:

Архив автора

Леонид Шваб: СТИХОТВОРЕНИЯ

In 1995 on 09.12.2014 at 13:57

***
Ах, чайки кружатся над фабрикой,
Слышится колокольный звон.
Я беден, я вычищаю сточные колодцы
В термических залах.

И первый подземный толчок
Я расцениваю как предательство.
Я обнаруживаю прогорклый запах
Природного газа.

Я обращаюсь к бегущим товарищам:
«Который час, дорогие мои?»
Они отвечали: «Прощай, Александр,
Мы погибли, нам нужно идти».

Они провидчески отвечали:
«Ты распрямишься, станешь субподрядчик, Александр!»
Я пританцовывал, обмирая от страха,
Я не был Александром.

***
Мы будто бы спим, и будто бы сон,
И Фридриху чёрного пива несём.

И Фридрих торжественно, неторопливо
Пьёт, как вино, чёрное пиво.

Хмельное молчанье неловко хранит.
На Эльзу Скифлд, волнуясь, глядит.

Мы будто совещаемся, пусть, мол, их –
И оставляем влюблённых одних.

И ждём, и ждём, и ждём до утра,
И она выходит — пойдёмте, зовёт, пора.

А Фридрих спит и дышит покойно, тихо,
Как будто бы обнимает Эльзу Скифлд.

***
Часы звонят, сердяся и пугая,
Мужчина болен, кожа и скелет,
И женщина, как дерево, нагая,
Переломившись, подаёт обед.

Суп фиолетов, сельдь поёт на блюде,
Мужчина вилкой трогает укроп,
И женщина, прикрыв рукою груди,
Глядит в окно, как в мощный телескоп.

Летает сор, вселенная безлюдна,
Ветра гудят и ходят колесом.
Мужчина дышит осторожно, трудно,
И не сопротивляясь, видит сон.

Он спит помногу, сон приходит часто –
Как будто в доме танцы и кутёж,
И он выводит женщину на чарльстон,
И со спины в неё вонзает нож.

***
На нашей Энской улице
Был исправительный дом,
С копьевидною оградою,
Готическим окном.

Там, заградивши проходную,
Дежурил часовой,
И нашу улицу родную
Считал своей родной.

И днём и ночью музыка
Играла в замкнутом дворе,
И заключённые, как девушки,
Пританцовывали при ходьбе.

И взгляд холодный и сторонний
Через барьер не проходил,
И с неба ангелы Господни
Бросали мишуру и серпантин.

***
Камнями девочки играли в бриллианты,
Заканчивалась Тридцатилетняя война,
И словно перочинный ножичек,
По мостовой катилась рыбья голова.

Дальние овраги фосфоресцировали.
Продовольственные склады тщательно охранялись.
Караульные исполняли комические куплеты,
Как будто артисты.

«О, Господи, — шепталися в домах, —
Мы что-то не очень хорошо себя чувствуем.
Мы, в сущности, наповал убиты,
Как подсказывает сердце.

Предназначения судьбы не применяются в точности,
Отсюда страшная неразбериха.
Мы перекувырнёмся и станем Габсбурги,
Нам хочется блистать, кощунствовать».

На заставах ещё постреливали,
Свободные передвижения были запрещены.
В войсках беспрерывно жаловались на самочувствие:
«Мы не очень хорошо себя чувствуем».

***
Филипп выходит. Ночь бедна, убога,
На перекрёстках мёрзнут патрули.
Жизнь не злопамятна, и дальняя дорога

Дрожит и не касается земли.

Филипп кричит. Испуганная птица
Скрипит крылом и светится впотьмах.
Патруль стреляет, воздух серебрится,
И шторы раздвигаются в домах.

И месяц падает, и, видимо, светает,
И нужно знать, и повторять помногу –
Когда Филипп кричит, патруль стреляет,
И все живые, вот что слава Богу.

