:

Archive for the ‘1995’ Category

И.Зандман: ИЗ КНИГИ «ДОДИК-УРОДИК, ИЛИ МЫ, БАЛЕТНЫЕ»

In 1995 on 09.12.2014 at 15:14

КОММЕНТАРИИ

1. Сегодня, когда я полез за мелочью в карман, лопнула подкладка пиджака, и хранимое им уже больше года посыпалось на пол кофейни. Листки, листочки, бумажки, трамвайные, троллейбусные билеты, рыжее петушье перо, записки, каштан, пластмассовый компас, талончики метро, номера телефонов, черновики, лотерейный билет — были собраны все. Несколько двушек закатилось под стойку. Несколько девушек…
Вот и год прошел, как нам по-прежнему негде.

1-а. НЕГДЕ — РАЗ. Расклейщик ночной не укроет газетой,//заложник витрины и тумбы афишной,//знакомец теней прошуршит еле слышно,//с ведерком и кистью исчезнет до света.//И выкатит ночь из трубы водосточной//нечаянный хохот и всхлип неизбежный,//и август под мухой сияет небрежно//лицом из-под шляпы, небритым, отечным.//Как холодно спать неукрытым газетой,//как жестки скамейки, комар донимает.//Расклейщик уйдет, в подворотне растает,//и складывай буквы в слога, пока лето.//

1-6. НЕГДЕ — ДВА. До утра на фонарных стеблях не погаснет//золоченых шаров переулочный свет.//Попрошайкам чумазым не кинут вослед//беглых гласных пяток и шипящих согласных,//не откроют окна ради сумрачных слов,//ради сумрачных снов милосердья и речи,//и гусиною кожей укутает плечи//час ознобов фонарных и рваных мостов.//

1-в. НЕГДЕ — ТРИ. Скорей рассчитаться в вокзальном буфете,//последние капли пролить на пальто,//надеясь знакомых впотьмах не заметить,//чтоб пятен кофейных не видел никто.//Согреть в подворотне озябшие руки//и окна чужие считать — раз, два, три -//и, чтоб не познать лженауки разлуки,//всю ночь до зари обнимать фонари.

2. Казалось, деревья, стены, фонари, казалось, не жили. Во всяком случае, ни вздоха, ни дрожи нельзя было услышать при затянувшемся до ночи рассвете. Они жили отдельно. Отдельной от жизни жизнью. Звук, шелест жизни доносился к ним и от них к нам сквозь мутное зашлепанное стекло. То, что виделось, виделось сквозь мутное стекло.
Они стояли, как люди стоят во сне.
Мы стояли, как люди стоят, проснувшись.
В некоторых окнах еще горели лампы, и было трудно представить себе тех, кто в двойном, из серого и желтого, свете не спит.

3. ГОНИ ИХ, ИМ ПРОСТО НЕГДЕ. Ты сам себе — мартышка,//я сам себе — шарманка,//сами с собой вприпрыжку//до ночи — спозаранку.//Кисейная сорочка//кисейные оборки,//проночевали ночку,//позавтракали коркой//и сочинили строчку//с веселыми словами — //пусть кружит ангелочком//с кисейными крылами//по-над рекой молочной//с кисельными брегами.//

4. Уже ночью темнело. Ненадолго, но вполне достаточно для того, чтобы очевидным стало плохо сдерживаемое недовольство рассветом, зевота пробуждения, сводившая улицы с нами в рассветной дрожи, заставляла всматриваться друг в друга с преувеличенною любовью.
— Ничего. Твое лицо сиреневого цвета.
— Я люблю тебя. Твое лицо сиреневого цвета.
— Сиреневого цвета. Я с тобой.
— Не бойся. Сиреневого цвета.
Несомненно мы стояли в. Мы стояли там. Мы стояли где. Мы стояли среди. В глуби стеклянного сумрака, пока желтый отблеск не высветит алюминиевый котелок, карточную колоду, ручку зонтика, палку лыж, зеркальце электробритвы, взявшись за руки, стояли Зануда и Додик, являя собой пример того, как не надо одеваться в дорогу.
Из глубины стеклянного сумрака они глядели прямо перед собой, и глаза многократно повторили стеклянный сумрак.
Мне хорошо был виден оттопыривавшийся карман пиджака, где угадывалось присутствие этих записок.

4-а. НЕГДЕ — РАЗ. Несносны замашки зеркального плена//ловить заглядевшихся в ложки и лужи,//в осколок стеклянный и, что всего хуже,//в витрины, в очки на носу манекена.//

4-б. НЕГДЕ — ДВА. Очнуться болванкой меж шляпок и сумок//в плену отражений витрин магазинных,//чтоб приторный запах духов и резины//не дал докатиться трамвайному шум.//Стоять на виду, не сгибая коленей,//меж шахмат дорожных, колод непочатых//и ждать среди зонтиков, шляп и перчаток,//пока не откроются двери кофейни.//

4-в. НЕГДЕ — ТРИ (на потерю красного шарфа в серую полоску). Твой шарф потерянный взойдет над мостовой,//когда жива лишь пыль, сиреневые лица//сереют, и, кивая головой,//старуха с зонтиком с небес упасть боится//в кафе, закрытое до девяти часов,//куда спешит листва и холод предрассветный.//Визжит входная дверь на много голосов,//и сумрак уползает незаметно.//

5. «Дон Хиль З.Ш.»

6. Смерть в детстве была беседкой. Той, с красным полушарием крыши, что стояла в шкафу и так редко давалась в руки. Там, на красной макушке, за стеклянным оконцем сидел другой я и, не мигая, смотрел, всегда трех лет от роду.
Домашняя и недостижимо чужая, когда нельзя поверить и ничего нельзя возразить, смерть в детстве была беседкой. Той, из пластмассы.

7. Ленинградский Трамвай.
сер. Т 315
302 023
контрольный
билет Мт 19 3.354-80

8. И если бы пришлось покинуть карман, то и тогда не этот шкаф прельстил бы мои записки, не этот шкаф с повешенным в самых недрах его черным пальто без воротника. Однажды, некоторое время, два года спустя Додик увидел то же пальто утопленным в ванне, вернее — бесформенный комок темной набухшей тряпки, с неизвестными целями погруженной в воду и исключительно по ошибке принятой за то же пальто. Вероятно, предчувствуя страх будущей встречи, Додик боялся повешенного на достойных, слегка погнутых плечиках из зеленой пластмассы.
Внизу, между скомканными галстуками и другими удушающими предметами туалета расположились елочные шары, осколки елочных шаров, брошюра «Молодым супругам» и фотография грудастых толстобрюхих женщин в тростниковых юбочках и с отверстыми ртами.

9. Рассказывают, что в новом 1435 году наш учитель Иккю Седзюн поразил мечом горожан Сакаи.
Пораженные сакайцы спрашивали, к чему буддийскому монаху это орудие убийства в богато изукрашенных ножнах. В ответ наш учитель Иккю Седзюн обнажал меч, дабы всем стало ясно, что он — просто палка. Ярко-красный бамбуковый лишь внешне соответствуют своему званию, а на деле оказываются кем угодно, только не самими собой.
Деревянный, но с виду совсем как настоящий, он сказал им об упадке истинного благочестия лучше китайских стихов.
Не задевай повешенных плечом, — писал я Додику, — и красных труб не возноси галдящих, вооружась раскрашенным мечом из дерева и взгромоздись на ящик, где аист держит в клюве апельсин, и синью осенило этикетку, и огляди заброшенность осин в листве растерянной и дождик редкий, спустившийся с качелей прямо в сад, где ангелы безрукие стоят, и птицы краснозобые меж веток — сердца девиц и некрещеных деток.

10. Наши паломничества на место успокоения графа Стенбок-Фермора окончились также внезапно, как и начались. Поговаривают, что с тех пор в гроте перевелись апельсиновые корки, резиновые колечки и розы из папиросной бумаги. Приблизительно тогда же Витуся стала припадать к могилке Петра Ильича Чайковского. Покойник к ней благоволил. Во всяком случае более, чем господа К. и Толстоногий.

10-а. И — РАЗ. Дождь всхлипывает невпопад,//и óбморочен, обморóчен,//в крестах и ветках зябкий сад//примерил жестяной веночек.//

10-б. И — ДВА. Под чернью восковых старух,//под ангелов разбойный свист// лежит балетный либреттист,//либретто сочиняя вслух.//

10-в. И — ТРИ. Дождь беспризорником тифозным//все бормотал: «Пока не поздно…»,//у синей церкви сбился с ног,//дощатой, как пивной ларек.//

10-г. И — РАЗ. Ты непротянутой рукой//останешься меж роз бумажных,//где голоса не столь отважны,//чтоб слову выклянчить покой.//

10-д. И — ДВА. В трещинах грот из гранита,//и розы чернеют в банке,//ходит ворон по плитам,//по свежим гранитным гранкам.//

11. 1. кошка тапир
2. слон дикобраз
3. жираф мамонт
4. гюрза хорек
5. траурница мангуста
6. иволга лиса
Быть столь похожим на черепаху, носящую его имя? Не на ту, что отражалась в черном отвесном блеске пьянино, но на ту, стремившуюся к отраженной, не постигавшую зеркальной недостижимости пространства. Да и кто бы постиг — за стеной отражающей тьмы, некогда пустота, насильственно заполняемая ветошкой, старыми фотографиями и облигациями Госзайма.
Где же та, отразившаяся в черном отвесном блеске, доступная жестам, недоступная прикосновению?
Здесь, пожалуйста, строчку вопросительных знаков.
?????????????????????????????????????????????????????????????????????????????????????????????
И один восклицательный ! спасибо. Я знаю, он брат мне.
«Младший», — добавил бы Мамочка. Он никак не может забыть, что Додик велел ему вынуть шпильки изо рта.

12. В ожидании счастья.

13. Две любви к природе.

14. Проблема допустимости скандала.

15. Хоронить кузнечика. Он уже мертв. Только зыбкое, зябкое, сквозное воспоминание цепко держится за ствол травинки, возносящей зеленый факел по имени Лисий Хвост высоко над мертвым. Белый, хрупкий, легкий, рассыпающийся остов, сохранивший всю прыть полета, всю прелесть прыжка в неподвижности. Балетная туфелька в смерти не уберегает обморок танца. Послушный и маленький статист смерти спасает мгновенье staccato. Выверенная конструкция, крошка-скелет, тайное содержимое упругой летучей твари — смысл и душа, прилепившаяся к стволу травинки. Кузнечики не боятся мертвых. Следуя их смычковой природе, по ошибке вложили скрипку в их цапкие конечности, и, кочуя по книжкам с картинками, они неуклюже засеменили на задних (?) ножках (?). Кузнечики не боятся мертвых. Они не знакомы со скрипкой. Они прижимаются нежно к стволу травинки.

Тихо, боясь спугнуть невесомый призрак, ступаешь в траву и протягиваешь руку за миссионерским трофеем. Смолкает трескучая трель. Медленно подставляешь сложенную дощечкой ладонь и нечаянно, ненамеренно, в притворстве смахиваешь неуловимую добычу, смыкаешь корабликом руки. Корабль мертвецов. В нем — маленький бывший трамвай.

15-а. Похороним кузнечика в спичечном коробке//меж листвы земляничной, обманчиво рдяной в болезни,//там, куда муравьи за обугленной спичкой полезли,//а один муравей под рубашку полез по руке.//

15-б. Кузнечика помянем плачем тонким,//травой покроем и поставим точку,//где бабочка рядится ангелочком//с чертами рахитичного ребенка.//

16. сидоров сидоров сидоров сидорелли
вот и сидоров пришел
очень пьяненький пришел
он пришел и говорит
выпить что ли говорит
водочки разве говорит
можно ли сидоров драть столько денег за такую конуру огрызок а
не конура конура в огрызках и что это сидоров здесь на обоях нарисовано когда по потолку ходят на обоях не рисуют необязательно это а-а он никогда не здоровается

17. 356-54-82 Алефа

18. … августа 1980 г. Все пыль гонять в горячечных дворах//тянуться к барбарису в скарлатине//и забывать о льстивых комарах//и находить истершийся полтинник//
все дни считать по пальцам рук и ног//и голову склонять под удареньем//в слове август//приходится оно на первый слог//и сотый глаз не закрывать о Аргус//сколь ожиданья тягостен урок!

18-а. …августа 1980 г. Да полно продлеваться и тянуться//глядеть сбиваясь на раскосые лады//до таволги обкорнанной так куцо//что впору пересохшими воды//выклянчивать озноб озноб в ознобе//в обиде гласные как будто а на о//переменили губы обметавши.

18-б. … августа 1980 г. И навсегда в том августе где встреча/вверх слепнущей ладонью повернулась//в том августе каштановых наречий//в нетвердых шепелявящих посулах//и навсегда немеющее тело//вечернее замкнулось там где встреча//в том августе.

18-в. … августа 1980 г. Воспрянет и уйдет чтоб августом очнуться//изнанкою листов прокравшейся плющом//в том августе что ливнями прельщен//и лужами как будто в этом суть вся//ловить в дожде бесхвостую звезду//лоз вороватых мокрую подругу//и сбыться лиственной оглядкой осребренной.

18-г. … августа 1980 г. Прости до яблочной сентябрьской сердцевины//где бусины смуглеют ожерелий,//что нижутся на ломкий запах прели//для темных игр с молчанием повинным//повинным с головою несеченой.

18-д. …августа 1980 г. И грозди бегствами замкнутся и отпрянут//добычей зрения отторгнутой от век//сухих и безресничных где навек//настигли очертанием багряным -//во всяком случае сентябрь не тяжелей — //не жестом не багровицей виновной//не в сопряжении лозой но словно//забытым виноградом на столе.

18-е. …августа 1980 г. И в сердцевине сумерек в стекле фонарном,//где мальчик пыль размазал по щеке//пролившись ненароком в 6езударных//и слезных гласных в сомкнутой руке//в продленных очертаниях ладони//остановился тусклый шелест листьев//до оклика до дрожи.

18-ж. …августа 1980 г. Растерянность у губ, обида на ресницах//к истершимся ступеням через двор,//протяжны немощи, но ливню не в укор,//что выбелит помарки на странице//6ессонницы и срежет роз свинцовых//в дождливых жалостях коснувшихся виска//всю длительность стеблей.

18-з. …сентября 1980 года. Когда на третью ночь на проводах//тот плод покачивался, превзойдя в размерах//все сущее неточное на сером,//прельстившись винной ягодой тогда//в обманчиво прозрачные глубины//не обернулся в фунтике газетном//плутая между гроздьев голубиных.

