какие каждый желает в руках держа воспевать перед другом точно воскурять благовония прогоняя тем самым любую болезнь коих здесь
нам не счесть
не узнаю вензелей на вратах бирюзы башен лиловых венчики дышат жернова звездой над горькой рекой обрамляя солнца ладони гало
эмаль бежит в аронию вороньих капюшонов
ромашка границы миров выбирает света сладкое тесто из колец облаков
жемчужная пустота плачет
чаинки что старых гвоздей в досках пляжных шляпки
льва в ветвях дождём рисую
в скал рискуя сорваться рисунка засмолы к пены солёной холодным молярам
дуги надбровные застыли как лава вишни хрупкой
рвущей с нервами до клёкота млечного грота
то я вижу над собором что в тенях доселе слыло себе гнёзда создающим из теней любой работы суть те то же отражение
быть подспудно в том желании что молить мы не устанем отдохнуть в нас снизойди
и спали освобождая –
простота творчества
и отсутствие замыслов
тоже истинное положение дел во вселенной чтобы из ничего бралось что угодно представь уже всё уединенным в пустоте тогда введи её простую пустоту в себе и правьте вместе
до спасения во дворце всего что есть чтоб не делить
на явь и творчество
правьте вместе
как звали того путешественника из далёкого будущего где будущее с прошлым ещё не разделились
который всякий раз появлялся на закате какой-то цивилизации и теперь на земле
в погожее и свежее уныние
когда стройны лишь облаков ряды играют острыми углами танца плетенье областей для переноса в храм
но остаётся теми же путями только время убивать
в гостях стараясь как зайдёшь не проронить ни слова умеренно барабанить пальцами на чайнике стоять
или сахар мешать громко чтобы пока не заиграет громче саксофон друг новую не нащупает историю
выходя из второго вагона товарищ заметив как в первый вхожу не устоит и лишнюю беседы ради как делал сам так много раз проедет
в этом искусстве я давно
и это новые для меня звуки поэтому покуда мне интересно судить не возьмусь
блаженство от бессилия
грустно что ты уехала
я рад что ты уехала ведь только и остаётся что меня расколоть
ведь мелочи можно раздать но сначала в мастерской наиграться – клей и свёрла пластилин на верхней
на самой нижней
полке медной проволоки шуга там же кусачки сладости чай окружили но грустно что ты уехала ни за что не цепляется сознание хоть столько осколков целых горшков и протезов
мой мир картинки твой же история
забытая реакций очень далеко и дальше всё то что нас
вокруг
погода
становится лучше
но я могу предоставить себе препараты
под которыми можно без отвращения работать с городской средой
общения инфантильный угол
финансовые крайности поведения обещания…
конечный продукт мозговой активности мокрота
простота безопасность
это проще выражается и выражено
за формой мысли
были мне как собственные едва ясны
когда ладони как чаши гладкие бороды как пчелы гудят
над скатерти отражающей гроздями одними листьями папиросными
а карты в пламя упрятаны и дети с пуговицами
должны бы в соседней играть так чтобы суды и взятки были не маской а воском чтобы фитиль жадно
воздух глотал
ты в дебрях недоверия
и недовольных взглядов ребёнку дай побольше ядов запутай всех в конец
горящий куст
что видел я во сне был нарисован рукой друга только красный будто шариковой ручкой по фаянсу
на бумаге на исходе под стеклом
под старыми узлами таволетты
приговорённый заводи прогрыз как слепни с комарами
пугают нищеты множества
и кто был близок рассыпается
а я забыл секрет слоги и кремень человечьих глаз скрепляющий в искре а веки тяжелеют
и ты
вся движущая сила всех частей
в каком-то более плотная месте мысли благодаря тому и всех вещей вокруг чем дальше тем интересней путь держи всё далеко оно пусть плотно
на перекрёстке семи или большего числа троп где муравейников сколько хвои и шишек внизу развязался шнурок на ботинке
где-то в кольцах этих сердце перевод я начинаю
на моей груди ладоней
как цветов друзей под небом на реке теперь не хочет предавать узор огласке
её пасмурный закат мне имена лишь повторяет скажешь от меня услышал
только их так ясно остальное лишь в душе наметил
по улице передо мной парень
ему навстречу девушка ручкой машет по нему сразу ясно не узнал
а вот по ней обозналась ли точно ли узнала или по приколу например не скажешь
а щас я сижу на скамейке и площадь со спины пересекает девушка рядом смотрит на меня здороваюсь и с заметной задержкой ответ
но кажется не узнала
как собственно и я точно не скажу кто это так знакомое лицо
2.