Макс Жакоб: БАЛЕТ, СВЕДЕННЫЙ К РЕАЛЬНОСТИ

In 1995 on 09.12.2014 at 13:38

СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ

СЛАВА, КРАЖА СО ВЗЛОМОМ ИЛИ РЕВОЛЮЦИЯ

Мы прибыли на возвышенность в коляске; леса — оптика заката: замок, колоннада под гнетом герани. Здесь должны играть синтетическую пьесу из всего Шекспира. Какие места, стены, башенки! все эти господа в пенсне, которых я повстречал на верхушке башни! эти ювелирные выставки! эти дамы! (одеваются здесь лучше, чем в Париже). Наконец наступает вечер. Зала в Ланкаширском замке — род Версаля и набита битком. Дамы, полу-Офелии, полу-мещанки; вот пирог с паштетом по-страсбургски, в обличии Ромео — это я! Были и Муне-Сюлли в утренних мятых простынях. Назавтра в стеклянные двери столовой залы ломились друзья; пировали весь день; слуги должны были быть начеку, чтобы они не ворвались. Что это — слава? Кража со взломом или революция?

ДЬЯВОЛЬСКАЯ НОЧЬ

Что-то ужасно холодное падает мне на плечи. Что-то липкое цепляется за мою шею. С неба доносится голос: «Чудовище!», и я не знаю, говорится ли обо мне и моих пороках, или то указывают мне на клейкое существо, цепляющееся за меня.

КОЛОНИАЛЬНАЯ ВЫСТАВКА

Сейсмограф! сейсмограф для измерения колебаний земли.
Моя одежда на стуле была паяцем, мертвым паяцем.

ФАНТОМАС

На дверном молотке потемневшего серебра, грязном от времени, в пыли веков — чеканная голова, подобие Будды, с очень высоким лбом, висячими ушами, на манер матроса или гориллы: Фантомас. Он тянет за два шнура, втаскивая наверх что-то, уж не знаю что. Его нога скользит; его жизнь в опасности; нужно дотянуться до крыши звонка, опередить крысу с ее острыми зубами. Но может, все это лишь чеканное серебро дверного молотка.

ЕЩЕ ФАНТОМАС

Господин и дама, большие гурманы, были вдобавок и очень горды. Когда шеф-повар, с колпаком в руке, приблизился к ним в первый раз и спросил: «Прошу прощения, всем ли довольны месье и мадам?», ему ответили: «Мы сообщим вам через метрдотеля.» На второй раз — ему не ответили. На третий они намеревались было выставить его за дверь, но не решились — ведь то был уникальный шеф-повар. Когда же он подошел в четвертый раз (мой Бог, они жили в Порт-де-Пари, все время одни, скучали ужасно!), они наконец заговорили: «Соус из каперсов восхитителен, но пирог с куропаткой несколько жестковат.» После перешли на разговор о спорте, политике, религии. Этого-то и хотел шеф-повар — ни кто иной как Фантомас.

ПЕРИСКОП МЕНТАНЫ

Перископ Ментаны — подземный грот: изящный прямоугольник в обрамлении скал. В эту рамку попадает и озеро китайских чернил; два ангела, черных лицом, покачивают головами направо, и налево, и наискосок; с краю, у подножия каменной колонны и на уступе скалы — бюрократ в пиджаке, уступающем своим величием природе, почесывает лысый череп. Все это отдает витриной; таков перископ Ментаны.

ПЕТУХ И ЖЕМЧУГ

Пожар, роза на развернутом хвосте павлина.
Большие плоды на карликовом дереве, слишком большие для него. Дворец на утесе крошечного острова. Искусство, слишком чистое для народа.
В Андах на Кордильерах, во хмелю растет виноград, никто его не видит.
Чтобы отомстить писателю, герои, им созданные, прячут его перо.
Поверженный архангел успел лишь распустить свой галстук, а то сказали бы: он еще молится.
Туман, звезда паука.
Ты ошибаешься, добрый мой ангел, зачем эти слова утешения: я плакал от радости.
Так много людей, любящих меня, ждут на палубе корабля, но как туда взобраться?
Перед рассветом собака лает, ангелы начинают шептаться.
Балет, сведенный к реальности: колесницы на алых колесах, боевые пушки, толпа, но превыше всего — небо! небо! настоящее небо! реальность, сведенная к балету.
Тайна в этой жизни, действительность — в другой; если вы меня любите, если вы меня любите, я покажу вам действительность.
Увиденный против света или по-другому, я не существую, и все-таки я дерево.
Пятна на потолках домов суть символы жизни их обитателей: вот два медведя, читающие газету у огня.
Я привел к вам двух своих сыновей, сказал старый акробат Деве на Скалах, игравшей на мандолине. Младший, в хорошеньком костюмчике, преклонил колена; другой нес, на конце палки, рыбу.

