:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 34’ Category

Джонатан Карр: МЕМФИС

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 21:14

Город на границе штатов – у него морда вороны и тело стареющей балерины. Истины, добытые гаданьем по знакам с хайвэя. Река ночью будто шире. Миссиссипи, над ней луна на ущербе. Разговоры в барах с младшими божествами. Где ни окажись в эту ночь – всюду будешь на полдороге. Два побережья, восток и запад, удерживают страну – словно книгу сзади и спереди картон переплета. Женщины – с татуировками обещаний на внутренней стороне губ. Деловые костюмы – со спрятанными в них мужчинами. Бывшая подружка в Нью-Орлеане – карта звездного неба. Держись подальше от этой гребаной Луизианы. Так и не звонишь никуда. И жизни одна за другой всё мимо да мимо, как белые медведи, как птицы колибри.



ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН





















Гунарс Салиньш: ЛЕСА ДЛЯ НЬЮ-ЙОРКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 19:55

                        Дзинтарсу Содумсу, через широкое море

Когда в наш голый Нью-Йорк приедешь,
подумаешь так же, как думаем мы:
надо бы засадить его лесом!
                                                 К примеру:
Таймс-сквер — березками быстрорастущими,
роскошные авеню — дубами,
Гринич-деревню — рябиной, рябиной,
Гарлем — плакучими ивами,
окрестности порта — сосной и елью,
вокруг бойни район — можжевельником,
и всякое место, где сходятся латыши,
липовыми, кленовыми, ясеневыми аллеями,
а в предместьях и второстепенных улочках
насадим в итоге смешанный лес.

Дерева разрастутся, машины сгинут
под землёй. В новом зелёном Нью-Йорке
гудеть лишь берестяны́м рогам,
лишь хмелю взбираться на небоскрёбы.
А бабушек и детей латышских
телевизор больше к себе не привяжет:
в наш лес они летом пойдут по ягоды,
осенью двинутся за грибами,
а зимой мужчины санным путём
тронутся по дрова и стрелять косуль.

Когда же в Нью-Йорке весна наступит,
постепенно его кабаки разорятся:
латыши на Таймс-сквер берёзы надрежут
и пить станут только берёзовый сок.
Гарлем не будет манить плясуньями —
под сенью ив закручинятся чёрные,
в Гринич-деревне Ведьминой ночью
сила рябины обережёт нас —
и пусть поутру по аллеям липовым
под знаком солнца пойдут правоверные,
обувь в руках, на поэтический утренник.

Молодёжь привыкнет бродить по лесу,
оставляя детям детей латышских
вырезанные на коре сердечки.
Не будет недостатка в Нью-Йорке
в шестах для зыбок, в дубе и ели,
чтоб новый дом построить для сына,
на сухой сосне в окрестностях порта
дятел каждому высечет крест,
а малые птицы прочтут молитву.
И чтобы уж точно привлечь туристов,
там будет та птичка, которую слушаешь —
                         и кажется век в лесу
                         минуткой малой у Бога.

Вот так, а теперь собирайся в путь,
да возьми вдобавок к саженцам и семенам
десять кораблей доброго чернозёма,
десять — с облаками плодоносных дождей,
десять — с урожайными лунными фазами,
сотню — с ветрами ку́рземских берегов.

1959


ПЕРЕВОД С ЛАТЫШСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН





















Гали-Дана Зингер: LE RÊVE DE RIGA

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 19:45

01


02


03


04


04b


05


06


07и


08


09


10


11


12


2018-06-09 (200)infra-s





















Гала Узрютова: СЛОВЕНИЯ ГОРОДОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 18:36

(стихотворения, написанные в разных города Словении, во время работы в писательской резиденции «Writer in the park» в 2018 году)
Саундтрек к подборке: звуки, записанные в городах Словении


IMG_20180907_114223


ШКОФЬЯ ЛОКА

большое никогда не будет больше очень большого
она помещается в старом красном Вольво
который помещается в городе Шкофья Лока
который помещается в Словении
так живем мы так устроены мы
так устроено всё по принципу матрешки
так это раскладывается
вынимается так
шкофья лока шкофья лока
кричат дети
будто повторяя старую считалку
битье колоколов повторяя
тебе водить а я остаюсь здесь
маленькое никогда не будет меньше самого маленького

IMG_20180922_185426

RIMSKE TOPLICE

можно говорить что эти вещи не существуют можно всё отрицать
все равно мы говорим о неосязаемом и это нельзя проверить
мы не можем вернуться в прежнее состояние в normal circle
поэтому наше спасение – изобрести новое колесо чтобы крутить его
и жить так как мы не жили раньше
но когда-то и оно не будет прежним и мы не вернемся к тому что было.
мы не нация протеста говорит словенский философ
это не в нашем характере.
частые вертолеты над Тиволи напоминают о небе
равнина напоминает консерваторов,
горы – левых
но крика в горной стране не слышно
выйди на равнину – скажи
пойди в горы – скажи
голос звучит иначе хотя слова – те же
эти вещи не существуют но мы можем это отрицать


IMG_20180917_133345


ШТАНЬЕЛ

надо быть очень смелым чтобы жить в такой тишине
которая усиливает все твои звуки все голоса твои в разы
еще шагнуть не успеешь а тебя уже узнают по шарканью старых ботинок
еще ребенок не родился а все уже говорят какой громкий в отца пошел
еще петух не пел а ты уже проснулся
стоишь на холме и слышишь непонятную погремушку
дребезжит потряхивая воздух
кто-нибудь еще это слышит?
или у каждого звука есть адрес?
может, он доставлен мне по ошибке? кто-нибудь?
наконец у подножья холма замечаешь девочку
ведущую самокат за собой – грохочущего коня
она запрыгивает на него и погремушка превращается в галоп
яблоки катятся с холма и поворачивают направо
ты сворачиваешь налево
если скажешь хоть слово тебя обнаружат
потому что твой голос
не такой хрипящий как у Томажа
и не такой шершавый как у Марко
не такой сиплый как у Алеша
а ранее здесь – неслышанный
ты сам-то его узнаешь?
— dober dan
— добрый день


IMG_20180917_083850


ДОМЖАЛЕ

как найти выход из собственного дома
чтобы хотя бы получить почту?
почтальон уже поставил желтый велосипед у крыльца
кричит
— пошта! пошта!
как найти выход из собственного дома
идти на звук его голоса
— пошта! пошта!
вправо влево или прямо
— пошта! пошта!
с какой стороны громче?
— пошта! пошта!
в какую сторону не пойди – везде чей-то дом
везде – Домжале
— пошта! пошта!
когда сюда приезжаешь чужие дома находишь сразу
когда здесь живешь, свой дом – еще поискать

— ты принес мне сегодня письмо, Драган?


1


ШТАНЬЕЛ

когда в Штаньеле наступает полдень и люди исчезают
слышно только шуршание ящериц
они переходят дорогу звенят посудой в кафе
карабкаются по стенам собирают виноград
добро пожаловать в Штаньел, повторяют они тем,
кто забрался на холм, и подставляют хвосты
рвите и загадывайте желание вслух
завтра хвосты вырастут снова
спускаются ли ящерицы с холма?
хотя бы одна сползет вниз
к смотрительнице железнодорожной станции?
я была единственной кто вышел здесь из пустого поезда
она была единственной кто меня здесь встретил
но ящерицы ползут выше и выше я отрываю хвост
и спускаюсь к железнодорожным путям
до поезда на Любляну еще два часа
кто-то разучивает итальянскую мелодию на трубе
дикая лоза шуршит по плитке
хвост ждет в моей руке
смотрительница курит, надевает красную фуражку,
встречает поезд курит и отвечает на телефон
курит, надевает красную фуражку, встречает поезд
если бы у тебя была своя ящерица
ты бы рвал ей хвост каждый день,
наблюдая, как растет он,
как растут твои желания?
я вручаю смотрительнице хвост и сажусь в вагон
за шумом поезда, бьющимся с русским рэпом из колонки подростков,
не слышу, что она загадала


5


ЛЮБЛЯНА

у каждого словенца – два сантиметра морского берега на человека –
всего два, представляете?
объясняет девушка в центре Любляны
сообщая в микрофон расчеты
наше население – два миллиона
длина морской полосы – 46 километров
два сантиметра берега на человека
будь у нее мегафон
она смогла бы повести демонстрацию
за километр морского берега на каждого
но ведет экскурсию дальше


IMG_20180915_194350


СЛОВЕНИЯ

чтобы понять словенца не надо учить язык
надо учиться хайкингу объясняет мне местный житель в автобусе
я карабкаюсь на холмы снова и снова
я карабкаюсь на холмы снова и снова
я карабкаюсь на холмы снова и снова
местные размахивают палками для ходьбы как оружием
ни одна вершина не устоит
здесь есть препятствие для каждого
ты просто выбираешь его по себе и преодолеваешь
затем можешь выбрать препятствие посложнее, преодолеть и его
даже не издать победного крика
а просто выпить баночку радлера на вершине и спуститься молча
никому не говоря о завоевании новой земли
тихие рыцари с салуки на поводке
поднимаясь на очередной холм
я чувствую как становлюсь меньше а словения – все больше и больше
кажется она никогда не кончится
не торопись – горы никуда не денутся
то что наверху всегда кажется ближе чем есть





















Владислав Дегтярев: АРЕНА КАТАСТРОФ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 15:29

                                                                                    Кто выдумал, что мирные пейзажи
                                                                                    Не могут быть ареной катастроф?
                                                                                                     Михаил Кузмин, 1927.