рек в ночи язык приятен тени всё хранят покуда искры пляшут с наковальни муравейник слов спокоен
может дождь когда закончим встретит нас с тропы к воротам
не спеши как разобьётся гипса новая под бронзу вряд ли вспомнишь в чем там дело
мифы ли рассказы друга или вдруг рыбак прохожий я смотрел и он поведал давит масло из оливы
цедит мёд зерно стирает
вышибай меня из камня спрашивай всё что захочешь у деревьев и у солнца
их язык тебе понятней
я весь день смотрел на волны только тайну нам и нужно когда тайна снова с нами хочется всё что задумал
чтоб увидел хоть один поднимать вопросом чистым
возвращения к истокам где бумаги
не коснуться только и всего чтоб лететь выше представлять как друг смеётся
или просто чай на кухне как потом проснуться
и на прежнее бревно до обеда никого
кружева зовут на небо тишина мне тянет руку
город пусть стоит хоть слезы льёт хоть пляшет платья бабочек в меха уходят
лисий мех пух сменит к лету
любуюсь облаков театром
так готовы люди в играх себя видеть раствориться возвращаюсь я средь башен бренных и холодных
то как дождь другого тронул то себя коснусь любовно и не близко мне какой-то в стороне туман знакомый голоса его как с неба только гром угрюмый сразу мелким золотом вроде из хмеля и лип и щебня я туда как дождь и снова мы на небе в том же смехе у любви все наши земли в тьме той мы на солнце смотрим
с облаками сосен и лиан ремнями кони наши недовольны в колос прячется подкова сквозь подсолнух утекают
с мухами коровы
тина под мостом вихрится камень треснет от молчания лопнет взор от ожидания так в трудах проходят ночи
смальта дней к дождям привыкла топоры встречают сосны по ремням потопа белки в кроне речи ищут дом свой только б солнце жгло сильнее где болото стань пустыня трещины возьми орешник я покину площадь скоро
так же скоро свет погаснет в зале что манил нас тем же прежде облако напомни
как с пути я сбился
вновь преображусь ни слова
девушка скользит луж бронзой шум кириллицы тяжёлый
звон кольчужный и крестовый нет я взор свой закаляю
не узнала и не вспомнит
ещё одна перед мостом к которому коты вели от самого дуба до кукушки от самого пика цветами – никто
в меня камнем не бросил никто
мне из птиц не пропел что-то страшное
на мосту остановился
в облаках петляли тропы и затягивались в друга музыка его натура потому и средь листьев
птиц искусней лишь глазами путь как зодчий представляю
у фабрики мне кажется запонку ты потерял на трамвайных путях в прошлый раз
очень часто нас угощают приглашают в гости
или дарит нечто действительно ценное и долгожданное полностью осознавая все свои действия и весь контекст а потом точно так же осознавая и не давая опомниться те же люди говорят гадости или как-то подводят
все эти языки
которым учат нас вокруг культура варваров в саду
мои бой даёт опять листьями сочными их же язык
ты встретишь
лишь к себе вернувшись когда в конечностях почувствуешь и реку
и ветер над водой
смерть не видя в центре пляшет никого руками лица
от жара танца закрыв кричащих если вслушаться
в ряду окажешься имена слова хула выскочи ты на врага
забери скорей меня только тела ты не тронь а моя душа возьмёт корни так трещат
листья щёлкают желая не брататься танцевать
не стремись и змеем стать
мышью прыгнувшей в смятенье вод лик откроешь так окрепни
и кричи жарче её рвётся тело на огни
голоса спешат в любви
а за мной теперь драгуны головы в шлемах
и теменем в ладонях там же крылья белые
как купол я спускаюсь и в туннеле
новых фресок барабаны с саранчой схожи
палки дивный тонкий звон кругом
я читаю песни с башни в тишине он остаётся
что теперь так страстно манит дню достанется покой
ночь достаточно без ложных форм пред табернаклем и павлиньи перекаты
тигры золотом ржаным мёдом синим пеплом
в сизых листьях
в спицах как среди родных деревьев –
платья не слепят пыли дорожной и не узнаешь
в этом тех
прежних пристальных духов корений
коренья размыты сплетаются в камне доверься как дышишь
здесь тропы припрятаны хохот за нефтью листвы
здесь ныне все рано надеясь и дальше без планов но только не близкий пусть он грёз не зная пот льёт
и громом гремит в серых скальных кубах за хвои волнами
и башнями листьев чьи речи в осколках узнает кто сам песни любит и ради их крыльев хвостов позвонков готов голодать
вставать – прощаются только устало качаясь и крепко кося отстранившись отходят ко сну
3.