19. О нет, до этого мы не опускались! Спать в киношке на последнем сеансе. Спать в изредка плюшевом чреве, а чаще — почти как за партой, на несгибаемых фанерных уступках — не стоится — присядьте. Не подобные в последних рядах прячущим птичьи носы в воротники и поволоку птичьего глаза под ладони (из притворства или так, для утешения лба) — только погреться. Не подобные в последних рядах незамечающим приседания голоса и света — ежевечерне — для соблюдения формы — ежевечерне — двусмысленность смены зеленого и синего на желтый и красный и подмигивание голоса на каждой гласной — а-о-у-э и так упорно — ыуие — только погреться.
Застигнутые врасплох нехитрыми упражнениями, загнанные светом, окруженные голосом и многоречием, частью чревовещательным, тех, кто не спит и, возможно, никогда, мы протягивали друг другу руки, неторопливо сменявшие красный на привычный сиреневый. И когда чьи-то пальцы тянулись в карман за сахаром — два белых параллелепипеда в шуршащей обертке (и надпись — «Дорожный»), в табачных крошках — убежище этих записок оказывалось воистину сомнительным.

20. Особенности отбора выр. средств, направления отбора, диапазон отбора (от великого до смешного), центрическая и децентрализованная композиция, сюжетная и внесюжетная логика мизансцен.

21. Откуда Они все знали? Они говорили: «Смотри, не потеряй перчатку», — и я терял перчатку, и они говорили: «Смотри, не потеряй варежку», — и я терял варежку. И они говорили: «Запиши в тетрадь, что тебя предупредили, а ты не послушал», — и я писал в тетрадь, что они меня предупредили, а я не послушал». И, потеряв варежку, я записал в тетрадь: «Когда они говорили: «Смотри, не потеряй варюшку», — я потерял варюшку».

Как будто это была одна из множества крошек варвар, совершенно одинаковых маленьких девочек, мохнатых и пузатых.

22. Затравлен черный шарф и набок//в одышке свесил бахрому,//и ветер, как безвестный лабух,//затеял в липах кутерьму,//сфальшивил, рассовал созвездья,//соцветья в рваные штаны,//и грянул предрассветной медью,//ночною медью тишины.

23. Мамочке. Молитва Ее круглому лицу,//синюшному с медвяною улыбкой,// молитва Ее медному венцу//из завитков рыжеющих и зыбких,//молитва Ее ангелам в трико//лазоревых и с синими крылами,//дневной звезде над сизою рекой//и двум рукам, сложившимся углами.//

24. На синем пиджачном плече господина К., нашего учителя, свернулась белая нитка. Господин К. укусил за нос орущего сына.
На синем плече пиджака примостилась белая нитка.
— Понимаете, объяснял господин К., — жена ушла, он орет, а у меня — диссертация. Все мы неврастеники. Вот один мой знакомый, профессор Б., засунул сына в ящик письменного стола.
На синем плече белая нитка.

25. Министерство финансов РСФСР тираж выигрышей
Билет денежно-вещевой лотереи состоится
003 Разряд 13 016879 23 августа 1980 г.
Билет
Стоимость билета 30 тридцать копеек 7 выпуск

26. Додик рассказывал мне однажды о произнесении л — лопотание, лепет — назвав воспоминание первым. Так ль-легче и ль-лестно — ласка, лев, лето, любимый. Ловец сЛов, Левша Листвы, Лебедь Ладоней. Но в скрытом, замутненном позднейшими изложениями событий жили первый шаг и первое «дай!», обращенные к коралловым бусам.
Два шага между опорами расставленных стульев, два шага без опоры
расставленных стульев, два шага до коралловой змейки, до обретения сокровищ, до прохладного зернистого прикосновения к ладоням.
Можно взять и трогать, и дергать, и разорвать, и раскатить по углам, и заплакать. И тогда же — или раньше? — или потом? — что было прежде — шаг или слово? еще вцепившись в прутья деревянного колыбельного зверинца, осмысленно или случайно: «Дай, дай, от-дай!» КораЛЛ.

27. 24, ноябрь. «Сто братьев Б.»
9, ноябрь. Концерт. Малов с певицей.

28. См. также 8. Что можно сказать об этих шкафах? Все три бесконечно коричневели, параллелепипедные, неудержимо, неустанно, бесстыдно. Только у одного, служившего буфетом, не хватало створки, и потому хлеб и банку варенья из черной смородины так и не удалось спрятать от взоров. Позже, когда день отъезда в никуда, впрочем, из ниоткуда, стал известен и близок, мы отыскали и пристроили беглянку. Она оказалась редкостно желтой и подошла как нельзя лучше.
Возможно ли расставание?
Мы стащили афишу, где на синем зеленели волосы маленькой Бабы Яги. И оставили подаренные кастрюли.
Выяснилось, что розовая ночная фуфайка с синим петухом на животе забыта там же.
синий зеленый розовый синий
коричневый коричневый желтый

29. Так сумрак прорастет, как шкаф растет в уме,//когда просеют зеркало рябое,//шитье бездушное воздушного разбоя//безобразными О приотворят ко тьме.//
Все О и У в громоздком ришелье — //вот рыбий алфавит — невозмутим и важен -//где сумрак рыбкою как жирный кот приважен//к замочным скважинам в затопленном жилье.

30. /ЗЕРКАЛО/
Принимая рты за боль и боль за речи,//отступая в сумерки пространства//возвещает губы, лбы и плечи//с неизменной тенью постоянства.//
Может быть, одно само с собою.//
Отступив, чуждаясь, на полшага,//остудив ладонь прохладой расстоянья,// возвращает шорох, как бумага,//с неуместным знаком расставанья.//
Если бы одно само с собою.

30-а. Две водяницы, две рыбки, две медузы, две Мелюзины, скользящий чешуйчатый взгляд вялых глаз, владелицы лесбосских осколков на Староневском проспекте, хозяйки невнятных потемок.
— Неужели вы покупаете яйца по 90 копеек?
— Неужели можно ставить пластинки на допотопный патефон?
Две радужные чешуйки пристали к ладоням, вобрав нас, пробиравшихся наощупь. Комната в венце обрезанных проводов озаряла лица неверным заоконным светом белого фонаря.
— Тише, — шептал Додик, натыкаясь на угол кровати.
— Неужели можно терпеть запах никотина?
— Неужели?

31. Об учителях и учениках.

32. О библиографии.

33. Хоронить кузнечика. Обратить его в свою веру, научить тому, что знаю о смерти я. Когда умирают, кладут в деревянный ящик и зарывают в землю. Это страшно. Музыка играет, и много цветов, бумажных, тряпичных. Это красиво.
Коробок выкрасить в черный цвет, чтобы надпись «Хозяйственные спички. Ф-ка «Пролетарское знамя» г. Чудово» не» томила неведомым мертвых. Мох, чтобы было тепло и мягко. Зеленая бусина, чтобы было светло. Клевер, лютик, ромашка и сорванный втихомолку толстый мохнатый розан.
Прощай, кузнечик! Теперь ты все знаешь о смерти. Это не страшно, не страшно. Я расправился с ней, я играю марш на губе, я боюсь.
И Дедушка, поправив дикую гвоздику в петлице, затягивает:
— Са-ловей, са-ловей, пта-шечка, Канаре-ечка жалобно поет…

34. Сант. 249-75-19
Там. 533-26-89
Ир.243-15-22 Отд. 212-34-89

35. Часто моргая, зачарованный, гляжу на лист в нежную клетку, где из-под руки Юлочки вытягиваются волнистые облака, посаженные на кол, вырастают из двух почти параллельных почти круги — деревья, обиталища деревянных девочек, обжитой чертеж ствола и кроны. Без роду, без племени, но так похожи и узнаны сразу. Выхаживаю фонтанчики слез с тайным знанием ивы.

35-а. Не одарить недоуменьем влажным,//беспомощной водою не ужалить,//струею окаянной и протяжной//не уязвить, шепнув:»Какая жалость!»//И только НЕТ в плену полусонета//не ускользнет от каменных младенцев//в пыли и брызгах каменного лета.

35-б. Как нежно низачем тянулось к никогда.//Как бы фонтан, себя державший в клети//из брызг и шепотов, сквозь прутья тянет к детям//свою струю, а те кричат — вода!

36. См. также 25.
7
выпуск
В лотерее разыгрываются выигрыши, перечень и количество которых установлены
условиями лотереи, утвержденными Советом Министров республики.
Владелец выигравшего лотерейного билета может по желанию получить взамен
вещевого выигрыша его стоимость наличными деньгами.
Прием лотерейных билетов для оплаты выигрышей производится
по 30 сентября 1981 года включительно.
Мт. Госзнака. 1980

37. Вопрос. Как располагаются предметы в небесконечном пространстве? Где заполнявшие и окружавшие некогда ломберный некогда стол, где ломберный некогда стол, где Додик, где его стакан с ложечкой, где Мамочка, где его чашка, где № 36 пачка чая, где хранитель, где ангел, где банка черносмородинного варенья бездонная, где стол, где стул, где пиджак на спинке стула, где я в пиджаке на спинке стула, где розовый исподлобный свет абажура и лиц под абажуром, где синий отсвет бархатной стены?
Ответ.
Есть кровати не для девиц. Слишком узкие кровати, сомнамбулические кровати, скачущие по комнате кровати, как подкошенные кровати, для тех, кому лезвие ножа чересчур просторно.

38. К черту указательность.

39. Передача страстей в мизансценах.

40. Пластические рифмы.

41. Это можно было бы даже написать. При свете, при слабом сиянии первого снега шариком, скатанным из чернильной промокашки, влетает контрольная… Или так… В классную, золотую от пыли в сусальном, младенческом солнце, вплывает, оставляя за собой лиловые разводы, диктант… — Смешок застрял в его горле школьным занозистым угольником. — И ужас, холодный и влажный, невзирая на календарные различия, охватывает сердца сорока, склоненных над партами.
Неплохо, правда?
Во всяком случае, нет ничего страшнее, чем вспоминать третий знак числа «пи» под тупым немигающим взглядом Софьи Ковалевской.
А когда восходит солнце Аустерлица, и гуситы принимают участие в восстании желтых повязок, а Карл XII встречается с Марией Терезией тайно на Аркольском мосту…
Ах, не дай тебе Бог испытать на себе милости среднего образования. И знаешь, над зверинцем дробей в линованном небе грамматики х, у и z, обреченные венецианским полумаскам, полтора экскаваторщика, воплотившие условное наклонение, и братец с сестричкой, не поделившие пять яблок на двоих, свысока взирают на разбор причастных оборотов.
Так учил нас McNab, наш учитель, насмешливый (mocking) набоб.

42. Только приближаясь, постигаешь ее простодушное коварство и ничего, ничего общего не желаешь с ней иметь, ведь — послушайте, ну послушайте — так нечестно. Детские хитрости, невинные уловки и крючки, просто крючки и палочки с наклоном. Еще строка этих палочек никогда не выходила ровной, или крючок — палочка — реверанс — царапающий бумагу всплеск пера — неожиданно вторгался в желанно прямой строй.
Равнодушие прописей, где неведомая рука оставила знак совершенства — палочку с петлей.
ничего — никогда — незванно — неведомая — легкая утварь смерти.

43. Мы не были приглашены.//Помоек беспризорный праздник//затеял ветреный проказник//и нарушитель тишины.//
Ноздрю кошачую втянул//и, учиняя 6еспорядок,//до запахов был слишком падок//и позабыл про звон и гул.

44. Об этическом (сократовском) методе.

45. Возможно ли, чтобы слова «ноябрьский вечер» обернулись сентябрьской дорогой, и к тому же, что представляется совершенно немыслимым, двумя сентябрьскими дорогами: сентябрьской дорогой туда и сентябрьской дорогой обратно. Многократность упоминаний сентября оправдана необходимостью подчеркнуть противоестественность метаморфозы.
По сентябрю, по немыслимой сентябрьской дороге туда мы следуем за уже неразличимой в густой синеве провожатой, за Юлочкой нашей.
Не странно ветру улечься дорогой, тем паче, что и дорогой этот путь по изрытому лугу так странно назвать.
Вцепившись в рукав пиджака, Додик повисает и нашаривает сандалию, не желающую следовать дальше. Вполне достаточно сбита подошва и изодраны ремешки, чтобы слиться навсегда с хромающей лжетропой, позволить удержать себя волчцам и зарасти — чем? — всем тем, что произрастает в местах, неподобных лугам Прозерпины. Участь жестянки, блеснувшей ей вслед, возвращенной беглянке представляется счастьем. Но уже не представляется счастьем ночлег, столь неожиданно предложенный, столь неуклонно ускользающий. Ускользающий, подобно ступеням скрипящим, милости чая, совершенному чуду варенья, стульям, на которых сидят, рассказам о стульях, сновиденьям, ускользнувшим под тяжестью сна.
Стулья представляются счастьем при пробуждении. Прямизна спинок, и резная гирлянда, и повторный рассказ об их дешевизне.
Нас не удержишь ни прямизной, ни гирляндой, ни дешевизной. Черпая песок на дорогах, в жарких венках шиповника и рябины, волоча третьей тенью скинутое пальто, Зануда и Додик плутают в поисках немыслимой сентябрьской дороги обратно.
И я выталкиваю из дырявого укрытия капли рябины одну за другой, оставляя в пыли витиеватый пылающий след для Гензеля и Гретель.

46. Нажать вн. кнопку. Появится номер месяца.
Нажать вн. кнопку. Появится число.
Нажать вн. кнопку. Появятся часы.
Нажать вн. кнопку. Появятся минуты.
Часы повременивших улиц, когда же сумрак их оставит, и стрелки ночи заведенной за ним сомкнутся торопливо?
В шесть часов дождь проник под часовое стекло. Он расплющил нос о витрину кофейни.
Стулья опрокинуты, перевернуты, громоздятся один на другом. Мокрая тряпка шлепает по полу.
Большая стеклянная дверь дребезжит, распахивается, дребезжит.
Входят мокрые, встряхивают зонтики. По следам мокрой тряпки несколько мокрых ног. Стулья расставлены. (См. также 45).

46-а. Как серый Пьеро с семенящей походкой//вновь за угол ветер свернул, торопясь//на запах горелого кофе и водки,//споткнулся — ступеньки, упал прямо в грязь.//Где твой помпон,//и где твоя Пьеретта?//
И медная денежка мелкой звезды//рассыпалась в лужу, в потемки, на ветер,//размазывал слезы и требовал мзды,//как серый Пьеро, разревевшийся вечер.//Где твой помпон,//и где твоя Пьеретта?//
Вечерний Пьеро с семенящей походкой,//он шарил в грязи и с колен не вставал,// и все натыкался на хвост от селедки,//и свой балахон на спине разорвал.//Вот твой помпон,//и где твоя Пьеретта?..

