:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 34’ Category

Юрий Левинг: ИЕРУСАЛИМСКИЕ ИСТОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:15

ИЕРУСАЛИМСКИЕ КАРТЕЖНИКИ

На окраине иерусалимского рынка Махане Йегуда спрятан иракский шалман, где с утра до поздней ночи мужчины режутся в бридж. Там варят самый крепкий на всем востоке кофе – густой, как растертое кунжутное семя, терпкий на язык, как наждачная бумага. И если в сердцах вырвавшееся у проигравшего арабское ругательство нет-нет да прорубит накуренный воздух шалмана, старик Нисим качнет головой, сделает глоток обжигающего напитка и, положив за щеку кубик халвы, продолжит сдавать по часовой стрелке карты. Он выкладывает их рубашкой кверху так бережно, как трепетный жених касается под хупой запястья невесты.

Игроки называются по сторонам света: Яма, Кедма, Цафона, Негба. Яма («море») – значит запад. Кедма – «впереди», то есть восток, если обратиться к солнцу лицом. Цафона – это север, а Негба – юг, по границе пустыни Негев. Пара Цафона-Негба (Север-Юг) играет против пары Кедма-Яма (Восток-Запад). Давиш бен Моше в паре с Шароном Балабаном играют против Эльханана Коэна с Меиром Бустаном. Кидая пас, Давиш бен Моше приговаривает: «Чем больше мяса на костях человеческих, тем больше гнили будет в его могиле». Шарон Балабан подмигивает вистующим и добавляет: «Чем больше имущества – тем больше забот». Готовя контру, Эльханан Коэн вздыхает: «Чем больше жен – тем больше колдовства». За Меиром Бустаном не постоит – загибая карту, добавляет: «Чем больше рабынь – тем больше разврата». Давиш бен Моше реконтрует: «Чем больше рабов – тем больше воровства».

За порядком в шалмане следит старик Нисим. Он любит повторять, что во время соревнования мастер должен представлять собой «помесь хищника и схимника». По отношению к противнику – ты хищник, терзай его! Если ж речь идет о поведении во время турнира, никогда не забывай – ты обязан быть схимником: никаких излишеств и нарушений режима, а значит не только ни капли арака в рот, но даже не смей засматриваться на розовые локти мадам Шнайдер из польской кондитерской на улочке Агриппы, когда та с размаха кидает в бумажные пакеты творожные рогалех с начинкой из апельсинов, клюквы и имбиря. Сам старик Нисим, правда, не всегда был схимником и, говорят, впал в трехлетнюю депрессию после того, как в декабре 1975 года понес поражение в Большом шлеме, проиграв перекупщику зерна из Хайфы свой любимый новенький Фиат.

Есть среди завсегдатаев иракского шалмана еще одна разновидность – не игроки, а наблюдатели («свидетели Тетраграмматона», как в шутку называет их хозяин). Они в состязаниях не участвуют, но при этом азартно считают чужие штрафы за подсад и прогнозируют премии за шлемы или занимаются поиском случайных комбинаций в зоне уязвимости. В теплые вечера по рынку разливается дынная сладость. Выйдя на улицу, картежники громко анализируют заключительные тактические удары в партиях и вдыхают между затяжками травяной запах перезревшей анноны, известной еще как сметанное яблоко.


Это слайд-шоу требует JavaScript.




ЗИЛЬПА

На востоке для этого нужны либо смелость, либо безумие – во-первых, она шагала по сердцу светского квартала, во-вторых, смотрела прямо в глаза прохожим, не моргая и не отводя взгляда. Арабские и еврейские мужчины улюлюкали ей, как сицилийские мальчишки вслед Малене в деревне Кастелькуто, а она продолжала грациозно идти вниз по улице Яффо, не обращая на них внимания, с широченным зонтом – гордая и одинокая, будто под ногами ее был подиум для показа модных скромных нарядов, а не дорога от главной автобусной станции к Голгофе. Назвали ее в честь служанки, которую отдали во владение Яакова, чтоб та стала матерью двух сорванцов – Гада и Ашера.

Раббан Гамлиэль часто повторял: «И там, где нет людей, старайся быть человеком». В дом к Зильпе Хадад в Абу-Гоше сходились как старые холостяки, так и молодые вдовцы; у отца водился лучший и самый золотистый мед в округе, который в ульи ему приносили пчелы-трудяги – хрустальные, сорвавшиеся с гербов Барберини. Собранный в долине смерти под городской Синематекой вблизи давно закрывшегося британского консульства, он таял во рту, и даже наиболее черствых посетителей заставлял улыбаться и превращал скучные вечера, похожие привкусом на серое скатанное верблюжье седло, в чувственные приключения – с давно опостылевшими ли им женами, с любовницами ли на час в темных лабиринтах Русского подворья.

Новые трамвайные рельсы блестят под дождем, как опасные лезвия, и не родился еще такой Лаван, который смог бы обмануть сердце девственницы-рабыни, несмотря на все тайные знаки, которыми Рахель поделилась с Леей накануне свадьбы сестры.


Зильпа


ДЯДЯ ЗЯМА

Проживает дядя Зяма в Немецкой слободе в Иерусалиме. Предки его пребывают в Палестине уже без малого две с половиной тысячи лет – за исключением пары эпизодов: согласно преданию, одну прабабку в 6 веке до нашей (их) эры увели персы; другой прадед сам увязался за македонской девицей двести лет спустя и провел оставшуюся жизнь в Селевкии на Тигре, где взимал таможенные пошлины за право речной навигации да ведал вооруженным эскортом торговых караванов в пустыне. Еще рассказывают, что кто-то в их семье работал по контракту в Александрийской библиотеке, но успел уволиться по собственному желанию накануне пожара на верфи, в результате которого сгорели склады с хлебом и большая баржа с книгами, предназначенными к отправке в Рим. Дядя Зяма же – хоть и скрытый цадик – к книгам имеет весьма далекое отношение, бизнесом не занимался и, вообще, не был склонен к приключениям даже в молодости.


Дядя Зяма


Как и большинство его сородичей, он провел тихое и, если вы спросите меня, на редкость невзрачное существование: дом, работа бухгалтером на фабрике по пошиву спецодежды, снова дом, покладистая жена и послушные дети, трехразовое питание без излишеств, по радио новостные сводки в утренние часы и лирические песни времен Пальмаха в послеобеденный перерыв… Однако за всем этим скрывается кое-что еще, как в Ла Скала, если заглянуть сквозь щель в темном занавесе перед представлением «Аиды» Верди – статуи позолоченных львов, опахала с разноцветными перьями из экзотических птиц, мраморные колонны. С той разницей, что на представление дяди Зямы даже самому ангелу не достать билета, балкона для VIP не существует в природе, а представление не начнется никогда, потому что – как бы это объяснить? – постарайтесь сейчас напрячься и предпринять интеллектуальное усилие, ибо сказанное прозвучит философски: это такое представление, которое творится при постоянном аншлаге и без антрактов уже много лет, но при этом у него нет ни начала, ни конца, оно идет не ради представления как такового и не ради зрителей – последние одновременно являются в нем актерами, а имя постановщика известно всем по афишам, только произносить его вслух никому нельзя, и где скрывается в данный момент сам режиссер, программка деликатно умалчивает, но намекает, что он находится везде и всюду и, следовательно, может в любой момент выйти на авансцену, порвав хрупкую ткань либретто рукоплесканиями в свою честь. Но есть у меня некоторые основания полагать, что дядя Зяма – и есть и.о. режиссера, по крайней мере, он знает – и буквально хранит – один большой секрет.