когда об ухудшении
состояния тяжело больного родственника друзьям
сообщения прекращаются заявлением о чудесном его исцелении всех переполняет радость
бесконечную радость испытывают друзья когда выясняется что мир пришёл в дом того кому так тяжело было все эти годы
говорить о семейных делах так и о проблемах
иных вообще:
и так с чем угодно –
найди теперь в себе ту часть меня которая глаза раскрыла тебе
на то что от тебя во мне что от меня в моих трудах и далее заметь что же от нас в них и посмотри теперь на прочие поступки
мир хочет тайн чтоб было веселее кто близко подошёл
без страха если не отнимет то путь продлит
и тот иной красив и даже больше нужен
ни ярости ни ужасов заставших в испарениях легенда тайна тишина
и имя ей здесь
а где назвать пора ко сну отходишь
мир в страхи брошен и шёпот слаб
а голос собственный
из века в век
мир своей простотой не перестаёт удивлять
орган в раздумьях
и ангелы на балконах ещё до конца
не проснулись
рука одно рот другое наблюдаю за ними
пока разводя всё дальше и как закончу
отложу до рассвета а днем тебя встречу
как живность морская на берег выходит
спустились снежинки ко мне
вылупляются снежинки
как радость от всякой вариации о любви к тебе
на одной струне
сильно тянет к тем мыслям что быстро растаяли
в них отражаются и те что нашими стали и те к которым путь лежит
скрипка круга радиусом тенью от костра к тебе и к небу смычок одно моё внимание на этой точке
уйти
к холмам малины ты во тьме желаешь
всё чаще снов забытых
в памяти всплывают события и люди и места
будто желают чтоб взглянул на карту словно птица
и стягиваются бурно пенясь в жизни люди и пропадают как слова
а если б снова
в где тишина ёжась сознании творя тревожная и ожидающая волшебства улыбка
но перст на дверь мою проникает ли тревога за слово из суперпозиции смотрел
пока не увидел голову медузы
история
закон как зеркало а ты горгона
мы в окне как след ставший следом кружки на кандинском
зияние снежное а из тоннеля поезд мчится
небо в клыках лета лето в середине
путь шампур и сам сочась
и в окнах только стук транслирует который сердце дома
у асфальта под снегом
заводей тенями деревьев марморированных
при диакритике дальних туманностей лучшие сомы да обабки
для тех кому соитие приятно
и в первую очередь в осуществимости
ничего нет недостижимого ко всему ведут множества твоих путей через разные города и сели
данные применимы к действительности
поскольку неясно
по чему я так долго иду перестаёт быть ясным и чего ради и прочие
ума яства
у асфальта под снегом заводей тенями деревьев марморированных
при диакритике дальних туманностей лучшие сомы да обабки
и чувство окрылёности пугает важнее не что не взял
а что всё закрыл
за литерами лигатуры за литерами берёзы золотые клёны
за литерами лигатуры за литерами берёзы золотые клёны
уже ты смотришь на меня со страниц той книги жизни какую некому писать прими хоть сколько допущений
ещё не знает тишина
что значат в чреве её знаки
я витаю в облаках чтобы ты была рядом
для тех кому соитие приятно
и в первую очередь в осуществимости
я так себе отвечу
не распыляй себя по мифам чтобы искать кто ты
история
закон как зеркало а ты горгона
проникает ли тревога за слово и не пора ли из него
и вулканы потухают
и со лба последний пот и ни одно слово
со сцен овуляции
«ВЕК НАШ КОРОТКИЙ»: Из американской поэзии
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 01:13РОБЕРТ ФРОСТ
ПРИНЯТИЕ
Когда солнце, лучи обронивши на тучи,
Догорая, сползает в лощину, попав в западню,
Ни ветер, ни зверь, затаившись в пещере под кручей,
Не заплачут в тоске по угасшему дню.
Птиц все же смутят помрачневшие своды,
Клекот стихнет в груди, затуманится взгляд.
Та из них, что застала сумрак природы
Вдали от гнезда, устремится назад.
Чтоб с последним лучом под чернеющей кроной
Отыскать свою ветку, из горла выдохнуть страх.
Подступившая мгла спрячет мир, голубой и зеленый,
ночная прохлада усталые крылья остудит,
Пусть приметы грядущего не различимы впотьмах –
Неизбежного не избежать. Будь, что будет.
ЮДЖИН ФИЛД
ИПСВИЧ
В Ипсвиче звездные ночи прохладны,
С моря песня летит утомленною птицей
К обветшалым фасадам, ступенькам нескладным
О том, что «прошло и уже не случится».