46-б. Нанизывал стеклярус сизый,//дробился в стеклах, лужах, ветках//и сопли утирал карнизам//платком в полосочку без метки.

47. Ленинградский
Трамвай
Сер. Т-215
302022
Контрольный
Билет

48. О шотландец прежних времен, раздувающий щеки и мехи волынки! Черный диск воскрешает твои щеки в лиловых прожилках.
Мамочка и Блинчик сидят у окна — ноги на подоконник. О волынщик неведомых времен, сгибающий в такт колени! Черный диск воскрешает твои волосатые колени.
Додик и Зануда сидят у стола, обводя пальцами узоры клеенки. О волынщик безвременных времен, заводящий глаза в экстазе! В комнате длины непомерной от окна к столу, от стола к окну витает печаль утробных мелодий. Небеса гнусавящих звуков. Вознесенье шерстистого брюха.
О волынщик — чревовещательная вечность!

ИЗ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ ТАЛАНТЛИВОЙ ПОЭТЕССЫ

Талантливая поэтесса стирала чулок. Простой эластичный чулок так называемого телесного цвета. Хотя представить себе телеса подобной расцветки ей (талантливой поэтессе) казалось делом почти невозможным, но, впрочем, завлекательным.
Вообразив даму немыслимого колера, талантливая поэтесса намылила невыразимый чулок. Дама задвигала ручками, ножками, сдобно и несъедобно выпиравшими из полосатого борцовского трико, и громово запела:
Советский цирк циркее в мире всех цирков.
Трам-та-ра-рам.
Советский слон слонее в мире всех слонов.
Трам-та-ра-ра…
Талантливая поэтесса вздрогнула, скомкала чулок, сжала руку и смотрела, как серые, еле пенящиеся струи заскользили по белому фаянсу. Толстые женщины наводили на нее ужас. Она с обидой вспомнила, как дома ей упорно втолковывали, что она худой, худой, ну прямо тощий мальчик, и как этой осенью, вернувшись с дачи, услышала от кого-то из теток — как мальчик похудел! Значит раньше она была толстой! ТОЛСТОЙ.
Талантливая поэтесса до боли стиснула руку, с чулка капнула последняя серая капля.
Талантливая поэтесса расправила чулок и подставила его под кран. Ей хотелось, чтобы чулок наполнился водой, как наполнялись водой полиэтиленовые мешки, превращавшиеся в мягкие пузатые аквариумы для прозрачных рыб, когда их мыли. Аквариумы покорно меняли форму, подчиняясь нажатию пальцев, но, не стерпев щекотки, прыскали и пускали до неприличия смешной и тонкий фонтанчик. Однако в чулке струя не задерживалась, только, падая, теряла свою форму, форму струи, и вытекала из чулка неопределенным потоком, вроде тех, что в ливень среди струй внезапно обрушиваются на головы растяпам. Непременно все они растяпы, — сердито подумала талантливая поэтесса. Недотепы, раззявы. Это она, она была раззява. И еще — «Как ты похож на своего отца!» — тоже была она.
Опавший чулок не желал обретать форму, несвойственную ему форму; водяная ножка, ножка русалки, впрочем, у них хвосты.
Чулок должен быть чулком!
Невнятным мокрым существом, не задерживающим потоки, но сменяющим свой невыразимый цвет на иной — невыразимый.
Лозунги для чулок.
Чулки для чулок!
Вереницы чулок ползут по асфальту, оставляя извивающиеся влажные следы за собой. Или они тянутся ввысь, подпрыгивая на носках? Это им вряд ли удастся.
Талантливая поэтесса стирала чулок. Так она начнет свои мемуары. Это будут немножко мемуары, а немножко так… Но, в общем, — неприкрашенная правда, страшная в своей наготе. Она вывернет душу и кинет ее миру. И мир ужаснется.
Талантливая поэтесса стирала чулок.
Жесткая фраза. Талантливая поэтесса — конечно, в кавычках. Но ставить кавычек не нужно, они останутся в интонации.
Талантливая поэтесса уже знала, как она кончит. Свою жизнь и свои мемуары.
Талантливая поэтесса распахнула окно, встала на подоконник. Талантливая поэтесса мягко спружинила на мохнатых лапках, распушила хвост и нырнула в подвальное оконце.
Талантливая поэтесса не любила кошек. В возрасте шести лет она обманывала кошек мяуканьем. В возрасте семи лет она презирала ангорскую кошку Эльси, поедавшую куриные котлетки и воробьев. Перед дачным окном, где грезила Эльси, она раскачивалась на носках, едва не валясь в хозяйские ноготки, и строила рожи. Все богатство гримас и оскорбительных звуков бывало исчерпано прежде, чем ангорская тварь соизволяла сморгнуть. И талантливая поэтесса удалялась с гордым видом побежденного.
Талантливая поэтесса не любила кошек. Себя она тоже не любила. Только ужасно жалела. Она знала, что некрасива.
Талантливая поэтесса скомкала чулок и, снова намылив его, поглядела на себя в зеркало. Раньше, когда она еще приставала с вопросами к маме, мама, немного помедлив, отвечала: «У тебя красивые волосы» или «Ты симпатичный». И талантливая поэтесса понимала — это утешение. Что ж, она некрасивая. Зато она умная. С этим никто не может поспорить. У нее тьма идей. И она может сочинить еще тьму. Тьма и тьма — сколько это будет? Задачка для смелых. Тьма и тьма смежили веки, став тьмой, но оставив местечко для света.
Когда закрываешь глаза или щуришь ресницы, видишь красные линии, пятна, круги, оранжевые обручи, голубые расплывающиеся кольца.
Кажется, что кто-то поет, подпрыгивая на одной ножке и тряся седой бородой: «О Патти, Патти, Патти, божественная Патти!», и изо рта его выплывает ряд ноток, круглых, да не совсем. Все как одна с изъяном — приплюснуты то сверху, то снизу, и не поймешь, где у них верх, где низ, как мыльные пузыри.
И еще кажется, что все это глупости.
Господи, почему ей всегда всякая дрянь лезет в голову?
Она только знает, что Божественное пишется с Большой Буквы Б. Бедная Брюхатая Буква Б — с испугом подумала талантливая поэтесса и выжала из намыленного чулка теперь уже рыжеватую пену. Она не станет писать мемуары талантливая поэтесса стирала чулок глупо писать мемуары противно писать про себя.
Струя пронзила чулок и выпала бесформенным потоком. Это был левый чулок. Во всяком случае, чулок с левой ноги. Она всегда забрызгивает левую ногу. В этом даже есть какой-то смысл.
Талантливая поэтесса отжала чулок и повесила его на змеевик. Это было все, что осталось от восьмой драконовой жены. От восемь тысяч восемьсот восемьдесят восьмой драконовой жены. От восемь миллиардов восемьсот миллионов восемьсот восемьдесят восемь тысяч восемьсот восемьдесят восьмой.

ИЗ ПИСЬМА ДОДИКА-УРОДИКА КО МНЕ

А мы как пишем? Транскрипция волнует. Да на фонетике все больше торчим. И волоса наши торчат, даже в железной косе если. А мы от щастия балдеем. И едет к нам логопед литовского языка. К нам едет логопед. Этого можно бы и не писать. Это и так уже ясно.
А еще встречаются немолодые уже люди, умеющие говорить. И любовь к Уткину считающие проявлением хорошего вкуса, в то время как к Алтаузену — плохого.
Говорят об этом грамотным литературным языком, говорят.
В то время как мы сего уже не умеем, не можем, не домогаем, не могем.
У нас, безусловно, есть свои симпатии, пристрастия, приверженности даже, и наоборот, антипатии, и они пристрастны. Кто их не разделяет, тот наш враг, но он этого не узнает никогда, а мы не узнаем, разделяет он их или властвует.

Пауль Целан: ШИББОЛЕТ

In 1995, :4 on 09.12.2014 at 14:40

С камнями моими выплаканными,
за решётками, втащили они меня
в самую гущу рынка, туда,
где развёрнут флаг, которому я присяги не приносил.

Флейта, двойная флейта ночи: помни тёмный
братский багрец
Мадрида и Вены.

Приспусти свои флаги, воспоминанье.
Приспусти на сегодня, навечно.

Сердце, позволь себя и здесь познать, здесь, в самой гуще рынка.
Выкликни его, шибболет, там,
на чужбине родины:
Февраль. No passaran!

Единорог:
ты знаешь про камни, ты знаешь про воду, приди,
я поведу тебя туда,
где голоса Эстремадуры.

ВДВОЁМ

Вдвоём мертвецы плывут,
вдвоём, омытые вином.
В вине, что на тебя они льют,
плывут мертвецы вдвоём.
Свои волосы в маты вплетая,
они рядом друг с другом живут.
Ты кость свою снова бросаешь
и тонешь в глазу этих двух.

КЕНОТАФИЯ

Рассыпь свои цветы, пришелец, рассыпь их, будь утешен,
ты даришь их глубинам там, внизу,
садам.
Кто здесь лежать был должен, не лежит
нигде. Но мир лежит с ним рядом.
Мир, свой глаз раскрывший
за разным крепом.
Но он держался — ведь всякое он видел —
со слепцами:
он шёл и срывал слишком многое,
он срывал аромат
и те, кто видели это,
это ему не простили.
Тогда пошёл он прочь и выпил каплю странную:
море. А рыбы —
прибились ли рыбы к нему?

ИЗМЕНЧИВЫМ КЛЮЧОМ

Изменчивым ключом ты дом отпираешь, где
мечется снег несказанного.
По крови смотря, что бьёт у тебя
из глаза, иль рта, или уха,
меняется ключ твой.

Меняется ключ твой, меняется слово,
ему метаться с хлопьями.
По ветру смотря, что гонит тебя,
снег комом вкруг слова растёт.

MANDORLA*

В миндале — что стоит в миндале?
Ничто.
Стоит Ничто в миндале.
Там стоит и стоит.
В Ничто — кто там стоит? Король.
Король там стоит, король.
Там стоит и стоит.

Локон еврейский, не будешь седым.
А твой глаз — куда стоит твой глаз?
Твой глаз стоит миндалю навстречу,
Твой глаз Ничему стоит навстречу.
Он стоит к королю.
Так стоит и стоит.

Локон людской, не будешь седым.
Миндаль пустой, королевская синь.

СЧИТАЙ миндаль,
считай то, что горьким стало и тебя пробуждённым держало,
считай с ним меня.

Я искал твой глаз, когда открыл ты его и никто на тебя не
глядел,
я прял ту тайную нить, по которой роса твоих дум соскользнула в сосуды,
что слово хранило, в сердце Ничьё не нашедшее путь.
Только там вступил ты весь в имя, в имя твоё,
шёл ты уверенным шагом к себе.
Взмахнули молоты вольно в колокольне твоего молчания,

подслушанное поразило тебя,
мёртвое и тебя рукой обхватило,
и пошли вы сам-три через вечер,
Сделай горьким меня.
Считай меня с миндалём.

(ПАМЯТИ ПОЛЯ ЭЛЮАРА)

Уложи умершему в гроб слова,
что он говорил, чтоб жить.
Положи его голову среди них,
пусть чувствует
тоски языки,
тиски.
Положи на веки умершего слово,
в котором отказал он тому,
кто ты ему говорил,
слово,
которого кровь сердца его избегала,
когда рука, нагая как его,
того,
кто ты ему говорил,
вплетала в деревья будущего.
Положи это слово на веки ему:
быть может,
войдет в его глаз, ещё синий,
другая, более чуждая синь,
и тому, кто ты ему говорил,
снится с ним: мы.

ГОВОРИ И ТЫ

Говори и ты,
говори последним,
скажи своё слово.

Говори,
но Нет не отделяй от Да,
дай и смысл слову своему:
дай ему тень.

Дай ему довольно тени,
дай ему столько её,
сколько вкруг тебя разделено, ты знаешь, на
полночь, и полдень, и полночь.
Оглянись вокруг:
Видишь, как живо становится кругом —
в смерти! Живо!
Правду говорит, тень говорящий.
Но вот сжимается место,
где ты стоишь: куда же теперь, тени лишённый, куда?
Стой. Тянись вслепую вверх.
Зыбче становишься ты, неузнаваемей, тоньше!
Тоньше: нить,
по которой вниз хочет спуститься звезда:
вниз, чтобы плыть, там, внизу,
где видит себя она мерцающей на зыби блуждающих слов.

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ?

Из горы вышел камень.
Кто проснулся? Ты и я.
Язык, язык. Со-звезда. Земля рядом.
Бедней. Открыта. Своя.

Куда это шло? К недозвучавшему.
С камнем шло это, с нами двумя.
Сердце и сердце. Нашли слишком тяжким.
Стать тяжелее. Легче быть.

ГОСТЬ

Задолго до вечера,
заходит в твой дом тот, кто с тьмой обменялся приветом.
Задолго до дня
просыпается он,
и до ухода он сон разжигает,
сон, сквозь который шаги раздаются:
ты слышишь, как мерит он дали,
и туда свою душу бросаешь.

ГЛАЗ ВРЕМЕНИ

Это глаз времени:
взгляд косой под семицветной бровью.
Веко его омывают огни,
слеза — его пар.

Слепая звезда подлетает к нему
и тает на жаркой реснице:
тепло становится в мире,
и мертвецы
пускают почки и цветут.

ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО: ЛИЛИТ ЖДАНКО-ФРЕНКЕЛЬ

* Миндалевидный нимб

Илья Бокштейн: ПЕРСОНЫ АВЕРОННЫ

In 1995 on 09.12.2014 at 14:30

Виктор Ампиров/Ампиран/Ampiran
Персона Аверонны/Павэрн/Pavern

По одной версии: сошёл с ума
от отсутствия поэтического дара,
проще — от графомании,
хотя стихи Ампирова имели
некоторое хождение в салонах,
женщины к нему так и липли,
хотя Ампиров их избегал,
он был крайне аскетичен,
и мог бы явить в этом отношении
некую биологическую загадку.
Будь Ампиров поэтом (будь он поэтом),
вполне мог бы осуществить
программу: «Не с хлебом, а с Хлебниковым».
Однако осуществил только первую
её часть. По другой версии, Ампиров
стал мистиком йогической теории
и практики — крии (крия/kria) —
регенерации солнечной энергии
т.е. ускоренному перевоплощению
солнечной энергии в энергию живительную
(органическую)
и, наконец, по третьей версии: Ампиров
стал лучшим лирическим поэтом
Великопавии. (Великопавия — страна в Аверонне).