Кажется, Ларс фон Триер был неправ: планета-двойник, столкновения которой с Землей ожидают долго и печально, должна называться не Меланхолией, а Ностальгией. Меланхолия, насколько мы ее знаем, представляет собой языковую и визуальную практику, для которой необходима дистанция, становящаяся из инструмента основным предметом рефлексии. Ностальгия же тактильна, она стремится эту дистанцию преодолеть, хотя бы мысленно. Поэтому апофеоз тактильности – полное слияние и взаимное уничтожение, quod erat demonstrandum.

Тем не менее, сама идея показать катастрофу не в трагически-барочном ключе, в духе падения титанов, и даже не в виде безумного гиньоля, а как завершение длительного процесса угасания, интересна и неожиданна. Выходит, что катастрофа может быть не только и не столько событием, сколько состоянием, причем состоянием изрядной длительности. То, что делает фон Триер, оказывается совмещением bang и whimper, точнее подстановкой одного на место другого. Мир не разлетается на твердые, ранящие нас куски, а словно бы истаивает в воздухе, и это очень интересно, более того – симптоматично и глубокомысленно. Но мы сейчас говорим не об этом.

Кадр из фильма Ларса фон Триера «Меланхолия»

Кадр из фильма Ларса фон Триера «Меланхолия»

Такая катастрофа – медленная и настолько затянутая, что ожидание не разряжается паникой, но перерастает в тоску и депрессию – могла бы заинтересовать Берн-Джонса, тем более, что пост-катастрофические сюжеты были ему знакомы, взять хотя бы «Любовь среди руин». Правда, есть опасность, что он сделал бы из нее псевдо-монументальную композицию – такую, как «Смерть Артура в Авалоне». Статистки меланхолично заламывают руки, мудрецы столь же меланхолично руками разводят. Вот, собственно, и все. Правда, прилагается еще меланхолический колорит – то ли сиренево-синий, то ли коричневато-карминовый, но приглушенный. Бронзу и золото добавить по вкусу.

Прерафаэлиты стремились показать не процесс, а состояние (другой вопрос – насколько им это удавалось, и насколько эти состояния прочитываются). В случае Берн-Джонса это стремление подпитывалось интересом, который он испытывал к жанру классической аллегории или барочной эмблемы. Можно сравнить, как трактовали сюжет «Короля Кофетуа» Берн-Джонс и другие викторианские художники, не принадлежавшие к прерафаэлитскому кругу и в силу этого разделявшие все предрассудки конвенциональной живописи, – например, Эдмунд Блэр Лейтон или Дэниел Маклиз. У них взаимоотношения героев обозначены ясно, даже прямолинейно, и вполне прозрачны для зрителя, получающего именно то, чего он ожидал: так, у Лейтона король протягивает девушке корону, а она смущенно смотрит на него, прикладывая руку к сердцу. Ничего подобного нельзя сказать о картине Берн-Джонса: хотя король там тоже смотрит на девушку, но сама девушка изображена изображена глядящей куда-то в пространство с отсутствующим видом.

Edmund Blair Leighton - The King and the Beggar-maid, 1898.

Edmund Blair Leighton — The King and the Beggar-maid, 1898.

Несмотря на то, что многие композиции Берн-Джонса прямо или косвенно восходят к барочному жанру эмблемы, особой симпатии к этому стилю он не питал. Известна его остроумная карикатура, изображающая «Кофетуа» в манере Рубенса: характерные массивные фигуры с преувеличенными округлостями поставлены в театральные позы и снабжены псевдоантичными атрибутами. Видимо, художник воспринимал экзальтированное и, как было принято говорить в советское время, «полнокровное» рубенсовское барокко как абсолютную противоположность своему стилю.

Sir Edward Burne-Jones - King Cophetua and the Beggar Maid, 1884

Sir Edward Burne-Jones — King Cophetua and the Beggar Maid, 1884

Однако аллегории он создавал постоянно. Композиции таких картин, как «Зеркало Венеры», «Мельница» или “Sponsa di Libano” темны и загадочны. Существующее в двух вариантах «Колесо Фортуны», напротив, вполне прозрачно, новой в нем оказывается лишь меланхолия: сама Фортуна вовсе не трикстер, не олицетворение всемогущего и непредсказуемого случая, а смиренная служанка непреложного фатума.

И все-таки самая фундаментальная из аллегорий – не Фортуна, а vanitas, напоминание о скоротечности жизни и плотских удовольствий (впрочем, интеллектуальные удовольствия ничуть не менее скоротечны). Натюрмортов с черепами у Берн-Джонса, кажется, нет, как нет и красавиц перед зеркалом (в отличие от Россетти, изображавшего их постоянно и в разнообразных видах). Тем не менее, к этому жанру можно отнести очень многие произведения нашего героя.

В викторианской культуре жанр vanitas, можно сказать, процветал, приобретая порой весьма причудливые формы. Викторианские авторы испытывали какое-то странное наслаждение, воображая и изображая привычный им мир в виде обломков давно погибшей цивилизации, далекой, словно Египет или Атлантида. Из книги в книгу кочевала символическая фигура новозеландского путешественника, обозревающего руины мертвого Лондона.

Очерк насыщенной литературной жизни этого персонажа приводит Майкл Брайт в своей книге “Cities Built to Music”. По его словам, новозеландец происходил «из комментариев Маколея к “Истории папства” Ранке, опубликованных в 1840 году в “Edinburgh Review”, где говорилось, что католическая церковь может дожить до того часа, когда “некий путешественник, прибывший из Новой Зеландии, остановится среди безмолвия, чтобы, забравшись на одну из разрушенных арок Лондонского моста, зарисовать руины собора Св. Павла”. Хотя Маколей мог позаимствовать этот образ из письма, написанного Хорасом Уолполом сэру Хорасу Манну в 1774 году, в дальнейшем его приписали самому Маколею и стали использовать как символ конца английской цивилизации. Гюстав Доре изобразил этого новозеландца на одной из гравюр своего альбома “Лондон. Паломничество” (1872), а Энтони Троллоп дал название “Новозеландец” книге, написанной им в 1855-56 годах, хотя и не увидевшей света до 1972»[1].

В новозеландце можно увидеть далекое и слабое предвосхищение героя «Машины времени» Герберта Уэллса (1898): только там путешественник во времени, будучи современником повествователя, переносится в эпоху упадка и вырождения человечества, а в конце своего путешествия наблюдает умирающую Землю.

Gustave Doré - The New Zealander, frontispiece to ‘London, a Pilgrimage’, 1872.

Gustave Doré — The New Zealander, frontispiece to ‘London, a Pilgrimage’, 1872.

Было бы интересно выяснить, когда в литературе и искусстве появляется тема будущего как упадка нынешней цивилизации. «Все пройдет» – общее место средневекового философствования, подобное представлению о transitio imperiæ, т.е. о переходе власти над миром и цивилизации от одних народов к другим. Но рассуждений о гибели последней цивилизации в Средние века еще не было. Не появляются ли они вместе с романтизмом и осознанием истории как глубины времен, как бездны прошлого и бездны будущего, на грани которых мы находимся? Хотя здесь уместно было бы вспомнить общеизвестные вещи, такие, как сентименталистский (и романтический) культ руин, а также фальшивые парковые руины, пользовавшиеся популярностью в конце XVIII века; стоит также отметить вполне ощутимую дистанцию между возведением имитации античных развалин и представлением современных сооружений в руинированном виде.