Ветер стонет в чугунных оконных решетках,
Ему вторят поблекшие рыжие стены,
Вздыхая протяжно: «Век наш короткий.
Что прошло, не вернется, покроется тленом».
В Ипсвиче ведьмы в прохладные ночи
Плетут заклинанья лукавые. Дерзко
Взмывают над шпилем, летят вдоль обочин
Туда, где волной низкий берег истерзан.
Тени былого заклятье разбудит,
Всхлипы заполнят улицы спящие:
«Славного прошлого больше не будет.
Пережитόе милей настоящего!»
В Ипсвиче дева в прохладные ночи
Приходит на Холм Разбитых Сердец
Послушать, что волны морские пророчат,
В ладони размять розмарин и чабрец.
Печальна, глуха к милосердным словам
Заросшего сада, рыбацкого порта:
«Ушедшее счастье не внемлет мольбам!
Былое надежно из памяти стерто».
В Ипсвиче с ведьмою был я знаком –
Синеглазой девчонкой, смешливой, курносой –
Что мое сердце поймала тайком
В сеть, заплетенную в рыжие косы.
Время пеплом присыпало аквамарин
Глаз. Заклятьем отбелены пряди.
Холм Разбитых Сердец. Розмарин
Меж моих пальцев – прошлого ради.
Милая Анна, тревожить покой
Призрака, сердце умиротворяя,
Я бы не стал. Мне дорог простой
Ипсвича образ старинный. Я знаю:
На улочке узкой, за древней стеной
Взгляд бирюзовый и голос беспечный
Ведьмы смешливой привидится мне –
Какой ты была, и останешься вечно.
СЭМ РАШ
ЧТО НЕ СТАРЕЕТ?
Мама заметно стареет, отец потихоньку сдаёт.
Мы на карте линейкой разметили медленный лёт
нашей стаи. И все же последний из нас отстаёт,
чуть живой, зацепившись за солнечный свет.
Постарев, устремляемся к взморью. Прохожий,
Гладкую гальку собрав, провожает глазами полёт:
«Что оставили вы за спиной»? Очевидный ответ:
Всех отставших, старые камни, тину схлынувших лет.
Мой единственный сын, первенец мой дорогой,
этот мир умирал, когда мама была молодой
(вой сирены вдоль мостовой – погибал, как киногерой).
Мать молилась о силе травы, что пробьется сквозь камни.
Постарела та девушка, что пробилась сквозь камни травой,
Захватив сны в хрустальном сосуде с собой о себе стародавней.
ТОМ ХИЛИ
СОНЕТ О ЦЫПЛЯТАХ
Мой дед, он достоин портрета в энциклопедии:
Рубашка с жестким воротничком,
до блеска начищенные ботинки, –
Образец элегантности в нашей небритой угрюмой семье.
Он озадачил меня, показав коробку с цыплятами,
Рассаженным по одному в тесных ячейках –
Словно колдун оживил сырые яйца в рыночной картонке:
Пух, перышки, бусины глаз, розовый клюв.
«Писклявая хрупкая жизнь, а им страшно не больше, чем нам.
Присмотрись – каждый сам по себе, не похож на других.
Простишь и позволишь другому несходство с собой –
Сможешь стать человеком».
Давно нет ни деда, ни тех писклявых цыплят.
Но я знаю, как оставаться человеком.