Павел Тронтов/Тронтан/Trontan
Паверн/Pavern/Персона Аверонны

Считал: если я не Данте и не Шекспир, сочинять не стоит.
Поэтому впал в депрессию.
Тронтов комплекс (психол.)/:
1) tront/тронт; 2) tronz/тронз;
3) tronzal’t/тронзальт,
т.ж.: Балакирев комплекс. Тронтов/trontov/ т.ж.: : тронт/tront/
По другой версии Тронтов покончил самоубийством от разочарования в своих стихах и в творческих возможностях своих.

Дубран/Dubran

Мише Дубинову сообщили,
что он избран в Тумре /Tumr/ (загробном мире).
Дубран удивился,
ни в какой загробный мир не верил.
ПОТОМ подумал: что это значит?
И главное: за что?
Законы здесь темны
для комнаты знакомых
секомых со стены.

Венан-2/Venan-2

Второе размышление персоны Аверонны — поэта Игоря Венского

Поскольку в любви всегда плач,
А мир слишком матерчат, груб,
И даже в нежности поверхностен,
Легкомысленная ветреность в любви –
Единственный неквирх.

Суслан/Suslan

— Куда спешат?
— На казнь.
— Кого казнят?
— Тебя.
— Не верю.
Вижу: Он казнён.
— Ты видишь сон.
— А где же Бог?
— Бог наяву.
— Но если я проснусь,
где будет Бог?
— Стоять на голове.

Элохим Кронос и Миша Суславич

Кронос спросил Суславича:
— Я б погиб, если бы не ты.
— Нет, ты стал бы обычным ослопавийским обывателем.
— Это невозможно!
Скорей бы экстермический центр
у меня развился от душевной болезни,
от сознания своего превосходства
и невозможности его проявления.
— Может быть.
Но тогда б не было Трагедии Сознания,
и моя душа бы ушла к другому,
нет, скорей всего, я б действительно погиб,
у меня были покушения на себя.
Суславич:
— Ты был неосознанно мистичен
при всей абсурдности
твоего рассудка.
Кронос:
— Это не так редко
случается, что человек с душою
Шопена или Моцарта
и с сознанием курицы,
видел таких.
Нет, я б совершенно точно погиб.
Разговор этот происходил
на том свете.

Из Мэйер Кунр

Эта книга о том, что было,
и о том, что могло быть,
если б этой книги не было.
Небо тяжело, словно закутанный
в тучи покойник.

Эльгрон /Elgron

Почему, сочиняя серьёзные стихи,
иногда листаю чепуху?
И когда перестал читать чепуху,
увидел живопись.
Она давалась легче, чем стихи,
и временами казалась даже лучше (их),
но не выражала так полноценно,
как слово.
И тогда Эльгрону пришла мысль
о Лонкрельте /Lonkrel’t/
(логотворческой поэзии).
По иной версии, Эльгрон услышал:
один срок тебе для писателя,
другой — для ясновидца.

Арфур/Arfur

Разбирая разных поэтов,
Арфур наткнулся на стих
неуклюже-скрежещущий
и корявый и, конечно, брезгливо
фыркнул.
Однако любимые шедевры
Арфуру разонравились,
и до конца жизни Арфур не понял,
что причина тому — тот гафорх /gaforh/,
стихотворение,
которое показалось Арфуру
неуклюже-скрежещуще-корявым
ввиду чрезвычайной сложности —
сложно — непривычно! — его эльханта
/el’hant/ —
образно-ассоциативных планов. Планов образно-ассоциативных.

После тетрадия (занесения в тетрадь) аверонновского гранха «Арфур». Это стихотворение персоны Аверонны Эльгрона стало так и называться: Гельгрон/Gel’gron/, что значит Гафорх Эльгрона.

Шишчи/Гранх Шаифа-Чимина

Павийские астармы
Шаиф и Чимин
параллельно пришли
примерно к следующему
выводу:
мир — секрет трагедии.
Чем менее вероятно
её решение, тем выше
уровень Богов,
потому что её решение —
это искупление Богами
человеческих страданий,
потому что Боги —
это микарты /mikartim/ —
Художественные миры,
выраженные в предельно
ёмких формах —
символах гронна/gron/
— посмертной эволюции
сознания — ;
искупление микартами
человеческих страданий
частично опирается
на частное решение Денларта
/Denlart/ — художественного
образа истории,
ибо, если искупление
было бы полным,
воскрес бы Единый Бог —
Танум /Tanum/, но НИКТО
не смог бы увидеть его
как гармонический
образ мира /kririmr/ криримр,
glarimr/гларимр, glamr/гламр/,
потому что все человеческие
лица стали б отпечатками
его слепых пальцев,
а теперь он сияет на вершине
загробного мира /Turimr,
Tumr/Туримр, Тумр/
ночного странника Барвура/Barvur/,
и ночной странник Барвур
знает, что небо —
это птичий хвост,
составленный из картин
маленькой Эльвиры (стихотворения)/El’vira/
Бога поэтов (Артьюна)
Игона Ронгима
/Art’un Igon Rongim/,
и маленькая цветная Эльвира (стихотворение)
Артьюна Игона Ронгима,
вращаясь, отнимает
у великого солнца
дневной свет,
и поэтому начинается ночь.

Из книги Киара

В ночной пустыне
изогнувшийся лист —
это тоска.
Таким увидел себя Бог
сжавшийся в точку
оставив чистый лист —
отголосок сожжённого пространства.
И возникла земля —
точка на чистом листе неба —
пересечение Божьей воли
и линии слововолны —
речью олицетворённого времени
и трещина во времени
распространила свет.
И Ангел Божий отделил его от тьмы.

***
Земля — пустыня,
откруглившая себя от самоцвета,
из света оветвившиеся звёзды
и на песке, вы знаете —
каскады — искры стрел.
А из окна знамением
озвученное знамя.

Леонид Шваб: СТИХОТВОРЕНИЯ

In 1995 on 09.12.2014 at 13:57

***
Ах, чайки кружатся над фабрикой,
Слышится колокольный звон.
Я беден, я вычищаю сточные колодцы
В термических залах.

И первый подземный толчок
Я расцениваю как предательство.
Я обнаруживаю прогорклый запах
Природного газа.

Я обращаюсь к бегущим товарищам:
«Который час, дорогие мои?»
Они отвечали: «Прощай, Александр,
Мы погибли, нам нужно идти».

Они провидчески отвечали:
«Ты распрямишься, станешь субподрядчик, Александр!»
Я пританцовывал, обмирая от страха,
Я не был Александром.

***
Мы будто бы спим, и будто бы сон,
И Фридриху чёрного пива несём.

И Фридрих торжественно, неторопливо
Пьёт, как вино, чёрное пиво.

Хмельное молчанье неловко хранит.
На Эльзу Скифлд, волнуясь, глядит.

Мы будто совещаемся, пусть, мол, их –
И оставляем влюблённых одних.

И ждём, и ждём, и ждём до утра,
И она выходит — пойдёмте, зовёт, пора.

А Фридрих спит и дышит покойно, тихо,
Как будто бы обнимает Эльзу Скифлд.

***
Часы звонят, сердяся и пугая,
Мужчина болен, кожа и скелет,
И женщина, как дерево, нагая,
Переломившись, подаёт обед.

Суп фиолетов, сельдь поёт на блюде,
Мужчина вилкой трогает укроп,
И женщина, прикрыв рукою груди,
Глядит в окно, как в мощный телескоп.

Летает сор, вселенная безлюдна,
Ветра гудят и ходят колесом.
Мужчина дышит осторожно, трудно,
И не сопротивляясь, видит сон.

Он спит помногу, сон приходит часто –
Как будто в доме танцы и кутёж,
И он выводит женщину на чарльстон,
И со спины в неё вонзает нож.

***
На нашей Энской улице
Был исправительный дом,
С копьевидною оградою,
Готическим окном.

Там, заградивши проходную,
Дежурил часовой,
И нашу улицу родную
Считал своей родной.

И днём и ночью музыка
Играла в замкнутом дворе,
И заключённые, как девушки,
Пританцовывали при ходьбе.

И взгляд холодный и сторонний
Через барьер не проходил,
И с неба ангелы Господни
Бросали мишуру и серпантин.

***
Камнями девочки играли в бриллианты,
Заканчивалась Тридцатилетняя война,
И словно перочинный ножичек,
По мостовой катилась рыбья голова.

Дальние овраги фосфоресцировали.
Продовольственные склады тщательно охранялись.
Караульные исполняли комические куплеты,
Как будто артисты.

«О, Господи, — шепталися в домах, —
Мы что-то не очень хорошо себя чувствуем.
Мы, в сущности, наповал убиты,
Как подсказывает сердце.

Предназначения судьбы не применяются в точности,
Отсюда страшная неразбериха.
Мы перекувырнёмся и станем Габсбурги,
Нам хочется блистать, кощунствовать».

На заставах ещё постреливали,
Свободные передвижения были запрещены.
В войсках беспрерывно жаловались на самочувствие:
«Мы не очень хорошо себя чувствуем».

***
Филипп выходит. Ночь бедна, убога,
На перекрёстках мёрзнут патрули.
Жизнь не злопамятна, и дальняя дорога

Дрожит и не касается земли.

Филипп кричит. Испуганная птица
Скрипит крылом и светится впотьмах.
Патруль стреляет, воздух серебрится,
И шторы раздвигаются в домах.

И месяц падает, и, видимо, светает,
И нужно знать, и повторять помногу –
Когда Филипп кричит, патруль стреляет,
И все живые, вот что слава Богу.

Макс Жакоб: БАЛЕТ, СВЕДЕННЫЙ К РЕАЛЬНОСТИ

In 1995 on 09.12.2014 at 13:38

СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ

СЛАВА, КРАЖА СО ВЗЛОМОМ ИЛИ РЕВОЛЮЦИЯ

Мы прибыли на возвышенность в коляске; леса — оптика заката: замок, колоннада под гнетом герани. Здесь должны играть синтетическую пьесу из всего Шекспира. Какие места, стены, башенки! все эти господа в пенсне, которых я повстречал на верхушке башни! эти ювелирные выставки! эти дамы! (одеваются здесь лучше, чем в Париже). Наконец наступает вечер. Зала в Ланкаширском замке — род Версаля и набита битком. Дамы, полу-Офелии, полу-мещанки; вот пирог с паштетом по-страсбургски, в обличии Ромео — это я! Были и Муне-Сюлли в утренних мятых простынях. Назавтра в стеклянные двери столовой залы ломились друзья; пировали весь день; слуги должны были быть начеку, чтобы они не ворвались. Что это — слава? Кража со взломом или революция?

ДЬЯВОЛЬСКАЯ НОЧЬ

Что-то ужасно холодное падает мне на плечи. Что-то липкое цепляется за мою шею. С неба доносится голос: «Чудовище!», и я не знаю, говорится ли обо мне и моих пороках, или то указывают мне на клейкое существо, цепляющееся за меня.

КОЛОНИАЛЬНАЯ ВЫСТАВКА

Сейсмограф! сейсмограф для измерения колебаний земли.
Моя одежда на стуле была паяцем, мертвым паяцем.

ФАНТОМАС

На дверном молотке потемневшего серебра, грязном от времени, в пыли веков — чеканная голова, подобие Будды, с очень высоким лбом, висячими ушами, на манер матроса или гориллы: Фантомас. Он тянет за два шнура, втаскивая наверх что-то, уж не знаю что. Его нога скользит; его жизнь в опасности; нужно дотянуться до крыши звонка, опередить крысу с ее острыми зубами. Но может, все это лишь чеканное серебро дверного молотка.

ЕЩЕ ФАНТОМАС

Господин и дама, большие гурманы, были вдобавок и очень горды. Когда шеф-повар, с колпаком в руке, приблизился к ним в первый раз и спросил: «Прошу прощения, всем ли довольны месье и мадам?», ему ответили: «Мы сообщим вам через метрдотеля.» На второй раз — ему не ответили. На третий они намеревались было выставить его за дверь, но не решились — ведь то был уникальный шеф-повар. Когда же он подошел в четвертый раз (мой Бог, они жили в Порт-де-Пари, все время одни, скучали ужасно!), они наконец заговорили: «Соус из каперсов восхитителен, но пирог с куропаткой несколько жестковат.» После перешли на разговор о спорте, политике, религии. Этого-то и хотел шеф-повар — ни кто иной как Фантомас.

ПЕРИСКОП МЕНТАНЫ

Перископ Ментаны — подземный грот: изящный прямоугольник в обрамлении скал. В эту рамку попадает и озеро китайских чернил; два ангела, черных лицом, покачивают головами направо, и налево, и наискосок; с краю, у подножия каменной колонны и на уступе скалы — бюрократ в пиджаке, уступающем своим величием природе, почесывает лысый череп. Все это отдает витриной; таков перископ Ментаны.

ПЕТУХ И ЖЕМЧУГ

Пожар, роза на развернутом хвосте павлина.
Большие плоды на карликовом дереве, слишком большие для него. Дворец на утесе крошечного острова. Искусство, слишком чистое для народа.
В Андах на Кордильерах, во хмелю растет виноград, никто его не видит.
Чтобы отомстить писателю, герои, им созданные, прячут его перо.
Поверженный архангел успел лишь распустить свой галстук, а то сказали бы: он еще молится.
Туман, звезда паука.
Ты ошибаешься, добрый мой ангел, зачем эти слова утешения: я плакал от радости.
Так много людей, любящих меня, ждут на палубе корабля, но как туда взобраться?
Перед рассветом собака лает, ангелы начинают шептаться.
Балет, сведенный к реальности: колесницы на алых колесах, боевые пушки, толпа, но превыше всего — небо! небо! настоящее небо! реальность, сведенная к балету.
Тайна в этой жизни, действительность — в другой; если вы меня любите, если вы меня любите, я покажу вам действительность.
Увиденный против света или по-другому, я не существую, и все-таки я дерево.
Пятна на потолках домов суть символы жизни их обитателей: вот два медведя, читающие газету у огня.
Я привел к вам двух своих сыновей, сказал старый акробат Деве на Скалах, игравшей на мандолине. Младший, в хорошеньком костюмчике, преклонил колена; другой нес, на конце палки, рыбу.

КЕНТАВР

Да! Я встретил Кентавра! Это было на дороге, в Бретани: по склону рассыпаны круглые деревья. Он цвета кофе с молоком; у него похотливые глаза и круп, напоминающий скорее змеиный хвост, чем тело коня. Я был слишком утомлен, чтобы с ним разговаривать; мои домашние смотрели на нас издали, напуганные больше, чем я. Солнце! Какие загадки освещаешь ты своими лучами!