КЕНТАВР

Да! Я встретил Кентавра! Это было на дороге, в Бретани: по склону рассыпаны круглые деревья. Он цвета кофе с молоком; у него похотливые глаза и круп, напоминающий скорее змеиный хвост, чем тело коня. Я был слишком утомлен, чтобы с ним разговаривать; мои домашние смотрели на нас издали, напуганные больше, чем я. Солнце! Какие загадки освещаешь ты своими лучами!

В БЕЗМОЛВНОМ ЛЕСУ (отрывок)

В безмолвном лесу не плещет больше волнами, кружится обмелевший ручей.
В безмолвном лесу есть дерево, черное, как сама чернота, и позади дерева — куст, похожий на голову и горящий, и полыхающий пламенем крови и золота.
В безмолвном лесу, куда уже не вернутся Дриады, есть три вороных коня, это кони волхвов — и нет всадников ни на конях, ни где-нибудь еще, и кони те разговаривают человечьими голосами.

ПОЭМА ЛУНЫ

В ночи — три гриба, и они луна. Столь же внезапно, как кричит кукушка в часах, они выстраиваются по-иному в полночь, каждый месяц. В саду — редкие цветы, и они лежат, маленькие человечки, сотнями отблесков зеркала, В темной моей комнате — светлый челнок, качается, ходит, потом два… сияющие аэростаты, отблески зеркала. В голове моей — пчела, говорит, говорит.

БИБЛИОФИЛ

Книжный переплет — золоченая решетка тюрьмы, где тысячецветные какаду, корабли, чьи паруса — почтовые марки, султанши, надевающие райские уборы, пыль своего богатства. Книга — тюрьма для очень бедных героинь, черных пароходов и жалких серых воробьев. Автор — голова, узница большой белой стены (я намекаю на его манишку).

БЕЛИ-БЕРДА

Японский генерал производит смотр армиям Европы. Его длинные рейтузы штопором завиваются к башмакам. В центре войск епископ, в кружевном стихаре, у кухонного стола. Епископ тучен, у него несколько волос на подбородке и налитые водой глаза. Японец проклинает епископа, но вдруг догадывается, что уже встречал его где-то на свете; смотрит на него, отдает честь и проходит.

УЛИЦА РАВИНЬЯН

«Нельзя дважды войти в одну и ту же реку», — сказал философ Гераклит. Однако, выходят-то из реки все те же! В одни и те же часы проходят они мимо, веселые и грустные. Всем вам, прохожие улицы Равиньян, я дал имена знаменитых покойников истории! Вот Агамемнон! вот мадам Ханска! Одиссей — это молочник! Патрокл уже там, в конце улицы, Фараон уже поравнялся со мной. Кастор и Полидевк — дамы с пятого этажа. Но ты, старый тряпичник, ты, приходящий волшебным утром собирать объедки, в тот час, когда я гашу свою добрую большую лампу, ты, которого я не знаю, таинственный, жалкий тряпичник, тебя, тряпичник, назвал я именем прославленным и благородным, я назвал тебя — Достоевский.

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Стеклянный ларчик был выкрашен в розовый цвет, да так, что казалось — он красного дерева. Украшения, в нем находившиеся, были украдены, потом возвращены — но кем? «Что ты об этом думаешь?» — говорит мне мать. Я смотрю на драгоценности: несколько аграфов, украшенных одни — камнями, другие — акварельками. Думаю, что вор был просто оскорблен! Он вернул нам драгоценности, потому что они ничего не стоят. Я сам поступил бы с ними точно так же.
— Этот вор честный человек, говорит моя мать, тогда как ты…

МАЛЕНЬКАЯ ПОЭМА

Я вспоминаю свою детскую. Занавески на окнах — муслин, исчерканный узорами; я силился найти там азбуку и, узнавая буквы, превращал их в разные рисунки. Н — сидящий человек. В — арка моста над рекой. В комнате несколько сундуков и цветы, тонко вырезанные по дереву. Но я предпочитал два лепных шарика, скрытые занавесками: я принимал их за головы арлекинов, с которыми не разрешалось играть.