Огласки не боясь (тут все свои), перескажу то, что могу, опуская некоторые детали, которые меня передавать не уполномочивали. Для начала хрестоматийное: вечером в пустыне налетел ветер и принес перепелов, которых оказалось столько, что они плотно покрыли весь лагерь. Когда топтуны проснулись, то сообразили, что пока все спали, северный ветер надул с такой силой, что под слоем исчезнувшей пыли и струями дождя намыло гальку, и в лучах рассветного солнца плато преобразилось в огромный блестящий и искрящийся стол. Выпавшая роса покрыла землю органической био-скатертью, на которую была выложена теплая и готовая к еде субстанция цвета манной каши с медом. По фактуре субстанция напоминала мелкий иней или зерна кориандра. Она лежала не сплошным ковром, но была расфасована по формам разных размеров – сахарными кремлями, пирамидками, караваями, медовыми горками, в виде животных и в виде рыб – к примеру, фаршированного карпа. Сверху на затейливые фигурки опал второй слой росы, наподобие полиэтиленовой упаковки защищая яство от песка и насекомых. К людям вышел главный предводитель и, сложив руки рупором, объявил, что ман будет выдаваться каждому по потребностям, между 5 и 7:30 утра, что в очередь становиться не нужно, а достаточно выйти из палатки с бронзовым совком и набрать для себя и членов семейства причитающуюся долю.

Все сошлись на том, что вкус у мана был адекватный: пионеры прокладки путей сообщения между лагерями сказали, что он напоминает им хлеб, вымоченный в яйце и молоке; старики шамкали полустертыми зубами и радовались тому, что после долгого перерыва они вновь могут вкусить медовых лепешек. Сборщики палаток и разведчики из тех, кто покрепче, мечтавшие о жареном на угле мясе, прикрывали глаза – ман во рту у них сразу приобретал вкус жареного барана. Выяснилось, что никто не мог собрать больше положенной ему ежедневной порции – и лишь накануне субботнего дня выпадал двойной паек, потому что в субботу выдача временно прекращалась. Когда солнце припекало, лишний ман таял и стекал в Средиземное море. К ручьям из мана приходили пить олени и медведи. Обнаружив, что мясо отметившихся на водопое зверей обладает чудесным ароматом и светится изнутри, а одежда из их шкур никогда не изнашивается, на них принялись охотиться филистимляне.

И где же здесь дядя Зяма? Еще Аарон по указанию пророка поставил в Ковчег Завета одну порцию мана в глиняном сосуде как знак вечного свидетельства о чуде пропитания в пустыне. В согласии с семейной традицией предок Зямы по материнской линии, Натан бен-Йешуа, благословенна его память, был одним из последних защитников Второго Храма. Ночью 6 ава, за три дня до катастрофы, когда осадившие храмовые стены римские легионеры забрасывали из катапульт свистящими пылающими снарядами внутренний двор, от жары пожара уже невыносимо было дышать. Зарево плавило розовые камни построек. Отряд самообороны один за другим вытащил из Святая Святых четыре драгоценных сосуда и замотанный в талит первосвященника жезл Аарона. По подземному тоннелю повстанцы переправили бесценный груз за пределы осажденного Иерусалима. Менора и херубы оказались слишком объемными, чтобы вынести их и не быть замеченными вражеским дозором на горе Скопус, поэтому пришлось их оставить и уповать на милость Всевышнего. У берега Иордана члены отряда для верности разделились. Натан бен-Йешуа, которому достался сосуд с маном, закопал его в Верхней Галилее под масличным деревом; когда солдаты отступили, он его перепрятал, замуровав в стену хижины на Генисаретском озере, и позже передал в наследство сыну, Йехиэлю бен Натану, тот, в свою очередь, внуку – Амраму бен Йехиэлю, а тот правнуку – Бнайе бен Амраму, и так далее, и так далее – аккурат до дяди Зямы, который, не покидая пределов Эрец Исраэль, на протяжении полувека каждый день, только стемнеет, спускается с лампадкой в руке по узким ступеням в подвал маленького домика в иерусалимской Немецкой слободе, чтобы проверить сохранность вверенного семейству объекта.

Сосуд из потрескавшейся глины лежит в деревянном футляре с бархатными стенками, сработанными для него руками отца дяди Зямы – коробы следует менять примерно раз в триста лет до тех пор, пока не придет пророк Элиягу и торжественно не вернет сосуд народу Израиля, и тогда его поместят в Третий Храм. А сейчас сосуд должен пребывать у дяди Зямы «для хранения во всех поколениях». Содержимое его не тает и не гниет, а навечно остается свежим, без порчи и червей – и все мужчины из рода дяди Зямы про это знают не понаслышке, ибо герметично закрытую емкость откупоривают за жизнь хранителя дважды: впервые на бар-мицву, когда отец передает тайну сыну, второй раз – на смертном одре. Оба раза из вместилища аккуратно вынимают чуть-чуть мана, только в первом случае будущий хранитель нежно откусывает кусочек, а в конце ему его просто кладут на губы. Ман никогда не закончится, возвращенный в сосуд он сам наращивает свою потерю.

Скоро по Немецкой слободе будут прокладывать трамвайные линии. Иерусалимский градоначальник уже приезжал сюда на осмотр в сопровождении помощников из министерства путей сообщения – все в шлемах и оранжевых жилетках. Делегация инспектировала окрестности, мэр лично постукивал по стенам домов, пробовал на вкус образцы смолы из выкорчеванных деревьев вдоль дороги, которую, как забитую холестерином артерию, предстоит расширить путем хирургического вмешательства желтыми, похожими на игрушки для взрослых, дизельными Катерпиллерами. К несчастью, по муниципальному плану дом дяди Зямы расположен прямо в узле будущего перекрестка, и его должны будут разрушить (о переносе каменного сооружения речь не идет якобы из-за бюджетных трудностей).

При этом дядя Зяма твердо знает, что трогать и передвигать футляр с сосудом можно лишь при исключительных обстоятельствах. Опасаясь за судьбу хранимого на протяжении столетий тайного груза, день и ночь думал он об альтернативных путях обеспечения сохранности содержимого. От нервного напряжения он даже начал терять аппетит, но ровно до того дня, когда в репортаже Галей ЦАХАЛ, который последовал за девятичасовыми новостями, Зяма услышал историю про стартап-лабораторию в Герцлии, занимающуюся новым направлением в науке и технологии – наноархеологией. Об успешном стартапе заговорили еще в начале нулевых в связи с курьезом. Тогда по виноградному зерну, найденному на раскопках античной винодельни в окрестностях Бейт-Шеана, ученые смогли реконструировать и вырастить лозу, из которой производили вино в древней Иудее. С тех пор результаты эксперимента репродуцировали, развили, и поставили вино на серийное производство. В наши дни бутиковая винодельня разливает по бутылям эксклюзивное и очень дорогое красное вино с аутентичным вкусом, который две тысячи лет назад смаковали в беседке за малахитовым столиком римский прокуратор или царь Ирод. Когда в Иерусалим с официальным визитом прилетели Дональд Трамп и его советник Джаред Кушнер, то на приеме в честь американских гостей премьер-министр Израиля с гордостью угощал их именно этим напитком – и, говорят, с большим успехом.

Но внимание дяди Зямы привлекла другая – менее эффектная, зато имевшая непосредственное отношение к миссии его сородичей и к предмету выбора их личной жизненной стратегии часть истории. Наноархеологи, как вскользь сообщила армейская радиостанция, при раскопках на территории Синайского полуострова обнаружили кусок янтаря со впаянным в него комаром. Окаменелость в результате анализа датировали между 1300 и 1310 годами до нашей эры – что несомненная удача, ибо данный отрезок времени соответствовал блужданиям двенадцати колен по пустыне. С помощью сверхточного лазера умельцы аккуратно вырезали комара из его долгого прибежища и ввели ему в брюшко иглу, чтобы извлечь образчик крови, высосанной насекомым из плоти древнего израильтянина более тридцати столетий тому назад. По полученному ДНК члены лаборатории восстановили не только пол и примерный возраст жертвы, но и то, чем человек питался в тот день, когда его укусил комар за час до того, как влип в красную смолу и затвердел с ней на грядущие тысячелетия.

Здесь у дяди Зямы участился пульс, он почувствовал, как стук его сердца стал сливаться с ритмом сердца давно превратившегося в прах соплеменника, пешком ушедшего из египетского плена. «В рамках эксперимента по восстановлению вкуса небесной маны», – бодро вещал диктор утренней передачи, – «участники лаборатории профессора Этингера попытаются спрогнозировать состав этого поистине первого еврейского национального блюда. Что требуется для рецептуры изготовления? В настоящее время проводятся интенсивные консультации как со специалистами музейно-реставрационной сферы, так и с историками кулинарии в Эрец Исраэль…».