В БЕЗМОЛВНОМ ЛЕСУ (отрывок)

В безмолвном лесу не плещет больше волнами, кружится обмелевший ручей.
В безмолвном лесу есть дерево, черное, как сама чернота, и позади дерева — куст, похожий на голову и горящий, и полыхающий пламенем крови и золота.
В безмолвном лесу, куда уже не вернутся Дриады, есть три вороных коня, это кони волхвов — и нет всадников ни на конях, ни где-нибудь еще, и кони те разговаривают человечьими голосами.

ПОЭМА ЛУНЫ

В ночи — три гриба, и они луна. Столь же внезапно, как кричит кукушка в часах, они выстраиваются по-иному в полночь, каждый месяц. В саду — редкие цветы, и они лежат, маленькие человечки, сотнями отблесков зеркала, В темной моей комнате — светлый челнок, качается, ходит, потом два… сияющие аэростаты, отблески зеркала. В голове моей — пчела, говорит, говорит.

БИБЛИОФИЛ

Книжный переплет — золоченая решетка тюрьмы, где тысячецветные какаду, корабли, чьи паруса — почтовые марки, султанши, надевающие райские уборы, пыль своего богатства. Книга — тюрьма для очень бедных героинь, черных пароходов и жалких серых воробьев. Автор — голова, узница большой белой стены (я намекаю на его манишку).

БЕЛИ-БЕРДА

Японский генерал производит смотр армиям Европы. Его длинные рейтузы штопором завиваются к башмакам. В центре войск епископ, в кружевном стихаре, у кухонного стола. Епископ тучен, у него несколько волос на подбородке и налитые водой глаза. Японец проклинает епископа, но вдруг догадывается, что уже встречал его где-то на свете; смотрит на него, отдает честь и проходит.

УЛИЦА РАВИНЬЯН

«Нельзя дважды войти в одну и ту же реку», — сказал философ Гераклит. Однако, выходят-то из реки все те же! В одни и те же часы проходят они мимо, веселые и грустные. Всем вам, прохожие улицы Равиньян, я дал имена знаменитых покойников истории! Вот Агамемнон! вот мадам Ханска! Одиссей — это молочник! Патрокл уже там, в конце улицы, Фараон уже поравнялся со мной. Кастор и Полидевк — дамы с пятого этажа. Но ты, старый тряпичник, ты, приходящий волшебным утром собирать объедки, в тот час, когда я гашу свою добрую большую лампу, ты, которого я не знаю, таинственный, жалкий тряпичник, тебя, тряпичник, назвал я именем прославленным и благородным, я назвал тебя — Достоевский.

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Стеклянный ларчик был выкрашен в розовый цвет, да так, что казалось — он красного дерева. Украшения, в нем находившиеся, были украдены, потом возвращены — но кем? «Что ты об этом думаешь?» — говорит мне мать. Я смотрю на драгоценности: несколько аграфов, украшенных одни — камнями, другие — акварельками. Думаю, что вор был просто оскорблен! Он вернул нам драгоценности, потому что они ничего не стоят. Я сам поступил бы с ними точно так же.
— Этот вор честный человек, говорит моя мать, тогда как ты…

МАЛЕНЬКАЯ ПОЭМА

Я вспоминаю свою детскую. Занавески на окнах — муслин, исчерканный узорами; я силился найти там азбуку и, узнавая буквы, превращал их в разные рисунки. Н — сидящий человек. В — арка моста над рекой. В комнате несколько сундуков и цветы, тонко вырезанные по дереву. Но я предпочитал два лепных шарика, скрытые занавесками: я принимал их за головы арлекинов, с которыми не разрешалось играть.

МЕХАНИЧЕСКАЯ МУЗЫКА В БИСТРО

У ворона Эдгара По — нимб, который он иногда гасит.
Бедняк рассматривает плащ святого Мартина и спрашивает: «Без карманов?»
Адам и Ева родились в Кимпере.
У лосося розовое мясо, потому что он питается креветками.

СТРАХ

Они спускаются с горы, ухмыляясь страшно, крича. Они выглядят пьяными, но не пьяны. Я пытаюсь бежать, хотя и знаю, что это невозможно. Тем хуже! конец всему! эти черные люди в масках! Последняя казнь: тех, что выстоят (как предпочитаете умереть?), опустят в кипящую воду. Даже в воспоминаниях нет утешения. Пробудите меня от этого сна, где пот и убийства, пробудите меня прежде, чем я усну.

КРОВАВАЯ МОНАШЕНКА

Исповедальня. Кафедра в форме чаши. Проносят закрытые ларцы, какие-то резные скамьи; тот, в стихаре, все говорит, убедительно двигая руками, но крышки приподнимаются, показываются и исчезают налитые кровью глаза и зеленоватые ладони.

ВРАГ ЦИТАДЕЛИ

Трудно было выстроить эту цитадель благодати. Задремал на часок — и ворвался враг, в черном шлеме, на вороном коне. За ним идет толпа крестьян с серпами и мотыгами: вот бледный, красноглазый, самый яростный из всех. Господи, спаси меня! но поздно.

В ГОМОНЕ БАЗАРА

Под аркады пришли двое чужих, не из города. «Это полицейские из Парижа», — говорили. Будь они из Парижа, они были бы лучше одеты, будь они из полиции — хуже. Их глаза оскорбляли веселье. Назавтра, на свадьбе, мы с Жаком держались за руки, было воскресенье, все гуляли; когда стали кропить святой водой, те двое сгинули, а из
мостовой, в том месте, где они стояли, вырвались языки пламени.

***
Сегодня города представляются мне единственно как рисунок пером или занавес из черных нитей. Крыши домов, верхушки угрюмых равнин. Вчера поля казались мне ковром подвижного шелка.

СМЕРТЬ

Подобно тому, как скисает молоко к грозе, теплая оболочка переваривается грязной водой.

ПОСЛЕДНИЙ ВИЗИТ

Старая барышня!
На ней пелерина из черного шелка; она появляется вместе со своей хромотой, несущей ее глуховатый смех и ее слова.
Она приходит в сад, на склон туманного сада.
Думали она лежит, очень больна.
«Полно! Доктор не приезжает! Вот я сама и приехала вас проведать, объявляю вам, что я умерла сегодня утром в… но я уже не нахожу слов… если в миске вы увидите пламя, это не воск будет таять… это моя душа… да! да!». И — смеяться, все такая же милая.
«Доброго вам здоровья! Я ухожу!»

ГОРОДСКОЙ БАРАБАН

Была загублена прекрасная душа, совершенно новая, чтобы отнести ее к Богу, ее владельцу.

***
Вот по какому признаку узнаете вы проститутку, недавно вышедшую из тюрьмы: три черных нити висят у нее на лбу, от корней бровей до волос.

ГРОБ ГОСПОДЕНЬ

И посреди цемента, совершенно белое, как сахар — цемента для скрепления гробницы — склоненное обнаженное тело, тело Господа.
«Я родился подле скота, умер подле ворья».

ИСПОВЕДЬ ЛУЖЕ, ИЛИ ЛУЖУ К ЧЕРТУ И ПРОЧЕЕ

Стрекоза — голубой штрих, подчеркивающий полуденный зной. Вывод из безмятежности равнин. Стрекоза, подвижная и неподвижная! Она перемещается параллельно девственным небесам, и могла бы служить — она это знает — основанием вечного треугольника. Какой урок абстракции для гнойной лужи! Ее траектория подобна траектории рыбы, но более прямолинейна. Она смиренно парит, словно дух университетского философа. Она не слышит ни жадного кваканья самцов-лягушек, ни шелеста пузырей самок. Стрекоза садится на коротенькую травинку и сливается с ней. Тишина! тишина.
Стрекоза, вы мне сестра! Впереди, словно с помощью тайного ключа, открылась новая лужа, и в первый раз я увидел черное чистилище. На поверхности лужи, на грязных мостках, я заметил
бесполезного епископа на носилках: себя. Невинно-белые ушки в виде тузов — уши демона — принадлежали одному из носильщиков. Нос другого напоминал о профиле чувственного животного — дромадера. О стрекоза, отвлеченная и безмятежная, вот же я — един в трех лицах.
Стрекоза — голубой штрих, подчеркивающий полуденный зной.

***
Стена! гора-стена, чьи корни теряются в страшной ночи. Стена, усеянная вековыми тополями с чужими корнями. Фейерверк или пожар высветил огромную тень, и тополя славы облились кровью.

ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО: РУТ ЛЕВИН И СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ

Н.Мушкин: К ВОПРОСУ О ПАЛЕСТИНОФИЛЬСКИХ НАСТРОЕНИЯХ В ПОЭЗИИ ИГОРЯ ТЕРЕНТЬЕВА

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 18:04

«Змий искуситель, подобно клистирной трубке свисающей с Древа Познания Добра и Зла, — он первое начало зарайской жизни и творчества в человеках». Онеже сказано паэтым для тущей клентростепической выразительности. Отщерп смыкает следователь. Ибо досн.
Игорь Терентьев остокардически на хапу ступил и с года 1920 до наших дней при Тель-Альбионе укелеле стшипал. Вслушайтесь на Харбине ступалистыми ушками басмырей. Витеркативно слязил: «Резко очерченный круг сознанья и перепуханная курсистка в глубине комнаты за чертою оседлости Канта». И кустал амидалистически и ямом в ракуке стрыего глиориза.
Позднее заглинил с тарномористскими шлюверсами к кассиологическому сильветонизму Бухштейна и созелом по милу стрюхал, менталосюкая. Тентор этих стрюх саляет на пробу два кеммирических дуальных экзирика мендом брито-семитической калы. И ёмает — лэйви, роук хайл, джаккс уэй, уммаха а-хакир энд пипс. Но жайское бельце апится лоу-лоу и нет сгаломагнических индикрезов отще… Гитик в ощлосах ни бзынь, шагом метряем по Алленби от Белоставского к Лейбошице. Оул-Оул — Зева гундрасти человеческой. Восся а-карамел! Эхиля! Эхиля! Ступ.
Но рэскать талями условясь, нэдма дрюи эльхай.
Вириутально класся сендвсрические куки наляд карсив и метаклические петерпенательные харнгейвы, более манатические в перевензивности хартов, но вместе с тем каталактически чистые и люзиазивные. Не в силах унатареть карлом понтуры. (Базац).
Нестепмоиически кастеляют Бруки Терснтьева к мандаджизму Кукерэйля и Басса. Но мыта не клюп пола, дженкли сьют морэлейн эвейшн. Донс. Халалэнд. Прумис шокн. Свэтчи.
Снытчет паэт и цефата ляет выем. Цефата стогоминирует в коопатическое микрическое сознание даума нашего веросаптического нания соз (вектрисация — моя. Н.М.).
Блэм вам.
Сопоставим с кэдмом из грезинской эппа:

Пир там — мор здесь.
Мука там — отсев здесь.

Терентьев в тэнтот год шхавал в Тыфлыс-Бакуме, совсестро с Занденевичем-Курчаком. Ухал средь марэ Черемыхо дорт зюде, зюде — адла Палистрина. Итут шай-ах. Одеота цефата:

К Занятию Палестины Англичанами

Сойнека жынэйра
Липитароза куба
Вейда лейдэ
Цюбэ
Тука стука вэй
Ойок кйок
Эбь
Хэпцуп
Уп
Пи

















УВЯЛ ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ВЕНОК…

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 17:33

30 апреля 1995 года за выдающиеся заслуги в деле развития русскоязычной литературы Израиля Дмитрий Сливняк был удостоен «Белой Телки» — литературной премии журнала «И.О.».
Премия, разыгранная в лотерею среди тридцати авторов «И.О.», лауреату, отсутствовавшему на церемонии, была вручена позднее. Лавровый венок, входивший в наградной суповой набор, к сожалению, увял, с чем и поздравляем лауреата.
Ниже приводится лауреатская речь, не произнесенная Дм.Сливняком.


О ЛЖЕДМИТРИИ СЛИВНЯКЕ

Лжедмитрий Сливняк по профессии — некто.
Некто не значит — никто. Но это и не кто — то. Некто — нечто среднее.
Как сказано: «Поднимите глаза свои и увидьте, кто сотворил этих».
Этих сотворил Кто. Некто относится к Кто, как творец к Творцу.
Лжедмитрию Сливняку порой кажется, что именно он создал мир с его молчащими, растущими, дышащими и говорящими обитателями. И если что где не так, виноват именно он. Только почему — то говорить очень трудно.
Лжедмитрий делится на Л, жида и Митру.
Насчет Митры мы не знаем ничего.
Жид — это понятно: еврейская морда.
Л — это любовь, лилея, Лилит.
О чем бы ни писал Лжедмитрий Сливняк, он пишет о себе.
Иными словами — о небытии.
Потому что Лжедмитрия Сливняка не существует.
Во — первых, это литературный персонаж.
Во — вторых, некоторую вещь можно назвать существующей, только если мир представим без нее. Известно, например, что существуют ведьмы. Однако вполне можно представить себе мир и без ведьм.
Представима ситуация, когда не существует ничего, кроме Сливняка. Но что — то есть, а Сливняка нет — это абсурд.
Лжедмитрий Сливняк вовсе не называет себя Лжедмитрием.
Наоборот, он всегда представляется как Дмитрий.
Что касается настоящего Дмитрия Сливняка, то это личность совершенно замечательная.
Он культурист, йог и легкоатлет.
У него тридцать внебрачных детей от тридцати одной женщины. На недавнем конгрессе программистов в Тюбингене он сделал доклад о ностратических лабиовелярных в масоретском тексте Ригведы.
Беда в том, что никакого Сливняка не существует.
Зачем же Л. Жид Митрий притворяется и выдает себя за несуществующего и непредставимого персонажа?
Тут причина метафизическая.
Дело в том, что в сотворенном им мире в последнее время завелась порча и распространяется со страшной скоростью. Лжедмитрий боится, что его опознают и призовут к ответу. Вот и прячется среди собственных творений.
Лжедмитрий Сливняк — автор многих гениальных неопубликован¬ных трудов.
Чем гениальнее — тем престижнее место, где труд не опубликован.
В последнее время он даже начал догадываться, что мир сотворен не им.
Очень уж топорная работа.
Берегите Лжедмитрия Сливняка!
Мы все, включая автора этих строк — плод его буйной фантазии.
Что с нами будет, если с ним что случится?
Растаем, как дым, на фиг.