МЕХАНИЧЕСКАЯ МУЗЫКА В БИСТРО

У ворона Эдгара По — нимб, который он иногда гасит.
Бедняк рассматривает плащ святого Мартина и спрашивает: «Без карманов?»
Адам и Ева родились в Кимпере.
У лосося розовое мясо, потому что он питается креветками.

СТРАХ

Они спускаются с горы, ухмыляясь страшно, крича. Они выглядят пьяными, но не пьяны. Я пытаюсь бежать, хотя и знаю, что это невозможно. Тем хуже! конец всему! эти черные люди в масках! Последняя казнь: тех, что выстоят (как предпочитаете умереть?), опустят в кипящую воду. Даже в воспоминаниях нет утешения. Пробудите меня от этого сна, где пот и убийства, пробудите меня прежде, чем я усну.

КРОВАВАЯ МОНАШЕНКА

Исповедальня. Кафедра в форме чаши. Проносят закрытые ларцы, какие-то резные скамьи; тот, в стихаре, все говорит, убедительно двигая руками, но крышки приподнимаются, показываются и исчезают налитые кровью глаза и зеленоватые ладони.

ВРАГ ЦИТАДЕЛИ

Трудно было выстроить эту цитадель благодати. Задремал на часок — и ворвался враг, в черном шлеме, на вороном коне. За ним идет толпа крестьян с серпами и мотыгами: вот бледный, красноглазый, самый яростный из всех. Господи, спаси меня! но поздно.

В ГОМОНЕ БАЗАРА

Под аркады пришли двое чужих, не из города. «Это полицейские из Парижа», — говорили. Будь они из Парижа, они были бы лучше одеты, будь они из полиции — хуже. Их глаза оскорбляли веселье. Назавтра, на свадьбе, мы с Жаком держались за руки, было воскресенье, все гуляли; когда стали кропить святой водой, те двое сгинули, а из
мостовой, в том месте, где они стояли, вырвались языки пламени.

***
Сегодня города представляются мне единственно как рисунок пером или занавес из черных нитей. Крыши домов, верхушки угрюмых равнин. Вчера поля казались мне ковром подвижного шелка.

СМЕРТЬ

Подобно тому, как скисает молоко к грозе, теплая оболочка переваривается грязной водой.

ПОСЛЕДНИЙ ВИЗИТ

Старая барышня!
На ней пелерина из черного шелка; она появляется вместе со своей хромотой, несущей ее глуховатый смех и ее слова.
Она приходит в сад, на склон туманного сада.
Думали она лежит, очень больна.
«Полно! Доктор не приезжает! Вот я сама и приехала вас проведать, объявляю вам, что я умерла сегодня утром в… но я уже не нахожу слов… если в миске вы увидите пламя, это не воск будет таять… это моя душа… да! да!». И — смеяться, все такая же милая.
«Доброго вам здоровья! Я ухожу!»

ГОРОДСКОЙ БАРАБАН

Была загублена прекрасная душа, совершенно новая, чтобы отнести ее к Богу, ее владельцу.

***
Вот по какому признаку узнаете вы проститутку, недавно вышедшую из тюрьмы: три черных нити висят у нее на лбу, от корней бровей до волос.

ГРОБ ГОСПОДЕНЬ

И посреди цемента, совершенно белое, как сахар — цемента для скрепления гробницы — склоненное обнаженное тело, тело Господа.
«Я родился подле скота, умер подле ворья».

ИСПОВЕДЬ ЛУЖЕ, ИЛИ ЛУЖУ К ЧЕРТУ И ПРОЧЕЕ

Стрекоза — голубой штрих, подчеркивающий полуденный зной. Вывод из безмятежности равнин. Стрекоза, подвижная и неподвижная! Она перемещается параллельно девственным небесам, и могла бы служить — она это знает — основанием вечного треугольника. Какой урок абстракции для гнойной лужи! Ее траектория подобна траектории рыбы, но более прямолинейна. Она смиренно парит, словно дух университетского философа. Она не слышит ни жадного кваканья самцов-лягушек, ни шелеста пузырей самок. Стрекоза садится на коротенькую травинку и сливается с ней. Тишина! тишина.
Стрекоза, вы мне сестра! Впереди, словно с помощью тайного ключа, открылась новая лужа, и в первый раз я увидел черное чистилище. На поверхности лужи, на грязных мостках, я заметил
бесполезного епископа на носилках: себя. Невинно-белые ушки в виде тузов — уши демона — принадлежали одному из носильщиков. Нос другого напоминал о профиле чувственного животного — дромадера. О стрекоза, отвлеченная и безмятежная, вот же я — един в трех лицах.
Стрекоза — голубой штрих, подчеркивающий полуденный зной.