Дядя Зяма не дослушал конца передачи и потянулся к телефонной трубке.


Cны

Cны

Антон Павлович Чехов выдумывает себя в Иерусалиме будущего

Антон Павлович Чехов выдумывает себя в Иерусалиме будущего

Второе свидание

Второе свидание

Мудрец

Мудрец

Портрет Набиля Раджуба в зеркале

Портрет Набиля Раджуба в зеркале

У вас упал зонт

У вас упал зонт

ФОТОГРАФИИ: ЮРИЙ ЛЕВИНГ





















Юлия Немировская: НЬЮ-ЙОРК

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:09

Раннее утро всегда зима,
Многоэтажки всегда Москва.
Стены сереют — привет тюрьма
тех, кто здесь будет, есть и бывал.

Тюрьма сонных духов возле людей,
С которыми люди не говорят,
Чтоб было слепее и веселей
Переживать свой утренний ад.

Чайник вскипел, а духи: пойдем
туда, где река, туда где луна.
Но тоненьким снегом, пустым дождем
Заштриховано время от сна до сна.





















Эзра Паунд: НЬЮ-ЙОРК

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:07

Моя столица, о моя любимая, о белая!
                            Ты, нежная,
Услышь! Услышь меня, и душу я в тебя вдохну
Нежнейшей дудочкою тростниковою, – внемли!

Да, знаю, я совсем сошёл с ума,
Здесь миллион людей, озлобленных торговлей, –
Какая девушка, куда там!
И флейте не обучен я, да у меня её и нет.

Моя столица, о моя любимая,
ты девушка безгрудая,
нежнее серебристой флейты.
Услышь меня, внемли мне!
И душу я в тебя вдохну,
и будешь ты жить вечно.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН





















Чарльз Симик: ВАВИЛОН

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 17:51

С каждой моей молитвой
Вселенная увеличивалась,
А я уменьшался.

Жена почти переступала через меня.
Я видел ее огромные ноги,
Достигшие головокружительных высот.
Волосы между ними
Сверкали как борода бога.
Она выглядела жителем Вавилона.

«Я уменьшаюсь с каждой минутой»,
Вопил я, но она не могла меня слышать
Среди крылатых львов, зиккуратов
И сумасшедших астрологов ее накрашенных глаз.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: АНДРЕЙ СЕН-СЕНЬКОВ





















Томас Бернхард: В МОЕЙ СТОЛИЦЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 17:50

I

В столице я был лентяем, был конюхом
          премьер-министра, заглядывал в окна
Хофбурга и думал: нет, никогда мне не восседать
          ни за одним из этих столов, никогда
не выкурить трубки за синей бархатной шторой, которая
          Меттерниху застила панораму с зелеными кронами.


II

Меня подгоняли диковинными плетьми, библейскими фразами, книгами,
          ветер ноябрьский оголил мои бедра
и гневные псалмы вложил в измученный мозг деревенщины.
          Я спотыкался о знатность
этих бескровных существ, что тащились по Грабену
          в черных и синих костюмах, попыхивая сигарой,
и заключали сделки с цементными и уксусными заводами.
          Я спотыкался об инструменты, которыми в вялого Моцарта
жизнь пытались вдохнуть,
          и о страдание, засевшее в лицах,
что, как тюки с пеплом,
          набились в трамвай, о души утопших в болоте,
грезивших о медовых хлебах и возвращении ласточек,
          тучных пастбищах и шипящих на вертеле
агнцах в хмельных долинах.
          Я спотыкался о церкви, где отроков голоса
не насыщали голодных, где мессы служили взахлеб,
          в такт этому веку… те же всё голоса, те же выклики труб, те же
невыносимые звуки органа…


III

В столице я спать ложился, когда просыпался
          изборожденный морщинами день, а торговцы-молочники
без слов принимались за труд, когда дети, от кошмара проснувшись
          в заплаканных грязных постелях,
снова падали в ночь,
          что стелила им их невинная плоть.
Я слышал, как стонут юные матери, видел,
          как золотые лампы качаются на благоуханном ветру,
сквозь который мой мозг плыл, разбиваясь
          о дунайских утопленников.


IV

Я пришел, чтобы увидеть их тюрьмы, посмотреть их работу,
          лица их, одиночество,
я пришел, потому что мне отвратительны мед, молоко,
          эти скотские напитки неба!
Слыхивал я и о свадьбах, на которых столы
          гнулись под тяжестью фруктов и под натиском удалой
музыки… О парадных приемах и философии,
          библиотеках и межевых камнях римлян и греков…


V

Но что же нашел я в столице?
          Смерть с пепельной пастью, уничтожительницу, жажду и голод,
что даже голодному мне был отвратителен, ибо то
          голод, ищущий мяса и хлеба, лиц и нарядов,
голод, бормочущий о сраме этого города,
          голод, ищущий убожества,
мерцающий от окна к окну, голод весны, дурной славы
          под лестницей в небо.
Я был взят в плен и устал истлевать заживо,
          вдали от лесов, чуждый терзавшего прежде влечения к смерти.
Серые битые камни дико стонали,
          только я сам был хохотом, хохотом ада,
заставившим позабыть о ловушке,
          в которую я угодил, о сумрачном часе мира
под ноябрьским ветром…

(Из сборника Томаса Бернхарда «На земле и в аду» («Auf der Erde und in der Hölle», 1957))


ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО: ВЕРА КОТЕЛЕВСКАЯ


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА:

В 2016 году в издательстве «Suhrkamp» вышла примечательная книжка карманного формата. На почти двух сотнях страниц размещены (по алфавиту) язвительные тирады австрийца Томаса Бернхарда (1931–1989) и его персонажей в адрес европейских городов. Листать можно по алфавиту, начиная со скромного Альтаусзее (впрочем, и вся Европа, по мнению писателя, – одна большая провинция).

Досталось здесь родному Зальцбургу и Вене, Риму и Осло, Лиссабону и Бухаресту и даже Гамбургу, в котором с успехом ставились его пьесы тогда, когда ни один австрийский театр их брать не хотел. Если бы нужно было составить собрание противоположного толка, туда непременно вошли бы боготворимый Кембридж (из-за боготворимого Витгенштейна), Нью-Йорк (здесь Бернхард пробыл всего сутки и был искренне потрясен городом). Еще Пальма-де-Майорка и несколько балканских курортов – в этих местах ему прекрасно дышалось и сочинялось. Не стоит думать, что ненависть и любовь обретают здесь какие-то индивидуальные, характерные черты: по части деталей Бернхард всегда скуп, охотно гиперболизирует и обобщает до черно-белого шаржа. Вероятно, пережитая в юности угроза смерти (жизнь пациента клиники для легочных больных висела на волоске) изменила его мироощущение раз и навсегда. «Все кажется смешным, когда подумаешь о смерти». Отсюда – нетерпимость к лицедейству, социальному неравенству, карьеризму, без которых немыслима публичная жизнь.

Первый поэтический сборник Бернхарда, «На земле и в аду» (1957), дает ответ на естественно возникающий вопрос: почему, откуда столько презрения к миру? Сельская жизнь, к которой прикован герой, редко предстает идиллической, зато бесконечный круговорот времен года, привязанность к отеческим гробам, бремя вины и неизбывная участь, роднящая человека с животным, вызывают отчаяние. Провинциальность мыслится здесь как безвыходность (Ausweglosigkeit), погребение заживо. Мотив путешествий, которые, казалось бы, должны разомкнуть внутреннее пространство, связан с разочарованием (появляются образы Вены, Парижа, Венеции, Кьоджи), а нередко и отвращением. Далекие города из книг предстают вдруг в своем бытовом убожестве. А может быть, все дело в том, что герой здесь еще сильнее чувствует свою отверженность, чужесть большому миру, на который у него недостает ни дерзости, ни сил.