Можно предположить, что изображение новых (причем значительных) сооружений в виде руин говорит о восприятии будущего, как неизбежных decline and fall. Похоже, что именно такая концепция судьбы народов и культур стоит за картиной Юбера Робера, изображающей Большую галерею Лувра в развалинах (1796).

В небольшой заметке, напечатанной в 1938 году в «Журнале Института Варбурга», английский историк искусства Эдгар Винд предлагает говорить о руинах как о своеобразной утопии, точнее – как об удвоении (раздвоении?) перспективы, позволяющем представить современников древними, а новое старым, т.е. состоявшимся и обогатившимся всей полнотой возможных смыслов: «На странном рисунке из Музея Соуна, впервые опубликованном Джоном Саммерсоном, большое хранилище Банка Англии, соуновский шедевр, изображено его собственным рисовальщиком (и, без сомнения, по его собственному заказу), в разрушенном состоянии – так, что оно имеет вид классической руины… Предвосхищая ситуацию, которую нормально было бы счесть “посмертной”, [Соун] стремился добавить значительности своей постройке»[2].

Joseph Gandy - Bank of England as a ruin, 1830.

Joseph Gandy — Bank of England as a ruin, 1830.

Дальше Винд говорит о том, что Эдмунд Берк, если бы видел этот рисунок, мог бы проиллюстрировать им одно из своих излюбленных рассуждений, и цитирует пассаж, где идет речь о разрушении Лондона: «Мы испытываем восторг, видя то, что мы не только бы не хотели сделать, но, напротив, желали бы от всего сердца, чтобы оно не совершилось. Я думаю, что ни один человек не будет до такой степени порочен, чтобы испытывать желание увидеть нашу благородную столицу, гордость Англии и Европы, уничтоженной пожаром или землетрясением, хотя бы он сам был удален на самое большое расстояние от опасности. Но положим, что такое роковое событие произошло, – какое огромное число людей со всех концов устремится посмотреть на развалины, и среди них много будет таких, которые никогда не видели Лондон в расцвете его славы и вполне бы довольствовались этим»[3].

Обыкновенно руины воспринимаются в культуре как своеобразная машина по производству памяти. Если руины оказываются утопией, а Винд предлагает нам именно такую точку зрения, они оказываются заняты производством чего-то другого – например, прогнозов и ожиданий. В таком случае руинированное состояние новых построек воспринимается как желательное для них, и одновременно – как придающее их современникам высоко ценимый статус древних, уравнивающий их с теми, кого принято считать мудрыми предками и родоначальниками цивилизации.

Описания руин в поэзии романтизма интересны как раз подобным удвоением перспективы, позволяющей читателю ощутить себя и современником повествователя, и современником великих строителей древности. Вот только статус великих предков здесь часто оказывается под вопросом. Хрестоматийный пример такого текста представляет собой сонет Перси Биши Шелли «Озимандия» (1818):

    И сохранил слова обломок изваянья: –
    «Я – Озимандия, я – мощный царь царей!
    Взгляните на мои великие деянья,
    Владыки всех времён, всех стран и всех морей!»

    Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…
    Пустыня мёртвая… И небеса над ней…
                                (пер. К. Д. Бальмонта)

Впрочем, история его создания оказывается не менее увлекательной, чем история знаменитых посиделок на вилле Диодати холодным летом 1816 года, подаривших человечеству такие тексты, как «Франкенштейн» Мэри Шелли и «Вампир» Джона Полидори. Стихотворение Шелли также оказывается результатом некоего творческого соперничества, поскольку в то же самое время сонет на ту же тему был написан забытым ныне литератором Хорасом Смитом. Несмотря на то, что сонет Смита, как утверждает переводчица Анна Золотарева, не имеет самостоятельной ценности, и сейчас его принято вспоминать исключительно в связи с сонетом Шелли, он примечателен хотя бы тем, что напрямую вводит тему будущих руин Лондона:

    В песках Египта, в полной тишине,
    Стоит нога гигантская, лишь тень
    Ее в пустыне длится каждый день.
    «Я – Озимандий, – молвит камень, – мне
    Подвластно все, и чудо этих стен
    Я создал сам!» – Но лишь нога – зане
    Великий город обратился в тлен –
    Вся память об исчезнувшей стране.
    Вот так охотник (мысль встревожит нас)
    Гоня в пустыне волка в знойный час,
    Где Лондон цвел, как чудо из чудес,
    На груде глыб задержит зоркий глаз,
    Подумав: что за город прежде здесь
    Великий был и почему исчез? [4]

Можно предположить, что из двух участников соревнования, далеко не равных по своему масштабу, более значительный скажет именно то, что намерен сказать он сам, в то время как через его менее талантливого визави будет говорить культура. Так и есть: Шелли удерживается от аналогий с современностью, подобных тем, что вызвали к жизни образ новозеландца. Менее талантливый Смит, напротив, разворачивает параллель «мы и они» в полном масштабе.

Несколько позже к теме будущего как руин современности обращается Жерар де Нерваль. В стихотворении «Собор Парижской богоматери» (из цикла «Оделетты», 1832) он трактует тот же мотив как физическую утрату религиозной и культурной святыни, не приводящую, однако, к тому забвению, о котором писал Шелли:

    Собор великий стар. Хоть наш Париж моложе,
    Он, может быть, его переживёт. Но всё же,
    Когда пройдут века – ну десять сотен лет, –
    Сильней окажется их сумрачная сила,
    Железные его свирепо скрутит жилы,
    И каменную плоть изгложет, и скелет.
    И будут приходить к развалинам Собора
    Всех стран паломники. Потом роман Виктора
    Прочтут в который раз, и вот предстанет им
    Вся мощь и царственность старинной базилики,
    Как предок предстает прославленный, великий
    В мечтанье иль во сне праправнукам своим![5]
                                    (пер. Н. Я. Рыковой)

Нерваль говорит о преходящем характере материальной культуры и, одновременно, о сохранении культурной преемственности, которая прочнее любых строительных материалов. Возможность физического уничтожения собора не означает стирания памяти о нем, просто тексты, изображающие величие Нотр-Дам станут для наших далеких потомков тем же, что для нас – описания Афин времен Сократа.

«Вещи увеличивают энтропию, — утверждает Вадим Руднев, — тексты увеличивают информацию… Время жизни текста в культуре значительно больше времени жизни любого предмета реальности, так как любой предмет реальности живет в положительном энтропийном времени, то есть с достоверностью разрушается… Текст с течением времени, наоборот, стремится обрасти все большим количеством информации»[6].

И, что для нас самое главное, «текст не умирает в пределах создавшей его культуры прежде всего потому, что он не равен своей материальной сущности… Текст лишь тогда умирает, когда его перестают читать, то есть он перестает давать культуре новую информацию».[7]

Так же и физически отсутствующий предмет (например, архитектурное сооружение) может сохраняться как текст, имеющий важную культурную функцию, примером чего могут служить Семь чудес света, из которых до Нового времени сохранились лишь пирамиды. Тем не менее, эти исчезнувшие постройки продолжают свое существование как тексты, в чем можно убедиться, хотя бы заглянув в Википедию. Но если сейчас они присутствуют где-то в популярных компендиумах и в школьных учебниках, то эпоха барокко, напрямую соотносившая себя с древностью и любившая всяческие реконструкции, вспоминала о них намного чаще. Так, первый раздел известной книги Иоганна Бернхарда Фишера фон Эрлаха[8] содержит реконструированные изображения Колосса Родосского, Александрийского маяка, Иерусалимского храма и других памятников древности, не дошедших до нас или никогда не существовавших, как статуя на Афоне, прославляющая Александра Македонского. Точнее – все-таки существовавших, и существующих в сочинениях древних авторов, которые постоянно переиздаются, и порождают все новые и новые комментарии. Попытки же реконструкции Иерусалимского храма породили интереснейшую традицию умозрительной архитектуры, пребывающий на самой грани филологии[9].

Статуя Александра Великого на горе Афон. (Из книги Johann Bernhard Fischer von Erlach. Entwurff einer historischen Architectur. Leipzig, 1725).

Статуя Александра Великого на горе Афон. (Из книги Johann Bernhard Fischer von Erlach. Entwurff einer historischen Architectur. Leipzig, 1725).