***
Стена! гора-стена, чьи корни теряются в страшной ночи. Стена, усеянная вековыми тополями с чужими корнями. Фейерверк или пожар высветил огромную тень, и тополя славы облились кровью.

ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО: РУТ ЛЕВИН И СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ

З. Жуховицкий (Жуховский): САД, УСАДЬБА, СУДЬБА

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 01.10.2014 at 14:44

Ах, ты – сады,
ах, на них я смотрел
с надеждой. Открыто окно
на даче <…>
Р.М.Рильке (Перевод С.Петрова)

Всё ли в садах решено?
И.Бокштейн

“И выслал его Господь Бог из сада Эден служить земле, откуда взят. И выгнал
человека и насадил к востоку от сада Эден капусты и жар меча переворачивающегося – охранять дорогу ко древу жизни.”
(Уточненный перевод мой. Переводчики, принявшие капусты за херувимов,
затемняют смысл писания. — Н.З.)

Так печально завершилась первая, райская глава человеческой мифо-поэтической истории. И с этого момента начинается глава вторая, бессрочная, в которой мы пребываем, не переставая стремиться вспять. Вот откуда эта ностальгия по саду, будь то Hortus botanicus Карла Линнея, Zahrada Иржи Трнки, Гюлистан, Вертоград Моей Сестры, “Les Jardins” Жака Делиля или вульгарное “Во саду ли, во городе”. Впрочем, граница между садом и огородом проведена незыблемая в том же 24 стихе 3 главы книги “В начале”. К западу – сад, а к востоку – огород с капустами: белокочанной, савойской, брюссельской, цветной, красной и кольраби. В отличие от Kitchen-garden, Kindergarten – детский сад как понятие вполне сохранил все свойства первозданного сада, поскольку дети все еще воспринимаются как цветы жизни, а детство – как пребывание в раю. В то же время Altengarten, насколько нам известно, не возник даже в горячечном воображении одного из немецких романтиков, и живалые люди именовались то “старыми брюквами”, то “мерзкими свеклами”. Поэтика детского сада привлекает к себе ныне таких разных авторов, как И. Зандман и Й. Регев. Для первого центральной дилеммой поэмы “Сад для детей” является сексуальная самоидентификация его Адама, подобно первому человеку, еще не расчлененному Богами на мальчика и девочку. А “Наш сад” Регева строится на внутренней оппозиции между ребенком и взрослым, идентичной оппозиции между взрослым и мертвым. И действительно, если детство – это райское существовование, то дети, находящиеся в раю, могут быть только мертвыми. Впрочем, этот мотив можно обнаружить и у Зандмана. В его “Комментариях” (“Двоеточие” №4) сказано: “Смерть в детстве была беседкой”, а в рассматриваемом тексте голос свыше отвечает на вопрос, почему детей не видно в окно: “Дождь идет, они в беседке играют.” Удивительное сходство обнаружит знакомый с чешской литературой читатель, между регевской заключительной главой и историей Тамины* ( * И в этом имени, производном от Тамино и Памины “Волшебной флейты”, мы читаем намек на неопределенность пола) из “Книги смеха и забвения” М. Кундеры, той самой Тамины, которую забросили на остров детей, чтобы помочь ей забыться. Невольный вопрос: “мог ли Кундера читать Регева?” возникает при чтении такого, например, абзаца: “Пока Тамина сидит на унитазе в ночной рубашке, к ней прикованы взгляды голых тигров, стоящих у раковин. Спустив воду, белочки встают и снимают длинные ночные рубашки, а тигры покидают умывальники и отправляются в спальню, минуя кошек, следующих к только что освободившимся унитазам, откуда они, в свою очередь, будут рассматривать Тамину с ее черным лобком и большими грудями, пока вместе с другими белочками она стоит перед раковиной” (перевод Н. Зингера). Тамина воображает себя учительницей, вспоминая, как в детстве мечтала оказаться со своей учительницей в туалете, а о Линор сказано: “Ее к нам взяли воспитательницей.” Но лирический герой Регева