Фаланги пальцев и колени вытянулись, мраморея. Колонны сладко потянулись, щурясь от лимонного ветра, изогнули шеи и, ощутив солнечным сплетением утро, заметили наконец меня. Я прогуливалась в полном одиночестве, мне было 15 или 45 лет, я хотела увидеть море и «башни Ливурны» и решительно вышагивала по длинной полуоткрытой галерее. И тут меня догнал Анфиладоколон. Он был совершенно черного цвета, с огромными шарами мускулов, длинным взглядом и считал себя моим другом уже около 20 минут. То есть он догнал меня задним числом.
Прежде мы были совершенно одни в вагоне поезда, катившего бочку старых обид мимо рыжих крыш и мансард, упругих виноградников, просвечивающих как дырокол и обещавших свернуть скулы каждому, кто попробует зеленую гроздь. Мне просто не у кого было узнать ответ на вопрос, занимавший меня с начала пути. «Как дойти от вокзала до моря?» – «До моря? Вам повезло: ибо я матрос и твердо знаю ответ». (Никогда не стоит определять возраст персонажа по тому, какой союз он употребил не по своей воле)
Дальше все было просто. Мой новый друг отвел меня к своему старому другу, царю шариковых ручек, газет, бутылок газированной воды, зажигалок и проездных билетов. Обменяв серебряные кружки на прямоугольные бумажки, мы смешались с толпой.
«Кража крыжовника купируется». «Крупы курильщиков купаются». «Копирование кастрюль на ветру строго запрещено». Так или примерно так кричали заголовки газет и вывески по дороге. Я знала 500 слов и 4 правила арифметики. Грамматика за что-то дулась на меня уже второй год и не выдавала секретов, словно я ее соперница в марафоне или налоговый инспектор. Я вела настоящую борьбу за выживание. Рыжеволосые женщины носили длинные по локоть перчатки и золотые сумки через плечо. Мужчины смотрели поверх голов и всегда знали дорогу.
«Вы-вы-пы-ты-ваете по вечерам гладкую моросль?» «Вы хотите сказать: морскую гладь?» «Навзничь ресницам так тяжело».
Второй голос куда-то запропастился. Тени перестали отбрасывать людей. Мешкать было нельзя. Второй том промок от внезапно набежавшей волны, я поняла, что он устал быть книгой. Линия горизонта была сломана длинным многоэтажным кораблем, рыбацким ботиком, ботинком рыбака, крабом и бикарбонатом натрия. Канаты, накрученные на чугунные катушки высотой почти с человеческий рост, поставленные на попа, пятна бензина в лужах, морской бриз, свесившийся с неба прямо в нос, сомлевший от трудодня – как вернуть на места взятые на прокат впечатления? Можно ли испугаться во второй раз? А искупаться? Не хотелось ли вам когда-нибудь заблудиться, спутав букву в адресе? Всегда ли неизвестные люди ведут к развязке? Подошвы, вообразившие рытвины тыкв. «Отдохнул и устань».
Дорога вытаптывает ревность, выбивает ее из путника, словно пыль из ковра. Коленца кривых и узких улочек, свалявшихся в путаный клубок, хранят память о ноющем месте в животе – там она поселяется, когда приходит к нам погостить.
Упоительный холод ножниц, цацки сходящихся челюстей – клац, и колтун ревности выстрижен и растоптан, как медвежонок из чертополоха, посмотреть на который мы оборачиваемся в слезах, уводимые за руку новыми впечатлениями.
Анфиладоколон знал о ревности всё – так же, как и я. Но эти знания располагались в нас изолированно, как ночные крохотные обезьянки в зоопарке – каждая в своем ящичке. Приоткрой, сними ватное одеяльце, и она посмотрит тебе в глаза. Скорее задвинь и уходи.
Легко шагать в ногу, если не знаешь, с кем ты идешь.
Рано-рано утром, миновав аптеку, встречающую всех гостей, научившихся тыкать пальцами в кнопочки trenitalia, я сразу увидела голубой свитер, которого, впрочем, не было: день обещал быть очень теплым, забытые на небе облака сворачивались, как высохшие стручки акации, и исчезали одно за другим. Вскоре выяснилось, что профессор каждый день по дороге сочиняет русские стихи.
До речи о человеке, которого давно нет, оставалось часа два, и я шагнула в открытку, залитую зеленым лугом, к склонившей голову на бок башне, но передумала и свернула с поля чудес в сторону кладбища.
Шестнадцатилистный цветок у основания герба с двумя служилыми белками на сосне. «Хохотушка или медвежье ухо? А может быть Echinacea paradoxa?» Ангелы в андреевских лентах. Изумрудные червяки, лениво выползающие из открытых гробов. Ни с чем не сравнимые взгляды через плечо – как у тех молодых королей. Ребекки у колодца тут больше нет.