Гад Грезин: ЭПОХА ОБЪЯВЛЕНИЙ

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 17:30

«Эту жизнь я воспринимаю как кино», — сии крылатые слова Берты Доризо с невероятной точностью характеризуют творческую судьбу Аарона Суткера (по свидетельствам биографов в написании фамилии возможны варианты), человека, посвятившего всю свою жизнь кинематографу, автора многих фразеологических оборотов, вошедших в плоть и кровь молодого еврейского языка.
С той же невероятной точностью характеризует биографию Аарона Стукера заключительная часть формулы Доризо: «И сейчас аритмично оно». Тихое детство в местечке, неподалеку от Люблина, хедер, скучные уроки. Неожиданное озарение, и — разобрав очки своего дедушки, из двух линз (обе надтреснуты) двенадцатилетний Стокер сооружает свой первый фотоаппарат. Мирные радости начинающего фотографа, затруднения, вызванные необходимостью найти фотомодель. С первых же профессиональных шагов, столкнувшись с непониманием близких, Соткер был вынужден пуститься на хитрость. Жертвой его обмана стал кот Зося, которому Суткер пообещал птичку. За котом последовал дед Зуся, коварно заснятый на пленку в ту самую минуту, когда бедный старик, отчаявшись найти свои очки, задремал над страницей Священного Писания. За недолгим периодом спокойствия последовала семейная трагедия. Реб Зуся, обшаривая буфет в тщетных поисках очков, натыкается на фотографии внука. Аарон нарушил запрет на изображение живой натуры без ее на то письменного разрешения! Фундаментальный запрет иудаизма! (в котором, заметим в скобках, сказалось столь сильно развитое у российских евреев почтение к печатному слову). Даже несовершеннолетие преступника (позволю себе напомнить, что совершеннолетие у евреев достигается в 13 лет; исключение составляют только девочки, для которых оно наступает на год раньше) не является в глазах семьи достаточным оправданием (что и объясняет отсутствие этих произведений Стокера на выставке — они до сих пор в глубокой тайне хранятся в архивах его семьи).
Через 20 лет (1926), ославленный апикойресом и комиссаром, Соткер вынужден покинуть родное местечко. С сыном и женой он отправляется в Палестину. Здесь законы кинематографа как будто теряют свою власть над его судьбой — они входят в его творчество. Неспешная жизнь на бульваре Ротшильда, тяжелые заработки уличного фотографа и общее безразличие новых сограждан к старым запретам не приносят удовлетворения бывшему хасиду, еще помнящему напряженную духовную жизнь Люблинского двора. В 1930 году он приобретает аппарат фирмы «Эрдман» из дерева и меди (как верно отметил биограф Суткера Иосеф Алахми), присоединяет к нему мотор вентилятора и, совместив искренний порыв к искуплению грехов со страстной тягой, уводящей его от фотографии к кинематографии, Стукер созидает новый жанр киноискусства: кинотитры и кинообъявления. Долгое время он снимает одну и ту же надпись: «Разрешено Британской цензурой», не задумываясь над ее смыслом, лишь неуклонно стремясь к совершенству в своих любимых искусстве, науке и технике. Коллаборационизм теряет популярность среди еврейских трудящихся масс, и Стокер вынужден искать новые темы для своих произведений. Вскоре его тексты становятся устойчивыми фразеологизмами. Современный иврит немыслим без выражений вроде: «На следующей неделе», «Вскоре», «Антракт», «Спешите видеть», которые, согласно Йосефу Алахми, являются порождениями соткеровского гения. Тяжелое дыхание пророка слышится в суровости предостережений: «Гверет, берегись! Если конец твоей юбки прищемит сиденьем, администрация ответственности не несет!», в непререкаемой твердости его запретов: «Не курить!», «Семечки не грызть!», в гуманизме его обещаний: «Почтеннейшая публика, по вашим просьбам буфет будет открыт».
Не случайно именно работы «эпохи объявлений», эпохи наиболее близкой к истокам еврейской традиции, представлены на выставке во всей своей полноте, правда, несколько сокращенные в объеме. Они сняты с высочайшим профессионализмом, которого не знала ни та эпоха, ни последующая.
Что касается собственно графического решения надписей, то оно, безусловно не идет ни в какое сравнение с работой самого Суткера. Тот, кто рисовал эти буковки и вычерчивал эти рамочки, не выдерживает строгой критики. Большой знаток своего дела Ян Чихольд писал: «Толстые и тонкие штрихи должны отличаться умеренным контрастом, нижние выносные элементы — не быть укороченными, среднее удаление между двумя буквами не быть непропорционально малым». Ни одно из этих справедливых требований не было выполнено неведомым графиком.
Отрадно сознавать, что страна, в которую кое — кто из нас так рвался, по мере скромных сил своих и возможностей, старается оправдать наши надежды на посмертное существование, проводя в жизнь булгаковский идеал «Никто не забыт и ничто не забыто». Но не стоит упускать из виду, что завет «Страна должна знать своих героев» воплощается на практике не по коммунистическому принципу «Каждому по потребностям», но по социалистическому — «Каждому по труду». Выставка в Иерусалимской Синематеке посвящена не безвестному шрифтовику, но Аарону Стукеру.

А.Шонберг: КТО ТАМ ШАГАЕТ СЕНОМ?..

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 15:02

Три этапа основного развития русскоязычной литературы в Израиле (II)

«Соломой, соломой…»
фон Визин

В предыдущей нашей статье мы намеренно не упомянули об одном свойстве героев ее — не разделяя общеизраильского поклона СССР’у, они ждали алию и верили, что та изменит расстановку сил на политическом неблагосклоне и прочитает их книги. И, если они не ошиблись в первом своем предположении, со вторым их разочарование ждало. Волна алии вынесла на остров Израиль и оставила литераторов, как говорится, профессиональных, и творчество героев нашей первой статьи заняло законное место среди большой графомании, которой также много прибыло, а разнообразию ее стилевому ли, жанровому ли, могла бы позавидовать любая европейская литература. Далее мы изложим некую версию, не озаботясь особливо доказательствами и рассуждениями. Версия эта нам нравится, а значит она имеет место. И право.
А на отдельные вопросы, как то: «а куда ты (Вы) относишь(те) литератора А., и почему не упомянул(и) литератора Б.», отвечать не будем. Во-первых, потому как не все пошли на этап, во-вторых, ответы «литератор А. вообще не жил в Израиле, а литератор Б. есть плагиатор, графоман и мезозой (или — отазой?)» приведут к ненужным разборкам и полосканиям, а в-третьих, все равно все на трубе играли. И А., и Б., и В., и Г. … и Я.
А вот и версия. Добро пожаловать. Пришла версия — открывай диверсию. Встретил версию — сплюнь на персии. И т.д. Версия такова.
Шестидневная война, будучи, не без помощи смерти Сталина, поворотным моментом (слова-то какие! — слова!) в истории, сделала Израиль на какое-то там время притягательным и привлекательным. В умах советских евреев он превратился из неясных слухов (помните — шепот, робкое дыханье?) в реальность и четко отложился на контурных картах их сознания. Тоненький ручеек, чуть ли не катакомбный, имевший место протекать через Польшу, в брешь, что в стене границы на замке, пробитую «самолетчиками», обратился мощным потоком (слова! слова-то какие!).
Хлынувшая в эту брешь волна нас состояла, естественно и в основном, из представителей традиционных для СССР’а еврейских профессий — сапожник, портной, торговец рыбой на базаре, одеждой в магазине, инженер, начальник, еврей и т.д. Само собой разумелось, что литератору, если жанр его не адрес на именины, не стенгазета, не непризнанный гений, по причине полной бездарности, в Израиле делать было нечего. Ему — Америка, ему — Париж, ему — сэр Берлин. Но, то в одной семье — зять — инвалид («он, видите ли, стихи пишет!»), то в другой — он не только журналист, но и сионист («видите ли!»). А тут еще вот, что происходило (такое)!
(И где это я видел плакат: «Возьми и проглоти, товарищ!»?)
Естественно, в СССР’е власть понимала, что — не каждый диссидент — сионист, но каждый сионист — диссидент. Человек, имевший наглость родиться евреем, в глазах (устах, ушах, желудке) советского начальника любого уровня ступени был уже нарушителем нобъявленного кодекса.
(Ох, позлил-то их Синявский, взяв себе псевдонимом «Абрам Терц»).
Веселая идея гуляла в кругах, т.е. умах начальных: убедить всех, что и каждый диссидент есть сионист, еврей и еще что-нибудь такое нехорошее. Потому они алию использовали не только для засылки шпионов, но и выдворения неугодных, которым вручалось разрешение на выезд в Израиль для воссоединения с семьей. А уж когда такой «еврей» едет в США или Берлин, тогда уж вообще совсем даже — алеф) все врут они, (т.е. мы), что домой хотят, бет) умный в Израиль не пойдет.
Вот почему, когда группа диссидентов, в основном из окружения Амальрика, подписали письмо с требованием «отпустить их вместе с народом», СССР’ы разрешение им дали. Но каково было возмущение (обидели, обидели!), когда вся группа прибыла в Израиль.
Постепенно в Стране образовалась целая «прослойка» интеллигенции из России. Среди них были и люди, которыми вполне могла бы гордиться не только мировая культура, но и отдельно взятая маленькая страна: М.Занд, А.Сыркин, В.Рубин, МАгурский, известные ученые-физики, люди искусства, балета, театра. Первыми среди первых были сестры Федоровы — исполнительницы русских народных песен, герои советской эстрады. У них у всех четырех мужья были из евреёв.
Про-, вне-, над- и под- правительственные органы в А’Арэц не находили нужным специально поддерживать какую-там русскую культуру — они уже любили Краснознаменный Ансамбль Советской 
Армии, и считали, что того достаточно. Вместо девиза «Пусть светит» Министерство абсорбции и Сохнут произнесли «Пусть сохнет». Но знай наших — появлялись один вместе с другим тонкие журналы, газеты, издательства. На журнал «Время и мы» собирали деньги по всей Стране, не только те, кто не умел читать, но и те, кто не хотел читать. Журналы «Время и мы» и «22», отколупнувшйся от «Сион’а, являли осуществленную мечту о нашем «Новом мире» (мечта каждого интеллигента в СССР’е); «Круг» — тоску по «желтой» прессе; издательства гнали, если забыть о заказной литературе, недоизданное там: отринутых поэтов, политизированную прозу, кафку, полные переводы детективов, эротику, подчастую сработанную уже в Эрец Исраэль. Мемуар прошлой жизни и войны покрыл склоны литературных холмов — «Расстрелянное поколение», «Бутырский Декамерон», «Театр абсурда», «Я брал Берлин», и, раздвигая мемуар руками, мы различили непризнанных гениев, мы узнали, кто именно творил литературу, кто был настоящим героем. М.Агурский воевал с национал-большевизмом, Д.Штурман ревизовала марксизм.
И оставалась литература сия советской, сообразуя себя с эмигрантской. Неслучайно газета «Русская мысль» казалась актуальней, популярней любой израильской.
А все было печальней, чем могло бы. Смерть выбирала из лучших и достойнейших — А.Якобсон, В.Рубин, М.Агурский, Н. Рубин, В.Богуславский и Д.Дар, отпечатки пальцев последнего мы найдем в текстах Довлатова, Милославского, Люксембурга. Всего лишь три удачи мы могли бы отметить — перевод псевдонимом «Заводного апельсина», повесть написанная тремя соавторами «Спи спокойно, дорогой товарищ» (вот это эротика так эротика!) и некоторые рассказы Ю.Милославского. Переопубликованный Самиздат не потянул, естественно, в типографском наборе. А борьба с Советской властью все меньше и меньше волновала «русского» израильтянина. Вот такие бронепоезда на запасных путях.


ЛЕОНИД РУДИН

* * *
В моей крови — акцент еврейский.
И потому, что я — семит,
неукрощенный и библейский,
бунтарский дух во мне сидит.

Холопы! На пиру бесчестья
вы правите! Но близок час:
как почки, набухает местью
народа избранного глас!

Он суть прозрения — добудет.
И в день священного суда —
для искупления разбудит
он заспанные города.

Пусть этот путь едва намечен.
Но разум бунтом опален.
И ноты долгожданной речи
уже разучивает он!


***
Еврейка принимает христианство.
И цель наисвятейшая — любовь!
В душе народа остается рана —
хотя ее не разглядит любой.

Несложная наука растворенья
веками обходила стороной.
Неужто лишь на наше поколенье
она тяжелой упадет виной.

Как тягостно галутное начало,
когда сквозь свет еврейского лица
чужая жизнь вошла и зазвучала —
отбросив все. И боли нет конца.


***
Неужели расстанемся? —
Средь грядущего дня одиноко
на станции закричишь без меня.

И колесами поезда
рассекая лицо,
на руке твоей съежится
и растает кольцо.


***
Перепутаны вконец,
перемешаны незримо,
дни Москвы — Иерусалима
в сочетании сердец.
Я так долго трезво жил,
я считал, что крылья — бренны.

На свободу рвусь — из плена:
дух тревожат виражи.
Наказанье — благодать.
Взлет — падение. И снова
поэтическое слово
жжет… Но нечего сказать.


ЖЕНСКИЙ ПОРТРЕТ

Одна — отдавалась сходу
и как бы шутя.
Другая — мутила воду,
играла дитя.
Одна — продавала ноги,
другая — лицо.
Но каждая — норовила
надеть кольцо.
Одна — предлагала волосы,
другая — глаза.
Но в каждой — в дрогнувшем голосе —
светилась слеза.


***
Что евреев вдруг посрывало
с якорей, словно в шторм суда,
и швырнуло в путь небывалый,
неизвестно порой — куда?
Что заставило их? —
Неужто только жажда сытнее жить?
Или это шестое чувство:
выжить, если ты Вечный Жид.
Выжить!Выжить!Не раствориться!
Так куда ж наши братья прут,
запрокинув от страха лица?
Из галута — в новый галут.
Позабыв о Иерусалиме,
выбирают себе стезю,
что однажды петлей обнимет
и потопит в крови слезу.
Неужели они не знают,
что еще не раз возгорит
та земля, где, душой не маясь,
чужеродствует Вечный Жид.
Но опять этот дух кочевий
над еврейством простер крыла.
Словно чертовые качели…
Словно лодочка — два весла…


ЮРИЙ КОЛКЕР

АТТИЧЕСКАЯ МИЗАНТРОПИЯ

Зачем так назойливо гонят,
Так немилосердно теснят?
И лучший слезы не уронит,
Над болью твоей не застонет, —
А тут Эвридику хоронят,
Психею спровадили в ад.
Смешаться бы с пылью дорожной,
Откинуть, отринуть, забыть…
В субстанции этой подножной —
Единственный пафос надежный,
Единственный способ возможный
Япетовых внуков любить.