Цикл о Вене, «В моей столице», открывает своего рода поэтический каталог поношения городов (Städtebeschimpfungen). Бернхард не верит блестящему, некогда имперскому, городу: явившись сюда с жаждой новой жизни, отвергнув «скотские напитки» крестьянина, он испытывает здесь уже знакомый ужас: пепельные лица, фальшь повседневности, гримасы ада. Бернхард воскрешает экспрессионистскую патетику и изломанность линий. В этой захлебывающейся плеоназмами, экзальтированной речи пока неразличим минималистический почерк будущего прозаика и драматурга, но угадываются ригоризм, упрямая честность, сближающая Бернхарда с его соотечественниками Витгенштейном и Краусом.

                                                                                     ВЕРА КОТЕЛЕВСКАЯ





















Татьяна Нешумова: «БАШНИ ЛИВУРНЫ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 16:52

Фаланги пальцев и колени вытянулись, мраморея. Колонны сладко потянулись, щурясь от лимонного ветра, изогнули шеи и, ощутив солнечным сплетением утро, заметили наконец меня. Я прогуливалась в полном одиночестве, мне было 15 или 45 лет, я хотела увидеть море и «башни Ливурны» и решительно вышагивала по длинной полуоткрытой галерее. И тут меня догнал Анфиладоколон. Он был совершенно черного цвета, с огромными шарами мускулов, длинным взглядом и считал себя моим другом уже около 20 минут. То есть он догнал меня задним числом.

Прежде мы были совершенно одни в вагоне поезда, катившего бочку старых обид мимо рыжих крыш и мансард, упругих виноградников, просвечивающих как дырокол и обещавших свернуть скулы каждому, кто попробует зеленую гроздь. Мне просто не у кого было узнать ответ на вопрос, занимавший меня с начала пути. «Как дойти от вокзала до моря?» – «До моря? Вам повезло: ибо я матрос и твердо знаю ответ». (Никогда не стоит определять возраст персонажа по тому, какой союз он употребил не по своей воле)

Дальше все было просто. Мой новый друг отвел меня к своему старому другу, царю шариковых ручек, газет, бутылок газированной воды, зажигалок и проездных билетов. Обменяв серебряные кружки на прямоугольные бумажки, мы смешались с толпой.

«Кража крыжовника купируется». «Крупы курильщиков купаются». «Копирование кастрюль на ветру строго запрещено». Так или примерно так кричали заголовки газет и вывески по дороге. Я знала 500 слов и 4 правила арифметики. Грамматика за что-то дулась на меня уже второй год и не выдавала секретов, словно я ее соперница в марафоне или налоговый инспектор. Я вела настоящую борьбу за выживание. Рыжеволосые женщины носили длинные по локоть перчатки и золотые сумки через плечо. Мужчины смотрели поверх голов и всегда знали дорогу.

«Вы-вы-пы-ты-ваете по вечерам гладкую моросль?» «Вы хотите сказать: морскую гладь?» «Навзничь ресницам так тяжело».

Второй голос куда-то запропастился. Тени перестали отбрасывать людей. Мешкать было нельзя. Второй том промок от внезапно набежавшей волны, я поняла, что он устал быть книгой. Линия горизонта была сломана длинным многоэтажным кораблем, рыбацким ботиком, ботинком рыбака, крабом и бикарбонатом натрия. Канаты, накрученные на чугунные катушки высотой почти с человеческий рост, поставленные на попа, пятна бензина в лужах, морской бриз, свесившийся с неба прямо в нос, сомлевший от трудодня – как вернуть на места взятые на прокат впечатления? Можно ли испугаться во второй раз? А искупаться? Не хотелось ли вам когда-нибудь заблудиться, спутав букву в адресе? Всегда ли неизвестные люди ведут к развязке? Подошвы, вообразившие рытвины тыкв. «Отдохнул и устань».

Дорога вытаптывает ревность, выбивает ее из путника, словно пыль из ковра. Коленца кривых и узких улочек, свалявшихся в путаный клубок, хранят память о ноющем месте в животе – там она поселяется, когда приходит к нам погостить.

Упоительный холод ножниц, цацки сходящихся челюстей – клац, и колтун ревности выстрижен и растоптан, как медвежонок из чертополоха, посмотреть на который мы оборачиваемся в слезах, уводимые за руку новыми впечатлениями.

Анфиладоколон знал о ревности всё – так же, как и я. Но эти знания располагались в нас изолированно, как ночные крохотные обезьянки в зоопарке – каждая в своем ящичке. Приоткрой, сними ватное одеяльце, и она посмотрит тебе в глаза. Скорее задвинь и уходи.

Легко шагать в ногу, если не знаешь, с кем ты идешь.

Рано-рано утром, миновав аптеку, встречающую всех гостей, научившихся тыкать пальцами в кнопочки trenitalia, я сразу увидела голубой свитер, которого, впрочем, не было: день обещал быть очень теплым, забытые на небе облака сворачивались, как высохшие стручки акации, и исчезали одно за другим. Вскоре выяснилось, что профессор каждый день по дороге сочиняет русские стихи.

До речи о человеке, которого давно нет, оставалось часа два, и я шагнула в открытку, залитую зеленым лугом, к склонившей голову на бок башне, но передумала и свернула с поля чудес в сторону кладбища.

Шестнадцатилистный цветок у основания герба с двумя служилыми белками на сосне. «Хохотушка или медвежье ухо? А может быть Echinacea paradoxa?» Ангелы в андреевских лентах. Изумрудные червяки, лениво выползающие из открытых гробов. Ни с чем не сравнимые взгляды через плечо – как у тех молодых королей. Ребекки у колодца тут больше нет.

Человек, которого давно нет, был одет в выцветший сатиновый халат. Такие раньше носили мальчики на уроках труда. Он сутулился и не поворачивался ко мне лицом. Звук его голоса уже развеялся и не оставил борозд. За своей временной нищей кроватью, в щели, о которой знали только он и вот теперь я, он спрятал рукопись. Проснувшись, я поняла, что не знаю, где и что мне искать.

В прошлом году в апреле был один такой яркий солнечный день. Я купила в индийской лавке серебряное кольцо с аметистом, и всё не могла на него налюбоваться. Помню, как сидела на трамвайной остановке, вытянув руку, и разговаривала с мамой, пересказывая ей то, что вижу и чувствую. Мама всё повторяла тогда: «Так это же счастье!».

Я отлично знаю, как ловить счастье. Солнечный луч, упавший на дешевый прозрачный камень на пальце. Трамвая всё нет, и тебе достаются даровые минуты тепла. (А пальцы такие смешные: узел средней фаланги чуть толще, чем ее основание, и поэтому любое кольцо всегда вольно болтается, но не соскакивает. Дурацкая привычка снимать и переодевать кольца с руки на руку. Вчера я заметила, что обручальное где-то осталось: на руке его вдруг не нашлось).

В тот солнечный день я прочитала предсмертные стихи человека, которого давно нет. Я прожила в мыслях о нем семь лет, а потом еще несколько, и вот теперь я пришла к незнакомым людям (никогда я не бывала у них раньше, и сразу забыла дорогу, как ушла). Попросила – и мне вынесли. Владеть мне не было нужно, только узнать.

И всё это: долетевшие через семь десятилетий слова, написанные не для меня, но на всём земном шаре важные именно мне, и скрип весеннего башмака (за зиму я всегда забывала его голос, а другой, правый, был молчалив), и легкая непривычная тяжесть на безымянном пальце не той руки – запомнились и больше никогда не соединятся в чувстве жизни. (Башмак-то еще цел, а в индийскую лавочку уже не войти, разве только как Волошин в кабинет Хин-Гольдовской, «мысленно» – а потом развеяться, как гурджиевские тени Иоселиани).

Доклад несся прыжками, как дантовская пантера, и, несмотря на все усилия профессора замедлить в синхронном переводе ход моего рассказа и привязать слова к уровню знаний первокурсниц, выучивших по-русски сто слов, был уже на том берегу. Каждый раз, когда я успевала каркнуть «ГАХН», человек по имени Карп Маркс едва уловимо кивал, как будто встретил в коридоре издательства знакомого полотера, товарища по борьбе. Студенческая забастовка, как пчелиный рой, пересчитавшая все углы и переходы университета, с утра залетела в головы моих слушателей и встала на пути моих слов, как синий лес, выросший на месте брошенного в землю гребня.