Человек, которого давно нет, был одет в выцветший сатиновый халат. Такие раньше носили мальчики на уроках труда. Он сутулился и не поворачивался ко мне лицом. Звук его голоса уже развеялся и не оставил борозд. За своей временной нищей кроватью, в щели, о которой знали только он и вот теперь я, он спрятал рукопись. Проснувшись, я поняла, что не знаю, где и что мне искать.
В прошлом году в апреле был один такой яркий солнечный день. Я купила в индийской лавке серебряное кольцо с аметистом, и всё не могла на него налюбоваться. Помню, как сидела на трамвайной остановке, вытянув руку, и разговаривала с мамой, пересказывая ей то, что вижу и чувствую. Мама всё повторяла тогда: «Так это же счастье!».
Я отлично знаю, как ловить счастье. Солнечный луч, упавший на дешевый прозрачный камень на пальце. Трамвая всё нет, и тебе достаются даровые минуты тепла. (А пальцы такие смешные: узел средней фаланги чуть толще, чем ее основание, и поэтому любое кольцо всегда вольно болтается, но не соскакивает. Дурацкая привычка снимать и переодевать кольца с руки на руку. Вчера я заметила, что обручальное где-то осталось: на руке его вдруг не нашлось).
В тот солнечный день я прочитала предсмертные стихи человека, которого давно нет. Я прожила в мыслях о нем семь лет, а потом еще несколько, и вот теперь я пришла к незнакомым людям (никогда я не бывала у них раньше, и сразу забыла дорогу, как ушла). Попросила – и мне вынесли. Владеть мне не было нужно, только узнать.
И всё это: долетевшие через семь десятилетий слова, написанные не для меня, но на всём земном шаре важные именно мне, и скрип весеннего башмака (за зиму я всегда забывала его голос, а другой, правый, был молчалив), и легкая непривычная тяжесть на безымянном пальце не той руки – запомнились и больше никогда не соединятся в чувстве жизни. (Башмак-то еще цел, а в индийскую лавочку уже не войти, разве только как Волошин в кабинет Хин-Гольдовской, «мысленно» – а потом развеяться, как гурджиевские тени Иоселиани).
Доклад несся прыжками, как дантовская пантера, и, несмотря на все усилия профессора замедлить в синхронном переводе ход моего рассказа и привязать слова к уровню знаний первокурсниц, выучивших по-русски сто слов, был уже на том берегу. Каждый раз, когда я успевала каркнуть «ГАХН», человек по имени Карп Маркс едва уловимо кивал, как будто встретил в коридоре издательства знакомого полотера, товарища по борьбе. Студенческая забастовка, как пчелиный рой, пересчитавшая все углы и переходы университета, с утра залетела в головы моих слушателей и встала на пути моих слов, как синий лес, выросший на месте брошенного в землю гребня.
Час спустя я ходила по длинному залу вытянувшегося вдоль реки дома от одной деревянной мадонны к другой, ветер шевелил тонкие шторы, создававшие полумрак, и тени скользили по деревянным лицам, как живые улыбки. Наконец-то я среди своих.
Человек, похоронивший надежду, становится деревом. Черный ствол со множеством твердых, но живых складок. Замедленная глубинная реакция, обманчиво спрятанная под бестолковым шелестом листьев. Частичная потеря слуха и зрения. Он ходит среди других черных деревьев, мимо проносятся велосипедисты и те, кто на скейтах, самокатах и роликах. Постепенно запоминаешь, кто обогнал тебя вчера. Какой он сегодня, глаза добры или злы, или заплаканы? А ты всегда одинаков.
Я ошиблась. Листьев в этом лесу нет. Черные стволы, черные ветки. А на самом верху – в вышине – всё зеленое, неба не видно. Это зеленые попугаи отчаяния. Их не сосчитать.
Что такое ритм, лучше всего понимаешь, когда в Болонье идет дождь. У тебя в руках зонт, но ты ныряешь в крытые галереи, и тогда руку с зонтом приходится опускать. А потом этот братский коридор кончается, и, чтобы попасть в следующий, нужно опять вытянуть зонт над головой. А потом опять опустить. Такая городская гимнастика во время дождя. Безымянное братство поднимающих и опускающих руку людей.
Это вовсе не мое открытие. Таких превращенных в деревья людей рисовала Левина-Розенгольц. На одних ее акварелях люди еще в хороводах. На других уже только черные деревья на ветру. Но я-то знаю, что это не просто лес.
О таких деревьях писал Данте. Услышал стоны в лесу и не знал, откуда они. Вергилий вместо ответа разрешил ему надломить ветку одного из деревьев и Данте узнал правду.
Я слушала эту песнь в наушниках, когда шла по лесу. Мне было страшно. Тогда мне еще было страшно.
А теперь мы шагаем по длинным галереям, синхронно поднимаем и опускаем зонты, просто идем и идем. Я – черное дерево с зелеными попугаями отчаяния на плечах – и Анфиладоколон, несущий свои черные шары мышц, голубую пилотку надежды, белоснежный китель счастья. «В сердце к нему приготовлена нега».
Несравненные башни Ливурны молча глядят нам в лицо.
2017