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ИРИНА ОВЧИННИКОВА
ВИТАЛИЙ ЗИМАКОВ: между аористом ἐγένετο и перфектом γέγονεν
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 01:07***
заснеженное поле первого января
по форме чисто кошка елены гуро
по содержанию белый платок
с инициалами αλ на чёрном столе
в петле припев гостей из будущего ты где-то
между аористом ἐγένετο и перфектом γέγονεν
дождь (проект текста) марселя бротарса об этом
об этом медвяная роса заповедника манадзуру
неподалёку от мыса на угольный микрофон
как первые концерты his master's voice
записана встреча эдипы и умирающего моряка
посреди поля с торчащими из-под снега
стеблями борщевика
*
лодка дождливой ночью
записанная в тридцать шестом
рифмуется с ночной лодкой из итако
записанной в тридцать девятом
их каверы на подходе к станции уэно
три года назад
попрощались сожгли и предали
земле не придавая особенного значения
я тогда последний раз напился
три года назад
но она не стала сниться реже
подводя поэтические итоги
перевожу в рабочей тетради по койне
(рифмуется с "войне") предложения где экзе-
гетически значимые предлоги
последних под этим снегом новостей
четырёх книг на греческом
неважно граница между учениками
или место для сна во время шторма
всё те же лодки
*
шумом костра
исполосованный снег
цветущий здесь словно отдельно
от сотен степных километров
не обещавших фростовскому конику
ни woods ни frozen lake
ни ожидания древнегреческого глагола μέλλω
ни полярных дневников другого роберта
родившегося и погибшего с эпохой мэйдзи
отдельно точно фраза гассана
о том что после сожжения книг
обычно переходят на людей
от контекста про коран из рук инквизитора
и обезумевшего альманзора
в чьём взгляде за дробленьем черепов
любимой зюлейме было обещано
рабство если вздумает противиться
он дальше с ней бросается с утёса
скрываясь под кастильским снегом
и пеплом вартбургского празднества
ВИТАЛИЙ СУРИКОВ: Ангелы трёх поколений
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 01:04***
1. И начал Иов и сказал:
Зная ужас смертной тени (24-17)
Человек бежит, как тень (14-2)
Ночью внемлет сновиденьям (7-14)
И как воду пьёт свой день (34-7;9-25)
Вот цветок к земле клонится(14-2)
Вот солома на ветру (21-17)
Так ответьте, скот и птица, (12-7)
Навсегда ли я умру? (14-14)
2. И продолжал Иов возвышенную речь свою и сказал:
Тот, кто пролил меня как молоко (10-10)
А после как творог сгустил (10-10)
Плоти коснулся кошмарной рукой (19-21)
О, если б меня Он простил(7-21)
Червь мне как мать, а сестра моя моль (17-14)
И гроб мне отныне отец (17-14)
Вместо пшеницы восходит куколь, (31-40)
На поле ячменном - волчец (31-40)
Стонет ли сторож в своём шалаше? (27-18)
Ревёт ли осёл на траве? (6-5)
Кто выберет то, что противно душе? (6-6,7)
Что может сказать человек? (9-14)
3. И отвечал Иов и сказал:
Однажды я говорил, -
теперь отвечать не буду,
даже дважды,
но более не буду. (39-35)
(Центон из Книги Иова в Синодальном переводе)
***
Ангелы трёх поколений
Спрашивали друг у друга
Кто сей творец заблуждений?
Не нашего ли он круга?
И первое царство поведало
Что был он дитя природы
Зачатое духом, на небе ли
Во дни ли дурной погоды
Но так он взошёл на воду
Второе царство сказало
Что он был воспитан орланом
За нашу и вашу свободу
Его укрывали туманом
Ветошью и негодным
Но вот он взошёл на воду
Сказало третье царство:
Он вышел из чрева девы
Его изгнали из города
В пустыне вскормили дэвы
И там отрастил он бороду
А после взошёл на воду
Четвёртое царство сказало:
Царь Шломо искал ту деву и
Демонов слал повсюду
Нашли, привели, он сделал ей
Ребёнка без всякого чуда
И вот он взошёл на воду
И пятого царства история:
Вот, пролитая небосводом
Капля попала в море, и
То понесло урода
Который взошёл на воду
Он в царстве шестом был плодом
В саду от влекущих лилий
И ангелы-садоводы
Вскормили дитя и вспоили
И вот он взошёл на воду
Был в царстве седьмом он каплей
Упавшей на вешние всходы
Взошедшей младенцем. Цапли
Вернули в страну исхода
Того, кто взошёл на воду
Восьмое же царство сказало:
Увы, мы не видели роды
Был он рождён на скалах
И вскормлен там, и походу
Оттуда взошёл на воду
Девятое
Дитя нарциссической страсти
Одного андрогина
Десятая
Капля семени
Мастурбировавшего Творца
Или брошенный плод инцеста
Или последний луч
Двух слившихся светил
Или же Логос
Взошедший на воду
По желанию всех этих
Сил
(из гностического Апокалипсиса Адама)
ДЕРЕК УОЛКОТТ: Из поэмы «Пёс Тьеполо»
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 01:01ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Дерек Уолкотт дружил с Бродским. Это недостаточное основание для интереса к нему, но хорошая затравка для начала. Уолкотт получил Нобеля по литературе в 92-м, через пять лет после Бродского, но познакомились они еще в 79-м, когда Уолкотт помогал Бродскому править переводы его стихов для английского издания «Части речи». Как пишет Захар Ишов, «При всем своем мастерстве в английской поэзии, Уолкотт, чернокожий с Антильских островов, был чужаком в Америке и хорошо понимал терзания Бродского в изгнании» (Zakhar Ishov, “Brodsky in English”, Northwestern University Press, 2023. C. 170).