Час спустя я ходила по длинному залу вытянувшегося вдоль реки дома от одной деревянной мадонны к другой, ветер шевелил тонкие шторы, создававшие полумрак, и тени скользили по деревянным лицам, как живые улыбки. Наконец-то я среди своих.

Человек, похоронивший надежду, становится деревом. Черный ствол со множеством твердых, но живых складок. Замедленная глубинная реакция, обманчиво спрятанная под бестолковым шелестом листьев. Частичная потеря слуха и зрения. Он ходит среди других черных деревьев, мимо проносятся велосипедисты и те, кто на скейтах, самокатах и роликах. Постепенно запоминаешь, кто обогнал тебя вчера. Какой он сегодня, глаза добры или злы, или заплаканы? А ты всегда одинаков.

Я ошиблась. Листьев в этом лесу нет. Черные стволы, черные ветки. А на самом верху – в вышине – всё зеленое, неба не видно. Это зеленые попугаи отчаяния. Их не сосчитать.

Что такое ритм, лучше всего понимаешь, когда в Болонье идет дождь. У тебя в руках зонт, но ты ныряешь в крытые галереи, и тогда руку с зонтом приходится опускать. А потом этот братский коридор кончается, и, чтобы попасть в следующий, нужно опять вытянуть зонт над головой. А потом опять опустить. Такая городская гимнастика во время дождя. Безымянное братство поднимающих и опускающих руку людей.

Это вовсе не мое открытие. Таких превращенных в деревья людей рисовала Левина-Розенгольц. На одних ее акварелях люди еще в хороводах. На других уже только черные деревья на ветру. Но я-то знаю, что это не просто лес.

О таких деревьях писал Данте. Услышал стоны в лесу и не знал, откуда они. Вергилий вместо ответа разрешил ему надломить ветку одного из деревьев и Данте узнал правду.

Я слушала эту песнь в наушниках, когда шла по лесу. Мне было страшно. Тогда мне еще было страшно.

А теперь мы шагаем по длинным галереям, синхронно поднимаем и опускаем зонты, просто идем и идем. Я – черное дерево с зелеными попугаями отчаяния на плечах – и Анфиладоколон, несущий свои черные шары мышц, голубую пилотку надежды, белоснежный китель счастья. «В сердце к нему приготовлена нега».

Несравненные башни Ливурны молча глядят нам в лицо.
2017





















Таня Скарынкина: В ГОРОДЕ С.

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:52

В ГОРОДЕ С.

Бывают места и похуже чем это
ведь где еще поутру можно встретить
пьяного одноклассника
на остановке заваливается

то влево
то вправо
— Здравствуй Вова!
— Здравствуй Таня!

рванулся приветствуя
что с лавки едва не свалился
а когда-то я
писала ему письма

на войну в Афганистан
он интересно отвечал
что «боевые отважные офицеры
не дают падать духом солдатам»

офицеров не стало
Вова упал
— Вова пока!
И ушла

не дожидаясь как станет выпрашивать
на бутылку плодово-ягодного
три рубля новыми деньгами
30 000 старыми.


ПОКИДАЯ СТОЛИЦУ В РАЗГАР ВЕСЕЛЬЯ

Каторга
есть дополнительное название города Сморгонь

путешествуйте
пока вы окончательно не устали

до тех пор покуда вас
не приковало цепями

к постели мамы
разбитой параличом.


ЛИСИЦА И ТУФЛИ

По центру все свои
но на краю Сморгони незнакомая лисица
пригнула морду к тайнику под старыми иголками
в ее глазах сверкает интерес

а я мечтаю о весенних туфлях
на какую лисью хитрость
пуститься
чтобы взять их след?


ЯИЧНИЦА

Ловлю себя на том
что вновь онемеваю
в компании своих
ну сколько можно бля

я взрослый человек
или говго какое
на ватных ножках
на ходулях

пролетает над Сморгонью
на облачке стремительный февраль
и мама постепенно
умирает

я опускаю руки в рукава
давно пора стирать пальто
но холода не отпускают
я смены не имею на морозы

рабочие с молокозавода
отоваривались вчера
я наблюдала в счет зарплаты
предъявляя видавшие виды паспорта

крошечные мужчины
взяли на двоих большую мерзлую курицу
одну плодово-ягодного «На распутье»
литр джин-тоника

из-за джин-тоника попрепирались
можно?
нельзя?
но продавщица смиловалась

и сигареты попросили
синий Форт
синего не было
взяли красный

«За несколько минут
кабана разрывают на части»
это мама проснулась
надо и мне подниматься

жарить яйца
одно
и одно
два идеальных яйца

вспоминая над яйцами
неделю поэзии в Минске
и поэта в которого можно влюбиться
но все обошлось как всегда.


СПРОСИЛИ КАК СКАЗАЛИ

Однажды недавно спросили
«Знаешь сколько людей тебя ненавидит?»
точнее сказали
короче спросили как сказали
без вопросительного будет правильнее знака
«А знаешь сколько людей тебя ненавидит»
или «сколько человек»
дословно уже не помню
я ответила помню:
«Не знаю»
точнее:
«Не хочу знать»
а хочу я знать кто такой Лёнька Янчукович

по улице Матросова
гуляя по морозу
незнакомого спитого малость дяденьку
я зацепила и спрашиваю:
«Как называлась улица до войны?»
«Не былО яе да войны. А нашто вам?»
«Я пишу о Сморгони всякие там по типу статьи»
«Што вы можаце о Смаргоні знаць?»
махнул на меня рукой безнадежно дяденька
и развернулся уходить
«Вы ж і пра Мядзвежную акадземію
не чулі сто працэнтаў”
с обидой за академию воскликнул дяденька удаляясь
«Про академию знаю как раз
мне мама рассказывала»
вслед ему вру потому что и вовсе не мама
а учительница истории

но «мама» действует лучше на незнакомцев
«Адкуда мама?»
«З Перавозаў»
дяденька вдруг обратно вернулся
у дяденьки просветлели глаза
тут они и вспомнил Лёньку Ячуковича
з Перавозаў
обещал рассказать
пригласил к нему заходить:
«Я зара проста немножэчка спешу»
«А где вы живете?»
он показал рукой куда-то в сторону горизонта:
«Там напроціў калодзежа”

я зайду
мне понравился дяденька
не мерзлявый
голая шея без шарфа
все то время что мы говорили
он курил сигарету без фильтра
как-то чудом удерживал грубыми пальцами
парумиллиметровый недокурок.


СПРОСОНЬЯ Я НАЩУПЫВАЮ ВРЕМЯ

Спросонья я нащупываю время
и все его сплошные чудеса
которые так много обещают
мне с утра

к вечеру незаметно формируются
то в ругань пьяного под нами
на первом этаже мужика
то в игрушечный гул вертолёта

то в неподвижное озеро
на краю сознания
с желтковыми заклёпками «булавок»
это в Сморгони так назывались кувшинки

то в базарную площадь у взорванной в 66-м году церкви
где у дедушки Иосифа евреи силой уговора выторговали самого красивого
вороного коня по цене двух обычных коней
и увели в Россию.


ЗАБЫВАЮ ПРО РАЗБИТОЕ КОЛЕНО

Забываю про разбитое колено
переворачиваюсь во сне на живот
и тут же переворачиваюсь обратно
и без того мало радостей в жизни
ещё и на животе спать нельзя
из-за сущей ерунды

это мы разворачиваемся значит
уходить ночью от Ангела Смерти
на Вилейской мемориал такой
в честь Первой Мировой Войны
с Ангелом Смерти по центру
и я вдруг забываю про одну ступеньку

главное всегда помнила
но в Православную Пасху
раз! и с размаху коленями на гравий
под памятником
особенном правым коленом
даже штанина порвалась

после зашли мы в Церковь
уже под утро
там всё закончилось
все расходились по рассветному городу
с горящими свечками как светлячки
звонко бесились колокола

в Церкви батюшка выскочил
из-за алтаря: «Христос Воскрес!»
мне впервые понравилось как это звучит
«Воистину Воскрес!»
ответили мы обе католички
я вытянула повреждённую ногу

с лавки у входа видно
как хорошо в Церкви
светло просторно
гирлянды с бумажными яйцами
чувствуется что здесь много человек
молилось долгое время

они ушли
а молитвы остались
как молочные ручейки
разнообразных оттенков
плаваешь во всём этом улыбаешься
никто не выгоняет.