является каким-то странным Адамом. Возникает подозрение, что сам он, окруженный детьми без памяти, отнюдь не пребывает в столь же райском состоянии. Чем иначе объяснить его заявление: “а я все помню”? Не исключено, что в роли взрослой Тамины выступает именно он. Во всяком случае детский садизм он испытывает на себе почти в той же мере, когда его башня из песка не только растаптывается, но и называется “пиписькой”. Мальчик, описавший Тамину во время группового изнасилования, не имел в виду ничего плохого. Просто дети есть дети, они всегда писаются, подобно Кате Маркиной из младшей группы. Герой-героиня Зандмана мочит штаны. Это дитя действительно инфантильно, но зато оно-то, в отличие от прочих детей, действительно живое. А следовательно будет расти, покинет сад, и вопрос только в том, кем оно будет, когда вырастет. Оно уже задумывается о том, что “если раскусить зернышко, то окажешься далеко-далеко. // Вот только где?” Таким образом, замкнутость и многократная отраженность его сада: “он двойной, а может – тройной. // Он никогда не кончается” неподобны острову детей, с которого невозможно уплыть. Мы имеем дело с медитациями самого Адама над устройством мира, над садом внутри сада, над белой розой внутри прозрачного красного кубика, попавшей в самую сердцевину, “как косточки в яблоко”. В этом райском саду гуляет девочка-мальчик, “и ее голова в пупырчатой шапке // уходит в высокую облачную воду” – сознание выходит за пределы сада, и нужно только раскусить один из плодов, которые “все падают, падают, // целыми гроздьями”, и делается ясно, что точильщик уже точит огненный меч “вжи-вжи-вжи”, и изгнание не за горами. Совсем иначе замкнут и многослоен сад у Регева – не пространственно, о нет – временно, и поэтому из него нет исхода. Ведь это только так кажется, что перед нами детский сад. Какое же, позвольте, домашнее задание в детском саду, что за “время прошлый сапог”? Это и не школа, даже не пионерский лагерь и не дом престарелых. Это же, извините за выражение, – Аид! Поэтому герой Регева жалуется девочке Зандмана, что она “заслонила ему небо”. И то, что развлекает этого ребенка, – мышки, которые “приходят с ним играть, // <…> вот такие маленькие, // вот такие!”, является для безвозрастного узника досадной помехой, которую надо устранить с помощью хорька, поглощающего память собрата кундеровских белочек, тигров и кошек.
Зандмановский точильщик, похоже, – alter ego пограничника,тяготящегося ролью стража, но вынужденного влачить службу привратника своего собственного сада-“осьмигранника”, – героя стихотворения Г.-Д. Зингер “Жалоба пограничника”. Этот поэт, уже в детстве отчисленный сперва из детского сада, а потом из школы (см. “Моралите”, “Двоеточие” №5) за провокационные вопросы, обнаруживает средоточие своего идеального детства, своего мифо-поэтического рая, не в богосотворенном саду, а в усадьбе, то есть, применительно к нашей эпохе – на даче. Таким образом, истоптанный мировой поэзией вдоль и поперек, сад превращается по отношению к этой конкретной усадьбе в приусадьбенный участок. В ее поэме “At the dacha” (“Двоеточие” №1), таким образом, сам Рай – продукт человеческой культуры. Пространство, в которое помещено это поместье – безусловно конкретная дача в конкретном детстве поэта со всем кругом культурных представлений, которые всплывают в его сознании. Однако, то что поэма начинается с картины сотворения мира, параллельно которому разворачивается варка варенья, не оставляет сомнения в параллельности образов дачи и райского сада. Тотальная ирония автора, его сложное отношение к вере (“О вы ли это, вера, вы ли?”) не мешает ему, однако, испытывать по отношению к даче ту же пронзительную ностальгию, которую испытывает человечество к своему детству и к райскому существованию, вечно стремясь к запретному возвращению.