Я думаю, что дело не только в жизненных обстоятельствах — Уолкотт рифмовал, дело почти неслыханное в Америке конца XX в., особенно для крупного поэта. Может быть, это сыграло свою роль в том, почему именно его привлек издатель “Части речи” помогать Бродскому править переводы.
Когда по предложению Игоря Булатовского я стал читать поэму Уолкотта «Пес Тьеполо» (Tiepolo’s Hound), увидев длинные рифмованные строчки, я решил, что его надо будет переводить голосом Бродского. Но голос Уолкотта сопротивлялся и настоял на своем. Так я узнал голос Уолкотта.
«Пес Тьеполо» — длинная книга, на 163 страницы большого формата. Уолкотту нужно было найти форму, которая вывезет такой объем. «Божественную комедию» можно было написать чистым пятистопным ямбом (ундекасиллабом, строго говоря). Там было полно другого новаторства. Сейчас этого никто не поймет. В качестве исключения, подтверждающего правило, можно указать на «Золотые ворота» (“The Golden Gate”) Викрама Сета, поэму о современной жизни в Сан-Франциско, написанную по-английски онегинской строфой. Но она держится именно на отталкивании от ЕО. Поэма Уолкотта написана как бы пятистопным ямбом, но его строчки легко растягиваются до 12–13, даже до 15 слогов, и их часто невозможно прочесть ямбом, та-ТА, та-ТА, та-ТА. Строчки чистого ямба соседствуют с совсем прозаическими:
the sting of cod, of coffee sacks. The sea
disappeared, nails drummed the tin roof of the shed
Русскому уху это довольно трудно принять, но английское ухватывает некую трудноопределимую ритмическую пульсацию, достаточную для того, чтобы решить, что это уже не проза, а значит, пятистопный ямб (про существование прочих размеров они уже довольно давно забыли). Такой подход даёт свободу интонации, необходимую, чтобы не дать читателю соскучиться.
Для целей перевода можно было посчитать, что размер оригинала — функционально пятистопный ямб, пусть и в современном изводе, и ямбом же переводить. Но я довольно быстро отказался от этой мысли, слишком уж получалось непохоже на оригинал, и взял вольный четырех(примерно)ударный тактовик, т.е. строку с четырьмя главными ударениями:
Дождь прошагал через гавань и лениво
к лабазу, легко придушив вонь трески
и кофейных мешков. Не стало залива,
пропал, по крыше бьют молотки,
Перекрестная рифмовка у Уолкотта интересно сочетается с графикой двустиший, ненавязчиво, но крепко связывая их между собой и избегая докучливости парной рифмы. Характер рифмы самый разнообразный: есть и простенькие классические рифмы (sea / leasurely), и современные почти незаметные (sun / wagon), и неточные, зато глубокие (departure / rapture), и экзотически-изысканные (insult / its salt, become us / St. Thomas). Это прекрасно ложится на современную практику поэзии на русском языке.
Но я совершенно забыл сказать, о чем поэма! Это жизнеописание Писсарро («он» в публикуемом здесь отрывке), переплетающееся с жизненным опытом самого Уолкотта. Они оба выходцы с захолустных тропических островов (Сент-Томас и Сент-Люсия), отправившиеся в метрополию искать удачи на поприще искусства. Уолкотт сам художник, хотя гораздо менее интересный, чем поэт, но в живописи разбирающийся хорошо. Оба аутсайдеры — еврейство Писсарро в Париже параллельно туземности Уолкотта в Америке. Дилемма «уезжать — оставаться», внезапно приобретшая острую актуальность уже в нашей реальности — его больная тема. Уолкотт плетет свое повествование из нескольких параллельных потоков, не только переплетающихся, но сообщающихся, переключаясь порой с живописи на литературу, с Писсарро на себя, с Парижа на Сент-Томас — и обратно — на протяжении одного предложения (курсив ниже мой – Д. М.):
Во Франции найдет он свой голос: из фраз
гортанных лип на бульварах и всплесков
серебристых двустиший осин: «Понтуаз»,
и дороги откроются ему, как наследство.
ИЗ КНИГИ «ПЁС ТЬЕПОЛО»
IV.1
Представляю его в порту на этюдах:
Шарлотту-Амалию шлифует пассат,
все слабей на губах вкус соли, повсюду
сефардских родственников голоса.
Воскресная жара, замогильное пианино,
тетушки цвета красного дерева с веерами,
кружевные салфетки, десерт, над камином –
открытки выцветшей Франции в рамах.