ПОЭТ-ПОДПОЛЬЩИК

Поэт подпольщик
так я про него узнать узнала
что своей винтовкой ржавой
он подпирает вечно хлопающую

дверь
как зверь
прислушивается к ночным шагам
по тротуару

которые обрываются
на последнем ударе маятника
в полночь
чё ещё

в подполье хорошо теперь
насыпано горками
сырых разнокалиберных слов
и немного старых сбоку

а новые
запакованы
в антиправительственные газетки
и это

некоторые приносят поэту
под дверь конфеты
защитные амулеты
бесплатные билеты

к засекреченным городам
где он встречает таких как он сам
они таращатся там
друг на друга на подпольных вечерах

меняют явки пароли
под видом чтения стихотворений
никогда оттуда не приезжают
такими как были

если б вы знали все
как это бесит всё
родственников
и одноклассников.


КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ ДОЛЖНО БЫТЬ В КАЖДОМ ГОРОДЕ

Или я ничего не понимаю
в устройстве городов
или колесо обозрения
должно быть в каждом городе
у нас в городе было такое колесо
и оно украшало город как могло даже осенью
даже зимой совершенно голое
возвышаясь над городом
колесо обозрения должно быть
самым высоким
сооружением города
с этим не поспоришь
без него любой город как голый
не такой весёлый
каким он мог быть легко
с колесом
я до сих пор идя по парку
вижу порою
как бы тень колеса обозрения
боковым зрением
и как папа на самой высоте
вдруг начинал раскручиваться
я кричала на весь парк
есть что вспомнить.





















Стивен Эллис: РИГА: УТРЕННЕЕ ОКНО

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:21

[перетекающее в дневное, прикосновение вечера, потом в «черную ночь» и бледный свет нового занимающегося дня]

Трещины в верхнем слое штукатурки стены на противоположной стороне улицы, обращенной к окну, цементная серость, хотя солнечный свет и придает ей полу-воображаемое янтарное сияние. Каштаны в колючих оболочках притянуты ближе к стеклу двойного по высоте окна с фрамугой, закрытого из-за погоды, не то чтобы совсем холодной и не вовсе сырой, несмотря на то, что и это ощутимо «совсем» и «вовсе» (благодарствуйте), эта разница, возможно, связана с местными погодными условиями, больше зависящими от коллективных выдохов носителей непонятных мне языков, чем от чего-то еще.

И тогда возникает вопрос этих свисающих листьев (и в самом ли деле «листья» являются «вопросами»?) чего-то, что может быть буком, или березой, или какой-то неизвестной мне разновидностью. Не забыть спросить завтра А. А –
сама дуб. К тому времени она будет знать все.

Неопределенные бледно-голубые круги от неба внизу вокруг прямоугольной трубы – скорее параллелепипед, чем куб – на соседней крыше, дымоход, c которого тоже отслаивается цемент, открывая кирпичную кладку, на диво бледную, почти что цвета человеческой кожи в начале октября, когда она, загорелая летом, начинает блестеть и облезать, готовясь к снегу.

11:50. Поскуливанье пылесоса из нижнего окна, распахнутого во двор, перекликающийся с ним там внизу затиханием классической
музыки, постоянно звучащей у М из транзистора на кухонном полу, рядом с задней ножкой стола. Переводчик работает бесшумно, погружаясь в кривые иностранного алфавита, сопровождаемый шумом грузовика и квохтаньем четырех цыплят, запомнившихся с утра. До сих пор ни знака от моего друга и его попутчика, которые отсутствуют уже несколько часов.

Европейская электрическая розетка слепо пялится с белой стены, пляшущей вместе с тенями древесной листвы и солнечным светом. Прозрачная электрическая вилка свисает сбоку от оконной рамы с гирлянды разноцветных рождественских фонариков в форме звезды, она не включена, но кажется всегда готова быть включенной, постоянно – само внимание, как звезды при дневном свете, которые находятся там только потому что веришь, что они есть, как в суфийском понимании человеческого поступка, способного существовать только в «реальном» мире, подобно тому, как сливки существуют в молоке.

Итак, на широком подоконнике одна желтая сальная свеча и нечто похожее на браслет, а под полкой белый стальной радиатор с поникшим темным носком с отдельным бежевым пальцем. Слева от меня – «Тридцать стихотворений» американского поэта Алана Каслина, передо мной – мое собственное стихотворение «Сливы» и «Чрево Парижа» Эмиля Золя, пустая бутылка из-под спрайта, из моей поездки на автобусе от балтийского побережья Калтене до Риги, занявшей часа два с половиной, а теперь по правую руку – пара синих носков, которые окажутся у меня на ногах через двадцать минут, когда я в арочном проходе в крошащийся цемент и кирпичи двора буду ждать, пока меня встретит А, чтобы отправиться в кино.

Что же до остальной части комнаты: очень просторной и с полом цвета сепии, почти
тускло-оранжевым, когда трачен солнечными лучами: с потолка – простая люстра и стены, покрытые книжными полками, книги, в основном, на латышском, многие, наверное, на русском и литовском, некоторые на иврите и некоторые на английском, например, «2666» Роберто Боланьо или «Тяжесть и благодать» Симоны Вейль.

Большая плетеная корзина для белья за двойными дверьми, ведущими в коридор, красная шляпа, свисающая с края книжного шкафа, кошачий ящик, прозрачный черный абажур, смахивающий на какую-то откровенную театральную юбку, а по другую сторону комнаты –пианино остается почти незамеченным среди кавардака книг, растений, вещей, вещиц, сувениров, груд одежды, случайных кусков очевидно важной ткани, стульев, кровати под синим покрывалом, похожей на озеро в моей или чужой прошлой жизни, сегодня вечером украшенной свежей коробкой дорогих конфет: богатая жизнь, такой можно жить только, если этого действительно хочешь.

Теперь, позже, через четыре часа, через три, окно в серых подтеках от яркого дневного света, пока солнце не начинает садиться за крышу соседнего дома. Прогулки по старым советским улицам и стоянкам напоминают о Золя, раскрытом ногтями и грязными кончиками пальцев на бесконечных овощных рынках, колесах разбитых повозок и все перекрывающих воплях, обращенных к богу как к новому любовному объекту, пока ветер заставляет ржавые кончики листьев на каштане трепетать и «случайно» касаться друг друга и оконного стекла, сквозь солнечный свет, в котором поблескивает брелок на столе.

Сядь на прямоугольное кухонное окно и наблюдай, как довольно хорошо одетая женщина роется в мусорном контейнере, ради чего, собственно, так и не стало ясно. Она покинула сцену, спустилась и свернула направо. День после выборов. Дистанционное наблюдение, вроде моего за ней с высоты шести этажей, может быть комичным или настолько комичным, чтобы стать убийственным, а смех – безрадостным и подобным скальпелю. Мораль умирает во внешнем мире, когда мы умираем внутри.
Оставаясь на связи и в пределах досягаемости других, можно предположить, что за могилой выживают только две вещи: хорошее чувство юмора и любовь, и ее формы, созданные трудом, который ты тоже любил, среди тех, кто любил, презирал и/или был вечно безразличен к тебе или к твоей работе. Или к обоим.

Печаль, мы полагаем, идет рука об руку с юмором, который, в конце концов,
просто своего рода «непрерывный траур на ходу». Я пишу в этой «недобросовестной манере», в которой высокие бутылки с водой на столе и бледность неба, когда солнце восходит из моего затылка, не упоминаются, потому что сейчас 5:30 утра, и я только что проснулся, и, может, еще и из-за боли слева внизу поясницы. Я понимаю, что из четырех вещей, которые я «должен был сделать» вчера, выполнил полторы.