В эпоху ар деко мотив будущих руин снова актуализируется, хотя и в новом виде – более жестком и драматичном. Странным образом эти новые руины не внушают ни умиротворения, ни меланхолии. Здесь не работает даже берковская схема, соединяющая созерцание приятной ужасности катастрофы с переживанием собственной безопасности и комфорта. Стоит ли напоминать, что в эпоху ар деко, в эпоху двух мировых войн, именно зритель теряет свое привилегированное когда-то положение; теперь он оказывается помещен если не среди жертв, то, во всяком случае, среди непосредственных свидетелей крушения и гибели чего-то бесконечно значительного и важного, оставляющего после себя не только физически ощутимые развалины, но и ощущение пустоты в мироздании.

Любопытно, что первые образцы подобного стиля или подобного мироощущения появляются еще в конце XIX века, подтверждая мысли Вельфлина и Беньямина о близости барокко к самому позднему изводу романтизма.

Так, поздний романтик Редьярд Киплинг, приходившийся племянником Эдварду Берн-Джонсу, с которого мы начали свой рассказ, к бриллиантовому юбилею царствования Виктории (1897) написал стихотворение «Отпустительная молитва», которое, насколько можно судить по свидетельству, приведенному в книге Пенелопы Фицджеральд[10], испугало его самого:

    Исчезнет наш могучий флот,
    Огни замрут береговые,
    И наша слава упадет,
    Как пали Тир и Ниневия.
                                    (пер. Н. К. Чуковского)

В романе Г. К. Честертона «Перелетный кабак» (1914) эти строки цитирует исламофил лорд Айвивуд, находящийся на вершине славы и могущества и фактически правящий Англией. Любопытно, что автор, описывая облик Айвивуда, постоянно подчеркивает мертвенный характер его внешности, а в одной из сцен однозначно положительная девушка подозревает его в слепоте, а это – характеристика хтонического персонажа.

Хотя Айвивуд, как пишет Честертон, пользовался славой самого красивого человека в Англии, это была бесцветная и холодная красота беломраморной статуи. Даже тогда, когда он произносил свои ораторские пассажи, столь же классические и безупречные, «двигались только губы, лицо оставалось мертвым»[11]. И все его поступки производят такое же впечатление мертвенности и холода, заставляя нас видеть в нем некий мужской аналог Снежной королевы.

Итак, живой мертвец, ненавидящий общение и веселье, обозначает свое появление монологом, в котором предсказывает гибель Британской империи, если не всей европейской культуры (какую роль он при этом отводит самому себе, и как ислам сочетается, а может быть и отождествляется со смертью – другой разговор). Естественно, у Честертона все кончается хорошо, но мы сейчас не об этом. Далеко не случайно, что в фокусе нашего внимания оказывается не просто смерть, а типичный случай decline and fall, т. е. опасность гибели, не только угрожающей всем без исключения акторам, но и всех их, безотносительно избранной стороны, уравнивающей.

Как говорит Вадим Михайлин в книге «Тропа звериных слов»[12], предназначение героя в греческих мифах равнозначно его гибели, которая означает не только свершение индивидуальной судьбы и приобретение индивидуальной славы, но и прибавление родовой фортуны.

На основании этих слов можно было бы сказать, что судьба империи осуществляется в ее гибели, тем более, если империя основана на чистом материализме, без метафизического измерения. Все то, что держится лишь на вере в силу государства и оружия, уже несет в себе семена своего уничтожения.

В дальнейшем эпоха ар деко демонстрирует многочисленные примеры проникновения темы decline and fall на место классической vanitas и достижения ею поистине барочных масштабов.

Общеизвестны истории о любви диктаторов ХХ века к различного рода руинам. Муссолини был увлечен раскапыванием римских руин, создавая для них эффектное одиночество, для чего приходилось сносить целые кварталы. У Гитлера древних руин не было, но он желал, чтобы новые постройки становились со временем столь же благородными руинами, как Акрополь или римские форумы. Он внушал Шпееру мысль об эстетической порочности стальных и бетонных конструкций, пусть даже скрытых каменной облицовкой. Здания Третьего рейха, по его словам, надлежало строить полностью из натуральных материалов, чтобы они могли оставаться прекрасными и тогда, когда безжалостное время обнажит их внутренности.

Любопытно, что уже после войны (1948) Николай Заболоцкий, подданный другого диктатора, пишет стихотворение «Город в степи», в котором изображение сталинской архитектуры оказывается исполненным буквально по заветам Шелли, т. е. как описание памятников неведомой древности, разрушаемых стихиями:

    Кто, чародей, в необозримом поле
    Воздвиг потомству эти города?
    Кто выстроил пролеты колоннад,
    Кто вылепил гирлянды на фронтонах,
    Кто средь степей разбил испепеленных
    Фонтанами взрывающийся сад?
    А ветер стонет, свищет и гудит,
    Рвет вымпела, над башнями играя,
    И изваянье Ленина стоит,
    В седые степи руку простирая.

 
Кирилл Кобрин заметил, что в мире руин разговоры о подлинности не имеют смысла. Это действительно так, иначе пришлось бы спрашивать, как долго данная руина существует в качестве руины. Тем не менее, Парфенон сейчас выглядит лучше, чем после злополучного взрыва, а многие древнеегипетские памятники можно собрать заново из камней, лежащих недалеко от тех мест, куда их поместила воля архитектора.

Если цель руин – вызывать в зрителе определенное состояние, которое мы называем меланхолией, то фальшивые руины справятся с этим не хуже подлинных (а, может быть, даже лучше – поскольку художественная имитация почти наверняка окажется более выразительной, чем случайный продукт естественного хода времени).

Эти рассуждения имеют и второй уровень: история в мире руин оказывается невозможной. Речь не идет об исторической науке, хотя и она в таких условиях неизбежно отменяется; но даже самая элементарная комбинация причин и следствий оказывается под вопросом там, где все уже свершилось, где исчерпан потенциал decline and fall как упадка и разрушения (они же – в другом переводе – крушение и гибель).

Но и в отсутствие понятия подлинности история решительно невозможна, поскольку с одним меланхолическим чувством дистанции ей не выжить.

Если меланхолия, выражающаяся в эстетизации дистанции, не ведает разницы между подлинником и подделкой, то и разница между плохим и хорошим искусством для нее несущественна. Если мы говорим, что все предметы материального мира – лишь тени идей, мы должны сделать вывод, что качества этих предметов несущественны по сравнению с их принципиально фантомным характером.

Михаил Ямпольский в книге «Наблюдатель» показывает, как Франсуа-Рене де Шатобриан, поднимавшийся на Везувий и посвятивший этому восхождению раздел в своей книге о путешествии в Италию, изображает формы застывшей лавы (т. е. следы вулканической катастрофы), отождествляя их с архитектурными деталями и скульптурой[13]. Возникновение таких узнаваемых объектов странным образом противоположно знакомым и ожидаемым процессам руинирования, поскольку не культурные объекты, разрушаясь, возвращаются в природу, а природа, создавая нечто новое, при этом подражает искусству.

Вот как описывает Шатобриан свои странные находки: «Куски гранита, вырванные и исковерканные действием огня, свернулись по краям подобно пальмам или акантовым листьям. Вулканическая материя, остыв на живых камнях, вокруг которых она текла, то там, то сям образует розетки, жирандоли, ленты; она также изображает растительные и животные формы, а также разнообразные рисунки, обнаруживаемые в агатах. На одной голубоватой глыбе я заметил великолепно вылепленного лебедя из белой лавы…»[14].

Интересно, что Ямпольский обходит своим вниманием упоминание «рисунков, обнаруживаемых в агатах», которое неожиданно отсылает нас к барочной концепции lusus naturæ – игры и изобразительной способности природы, существующей буквально на грани интеллектуальной рефлексии[15].

Согласно Ямпольскому, намерения Шатобриана в процитированном тексте прямо противоположны намерениям авторов фантазий о руинах Лондона. «Постепенно, – пишет Ямпольский, – неописуемый и ужасающий хаос преобразуется во фрагменты руин, в некую упорядоченную коллекцию античного искусства, которая пробуждает память. Из памяти всплывают все более умиротворенные и одушевленные подобия, в конце увенчанные идиллической птицей, спящей на тихих водах. Руины, памятники у Шатобриана обыкновенно – знаки вторжения памяти в созерцаемую картину, которая постепенно вытесняется из поля зрения»[16]. Память выступает здесь не только как культурный багаж или коллекция образов античности, но как важнейшая интеллектуальная способность, ответственная за восстановление гармонии (пускай только умозрительное), способная обращать ход времени вспять и, таким образом, противоположная меланхолии. Индивидуальная память для Шатобриана оказывается квинтэссенцией культуры, противостоящей тому, что мы сейчас назвали бы энтропией.