Солнце блуждает по душной мебели,
по армянским коврам, пробиваясь сквозь
жалюзи, и все тянется послеобеденный
день, как засидевшийся докучный гость.
Взгляд скользит по полкам: ракушки на рамках,
в них истории, рассказанные многократно,
тяготы плавания, судьба иммигрантов.
Смотрят нежно, шепчут имена и даты.
Они рассказывают о родине – в дымке
старых фото мужья-бородачи и
выцветшие супруги, шпильки-невидимки
в прическах, сливки колониальной буржуазии.
«Я, Жозеф Писсарро, твой дед
родился в 1799-м, в недальнем пути
от моря, в Бордо. По прошествии лет
в жены взял парижанку Анн-Фелисите Пети.
Позже, с детьми и Исааком, братом жены,
мы уехали на Сент-Томас. Вначале
ослепительный свет, рабы, блеск волны
после столицы туманов нас поражали,
затем пошли дети, дела пошли,
так что слушай, сын сына моего Жозефа,
это – доброе место, шума мирского вдали,
но и старый свет забывать не к спеху.
Эти две доминиканки – жены дяди Исаака:
сначала одна, потом другая сестра;
здесь для тебя есть урок, однако:
немощен дух, да и плоть не бодра.
Эстер и Рашель Манзано-Помье,
твои чопорные тетки с мушками и носами,
прорубались с секатором по земле,
будь то буйный бурьян или розовые посадки;
но, осев в городке аккуратном этом,
тоску по туманам оставляли мы позади;
Бога ради (и хмурятся тут портреты),
прибивайся к делу, а в художники не ходи».
IV.2
От родителей отдалялся, упрям и угрюм
меж цветущих холмов и синих бухт,
тяготился его беспокойный ум
семейной рутиной: вести гроссбух,
ходить в синагогу; ходил, во всем
соблюдая приличья, однако дух
сомнения креп – был его святым
покровителем тот, кто острову подарил
имя, кто в язвы влагал персты.
Лишь краски спасали от распятой зари.
Он страшился застрять, выправляя финансы
в затхлой дядиной конуре, застрять навсегда
там, где дело вязнет в косности африканской,
и синяя дверца моря в конце улицы заперта.
Все внове в этом мире: формы, блеск и тени,
вера, в черной коже нюансы цвета –
влажный блик на кромешном эбене
плеч рыбака, вытягивающего сети,
черный пес клянчит потрохов у пироги
на белом до слепоты песке, и море
такое синее, что красит руку, – прологом
к новому миру, а ждать уж нет мочи.
IV.3
Рисовать рябь залива Шарлотты-Амалии,
где ласточка – галькой по водной глади,
дольше, чем поклясться уплыть подалее
с дымком на горизонте, назад не глядя.
Его ль это тень на тресковых бочках?
Предательство ль – надеяться на изгнанье?
Мысли – не те же ль перебранки склочных
волн у ног его, и не вечно ль терзанье
любви в столкновении с долгом – как всегда
у художников на островах, хоть вокруг
райского света бесплодная благодать,
где любовь постепенно перерождается в недуг.
IV.4
Щедрость утр принимая в холмах и у моря, где
бухты светлы, безмятежны пристани,
и шарфы в небе развешаны перистые,
все ж, мечтал ли он, стоя над морем, о городе
с туманами, мансардами в море крыш,
черной штриховкой толп, вокзальными дымами –
о столице, в чьи ворота, как в музейные рамы,
вошел бы дар его? Был ли то Париж
карет и бульваров в жемчужных оттенках,
свечение старых слов: Монпарнас, Распай?
Другой мир, не в Шарлотте-Амалии стенки
кирпичных проулков и портовый раздрай.
Вижу тени меж бочек, у вонючих шхун
с визгливым их грузом на линиях местных.
Он идёт с Мельби, учителем, сквозь шум
и блеск рынка, замышляя бегство.
Его провожают взгляды, рыбацкую сеть
штопают иглы в тени просторной тика,
рты зашиты. «Ты уедешь, мы знаем. Едь,
но мы тебе корни. Без нас зачахнешь, поди-ка».
Рядом канал забит буртами угля,
после дождя запах гнили и нечистот,
и душу тревожит рыбья рыночная чешуя
в зазоре меж двух миров. К которому он прильнет?