Неплотно тканый коврик под ногами, горизонтальный полосатый узор приглушенных синих, красных и желтых тонов. На книжном шкафу у другой стены – темно-красный вазон блестящий-от-глазури, величественный шестирукий подсвечник-Парвати будто танцует. Такие вещи всегда напоминают о том, как мы «близки к горению», о том, что Земля кругла, как нежное глазное яблоко, которое всё это воспринимает, так же как и любовь, просто она (любовь), как наши глазные яблоки с землей (и образ любви, который она являет), всегда движется за горизонт, и ее всегда будет тем больше, чем дальше ты идешь, она доступна в любом направлении, так энергия шага или гребли или плавания через доли всего, чем любовь может быть, окружают тебя все тем же «огнем», который постиг и дал Прометей, его «огненные щепки», также как строки лэ, измеряющие это электромагнитное облегчение от сброшенной в полёте «избыточной вязкости» повседневной жизни с полной уверенностью, что «колеса, мелющие внутри колес, вращающихся против колес» (космос), поддержат нас, даже тогда, когда они рвут на части и изматывают нас: будьте храбрыми, друзья, и наслаждайтесь звуком измочаленной и скрипучей веревки, поднимающей солнце над морем и горой, и помогающей ему появляться каждое утро, ибо мужество – это твое единственное достояние (и все же его не сохранить), вместе с верой, что жив, и при таком освещении тебе еще позволено видеть свои руки, отчасти заслоняющие полный свет тех нескольких дней, когда они смогут располагать временем и пространством, чтобы трогать, и быть тронутыми.

Пять синих металлических трубок и висящая между ними пробка или деревянный поплавок (язык, как в колоколе?) из обычных вещей создают перезвон рассветного ветра, который всегда нежно произносит – но только когда мы оставляем окно широко открытым – качай меня, детка.

(Перерыв на кофе).

Ветер в верхушках деревьев в 8:45 утра подвывает и вокруг зданий, возможно, снова суля дождь и очередные перебои в подаче электричества, как в тех случаях, когда моё сознание странствует по всему городу, среди внезапных незнакомцев и вечных знакомых, своими собственными глазами, поголубевшими от неба уже «иного времени», как всегда, и всегда где-то есть «иное» время, во что бы каждый из нас ни решил верить, за радугой или нет, там нету никаковского Санта-Клауса и чё делать? Так мы узнаём, почитаем и отвергаем легенды, которые вместе образуют целое «иных времен», которых теперь-то, может, и не бывало никогда, хотя вот они – целые и невредимые, заключенные в каждом из нас, полностью, познаваемые только в легкой ласке, порожденной внутренним знанием о смерти, даже когда мы удаляемся от всего этого, так, что «даже когда мы удаляемся от всего этого», мы замечаем – или «я» замечаю – что кто-то забыл закрыть красной завинчивающейся крышкой почти пустую бутылку с этикеткой Mangali и помельче: dzeramais udens (минеральная вода? Или, наверняка, любая вода, через dzeramais, mai, как на арабском, «вода»), в то время как в другой части здания заливается телефон, это, видимо, кто-то звонит, чтоб напомнить мне сделать именно это: Da’wat, призыв к призыванию. Привет.

Ты не знаешь, какой номер у Карла в Стокгольме? А мне бы, в свою очередь, узнать, вытянул ли Тони «Брадобрей» Кастиньоли хоть раз верный номер или выиграл на треке в Атлантик-Сити в 50-х? Такие вещи, как… новые свечи, древние фитили, «детка», и то, что тело выгорает до апельсиновой корочки, лучшего, чем способна стать ржавчина, вдоль стоков старых жестяных крыш. Там, где цельность истончается и в конце концов обламывается, ржавчина показывает, где протечка. Так же ведет себя и вода. Это видно по глазам.

Всякий раз, как надумаешь завести личную любовь, просто помни вот что: общественный транспорт – это абсолют. И никаких перспектив роста.

(Всегда говори да и нет безучастным действиям.)

И вот я ещё четыре часа в Риге, в городе, не похожем ни на какой иной, во времени, не похожем ни на какое иное, и я тоже иной, чем иные, я просто нахожусь здесь и пишу в маленьком блокноте ручкой, в которой заканчиваются чернила. К счастью, в людях не заканчивается кровь, даже в более обычных обстоятельствах: но кровь, сказать по правде, всегда будет прекращать в нас свой бег, абсолютно преданная тихой жизни, итогу проживания нашей всех наших средств только раз, никогда не «еще раз». Это останавливает нас, так что просто убедись, что нажил хоть что-то, потому что я хочу снова тебя увидеть, то есть, попросту чтоб спросить нас всех насколько исключительным ты хочешь или должен быть?

(Всё вышеперечисленное. Со всем этим я опишу один-единственный кружок на ладони, а затем не спеша соберусь ретироваться).


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР


Stephen Ellis-p62-Morning Window

PHOTO: STEPHEN ELLIS





















Станислав Бельский: ГОРОДА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:19

*
Небо может быть издано
в любом печатном формате.
Когда мы приехали в Харьков,
стояла глянцевая погодка:
припухшие, как губы, облака,
корректные церкви в кепи,
солнечные зайцы, прыгающие из окон.

А на второй день
небесная типография
сверстала канатный дождь,
изрубленный автографами молний.

Мой попутчик,
второй том Мандельштама,
утверждал, что по Сумской
можно добраться до Невского проспекта.

Нет, не получилось.


*
Сон,
как разболтанная лодка,
внёс меня в ялтинский троллейбус.
Я украшаю
крымский воздух зевками —
идеальными буквами «о»,
простодушными лунами.

Медведь-гора,
режущая в клочья
облачную папаху,
узкие сумерки Гурзуфа,
хлопотливое море.

Не удаётся уснуть,
пока по скалистым тропинкам
ходят ангелы,
освещая путь
фонариками мобильных телефонов.


*
Вечером я занимался любовью,
потом долго и крепко спал.
Теперь сижу на балконе,
и строчки
карабкаются на утёсы,
как крымские тропы,
сжимают солнце в горсти,
как пальмы,
кутаются
в махровые шарфы,
как горы,
спешат с виноватым видом,
как троллейбусы,
и летят по ветру,
как отпускные деньги.


*
Алупкинская дорога
выписывает каракули
визуальных стихов,
а море вообще сегодня
ведёт себя, как юная поэтесса:
вредничает, смеётся,
меняет платье за платьем,
вскидывает крутую бровь берега,
кутается в туманы,
набивается в гости
и на все вопросы
отвечает непробудным кокетством.


*
в алупке я видел
как маленький самолёт
делал петлю нестерова
как раз
когда шёл на рентген
с вывихнутым плечом


СНОВА ВЫКСА

я вернулся домой
к тоскливым свисткам паровозов
ссыльным кастрюлям
скребущимся в щелях царям

клейким лентам
где корчатся синие мухи
рябиновому солнцу
и вывескам шапито

к библиотечным бабочкам
обсуждающим свойства шампуней
гипнотическим кошкам
и сумеречным кораблям


*
Хотел жить в Выксе,
есть ломтями
косноязычный воздух,
петлять
по болотистым тропам,
укутывать мхом
ржавые заводские трубы
и любить
нежных,
как кисляйская сгущёнка,
электросварщиц.


*
Рассматриваю
чугунную кошку,
свисающую с карниза,
каменный ковш кремля
с кипящим июльским небом,
золотые флажки
на бочонках-башнях,
сиреневую скатерть Волги
с воздушными пирожными пароходов.

Кладу всё это
в конверт из грубой бумаги
и запечатываю Канавинским мостом.

До востребования.


*
Казанский кремль —
белая лодка
с парусом-мечетью
и башнями-гребцами —
плывёт в подвенечном ливне.
Раскаты грома.
Пушечные ядра
прыгают по улицам,
как лягушки.

Сиюминутное, беспощадное,
бесконечное —
кривые сабли Аллаха,
лопасти Лобачевского
плачут
в шестикрылом воздухе,
как татарские принцессы
на чешуйчатых берегах.


*
Петербург —
суконная мастерская,
прямоугольная вселенная,
забрызганная кровью,
линейная ночь,
разрубленная каналами,
плотничья логика
с привидениями на чердаках.

