[перетекающее в дневное, прикосновение вечера, потом в «черную ночь» и бледный свет нового занимающегося дня]
Трещины в верхнем слое штукатурки стены на противоположной стороне улицы, обращенной к окну, цементная серость, хотя солнечный свет и придает ей полу-воображаемое янтарное сияние. Каштаны в колючих оболочках притянуты ближе к стеклу двойного по высоте окна с фрамугой, закрытого из-за погоды, не то чтобы совсем холодной и не вовсе сырой, несмотря на то, что и это ощутимо «совсем» и «вовсе» (благодарствуйте), эта разница, возможно, связана с местными погодными условиями, больше зависящими от коллективных выдохов носителей непонятных мне языков, чем от чего-то еще.
И тогда возникает вопрос этих свисающих листьев (и в самом ли деле «листья» являются «вопросами»?) чего-то, что может быть буком, или березой, или какой-то неизвестной мне разновидностью. Не забыть спросить завтра А. А –
сама дуб. К тому времени она будет знать все.
Неопределенные бледно-голубые круги от неба внизу вокруг прямоугольной трубы – скорее параллелепипед, чем куб – на соседней крыше, дымоход, c которого тоже отслаивается цемент, открывая кирпичную кладку, на диво бледную, почти что цвета человеческой кожи в начале октября, когда она, загорелая летом, начинает блестеть и облезать, готовясь к снегу.
11:50. Поскуливанье пылесоса из нижнего окна, распахнутого во двор, перекликающийся с ним там внизу затиханием классической
музыки, постоянно звучащей у М из транзистора на кухонном полу, рядом с задней ножкой стола. Переводчик работает бесшумно, погружаясь в кривые иностранного алфавита, сопровождаемый шумом грузовика и квохтаньем четырех цыплят, запомнившихся с утра. До сих пор ни знака от моего друга и его попутчика, которые отсутствуют уже несколько часов.
Европейская электрическая розетка слепо пялится с белой стены, пляшущей вместе с тенями древесной листвы и солнечным светом. Прозрачная электрическая вилка свисает сбоку от оконной рамы с гирлянды разноцветных рождественских фонариков в форме звезды, она не включена, но кажется всегда готова быть включенной, постоянно – само внимание, как звезды при дневном свете, которые находятся там только потому что веришь, что они есть, как в суфийском понимании человеческого поступка, способного существовать только в «реальном» мире, подобно тому, как сливки существуют в молоке.
Итак, на широком подоконнике одна желтая сальная свеча и нечто похожее на браслет, а под полкой белый стальной радиатор с поникшим темным носком с отдельным бежевым пальцем. Слева от меня – «Тридцать стихотворений» американского поэта Алана Каслина, передо мной – мое собственное стихотворение «Сливы» и «Чрево Парижа» Эмиля Золя, пустая бутылка из-под спрайта, из моей поездки на автобусе от балтийского побережья Калтене до Риги, занявшей часа два с половиной, а теперь по правую руку – пара синих носков, которые окажутся у меня на ногах через двадцать минут, когда я в арочном проходе в крошащийся цемент и кирпичи двора буду ждать, пока меня встретит А, чтобы отправиться в кино.
Что же до остальной части комнаты: очень просторной и с полом цвета сепии, почти
тускло-оранжевым, когда трачен солнечными лучами: с потолка – простая люстра и стены, покрытые книжными полками, книги, в основном, на латышском, многие, наверное, на русском и литовском, некоторые на иврите и некоторые на английском, например, «2666» Роберто Боланьо или «Тяжесть и благодать» Симоны Вейль.
Большая плетеная корзина для белья за двойными дверьми, ведущими в коридор, красная шляпа, свисающая с края книжного шкафа, кошачий ящик, прозрачный черный абажур, смахивающий на какую-то откровенную театральную юбку, а по другую сторону комнаты –пианино остается почти незамеченным среди кавардака книг, растений, вещей, вещиц, сувениров, груд одежды, случайных кусков очевидно важной ткани, стульев, кровати под синим покрывалом, похожей на озеро в моей или чужой прошлой жизни, сегодня вечером украшенной свежей коробкой дорогих конфет: богатая жизнь, такой можно жить только, если этого действительно хочешь.
Теперь, позже, через четыре часа, через три, окно в серых подтеках от яркого дневного света, пока солнце не начинает садиться за крышу соседнего дома. Прогулки по старым советским улицам и стоянкам напоминают о Золя, раскрытом ногтями и грязными кончиками пальцев на бесконечных овощных рынках, колесах разбитых повозок и все перекрывающих воплях, обращенных к богу как к новому любовному объекту, пока ветер заставляет ржавые кончики листьев на каштане трепетать и «случайно» касаться друг друга и оконного стекла, сквозь солнечный свет, в котором поблескивает брелок на столе.
Сядь на прямоугольное кухонное окно и наблюдай, как довольно хорошо одетая женщина роется в мусорном контейнере, ради чего, собственно, так и не стало ясно. Она покинула сцену, спустилась и свернула направо. День после выборов. Дистанционное наблюдение, вроде моего за ней с высоты шести этажей, может быть комичным или настолько комичным, чтобы стать убийственным, а смех – безрадостным и подобным скальпелю. Мораль умирает во внешнем мире, когда мы умираем внутри.
Оставаясь на связи и в пределах досягаемости других, можно предположить, что за могилой выживают только две вещи: хорошее чувство юмора и любовь, и ее формы, созданные трудом, который ты тоже любил, среди тех, кто любил, презирал и/или был вечно безразличен к тебе или к твоей работе. Или к обоим.