Обладателя такой памяти можно уподобить Богу, который conservat omnia. Он противоположен борхесовскому Фунесу, поскольку обладает развитым интеллектом и не отождествляется со своим воспоминанием, но способен поместить его в некую историческую перспективу. К тому же он – не пассивный наблюдатель, как протагонист у Шелли, а активный исследователь и реконструктор истории.

Поэтому, когда Ямпольский переходит в своем повествовании к зрелищу катастрофы (в первую очередь – извержения вулкана) как к театру, это не должно нас удивлять своей кажущейся неожиданностью. Для нас театральное зрелище принципиально повторимо (т. е. обратимо во времени) и не нарушает физической безопасности зрителя – и в этом заключаются его основные отличия от единичного природного явления. Видимо, для людей XVIII века были значимы какие-то другие характеристики театра, возможно – сложность механических устройств, производящих сценические эффекты и символическая аналогия театра с мирозданием.

«В середине XVIII века… вулканы начинают все более устойчиво ассоциироваться с театральным зрелищем. В 1749 году французский архитектор Эннемонд Петито создал для Филиппа Пармского “машину” – то есть специальное временное архитектурное сооружение, предназначенное для фейерверков, чтобы отпраздновать открытие театра в Геркулануме. Машина была построена в виде круглого сооружения, имитирующего амфитеатр, и по сути дела ее фейерверки связывали театр Геркуланума с извержением Везувия, погребшего его под слоем пепла. Двумя годами позже Франческо Пречиадо построил “машину”, уже непосредственно изображавшую извержение Везувия и гибель Плиния Старшего»[17].

И далее: «К концу XVIII века сравнение Везувия с театром и фейерверком становится общим местом»[18].

Возможно, эти рассуждения позволят нам сформулировать различие между романтизмом и августианством XVIII века, как одной из частных форм культуры Просвещения. Можно заметить, что там, где говорят об извержении Везувия, как о театре, нет чувства необратимости перемены, нет того, что мы называем историей, да и подлинной меланхолии тоже, пожалуй, не может быть.

Чтобы окончательно отложить в сторону книгу Ямпольского, процитируем еще один фрагмент, позволяющий связать в единое целое Берка и Шатобриана как наследников одной почтенной традиции.

Речь идет о классическом топосе восприятия катастрофы, предполагающем не столько отсутствие эмпатии, сколько сознательный отказ от нее. По словам Ямпольского, он был сформулирован Лукрецием в начале второй книги «О природе вещей»:

    Сладко, когда на просторах морских разыгрываются ветры,
    С твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого,
    Не потому, что для нас чьи-либо муки приятны,
    Но потому, что себя вне опасности чувствовать сладко.
    Сладко смотреть на войска на поле сраженья в жестокой
    Битве, когда самому не грозит никакая опасность.
            (II, 1-6. Пер. Ф. А. Петровского).

«Эта дистанцированная позиция наблюдателя, – замечает Ямпольский, – возможна у Лукреция и Эпикура прежде всего потому, что в хаосе катастрофы природа творит новые гармонические формы»[19]. Формы, добавим от себя, которые вполне способны быть не только чисто природными, но и культурными, как об этом писал Шатобриан. По-видимому, таким способом (и такой ценой) могло реализоваться происхождение архитектуры непосредственно из природы, составлявшее предмет размышления множества авторов XVIII века[20].

Но, если архитектура происходит из природы, не будучи отделена от нее непреодолимой гранью, то и в ее возвращении в природу нет ничего трагического, и руины печальны не более, чем осенние листья. Поэтому языческий мудрец, с высоты своей атараксии следящий за круговоротом природных циклов, безмятежен и холоден. Взаимное перетекание природы и культуры (а также – живых и мертвых, и даже людей и животных), наблюдавшееся теми, кто не видел в них противоположности, не оставляет места для исторической рефлексии и, тем более, для исторического пессимизма.

[1] Michael Bright. Cities Built to Music. Aesthetic Theories of the Victorian Gothic Revival. Columbus. 1984. P. 17.
[2] Edgar Wind. Two notes on the cult of ruins. // Journal of the Warburg Institute. Vol. 1. No. 3.  1938. P. 259-260.
[3] Эдмунд Берк. Философское исследование о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного. М. 1979. С. 80.
[4] Перси Биши Шелли, Хорас Смит. Два сонета об одном царе царей. Перевод с английского и вступление Анны Золотаревой // Новый мир. №4. 2016 (http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2016_4/Content/Publication6_6311/Default.aspx).
[5] Жерар де Нерваль. Дочери огня. Л. 1985. С. 393.
[6] Вадим Руднев. Прочь от реальности. Исследования по философии текста. М., 2000. С. 15-18.
[7] Там же. С. 19-20.
[8] Johann Bernhard Fischer von Erlach. Entwurff einer historischen Architectur. Leipzig. 1725
[9] См.: Joseph Rykwert. Adam’s House in Paradise. N.Y. 1972.
[10] Penelope Fitzgerald. Edward Burne-Jones. Stroud. 2003. P. 281.
[11] Г. К. Честертон. Перелетный кабак. // Его же. Собрание сочинений в 5 томах. Том 2. СПб. 2000. С. 156. Пер. Н. Л. Трауберг.
[12] Вадим Михайлин. Тропа звериных слов. Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М. 2005.
[13] Михаил Ямпольский. Наблюдатель. Очерки истории видения. СПб. 2012. С. 108.
[14] Там же. Цитата из: François-René de Chateaubriand. Voyages en Amérique, en Italie au Mont Blanc. Paris. 1873. P. 344.
[15] Paula Findlen. Jokes of Nature and Jokes of Knowledge: The Playfulness of Scientific Discourse in Early Modern Europe. // Renaissance Quarterly. Vol. 43. No. 2. 1990. P. 292-331.
[16] Ямпольский. Цит. соч. С. 109.
[17] Там же. С. 110. Приводится ссылка на: Joseph Rykwert. The First Moderns. The Architects of the Eighteenth Century. Cambridge, Mass.,- London. 1980. Р. 362.
[18] Там же. С. 112.
[19] Там же. С. 119.
[20] См.: Joseph Rykwert. Adam’s House in Paradise. N.Y. 1972.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вольфганг Бендер: СТРОИТЕЛИ ГОРОДА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 15:05

АРХИТЕКТОРЫ

Над мельницей камнедробильной парят стреослы,
Стеклянный Иона, на живота аквариум взглядом,
Подтянув пантолоны (в карманах звенят валуны),
Садится за стол, обтянутый красной бумагой –
Пальцем проводит пунктир – это ров для кита,
Капля с носа упав – расплывается в круг фонтана,
Бормотанием гулким возникают – стена, воротА,
Часовая башня, на ней, сорок стрелок курантов –
Точат синие, жёлтые, серые грифели карандашей –
Рисовать в центре площадь и на ходулях дворец –
Колонаду железных конструкций подъёмного крана.

Брат-близнец, расстегнув на жилетке пуговиц ряд,
Крошит мякишем хлебным – амбары, хижины, бани,
Он увы – не прозрачен и весь состоит из зеркал,
И на шее завязана крыльями – бабочка-галстук –
Трепыхается, хочет взлететь, примоститься на шпиль
Устремления готикой ввысь, из жестикуляции церкви –
Из спины кит пускает струю – на чертёж осевшую пыль –
За пунктирами рва, вырастают трава, кусты и деревья.