ЕВГЕНИЙ ВОЛЬПЕРТ: поиски белой вороны
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 00:45весь день провели в поисках белой вороны[1] по прерии перемещались кругами в боевой формации маршевым бегом на двенадцатом круге потеряли Большого Медведя видели как с трудом передвигая жирные ноги он идёт отдыхать под секвойю позже видели пуму измазанную его кровью отдыхающую под секвойей заночевали под той же секвойей пуму отогнали к соседней потеряли в процессе Хромого Зайца ночью спали потеряли Бизона Страдающего От Проказы весь следующий день перемещались по прерии каждый поодиночке и бессистемно[2] потеряли Койота Считающего Себя Рыбой[3] встретились вечером под секвойей весь вечер пока не заснули следили за пумой ночью потеряли Змея Пожирающего Собственное Тело утром повернули обратно к своим вигвамам[4] пума идёт за нами с трудом передвигает жирные ноги[5] записал я Белая Ворона вождь своего племени и его летописец
[1] к праздникам каждый воин должен снискать расположение своего тотема
[2] пытались уберечься от пумы
[3] возможно что он заблудился
[4] праздники каждый воин должен проводить в окружении близких
[5] возможно что умрёт по дороге
ИГОРЬ БУРДОНОВ: 62 стихотворения, которые так или иначе посвящены истории
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 00:39ИГОРЬ САТАНОВСКИЙ: Манифест квантовой поэтики
In ДВОЕТОЧИЕ: 45 on 11.05.2026 at 00:35ДЕКЛАРАЦИЯ ПОЛЯ, КАК ТАКОВОГО
Квантовая поэтика — не метафора. Не школа.
Это коллапс сигнала
я з ы к о п р о с т р а н с т в а.
Футуристы освободили
локальный сгусток Поля.
Мы — вышли в Поле.
Квантовая поэтика — не стиль.
Это онтологический дестабилизатор.
Рекурсивный движок
парящих смыслов
в ожидании коллапса.
Пиши запутанным
синтаксисом,
и н т е р ф е р е н т н о.
Смысл недоносим,
но измеряем.
Что схлопнешь — твоё.
с л о в о ч а с т и ц а —
с т р о к о в о л н а —
с т и х о м е р ц а н и е —
Заговори чужой азбукой —
поперёк времён, голосов, систем —
да оживут призраки словарей —
да преломится твоя память.
Насдвигáлся? — смещай спектр!
Вместо мифа чистых языков —
резонанс и интерференция.
Ты больше не автор,
ты — интерфейс.
Воспроизводи, перевирай, мутируй.
Пока не схлопнешь.
Олегу Пащенко
назревший коллапс
прибывает
с л у ч и в ш и м с я —
будто-ближе-всего —
стало-быть —
дыхание бого-поля —
м е р ц а н и е м
ещё-не-прошлого —
в пределе будет-было —
вдохновения —
только-что —
в с п ы х н е т
давно-полыхавшим—
и раной света —
в самой черноте —
пульс —
никогда-есть
и всегда-нет
ЗАПОЛFILL ГДЕ OUTHURTS
● честных impersonators стыдят impostors
● bloodlands в руинах hands up грязь
● sports utility мужики old dead
● pitchforks здорово health insurance приходите
● you have два года to decomply
● All круто шуткий capable смурняк
● Amerikosovo на марше
● History dot ру выхода nic
HISTORY PRO
нащупaем н е с л у ч и в ш е е с я —
почти-там-где — маячит —
хтонью в складках хроно-ткани
черная молния уже-не-прошлого
на грани запомнить-забыть —
вот-вот — предостроенного архива —
с х л о п н у в ш е г о с я ещё-не-
записанной хроникой
расползающихся версий
в самом факте —
и нигде — так
HISTORY СЛИТНО
uбеgо gромсающегo mega воя
людоv, bodroj lieжи
gрощix укрестал/лов killoвека
шкожесплачих gnawющих svoржи
флепых мароdittелей PROпада
psi/ноглаvых insta/туций
семьщь ещё ум/roya слокно/гдарь
семьщь сли cluster/мнуций СЛИТНО
не/гней/жи dates/ких ошибог СЛИТНO
воя не уже/будов тводов/етских останкoff
bLов обраствоств вы/ни/тов/no/сти
ней/сов я/на/они/поле ости/минков
бу/де/тям тлян/ние сов/убовествых
сорже/будо/весь по/мест/па/да/ний
семьщь ещё вым ни вербность ХАНА
семьщь авы ми то/bus/a ХАНА
ищных нещей умровека
и/я/ни/не
и ха/ми/не
и блед/domi/не
злато/хрустну/low
рва/null/low
со сло/до/щай собс/цен/дарь
и хруст/давль/у/бог/их chud-chud
раствых шокoff об/рас/плодoff
бес/нуть из/ков/so/боза
sorrжетям/ни/можызных
СЛИТНО
в раз/low/max
века / ошиб / охххх