***
Вы все желали мне добра.
Никто из вас меня не предал.
Друзьями были мы вчера.
На том простите. Мне пора.
Я жил меж вас и зла не ведал —
Но изменились времена:
Душа сочувствия не просит.
Вы все сказали ей сполна —
Крылатая умудрена
И преткновений не выносит.
Другие воды и поля
Меня вплотную обступили.
Под сводом нового жилья?
Кассандра нищая моя
Скользит, бела от дольней пыли.


***
Судьбу цветка с судьбой вселенной
Положим на весы: одна
Им, а равно и нашей тленной,
Высвечивается цена.

Тот день на Куликовом поле
И вся история твоя
Ничуть не перевесят доли
Космополита-воробья.


***
Через весь вообразимый стыд,
Через низости и униженья,
Через строй бессмысленных обид
Мы прошли, и это — достиженье.

Незачем родиться подлецом,
Чтобы знать, как подлость подступает
С искаженным, взмыленным лицом —
И тебя в бараний рог сгибает.

Мы не уступали без борьбы.
Давний счет у нас, от школьной парты, —
Но не сломишь происка судьбы,
Промысла, тасующего карты.

Есть, должно быть, тайный смысл, и цель
Быть должна, иначе оправданья
Не найдем земная канитель,
Твердь не выстоит и мирозданье.


ГАМЛЕТ В КОТЕЛЬНОЙ

Есть это и это — и я не знаю, что лучше.
Кто ясен и весел, тот в общем и целом прав.
Идея царит недолго, и мненье — летуче,
Они исчезают, до нитки нас обобрав
.
Идея, как женщина, вьет из нищих веревки,
И комплексы наши идут по той же статье
Растрат и просчетов. И что возразишь воровке,
Щита не имея в обществе и семье?

Цветок твой прекрасен, но средств я боюсь пахучих.
Я болен сомненьем, а это — скверный недуг.
С проблемой выбора не был знаком поручик,
Умевший с холодным вниманьем смотреть вокруг.


БЛУДНЫЕ ДЕТИ

Память мудра: на кошмары наложен запрет —
Но не всесильна: оставлен простор укоризне.
Бедная девочка! Если назад посмотреть,
Сколько мы с нею наделали дел в этой жизни…

Стоило души нам терпким стыдом напоить
И поумнеть, как последняя гавань маячит.
Если и впрямь отчитаться во всем предстоит —
В этом и казнь, непомерней не мог Он назначить.*


Я притчу придумал: «Умер пророк, волнуется. Думает: «Ну, хотя бы потоп, хотя бы потоп. После меня». Ан нет потопа, ни потопа, ни прихлопа.
Далее — по содержанию, ведущему вверх. Дело, собственно, в том, что от перестановки мест слагаемых, сумма иногда не очень-то меняется. Литераторы 70-х, прибывшие в Израиль репатриантами, как литераторы показались эмигрантами. Две пары ивритских слов, броская (как на фото «а рассказать, не поверят») реалия, умирание от 
жажды над ручьем, никак не повредило их поэтику. Где они были, там они и остались, не глядя на мистическое перенесение носителей души в Израиль. И вся ять (суть) их литературных устремлений осталась там. Ах, эта перемена мест, перемена блюд, перемена до звонка! Но эмигрант, как известно, бывает разный. И самый счастливый среди них — эмигрант-диссидент. Назвав якобы академическую шапочку якобы кипой, интеллектуально он проявляет двойную нелояльность — к той стране, которую покинул (меджнун, ему мало, что он отряхнул их с ног, он им еще покажет, он разрушит), и к той стране, в которой имел честь поселиться, ибо умом в ней отсутствует. Диссидент он и есть диссидент. Но вот что нам важно, дабы перейти к Третьему этапу, к третьей статье. В Иерусалиме поползновениями В.Фромера в журнале «Ами» была опубликована поэма Венички Ерофеева «Москва-Петушки», отвергнутая всеми крупными западными книгоиздательствами как графомань.

* Здесь в качестве доводв приведены стихи двух израильских поэтов. Одни одного написаны в Израиле, другие другого — в Ленинграде, причем стихотворения последнего целиком взяты из сборника, вышедшего под грифом «Русские поэты в Израиле».

И.Зандман: ИЗ КНИГИ «ДОДИК-УРОДИК, ИЛИ МЫ, БАЛЕТНЫЕ»

In 1995, :2 on 28.11.2012 at 13:59

Я, И.Зандман, более известный моим друзьям как Зануда, был поставлен судьбой перед нелегкой задачей. После того, как в начале декабря сего года по дороге в Эйлат ливнем был смыт с грузовика мой старинный приятель, чье полное имя я затрудняюсь произнести даже здесь, так как иначе, чем Додик-Уродик, никто его никогда не звал, в руках у меня оказались, как всегда почему-то случается в подобного рода ситуациях, несколько тонких, так называемых двухкопеечных тетрадок в линейку и клетку, исписанных вдоль, поперек и по диагонали неразборчивым почерком Додика. Я не берусь судить, почему в таких случаях почерк всегда оказывается неразборчив, возможно, каждый почерк по-своему неразборчив, а мысли не вполне вразумительны, возможно, такова особенность всех мыслей. Не мне судить и о литературных достоинствах данных текстов, тем более, если вспомнить, как сам Додик отзывался о моих стихотворениях. Да и не в этом состояла сложность моей задачи. Сложность же ее заключалась и заключается в том, что Соломон Блинчик и Мамочка, чье имя по вполне понятным причинам я приводить не стану, настаивая на необходимости опубликовать то, что они именуют «наследием нашего Додика», возложили на меня, как на человека, по их мнению, «не чуждого литературы», обязанность «подготовить материал к публикации».
Первым, что привлекло мое внимание, был почти законченный отрывок, посвященный «Алисе в Стране Чудес» Л.Кэрролла, который вполне, на мой взгляд, заслуживает названье эссе, и непосредственно за ним следовавший длинный ряд цитат, который я и привожу ниже.

А книжки там очень похожи на наши — только слова написаны задом наперед. Я это точно знаю, потому что однажды я показала им нашу книжку, а они показали мне свою! с. 116.

— Кто же я теперь? Я должна вспомнить! с. 146. ср. в «Алисе в Стране Чудес» — с. 19-21 — Мзйбл, с. 33-35 — Мэри-Энн, с. 44 — змея.

— А я-то всегда был уверен, что дети просто сказочные чудовища, — заметил Единорог… с. 190.

— Меня зовут Алиса, а… — Какое глупое имя, — нетерпеливо прервал ее Шалтай-Болтай. — Что оно значит? — Разве имя должно что-то значить? — проговорила Алиса с сомнением. — Конечно, должно, — ответил Шалтай-Болтай и фыркнул. — Возьмем, к примеру, мое имя — оно выражает мою суть! Замечательную и чудесную суть! А с таким именем, как у тебя, ты можешь оказаться чем угодно… с. 172.

— Он хоть кого может отдубасить, — сказала Роза. — Что-что, а дубасить он умеет! — Потому-то он и называется дуб, — вскричала Маргаритка, с. 131., ср. с «Алисой в Стране Чудес»: — Если хочешь, — сказал Грифон, — я тебе много еще могу про треску рассказать! Знаешь почему ее называют треской?
— Я никогда об этом не думала, — ответила Алиса. — Почему? — Треску много, — сказал значительно Грифон, с. 83.

— Но я могу вам сказать, как их зовут. — А они, конечно, идут, когда их зовут? — небрежно заметил Комар. — Нет, кажется, не идут. — Тогда зачем же их звать, если они не идут? — Им это ни к чему, а нам все-таки нужно. Иначе зачем вообще знать, как что называется? — Незачем, по-моему, — сказал Комар, с. 144.

— Хочешь потерять свое имя? — Нет, — испугалась Алиса. — Конечно, не хочу! — И зря, — сказал Комар небрежно. — Подумай, как это было бы удобно! Скажем, возвращаешься ты домой, а никто не знает, как тебя зовут. Захочет гувернантка позвать тебя на урок, крикнет: «Идите сюда…» — и остановится. Имя-то она забыла. А ты, конечно, не пойдешь — ведь неизвестно, кого она звала. — Это мне не поможет, — возразила Алиса. — Даже если она забудет мое имя, она всегда может сказать: «Послушайте, милочка… »
— Но ведь ты не Милочка, — перебил ее Комар. — Ты и не будешь слушать! с. 145.

ср. в «Алисе в Стране Чудес»:
— Ну, что ж, решено: если я Мейбл, останусь здесь навсегда. Пусть тогда попробуют, придут сюда за мной! Свесят головы вниз, станут звать: «Подымайся, милочка, к нам». А я на них только посмотрю и отвечу: «Скажите мне сначала, кто я!» с. 21.

Ведь сон может начаться Страшным судом и кончиться чаепитием, но — Суд будет обыденным, как чай, а чай — страшным, как Суд. — Г.К. Честертон «Чарльз Диккенс», с. 111.

Нет времени лучше, чем настоящее, и, как всем известно, две птицы в руке не стоят одной в кустах — или наоборот, но смысл от этого не меняется. Ч.Диккенс, т. 5. с. 87.

Пожилой маловер из Шанхая
Жил сомнениям все подвергая.
Он был просто сражён
Тем, что он — это он,
А Шанхай — лишь названье Шанхая.
Э. Лир, пер. С. Таска.

Хоть он на миг не покидал
Тебя со дня рожденья,
Его лица ты не видал,
А только отраженья.

Из англ. нар. поэзии в пер. С.Маршака.

Как-то раз джентльмен по дороге
Подумал — что двигает ноги?
Чтоб не сбиться с пути
Нужно с места сойти
И желательно помнить о Боге.
(?)

Я был писателем. Я жил жизнью писателя; пути назад не было; я должен был двигаться вперед. Что мне было делать? После первой книги должна была появиться вторая. О чем она должна быть? Откуда она появится? Томас Вулф. История одного романа. — цит. по сб. «Писатели США о литературе» с. 251.

Я очень хорошо помню, как в отчаянной попытке придумать что-нибудь новое, я для начала отправил свою героиню вниз по кроличьей норе, совершенно не думая о том, что с ней будет дальше… с. 292-293.

— Она так бегает, что ее не догонишь!.. Но если хочешь, я сделаю о ней запись в своей книжке… с. 121.

— Этой ужасной минуты я не забуду никогда в жизни! — сказал Король. — Забудешь, — заметила Королева, — если не запишешь в записную книжку, с. 121.

Бедный Король совсем растерялся; с минуту он молча боролся с карандашом, но, как ни бился, карандаш писал свое, так что, наконец, Король произнес, задыхаясь: — Знаешь, милочка, мне надо достать карандаш потоньше. Этот вырывается у меня из пальцев — пишет всякую чепуху, какой у меня и в мыслях не было… — Какую чепуху? — спросила Королева, заклядывая в книжку. (Алиса меж тем писала: «Белый Конь едет вниз по кочерге. Того и гляди упадет.») — Но ты же совсем не то хотел записать!- вскричала Королева. с.121.

То, что большая часть цитат позаимствована из «Зазеркалья», позволило мне предположить наличие некой общей концепции этого произведения, принадлежавшей моему другу. Я неоднократно возвращался к этим страничкам, пытаясь угадать причины, побудившие Додика выбрать именно их из всей книги. Надо сказать, это были даже не страницы, а две зеленые тетрадные обложки, исписанные неразборчиво поверх таблиц мер и весов. Я даже взялся как-то за ножницы, нарезал лист чертежной бумаги на полосы и переписал на каждую из полос по цитате, сверив их прежде всего с наиболее апробированным переводом на русский (как выяснилось, именно, «литпамятниками» пользовался и Додик, не полагавшийся на свое знание английского, почерпнутое в школе), а затем и с оригиналом. При сравнении выяснилось, что переводчик позволил себе внести некоторые улучшения в первоисточник, чем пару раз и пойман был Додик, в английское издание даже не попытавшийся заглянуть.
Однако отнюдь не это составило для меня трудность. Я знаком с Додиком достаточно долго, чтобы не придавать таким мелочам преувеличенное значение. Представляю себе, как рассмеялся бы он, скажи я ему о найденных мною обидных несоответствиях.
Признаюсь, около месяца я потратил на поиски издания, из которого Додик мог позаимствовать последний из вышеприведенных лимериков, пока меня не посетила моментально ошеломившая меня своей правильностью догадка. Это было то самое единственное рифмованное детище, о котором Додик как-то вскользь, небрежно и одновременно смущенно упомянул при разборе моих собственных стихов. Не помню точно, как именно это прозвучало тогда. Кажется, он сказал что-то вроде того, что вот, он, конечно, ничего в стихах не понимает, он их не пишет, да и читает нечасто, был, дескать, только раз, когда его мысль как будто явилась ему уже оперенная рифмами.
Многие выдержки так или иначе касались проблем, связанных со словами вообще и с наименованиями в частности. Однако, уже в лимерике Э.Лира наряду с темой имен появляется и тема осознания собственного я, подкрепленная в дальнейшем следующей за лимериками по порядку загадкой в переводе Маршака, за близость коей к оригиналу не поручусь, т.к. после некоторого разочарования, постигшего меня при сравнении «Зазеркалья» с «Through the Looking Glass» я принял решение воздержаться впредь от подобных разысканий. Задача моего исследования была достаточно определенна, и первоисточником для меня служил не столько Кэрролл, сколько сам Додик.
Кроме того мое внимание было неоднократно отвлечено тремя не принадлежавшими Кэрроллу цитатами, из которых одна, как выяснилось впоследствии и натолкнула меня на совершенно неожиданную разгадку, а также теми краткими сопоставлениями, которые, как мне теперь ясно, не имели прямого отношения к развитию основной линии, и к которым мне еще представится возможность вернуться позднее. Что касается цитаты из Честертона о Страшном Суде и чаепитии, то исходя из наличия и того и другого в «Алисе в Стране Чудес», я датировал эту выписку тем временем, когда Додик работал над своим первым эссе. Причины же, заставившие его пренебречь этой, выигрышной, на мой взгляд фразой, мне до сих пор неясны. Хотя сейчас, в момент написания этих страниц, буквально этих слов, у меня мелькнуло одно, весьма на мой взгляд правдоподобное, предположение, которое и попытаюсь изложить.
Вероятно, и это тем вероятнее, что речь идет именно о Додике, поток идей, которые он продуцировал во время работы, пришел в противоречие с определенной бедностью средств выражения ему присущей, и, не зная, как справиться с возникшими затруднениями, Додик решил по возможности сузить круг тем, затрагиваемых в каждом из набросков, однако жалея просто так расстаться хотя бы с одной из дорогих его сердцу мыслей, он предполагал в свою очередь увеличить число этих набросков. Он хотел каждый раз подходить к предмету своих размышлений с разных сторон и каждый раз, не доводя дело до того момента, когда требуются неопровержимые доказательства, прятаться в тени нового предположения. По всей видимости, он не только хотел снова обратиться к Стране Чудес, отвлекшись от своей столь не по-юнгиански положительно трактуемой темы подзатянувшегося детства автора, но предполагал сопоставить первую книгу со второй. Таким образом мы объясняем не только цитату из Честертона, но и цитату из Диккенса, которой я, сказать по правде, хотел пренебречь, как не укладывающейся ни в какие из моих схем. Зато теперь я отчетливо вижу, что слова «или наоборот, но смысл от этого не меняется» — ключевые для третьего ненаписанного сочинения Додика или, как говорит Алиса, «а может, и нет».
Как видите, только с третьей попытки догадался я о существовании этого замысла, также третьего по счету. Что же касается третьей из некэрролловских цитат, то ей я вначале не придал никакого значения, я только пробежал ее глазами, уткнулся в примечание «Т.Вулф. История одного романа. Писатели США о литературе, с. 251» и тут же выбросил ее из головы. Само имя автора показалось мне настолько далеким от рассматриваемых проблем, позволю себе пошутить, оно показалось мне даже дальше от наших с Додиком проблем, чем круг неких революционеров от народа. И как я был неправ! Теперь, когда я понял свою ошибку и даже могу признаться в ней, мне почти приятно вспоминать об этом, но стоит мне подумать, что лишь случаю, побудившему меня совершенно машинально начать переписывать эти слова на одну из полос чертежной бумаги и подтолкнувшему меня не только довести переписывание до конца, но и перечитать переписанное, обязан я разгадкой, как нелитературный пот покрывает мое чело.
Ах, какой я был дурак! Даже трудно себе сейчас представить, как я мог сразу не понять все значение этих слов. Да ведь я держал в своих руках ключ от сада и столько времени не мог им воспользоваться! Все о чем хотел написать Додик было выражено в этих словах. Возможно, именно поэтому он и не продвинулся в своей работе. Ему казалось, что достаточно прибавить к «Зазеркалью» эпиграф из Вулфа и все и всем станет ясно. Как он ошибался! Ему всегда становилось как-то неловко, стыдно объяснять то, для чего ему самому не требовались объяснения. «Я был писателем, я жил жизнью писателя… О чем она должна быть? Откуда она появится?» — так мог бы написать Кэрролл по Додику. Но ведь Кэрролл писал совсем иное: «Я очень хорошо помню, как в отчаянной попытке придумать что-нибудь новое, я для начала отправил героиню вниз по кроличьей норе, совершенно не думая о том, что с ней будет дальше…» Кажущееся противоречие чрезвычайно легко разрешимо. Ведь это при создании первой книги он совершенно не думал, что с ней будет дальше. Но после первой должна была появиться вторая, так не написать ли ее о том, как она пишется, вообще о том, как пишется или не пишется, о том, зачем называть, если никто не отзывается, о том, как догнать то, что невозможно догнать, например, собственное детство и даже память о нем, о том, как непокорен бывает карандаш, как он пишет то, чего не было и в мыслях, как он не пишет, как… не взять ли мне карандаш потоньше?