ГОСТИ

Званные глашатаями рыбами со свадеб и похорон,
Одеты в ротонды, портики, проёмы оконные, арки
Иафеиты, семиты, хамиты, лемуры и прочий сброд,
Тянут кислый рислинг, гуляют разбившись на пары,
Изредка, остановившись дают комментарии к чертежу,
Об улиц длине, пропорциях, векторе перспективы,
Ансамбле, рефлексе, высоте этажей, про лепки ажур,
О цвете фасадов, о качестве мрамора, дерева, глины,
Склоняются, пристально смотрят, на прочность ногтём
Трут линии, точки, штрихи, к губам задумчиво пальцы
Подносят, слюнявят, морщатся, чуть цокают языком,
Из классиков архитектуры приводят друг-другу цитаты,
Слегка поклонившись — отходят довольны собой…
План увеличен — водопровод, мостовые и телеграф,
Фонари освещения, канализационные трубы, канавы,
Кладбища, госпиталь, амфитеатр, центральный парк,
Зоосад — нарисованы клетки земноводным, пернатым,
Колесо обозрения, вывески, на нитке аэростат…


РАБЫ

Иаков боровший Ангела и Самсон – с причёскою от кутюр
Грузят щебень и птичий щебет в пожарные конусы вёдер,
Водружают на стреослов, погоняют в воздушный путь,
Предварительно, сверив прогноз лётной-нелётной погоде,
Сами, закурив кальяны, садятся на ручки длинных лопат,
Наблюдают – свист лопастей, копытчато-лапный парад –
Предвещающий летний зной, к обеду, возможный дождик.

Между ними, жуки, муравьи и осы – на гусенечном ходу
Роют траншеи, бурят отверстия, пашут поля для посадки
Жестяных огурцов, картонных коробок, вигвамов, юрт –
Но увы, пока только всходы травы бледно-синих прядей
Развевают знамёна, стучат в кастрюли, полковой барабан
Головы полковника – на нём – эполет и белый тюрбан,
Заколотый посередине огромной булавкой алмазной…

Иаков взяв Самсона под руку красной ладонью-клешней,
Легко поднимает, журит, посадив на потный загривок,
Воркует отечески, — «мальчик, всё что вокруг – ХОРОШО!
Похоже на Рим, Барселону, Калькуту, предместья Парижа.»


ПОДРУГИ

Женщины – это миф придуманный для простодушных,
Взять хотя бы их имена – Пелагея, Майя и Лисистрата –
Суть условны для дрёмы – простыня, одеяло, подушка –
Эротически смяты – бессмысленной лаской кастрата,
Переполнены пухом (матерьял не подходит для стройки),
Но нельзя отрицать – испуская флюиды и тёплые волны –
У подьёмного крана стрелы – всегда повышают градус.

Посему, при их посещениях, вся работа стоит на месте –
Официанты разносят коктейли, архитектор не трезвый,
Мурлычет под нос – арию «Травиаты», куплет романса,
На вечернее небо наводит палитру пастельную пассов,
Расстегнув ширинку, садится мечтать в глубокое кресло.

Отовсюду, слышен весёлый смех – кружевные подвязки
Станцевав канкан, готовят в сумерках ранний завтрак,
Приведя в порядок причёски, сапожною чёрной ваксой
Удлинняют ресницы, губы подводят, воздушным шаром
Надувают грудь, ягодицы, голени, пышные пятки,
Пузыри на коленях…исчезают…се игры в прятки –
По законам, традициям, примечаниям, сводам правил.


ВЗАИМООТНОШЕНИЯ

1.
Перекатывая горошины в лебединых, нежных горлах,
На боа и под мышками чистя перья гнутыми клювами,
С Пелагеей Иона, брат-близнец к Лисистрате голову
Наклоняет, обещая мастерству превращения плюмбума
В ртуть и золото обучить, свить под кровлею гнёздышко,
Завести птенцов, каждый день расчёсывать бороду,
и на завтрак баловать сливками, Гоголь-Моголем.

Телевизор, доносит вуги, перерывом на новости —
В беспорядках повинен Иаков боровший Ангела,
сообщают — новый город будет построен к осени —
для показа мод Самсона — коллекция русских валенок —
Манекенщицы по экрану маршируют в будёновках,
Каждый шаг взрывает подиум дымным порохом,
Раздувая шинелей шлицы — красного титра парусом.


2.
Полковник собирает подземный, культурный совет,
Доклад бубнит по бумажке секретный агент семитов,
О средствах необходимых приюту слепых и поводырей,
Для покупки учебников, башмаков, полотняных ниток,
Инструкций хожденья гуськом, привязав верёвки концы
На шеи воспитанниц, на юбок подолы пришив бубенцы,
Уча обходить суицидонаклонных мышей, жуков и улиток.

Приводит примеры — однажды, лет восемь тому назад,
Был случай — четырнадцать девочек гуляя по котловану,
Конечно случайно, споткнулись — погиб старик-таракан —
Остались сироты и вдовы — им снятся с тех пор кошмары
Нашествия полчищ в серых блузах, сползших чулках,
Очках затемнённых, подстриженных, редких чёлках,
Поющих нестройно «Аве Мария», слова и мотив на зубах,
Крошатся в эмали осколки, танцуют слюной чечётку…


ПЕРВЫЕ ЭТАЖИ

Понедельник — землечерпальные черви играют в бридж,
На шестёрку бубен, ставя вольта, на него, туз и девятка —
Кровлей, два короля, перевёрнуто смотрят наверх и вниз,
Где подрядчик берёт из колоды сторонам озираясь взятку,
Прячет (увидел ли кто?) в заплечный, мешковатый карман,
Жуёт зубочистку нервно, глубоко затянувшись — «Житан»,
Вьёт дымок из ноздрей, огоньком на зрачках невнятным.

До обеда, законченно возведение электростанции, рвов,
Бульвара, сінематографа, ангара, стоянки для стреослов,
Парадного поля, каналов, четырёх триумфальных арок,
Больничных палат, пьедесталов и гипсовых санитаров.

Каша, галеты, омлет с ветчиной, морковно-клюквенный сок,
Сервированы на прикроватной каталке, в оловянных ложках,
Рядом — таблетки — разных вкусов, размеров, форм и цветов,
Для удобства жующих — столовый прибор (перочинный ножик,
Штопор — помогает бурению скважен, добыче медной руды,
Ковырянию в мягком сыре и масле дверных проёмов и дыр
Циферблатов в отростках-башнях избушки на курьих ножках).


ПОДНИМАЯСЬ ВЫШЕ

Кит скучает, выдувает прозрачные купола,
Водружает на здания, смотрит хитрым прищуром,
Одинок и печален, воет, тихо сходит с ума,
Плавниками рисует рекламных вывесок буквы –
”регистрация новорождённых”, ”бюро похорон”,
”магазин мелочей”, ”вино и сьестные припасы”,
”покупайте верёвки! На них, можно вешат’ бельё,
Удавиться, поклажу связать, ловить на болотах пьявок!”

Было время, когда два Ионы во чреве писали стихи,
Рисовали проэкты, горланили — споря друг с другом,
Приходили с коробочкой талька — пудрить мозги,
Ах, извилины, борозды — в консистенцию студня
Превращались — рассадник чистейших мыслей, идей —
Нынче, всё помутнело — невнятные жалобы, знаки…

Кит вздыхает — выплюнув тумбу для чтенья газет,
Мост над кровлями и антенны коляку-маляку…


ЕЩЁ ВЫШЕ

Обнажённая Мая позируя, лежит на кушетке,
Листает томик Парни игрушечным пальцем,
Художника кисть топорщится рыжей шерстью,
Спешит по холсту, нанося завитками вальса
Пупок, коленные чашечки, ноты лодыжек,
Узкие стопы рассыпав на щедрые брызги,
Волосы, губы – в прозрачно-чёрные кляксы…

Это мансарда. Патефон, царапнув пластинку
Выпускает росток с трубой и ручкой завода,
По кошачьи встаёт на лапы, изгибает спину,
Смотрит, как стреослы парят в небосводах,
Хочет поймать, но они – легки и проворны,
Рядом с ними, роют гнёзда воробьи и вороны,
Беззаботно взирая на сетью раскинутый ГОРОД.


ПРАЗДНИК

Рестараны звенят блиной выпечкой и стаканами,
Хамиты в белых манишках стоят истуканами,
Оркестр лемуров выдувает марш и фокстрот,
Иафееиты вывозят на трёхколёсной тележке торт
Со стоящей посередине бисквитно-кемовой статуей.

Архитекторы, модельеры подруг обнимая за талии
Произносят речи, неизменный акцент преамбулы,
Вызывает приступы смеха, неудержимой радости,
Стук башмаков, туфель, валенок, шарканье тапочек,
Треуголок, цилиндров, кепок над этажами полёт.