Древний змей извивается
под раскалённой сковородой Исакия,
замшелые айсберги дворцов
шагают по набережным,
на каждом углу
симметричных джунглей
вас может загрызть
каменная химера.

Подводный город,
позеленевший медный динозавр,
я влюбился в тебя —
наверное, это смертельно.


*
Набережная —
жестяной барабан,
покрытый инеем,
бессознательные улицы,
вялые, как бодхисатвы,
слюдяная речка,
подрагивающая
свинцовым раздвоенным жалом,
гневливые перекрёстки
и памятники-указатели,
измождённая задумчивость,
запаянная в капсулу трамвая,
и наконец, твой взгляд,
освещающий город,
как лампочка —
вытертые обои.


*
Простуда гналась за мною
ещё из Днепропетровска.
Поначалу
она крепко
держала руку на моём горле,
но потом начала слабеть.
Я кружился,
петлял,
менял направление.
Мы чудом
разъехались с ней во Владимире.
Затем в Нижнем
она немного опоздала
обрушить на меня ливень,
и я успел,
недостаточно мокрый,
укрыться в Доме Колхозника.
Сегодня
она взяла в союзники
кондиционеры Пушкинского музея.
У ней почти получилось.
Я потёк,
как горная речка,
заговорил слоновьим голосом,
затрубил в ржавые трубы.
Но Лена принесла из гардероба
мою походную куртку,
я согрелся,
и простуда затаилась,
как зверь в норе.
Следующая встреча
состоится в Санкт-Петербурге.


*
через пару минут — написал я знакомой —
поеду в церковь уже полгода не был в храме
если и сегодня не поеду то завтра с утра точно будет лень
а потом ещё будет и стыдно
редко же ты бываешь в церкви — ответила она —
но это не важно а важно то
что ты наконец туда собрался
я вышел из фейсбука надел куртку
было скользко и ухабисто
но главное
что маршрутки ещё ходили
после плюс двух вдруг минус семнадцать
велкам дорогой иисус
я не стал испытывать судьбу
и ждать 126-ю которая довезла бы почти до храма
доехал на 101-й до центра и ладно
в центре плитка на ней особенно скользко
упал возле синагоги
потом встретил лёшу
он заполночь возвращался с работы
тоже мне волхв
ну где бы и когда бы мы с ним встретились
только заполночь на шолом-алейхема
поискали автобусы на конечных
автобусов не было
маршруток тоже
лёша стал вызывать такси
но не успел вызвать
как подъехала 126-я
вот и рождественское чудо
внутри два серьёзных мужика
в зимней военной форме
и водитель тоже в хаки
страна как-никак воюет
переехали через днепр
зимней ночью красиво как никогда
большая река готовится замерзать
медлит стынет течёт плавно
как будто у ребёнка смежаются веки
над городом толстые струи пара
диез распушённые_кошачьи_хвосты
все церкви как на ладони
в праздничном освещении
христос раждается
и лунища в полнеба
так осветила железнодорожный мост
что офигеть можно
только всё это быстро исчезает
и мы приезжаем на остановку проспект воронцова
жму руку лёше
спешу по льду к церкви
ещё раз падаю у светофора
чуть больнее чем в первый раз
но ничего просто весело
и наконец храм
его прозвали святая прачечная
по-моему мило
полгода назад он был белый
а теперь выкрашен в голубой цвет
и это ему идёт
внутри отец александр
и прихожане
и церковный хор
я целый час счастлив
всегда бываю счастлив
когда прихожу в эту церковь
после долгого отсутствия
и дремать не хочется
просто счастлив и всё
пока читают молитву к причастию
слышно как в алтаре
отец александр громко рассказывает кому-то
о разделении церквей
и о сложностях между сербами и хорватами
может это по поводу нынешней политики
между россией и украиной
а может быть и нет просто так к слову пришлось
отец александр если увлечётся
за два часа пройдёт путь
от падения константинополя
до падения башен-близнецов
только любит конспирологические теории
это зря
а так чудесный он человек
и наконец выходит
причащает
и произносит замечательную проповедь
заслушаешься
потом когда я подхожу к кресту
спрашивает как коля
в последние недели
намного больше лекарств
но чувствует себя неплохо
пропало ощущение что мы падаем в бездну
ну слава богу
широко меня благословляет
спасибо за ваше ангельское пение —
это он хору
хор не желает петь колядки
все устали и хотят домой отсыпаться
но потом всё же начинают петь
и внезапно поют с большим удовольствием
видно что им просто в кайф
стоять здесь в половине третьего ночи
и петь колядки
а мне в кайф их слушать
таких весёлых и в основном красивых людей
потому что все люди красивы
когда занимаются любимым делом
всё служба закончена
и призжает такси
мы с водителем сначала молчим
и тупо слушаем роллинг стоунз
а потом начинаем говорить
и он рассказывает об улице янтарной
его отец там живёт
и называет её люковой
потому что на ней 82 люка
он посчитал
они расположены на протяжении всего полутора километров
при этом в днепропетровске люки
не умеют укладывать вровень с асфальтом
они обязательно или ниже или выше
в общем получается лихая компьютерная игра
и уровень сложности резко возрастает
с четырёх до семи вечера особенно при снегопадах
когда приходится ехать даже по встречке
а ещё он рассказывает как его отец
когда ему было семнадцать
говорил на перекрёстке янтарной и калиновой
ни фига не видно но ты поезжай и мы услышим кто там справа
для семнадцатилетнего пацана
самое главное было сидеть за рулём
а его отец бухал допоздна
и для него главное было
чтобы кто-то трезвый вёз его домой
и на перекрёстке отец говорил
дима жми блядь на газ и мы услышим кто там справа
водитель это рассказал
и я понял что сейчас напишу стихотворение
дома открыл фейсбук
посмотрел опять на фотографию знакомой
со слоганом героям слава
по выходным она волонтёрствует помогает нашей армии
собирает деньги покупает тёплые вещи
готовит вкуснятину
спасибо ей
и спасибо всем френдам
и слава героям
но и негероям а просто хорошим людям тоже слава
счастья всем и мира
а главное любви
неистовой
до полного отжима
потому что любовь это всё-таки главное
если конечно не считать
82-х люков на улице янтарной
а теперь
жми на газ и мы услышим кто там справа


*
это чувство
когда целый день
ходишь по красивому городу
и тебя подташнивает
от его красот
ведь на самом деле
ты здесь
только потому
что по этим же улицам
гуляет в этот день с подругой
женщина
с которой ты не спишь
уже целый месяц
и три недели не целуешься —
это не совсем так
но в целом то что было
в эти три недели уже не в счёт —
и единственное светлое пятно
во всём этом бесконечном дне
посещение оперного театра
там ты видишь её с подругой
они недалеко на балконе
разговаривают смотрят в бинокли
а потом наступает
уже совсем мрачный вечер
с песнями группы AC/DC
и выступлениями огневращателей
на приморском бульваре
полуосвещённым портом
и блужданием по некрасивым
и нецентральным районам
этого красивого города
и после всего
она встречает тебя у вагона
(вы возвращаетесь одним поездом)
одна без подруги
немного пьяная
с тлеющей в руке сигаретой
и говорит
как же я рада тебя видеть
и вы договариваетесь
о завтрашней встрече
и о тысяче совместных поездок
в красивые
и не очень красивые города
жаль только что по различным причинам
ни эта встреча
ни эти поездки
так и не состоятся





















Сергей Данюшин: НОВАЯ ЛЯЛЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:14

В Свердловской области есть город
Новая Ляля.
Каждый второй
из приехавших в Свердловскую область
считает
своим долгом
скаламбурить.
Мол, пришли новоляльцы
и всем наваляли.
Ну или что-то в этом духе.
Там ещё Старая Ляля есть.
Как говорили в популярном
переводном сериале,
бугагашенька.
Бугагашенька, кстати, тоже
хорошее название
для какого-нибудь посёлка
городского типа.
А люди на Урале странные.
Хорошие, но странные.
Ровно как Славникова писала
в романе
про изумруды и малахиты.
Врать не буду, не дочитал, но про уральскую самобытность
вот прямо хорошо. Где-то даже эталонно.
Хоть сейчас в бугагашенскую палату мер и весов.