Из письма Додика-Уродика к Мамочке

…Иногда я думаю о ностальгии — что она такое? Почему люди так мучаются, так страдают. Там у меня была ностальгия по там и по тут. Даже не хочется называть имена, настолько это ничего не меняет. Тут у меня ностальгия по тут и по там. Приятно звучит по-тут-и-по-там. Похоже на гиппопотам, но не совсем то же самое. Может, думаю я тогда, когда я думаю о ностальгии, ее просто не существует. Это только жизнь и больше ничего. Жалко людей, которые так мучаются. Я бы им объяснил. Только не знаю что. К тому же они и сами все знают.

Зануда, конечно, не согласился бы со мной. Он, по своему обыкновению, начал бы кричать, что я ничего не понимаю, что я понимаю все гораздо лучше всех, а все не понимают ничего, и потому я должен и обязан. А я просто не могу. Во-первых, я сам ничего не понимаю, а во-вторых, все, наверняка, это знают. Вот, я начинаю что-то лопотать, а они машут руками и говорят: знаем, знаем, нам от этого не легче, это ничего не меняет. А Блинчик, этот Соломончик, который давненько уже и носа не кажет, вывел бы какую-нибудь теорему или, может быть, аксиому. Я в этом не разбираюсь. Что-нибудь вроде: Тоска в точке А по точке Б равна тоске в точке Б по точке А, следовательно точка А равна точке Б, причем обратное неверно. Называется теорема «Радость ностальгика». Как счастливы должны мы все быть, что среди нас есть такие люди, как Соломон. Человек, который все может доказать. Любой абсурд становится убедительным, когда за него берется Соломон. И чем глупее и невероятнее мысль, тем с большим жаром он ее отстаивает, тем убедительнее делается она в конце его рассуждений. Мне очень тяжело, что он совсем перестал бывать у меня. Конечно же, я понимаю, для него наступили трудные времена. Для такого, как он, ничего нет горше, чем болтаться так долго без дела. Последний раз я встретился с ним у Мавина на Агриппас, куда я иногда заглядываю посмотреть картинки в National Geografic. Он все пытался втолковать мне, почему его не берут на работу. Что-то насчет зарплаты, которую должно почему-то выплачивать Министерство абсорбции. Но у него нет денег, то есть, у Министерства, хотя у Соломона тоже, конечно, денег нет, а у Министерства они есть, оно просто делает вид, что нет. Только я попытался представить себе делающее вид Министерство, как Соломон произнес престранную вещь, которую я и сейчас как-то не совсем понимаю. Я так был поражен его словами, что уже не мог ничего больше слушать. Кажется, что-то о программистах, которым оплачивают полную ставку, в то время как вообще ничего не нужно им платить. И потом я не заметил, попрощался ли он. Во всяком случае, его уже не было. Он сказал — они предложили мне 50%, а когда я согласился, заявили, что они не могут допустить, чтобы дурак профессор получал половинное жалованье. Так и сказал — фул. Я хорошо это помню. Слово «фул» было одним из немногих, которые я выучил в школе. Иногда его помощь была незаменима. Английское ругательство как-то озадачивало противника, и того времени, что он приходил в себя и тщетно пытался осмыслить услышанное, как раз хватало, чтобы убежать. Так что слово «фул» вместе с выражением «ю а э силли пиг» сослужили мне хорошую службу, а может, им и еще предстоит послужить мне. Видимо, я долго простоял в недоумении, судя по тому, что старик Мавин собственной персоной подкатился ко мне и, заглядывая в глаза, долго спрашивал, сперва по-английски, а потом уже на иврите, чем он может быть полезен, что, наконец, и подвигло меня удрать, ни слова не говоря, из лавки. Вообще, я бы провел разъяснительную работу с продавцами и владельцами магазинов о, так сказать, русской ментальности, то есть, душе, я бы вдолбил им, душегубам, что лучший способ выставить оле ми-русия состоит в том, чтобы предложить ему свои навязчивые
услуги. Может, сей способ и без того уже ясен многочисленным купцам, почтенным негоциантам и менее почтенным сидельцам и приказчицам нашего города, судя по тому, сколь успешно они применяют его против пишущего эти строки. Так что теперь я, как правило, ограничиваюсь витринами, да и это не гарантирует мне полную безопасность от их нападения. Потом я еще долго шел и, стараясь отделаться от этой фразы, припоминал, попрощался ли со мной Соломон или нет, и если да, то попрощался ли я с ним в свой черед. Вроде бы он еще некоторое время рассуждал о том, что они не понимают разницу между советским кандидатом наук и советским доктором наук, к тому же доктором наук в тридцать два года, к тому же евреем, к тому же беспартийным, к тому же евреем, к тому же ему уже кандидатскую предлагали зачесть за докторскую, да только сорвалось, к тому же евреем… Нет, он больше о евреях не говорил, потому что в этот момент я спросил его в чем же тогда разница между кандидатом и доктором, и это его почему-то вдруг развеселило, чему я очень обрадовался. И он стал говорить о каком-то русском супе, не то рассольнике, не то окрошке, нет, о солярке. А потом переключился на кумыс, в котором 4% алкоголя. И здесь, наверное, мы начали прощаться) но почему-то я не могу этого вспомнить.

Из воспоминаний Соломона Г. Блинчика о его безвременно погибшем друге.

Однажды спросили:
— Есть ли у тебя три желания? Назови их — они осуществятся.
— Я хотел бы подумать, — сказал Додик. — Благодарю.

— Когда я был девочкой, — сказал Мамочка, — я говорил, что выйду замуж за Соломона Блинчика.
— Моим папой был Соломон Блинчик, — сказал Додик, — если намерения маленьких девочек осуществляются.

Однажды спросили:
— Ты думаешь, после тебя останется что-нибудь кроме круглых очков и трусов из черного сатина?
— Разве это так мало? — спросил Додик.

— Есть двери, которые всегда закрыты, и есть двери, которые всегда открыты. Все они — двери. — Любил говорить Додик.

— Я отрицаю его существование, — сказал Соломон.
— И как тебе это удается? — спросил Додик.

— И если ты по ту сторону зеркала… — сказал Додик и порезал руку.

Додик сидел на заборе. Сказали о нем: — Он сейчас полетит, — и были правы.

Когда-то, — сказал Додик, — у меня ничего не было. Это произошло не сразу. Сперва не стало паспорта, потом работы, потом комнаты. Здоровья и вообще-то никогда не было. Я был совершенно свободен. Со-вер-шен-но. Да, так знаете, что я сделал? Пошел в милицию. Получать паспорт. Иначе я бы с вами тут не сидел. Я бы погиб, меня бы просто не было. И знаете почему? Потому что я не свободен. Свободный Додик — не Додик. Если бы так пошло дальше, мне пришлось бы отказаться даже от очков. Попробуйте быть последовательными, и вы погибли. Додик не может без очков. Надеюсь, вы меня понимаете?

Думать, — сказал Додик, — так же трудно, как и не думать. Верно и то, что писать то, что думаешь, так же трудно, как писать то, что не думаешь. А я бы хотел писать, — добавил Додик. — Непонятно, откуда берутся подобные желания.

Нет, — сказал Додик, — ничего, что, имея вес, не меняло бы вес, обладающих им — боль, град, кирпич. Но есть то, что меняя вес взвешиваемого, не имеет веса — отрицательные частицы, боль. Здесь он привел примеры: идти тяжелее, чем не идти; умереть легче, чем не умереть; спать тяжелее, чем не спать (при бессоннице); однако верно и то, что: думать так же тяжело, как не думать; идти легче, чем не идти; идти тяжелее, чем сидеть.

Запись от 21 окт. 1987 года из моего дневника

Не думать гораздо труднее, чем думать. Хотя Додик, если верить Блинчику, и сказал об этом иначе. Я возвращаюсь с вокзала и стараюсь не думать. Вокзал — прежде всего запах. Сладковатый и холодный запах гари, каменный запах угля. Длинный запах. Он такой длинный, что его можно наматывать в клубок вместе с остальным длинным, что есть на вокзале. Со шпалами, перронами, вереницами отъезжающих и провожающих, расписанием поездов и списками поручений в карманах командировочных. И когда уже все будет смотано, то и тогда длинный запах вокзала будет тянуться следом за вами до самого дома и до следующего дня и, подобно резинке раскидайчика, потащит за собой и за вами гигантский вокзальный сверток дурноты и печали. А когда вы вздохнете и выпустите конец резинки из рук, тут-то вас и пристукнет мячиком из опилок в серебряной обертке. Именно таковы раскидайчики. Кроме того они мягко и по-собачьи тычутся в ладонь и иногда срываются с тонких кишкообразных резинок вроде тех, что с таким наслаждением можно вытаскивать из носков. Еще они похожи на слепых яблочных червей. Если же говорить о кишках, то, конечно, не о слепых, а о кишках вообще, как рассуждают о том, что кишки выворачиваются наизнанку от сосущего и, одновременно судорожного запаха вокзала.
Я провожал Додика. Сперва уехал Соломон. Вторым был Мамочка. Теперь Додик. Куда они уезжали? Ты знаешь край, где апельсины, лимоны, мандарины и прочие гефрукты? Ты угадал — на И. Нет, не
Италия. Итак, они уехали. Они получили разрешение. Я остался. Я был засекречен. Последним составляющим каждого цитрусового сада является тайна. Я был четвертым, и тайна досталась мне.
Женщины на ходу подкрашивали губы, дабы со всей определенностью набрать и тиражировать разлуку. Я смотрел, как из вагона на ржавый гравий лилась чья-то моча, и думал, что за три часа до отбытия поезда туалеты закрываются — санитарная зона.
В животе у меня разместилась тоска площадью десять квадратных метров и высотой потолка — метра три с половиной, и я прошелся из угла в угол. Я не собирался облокачиваться на этот комод, садиться на этот табурет, на эту кровать с железными шариками на спинках. Я отвернул один шарик и заглянул в его зеркальную — что? глубь? или поверхность? Всегда робею в таких ситуациях. Ничего особенного, конечно, всего не предугадаешь, да и я не из тех, кто расшаркивается перед дверьми, хотя если подумать о двери. Думать о двери. Думать. Думать. Он думает о двери, она думает о двери, вы думаете о двери? Я не думаю о двери. В поверхность, во всяком случае, нельзя заглянуть, несмотря на то, что это и в самом деле поверхность. Глубь же не зеркальна. Там нарезка и она почернела. Остается только гладь и пространство. Гладь совершенно безответственна, пространство, пожалуй, подойдет. Теперь везде пространство — пространство боли, пространство стула, пространство памяти. И все это время я держал в руке шарик. Он довольно долго оставался холодным. Даже непонятно, сколько холода может уместиться в одном шарике от кровати. Впрочем, там много чего было. Во-первых, мой нос, оплывающий на конце, ну и все остальное за ним, в основном почему-то щеки. И, во-вторых, комната, которая разместилась в моем животе. Я лег на кровать, застеленную тяжелым и тонким одеялом с черными полосами по краям. Само-то оно было, по всей вероятности, зеленым. Почти все такого рода одеяла, встреченные мной, были зелеными. Я лежал и думал, почему я никогда не обращал внимания, какого цвета это тяжелое и тонкое одеяло, к тому же холодное, на нем даже лежать было холодно. Вообще-то следовало не лежать, а выметаться. Комната отходила к МВД. Я привернул шарик, теплый и липкий. Посмотрел в него, снова отвернул и положил в карман. Мне не хотелось постоянно видеть оплывающий нос и комнату Додика. Я покатал шарик в кармане и вышел.