Магистрат, в полном составе, красными ветками
Машет над головами, бургомистр попону веером,
Надевает на спину, наливает в бокал мерло –
Расплескав феерверком фонарную россыпь звёзд…


ЭПИЛОГ

Приспособление намного сложнее гиллиотины –
Сорок ножей, пятьдесят четыре ремня на привод,
Нитка через проспект, дырка для головы, карзина,
Транспортёрная лента – вглубь отворённых ворот.

Проливая слёзы с китом прощается санитар из гипса,
Просит повременить, примерить платье и клипсы,
Губы подкрасить, подвести ресницы комочками туши,
Пробудить аппетит – в больнице сегодня на ужин –
Винегрет с постным маслом, кефир и селёдки хвост.
Кит трясёт седым чубом, поправляет очков оправу,
Плавником указательным водит слева, вниз и направо,
Призывая прислушаться – раздаётся нестройный хор –
Это – девочки из приюта идут на прогулку вногу,
Крепко держат шей позвонками в узлах верёвку,
Повторяя слепыми шагами один и тот-же аккорд…





















Владислав Петренко: ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГОРОД ИЗ КРАСНОГО КИРПИЧА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 14:59

1

Мы ходили гулять за красный мост,
думали отдохнуть около реки,
думали нам все нипочем,
только отдохнуть и дальше идти,
но ветро веток шум,
убаюкивает наводнение душ,
и горит, золота, ядовитая суть,
мёда что течет под нёбом неба,
по горлу, что криком диким кричит,
и всякий вспугнутый зверь бежит,
так и мы, среди леса, в страхе бежим,
и стираем пыль с глаз,
режет сильней, чем порезы на молодых деревьях,
что гибнут среди сухостоя дней.
Я хватался за тебя, как за спасение,
я держался за твою руку,
но мы оба знали, где наш дом.


2

Снова чёрный ветер появился в нашем краю,
снова свистит надрывно,
бередит музыку скрипящих лип.
Гаснут лампы, лампадки, свечи,
пролетают обрывки чужих разговоров.
Осушая бокал за бокалом,
сам стаю мягким, снисходительным к грустным одиноким музыкантам,
что бренчат на старых дырявых гитарах.
Все живет в разнообразии звуков и форм,
в пятнах света, что заменяют тепло,
только ветер,
пронзительный ветер,
проникает в глухие углы.
Сколько нужно дорог пройти,
что бы домой прийти?


3
ДОМ.

Что сказать о месте, в котором не был?
Точно так же как луч не знает солнца,
так же и человек не помнит материнского лона,
только вспоминает даты, месяца, сорванные в отчаянии листья.
Вырванная из души жизнь оставляет после себя глубокие следы,
так и отпечатки дома, словно стигматы на наших руках,
по не многу напоминают про другое бытие,
в Доме, где круглое и простое
слово, а скорее эхо – раскрывает мир,
становится тоньше и исчезает за ним во след.


МОСТ.

Основа государства.
Его поддерживают колоссы человеческих душ.

Встроенный в город
соединяет два берега.

Маятник времени бежит,
пробегая над мостами, картами, и сердцами.

Вместо реки, ручеёк журчит,
под осиротевшем небом,
под моими ногами,
перед творцом,
и ни чем другим


***
Пускай спят в окаменевшем городе мосты, дома, трамваи,
укрытые снегом лавки глубиною в колено,
пускай спят лавры далёкие и Лавры близкие,
пусть спит, отдыхая отец и сын,
пускай будет мать в тишине теплотой сновидений укрыта.
В это время.
В самой сердцевине ночи,
забываются и грехи, и проклятья,
все прощается в одинокие времена,
все прощается в сердце,
в самой его глубине.
Вроде обнаженным на снег и не страшно,
когда из нутра печет,
но боль проходит с трудами и потом?
Боль проходит с добрым словом,
если ветер разгонит тучи,
если звезда на небе сияет,
если тёмно-коричневый станет светлым,
если поцелуй останется на щеке,
если Храм в объятия примет тело твое,
для меня единственное
то любовь будет наполнять смыслы,
как водой ключевой заполняют кувшины,
как молоком поят детей,
как жизнь повторит себя,
очумевшая, пьяная после долгой
грустной, седой, и страшной зимы.
Птицей сорвется в полет,
Человечьей душою не больше, и не меньшей чем мы,
тех, кто ходит и дает,
тех, кто не просит и не дает,
тех, кто слышит про Это.


ПОСЛЕ (POST)

На строительство ушло несколько десятилетий. Позвали лучших мастеров для того что бы построить самую большую башню в мире.

Мысленно мы давно уже хотели увидеть Бога и сказать ему, что мы это он. Было потрачено много денег, и миллионы жизней. Но ради идеи, мы могли закрыть глаза, прикрыть ладонями уши, чтобы не слышать криков, тех кто, не выдержал на этом пути, и упал в бездну. Печи перед башней работали безупречно, они перерабатывали тела на пепел. Поэтому некоторые из нас даже не знали, что та дымовая завеса, что обволакивала средние этажи, на самом деле это души тех [не] одиноких в своей смерти людей. Нас охраняли военные в униформах. У них была железная дисциплина, и они придерживались равнения, поэтому очень часто они прощелкивали беглецов со стройки. Но их быстро находили немецкие овчарки и разрывали на куски. Только единицам удавалось бежать тем, кто впадал в анабиоз, ждал в каком-то тупом смирении. Но таких было не много. Те, кто сопротивлялся, обычно падал вниз… Случайно или нет? Это, в конце концов, не важно. Главное то, что строительство продолжалось, как и наша вера в соединенность с вселенной, к которой устремлялись наши голоса. Но однажды, в один день, это было весной, когда таят снега… Теплый ветер разворошил мысли конвоиров, они почувствовали, что-то еле уловимое, что-то такое что напоминает о теплоте родного дома. Охранникам начали сниться розовые сны, о далеких звездах, про огни ново созданных городов, про рождение золотых детей. Они начали вспоминать родные дома, впадать в некую ностальгию, как и каждый, кого забросили в эти пески. И мы надоели им, они отреклись от нашей идеи. И тогда началось избиение.

Мы бросали в них камни, мы требовали, чтобы они вернулись, мы строили 1991 этаж, мы должны были закруглить мир, сделать его целостным, им нужно было лишь немного подождать, совсем чуть-чуть, немного. Мы умоляли их стоя на коленях. Наши цепи, которыми мы были связанны, начали рассыпаться прямо на глазах. Господи! Думалось мне, неужели я не увижу тебя? Неужели я не услышу твоего голоса? Неужели я не войду в твое сердце?
И тогда случилось землетрясение.
Бог гневался.
И некоторые отчаявшиеся начали бросать кирпичи прямо в небо. И тогда я услышал, как трещит оболочка мира.
Я бежал.
Я бежал вниз на самое дно мира, назад к земле.
Пролеты были пусты, все люди давно сбежали. Я переживал священный ужас, то состояние когда ты встречаешься с Ним, когда ты слышишь голос Его, этот первобытный страх и был словом, которое есть космос.
И спустившись в низ, я услышал небесный гром, я слышал, как Она падает, а вместе с ней падало и небо. Осколками стекла, которое застревало в песке, которое застревало в наших телах, и тогда история перестала существовать, и боль от порезов была нестерпимой. И тогда я остался один на один с Ним и его пустыней. Все другие, начали строить домики из стекла, того самого которое они доставали из тел своих, чужих, мертвых, живых, и смеялись над Ним и радовались как дети.





















Виктор Качалин: ГРОЗДЬ ГОРОДОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 14:56

ВИЛЬНЮС

            Ольге Левитовой и Анне Ландман

Единственный в мире город, основанный не на крови –
Вещей капелькой крови запёкся в бахроме лесов.
А колокольня посреди –
Светла, как нож Авраама, слепого от богоявленья, от вьюги,
от гула крестов на горе.
Ржавый корабль тихо рассекает небо – Святая Анна.
И я умываюсь – вовек не умыться! – в твоей лучистой крови.


ТБИЛИСИ

В чёрносиянье мух, в павлиноглазье жильё кулис
крупно рассыпан воздух – лети, не ведая тли,
солнце в самом себе до жил пробирает лист,
ляжет зонтом под колёса прозрачной земли,

здесь ни кровинки льда, заморозка горчит,
жар подступает и гостем уходит в туф,
ставший твоим телом – укройся лозой, а щит
крошки скуёт в ночном и тихо заржёт на мосту.