Печаль, мы полагаем, идет рука об руку с юмором, который, в конце концов,
просто своего рода «непрерывный траур на ходу». Я пишу в этой «недобросовестной манере», в которой высокие бутылки с водой на столе и бледность неба, когда солнце восходит из моего затылка, не упоминаются, потому что сейчас 5:30 утра, и я только что проснулся, и, может, еще и из-за боли слева внизу поясницы. Я понимаю, что из четырех вещей, которые я «должен был сделать» вчера, выполнил полторы.
Неплотно тканый коврик под ногами, горизонтальный полосатый узор приглушенных синих, красных и желтых тонов. На книжном шкафу у другой стены – темно-красный вазон блестящий-от-глазури, величественный шестирукий подсвечник-Парвати будто танцует. Такие вещи всегда напоминают о том, как мы «близки к горению», о том, что Земля кругла, как нежное глазное яблоко, которое всё это воспринимает, так же как и любовь, просто она (любовь), как наши глазные яблоки с землей (и образ любви, который она являет), всегда движется за горизонт, и ее всегда будет тем больше, чем дальше ты идешь, она доступна в любом направлении, так энергия шага или гребли или плавания через доли всего, чем любовь может быть, окружают тебя все тем же «огнем», который постиг и дал Прометей, его «огненные щепки», также как строки лэ, измеряющие это электромагнитное облегчение от сброшенной в полёте «избыточной вязкости» повседневной жизни с полной уверенностью, что «колеса, мелющие внутри колес, вращающихся против колес» (космос), поддержат нас, даже тогда, когда они рвут на части и изматывают нас: будьте храбрыми, друзья, и наслаждайтесь звуком измочаленной и скрипучей веревки, поднимающей солнце над морем и горой, и помогающей ему появляться каждое утро, ибо мужество – это твое единственное достояние (и все же его не сохранить), вместе с верой, что жив, и при таком освещении тебе еще позволено видеть свои руки, отчасти заслоняющие полный свет тех нескольких дней, когда они смогут располагать временем и пространством, чтобы трогать, и быть тронутыми.
Пять синих металлических трубок и висящая между ними пробка или деревянный поплавок (язык, как в колоколе?) из обычных вещей создают перезвон рассветного ветра, который всегда нежно произносит – но только когда мы оставляем окно широко открытым – качай меня, детка.
(Перерыв на кофе).
Ветер в верхушках деревьев в 8:45 утра подвывает и вокруг зданий, возможно, снова суля дождь и очередные перебои в подаче электричества, как в тех случаях, когда моё сознание странствует по всему городу, среди внезапных незнакомцев и вечных знакомых, своими собственными глазами, поголубевшими от неба уже «иного времени», как всегда, и всегда где-то есть «иное» время, во что бы каждый из нас ни решил верить, за радугой или нет, там нету никаковского Санта-Клауса и чё делать? Так мы узнаём, почитаем и отвергаем легенды, которые вместе образуют целое «иных времен», которых теперь-то, может, и не бывало никогда, хотя вот они – целые и невредимые, заключенные в каждом из нас, полностью, познаваемые только в легкой ласке, порожденной внутренним знанием о смерти, даже когда мы удаляемся от всего этого, так, что «даже когда мы удаляемся от всего этого», мы замечаем – или «я» замечаю – что кто-то забыл закрыть красной завинчивающейся крышкой почти пустую бутылку с этикеткой Mangali и помельче: dzeramais udens (минеральная вода? Или, наверняка, любая вода, через dzeramais, mai, как на арабском, «вода»), в то время как в другой части здания заливается телефон, это, видимо, кто-то звонит, чтоб напомнить мне сделать именно это: Da’wat, призыв к призыванию. Привет.
Ты не знаешь, какой номер у Карла в Стокгольме? А мне бы, в свою очередь, узнать, вытянул ли Тони «Брадобрей» Кастиньоли хоть раз верный номер или выиграл на треке в Атлантик-Сити в 50-х? Такие вещи, как… новые свечи, древние фитили, «детка», и то, что тело выгорает до апельсиновой корочки, лучшего, чем способна стать ржавчина, вдоль стоков старых жестяных крыш. Там, где цельность истончается и в конце концов обламывается, ржавчина показывает, где протечка. Так же ведет себя и вода. Это видно по глазам.
Всякий раз, как надумаешь завести личную любовь, просто помни вот что: общественный транспорт – это абсолют. И никаких перспектив роста.
(Всегда говори да и нет безучастным действиям.)
И вот я ещё четыре часа в Риге, в городе, не похожем ни на какой иной, во времени, не похожем ни на какое иное, и я тоже иной, чем иные, я просто нахожусь здесь и пишу в маленьком блокноте ручкой, в которой заканчиваются чернила. К счастью, в людях не заканчивается кровь, даже в более обычных обстоятельствах: но кровь, сказать по правде, всегда будет прекращать в нас свой бег, абсолютно преданная тихой жизни, итогу проживания нашей всех наших средств только раз, никогда не «еще раз». Это останавливает нас, так что просто убедись, что нажил хоть что-то, потому что я хочу снова тебя увидеть, то есть, попросту чтоб спросить нас всех насколько исключительным ты хочешь или должен быть?
(Всё вышеперечисленное. Со всем этим я опишу один-единственный кружок на ладони, а затем не спеша соберусь ретироваться).
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР
PHOTO: STEPHEN ELLIS