МОСКВА, ЯКИМАНКА

Сперва пролетают крылья,
отрепья китов, шелковистые пряди.
Синеву мух сменяют изволья звёзд.
Наступает любовь, и воздух в сердце болит,
листья разом хотят упасть,
но они ещё зелены.

Мир вливается в ягоды,
склёванные лавой дроздов,
и в растрёпанную траву,
из-под чёрной плёнки латающей плен,
у последних ржавых каштанов глаза нежней,
чем у павлинов и ланей на Якимани.


ИЗ «ПЕТЕРБУРГСКИХ СТИХОВ»

НИКОЛА-ВЕЧЕР

Кто не ждёт, тому явится снова Никола-вечер
вон идёт, положив свой меч вместо моста на Крюковом
сам ступая по лезвию, детей выводя из лимба
леденцы раздаривая из нимба

Прикипают воды к его до нитки просвечивающей фелони
горячи его корабли, прохладны ладони,
из разрубленных мясником снова творит всецелых,
а во лбу его закатились занебесные яблоки солнца.


В БЕЛОЙ НОЧИ

В белой ночи заблудился бы даже Вергилий:
ад ли, чистилище здесь или тени лимба?
Город, режущий воду, летящий шпилем –
то ли юрод с царем в голове, то ли царь без нимба,
то ли сова, поющая песню песней,
мимо летящая дальше, к троянцам мнимым.
Белое небо снова глядит Галилеей,
розы бросает в лицо и колет шипами Рима.


ЛЬВИНЫЙ МОСТ

            Дмитрию Бобышеву

Львы держат цепи в зубах,
памятуя: постамент
неба черней, и земли,
и последних времён;

то ли важно молчат,
то ли смеются втай,
не смея мост проглотить,
неизреченную нить.

Липам хвала, хвала
зеленеющим львам,
перекрёстный поток
шагов и тёмной воды

течёт, не жалея снов.
И в крови синева.





















Вера Сажина: ВЕНЕЦИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 11:27

крокодил, символ
                  женщины,
лев, символ
         мужчины
               /Венеция
                   у маг.

чёрные губы

белое
        кружево
        железный
                 острый
                         нос
/

Над бровями
        красивый
                  цветок.
/

Символ Венеции
        крылатый
                 лев
Лев, рвавшийся
            в мою
                дверь,
[символ полёта птицы/
        и цветы даже
                на носу
/

гондолы
        их чорные носы
/

с зазубринами
         (и белым
                цветком)
/

О гондолы

[(о гондолы)]
Ваши носы
        торчат
                отовсюду,
белые,
                тоже
Из воды
        высовываются
В узких
        дворах.
                 /17 или 18 нояб
                   Венеция 09

Ваши щёки
        пёстрые,
         красные
            чёрные
                   тоже
                             /
        золото,
                переходы
             улиц,
                            мосты
[Их ставили
         на квадраты
квадраты
         ваших нот,
              флажки,
Крупные
С пояснениями] )]>
                             /

(((их поднимали
                   в воздух
эту бренную плоть,
прежде чем
         душа отлетит
В Верх, овное
         не виданное;
эти бам водные
                    (небесные,)
                             ,
                   снова
                   над
                   землёй
/

|Вода, сплошная
                              вода.
[Вода, золото]

(\Их на небо возвращали
         потихоньку.)
                             /

ноты прямо
          на лбу.
                   /

.
                   //

[поднимали
         плоть над небом
Их посвящали небу.]
                   /

Этот затонувший
                завод
Эта какая-то
        вода
                  /воспоминания
                      о Венеции

Край острова
Берег покоя
                   вечности
/

А ещё одна сторона
         прозрачное стекло.

Прозрачность
                   острова,
Его вод,
         дворы
                   /

Чёрные цветы;
         чёрные цветы
         птицы
Я ходил по вашему
коричнево пёстро-
                   му небу,

пёстрые хвосты
пёстрые крылья

ангелъ
возносящихся
                    /

В виде ч. доктора
Я трогал стены,
                    /

Снова 4,
здравствуй,
         нет,
         лучше 3
                    /

(звёзды
         европейского
                   союза
планетарий
         со львом}

Я не … / …
Я превращался в фиолето
                   вый,
ступени покрытые
                         мхом
                              /
Прозрачность их
                   мира
Желанная
                   прозрачность
                     /

Водные, голубые
                   быки
[чудо Вертепа]
         на вертепе
                   этом,
голубые,
         лазоревые
                   воды
возрождения души
                   /

теките
         мирно
[воды воды
                   вы течёте
                             мерно]
В дополнительной
         комнате
снова
         вид на
                   канал
                        вод
                             этих
                   /

Осёл как
         тёмная
                   вода
зелёно
         серой
                   краски
                   /

уши
         /

ты расчёсываешь
         волны
своим гребешком
         моя гондола.
                   /

{Вечная Женственность
поманившая меня
то ли с рынка,
то ли замыкая
Некий круг
         виденного
обычными глазами
                /

спасибо всё равно
                спасибо.

старей,
         не старей.
Виноватость их,
         хвастовство
(болтовня ненужная)
                   /

[С моста созерцая
ваше чорное
    не покрашу]
                   /Venezia

         {старей не старей
         будь незаметней
                ой
                             эй
                   для чужих
                        глаз
                             \





















Вера Котелевская: ГАМБУРГСКИЙ ДНЕВНИК

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 29.05.2020 at 11:24

1

я хочу сказать на твоём
я на твоём настаиваю
указатели
вскроют материю
ситный встречного неба

…так вот:
все сидели за длинным столом
молча глотали рыбу
один
отделял позвоночник
и думал: белая
словно бы глина в полнолуние
другой припоминал
жестяной перестук тазов
в коммуналке (и выпуклый счётчик!)
третья глядела в стол
и касалась затылком
дальнего севера
так что темя её поседело
женщины – проговорила она не дыша –
созданы здесь для старости:
юной
сухой
невесомой
как лепесток письма
скользящий в траву


2

говори же так
чтобы никто не мог
перетолмачить

говори только так
указывай
пальцем на пуговицу

на хриплый песок
помесь мертвецкой и ebli: внутри
раковины
все побратались

снаружи
птицы взахлёб листают клавиры:
им всё одно –
кому
(вот кто не знает рабства
нежности)

даже ребёнок
тянущий губы к дудочке
озирается –
и каменеет

говори
весёлым и раненым
сторонись
меланхоликов пуще шахтёров


3

он так и сказал: у вас
сохнут на солнце каштаны
(да?)

поодаль же
баржа пасёт
ржаные буханки контейнеров

расстаётся
с сушей вода
и ничего
не жаль

но пусть
то – то – либо – нибудь
взмах
лейки садовой
провоз багажа
локтя отвага
топот понтона
хлопоты –
всё бесконечно пусть
замыкается в чёрном саду
памяти

и отмыкается


4

может быть
ещё тише

убрать волосы с тёплой щеки
задуть спичку

помнишь
он говорил про волосы спящих

за восковой дугой elbe
спать не ложатся

каждая цапля
вытянулась по струнке

как мне уснуть когда
бельё тонет в корзине
снега охапки тянет крестьянка домой – не бельё

к ней подплывали пенять
ветхие карпы
дома тянулся с жалобой
сонный ребёнок

если б она могла
спросить хоть кого-нибудь

пусть промолчит –

затворит
последние ставни


5

нет, ещё
тише

чтобы не думать о смерти –
дивертисмент

кто надумал однако
приклеивать бирки
к клавишам?

бирку вешают
на запястье новорождённого
лодыжку усопшего
c – d – e – f

если бы ты могла
спросить
(если бы ты спросила)

ивы – последние
плакальщицы
так довольно и бус

бродяги рыдают
в пьесках по достоевскому
настоящие
в ус не дуют
(менеджер, завидуй
их сладкому сну)

от балерины останется
иероглиф: се
женское
сорт сухопарого эльфа

я пробираюсь сквозь лес
из живого картона

как никогда
хорошо
как никогда –
лжёт на окраине липа

и под занавес
раздаёт перекупщик даром
рыб


6

Значит, они вернулись, янтарные годы.
На цементном крыльце –
кошка-подкидыш,
вой её размыкает комья сирени.
Ночь зияет насквозь (вижу – видишь?).

Перестань же носить
чужое, слепое.
В одно лето слетелись
все юни и юли
и прозрачного страха льют золотое
(из угла моей юности
нас караулят).

1–15 июня 2015, Гамбург