И дождь пошел. Потом на убыль
Пошел. Потом пошел домой.
Днесь дачу даждь мне, Боже мой.

Если Кундера и не читал “Наш сад”, то М.Генделев поэму “At the dacha” не только читал, но и слушал неоднократно, и она отозвалась в нем грохотом его собственных воспоминаний:

Боже ты мой!
Скоро дождь на земле
и
домой идти
надо
идти домой.

Там, в генделевском прошлом, не только все время ждут грозы, уже разразившейся над зингеровской дачей; там обитают те же головастики; там, вместо того, чтобы пить “рудную воду”, ее, “железную”, грозятся погладить по горлу; вместо земляники – запретного плода созревания, там бузина, вероятно, чтобы начищать медный таз для варенья; а “дедка желтолицый”, запрещающий есть плод познания (“мразь, это не еда”) и изгоняющий ослушницу из рая, в гневе “молотя кепкой”, там получает собственное имя Абрам и, “не зная, в себе покойника” (детски-наивное “Бог умер”), продолжает акт творения. Но поэт избегает слова “дача” применительно к себе, хотя именно там и пребывает. Дача для него только “вражеская дача”. А сам он продолжает заклинательно повторять архитипическое, вечное и постоянное, я бы даже сказал археотипическое “сад”. Он хочет всегда пребывать в своих неизменных “Садах Аллаха”. Тут достаточно одного слова “сад”, и совершенно неважно детский ли он или, к примеру, зоологический. И над садом гроза. Словно Садовяну ломает Ребряну. Впрочем, сад этот все же, отчасти, детский. Поскольку мальчик в нем тоже писает. А взор-то он “очарованный и горячий” куда уводит при этом? Да в бузину же, честное слово. И вообще все свечение поэмы от “магния бузины”. А бузина, как известно, в огороде, то есть – к востоку от сада, там же, где и капуста, там, где на грядке сидят мужик и черт. “Сидят и судят, черт-те что городят” (Г.-Д. Зингер, “Городу и миру”). Дети, как мы уже выяснили, писают. И мальчики, и девочки. И это почти единственное, что они способны предпринять в своем саду в отместку творцу, напевая “сама садик я садила, сама буду поливать”. Писать ему в рот, как богохульственно призывает Регев (“Родительский день”), чтобы стал это не рот, а огород или, как в старину говорили, “город”. Противоречие между этими сакральными понятиями снимает известный текст Анри Волохонского:

А в городе том сад –
все травы да цветы.
Гуляют там животные
невиданной красы.

Сад в огороде. Что это – тупик или, напротив, неожиданный выход из безвыходного положения? Так или иначе, в “животных невиданной красы” мы узнаем белочек, тигров и кошек детского острова Тамины. Почему она так стремилась уплыть из этого рая? Кто она, эта Тамина? Простушка — тмима (иврит), не понимающая собственного счастья и тонущая при попытке бегства под взглядами равнодушных детей? Может быть она – Тоня из поэмы “At the dacha”, не помнящая уже самое себя?

– О ты ли это, тоня, ты ли?
– Ах, я не тоня, я тону.

А может быть, она просто антипод Тани, вызванной из царства мертвых Савелием Гринбергом, куда плывет корабль мертвых Регева. Но Гринберг направляет корабль Тани вспять:

“И снится чудный сон Татьяне,
ей снится будто бы она”
в пути на остров расставаний

Он считает, что “нельзя забывать откуда ты. // Из детства, но откуда?” (“Осения”). Поэтому его вывод в “Онегостишиях” однозначен:
<…> возьми-достань, –

вновь обрети свой Детствостан.
(“Онегостишия”, “Двоеточие” №1.)

Вероятно, такова судьба поэта – вечно возвращаться вспять. И подобное возвращение мы встречаем также у В.Тарасова, поэта совершенно не рефлексирующего на тему детства. Он словно бы выскочил из сада Эдена, как был “нагим Адамом” и заявляет: “В саду скульптур прозрачно – // вопль недолговечен…” (“Чувство пятна”, “Двоеточие” №2.) М. Ямпольский в книге “Беспамятство как исток” пишет: “Рай – это состояние атемпоральности и полной прозрачности, где означающие абсолютно адекватны означаемым. Христианская традиция (вслед за иудейской – З.Ж.) связала замутнение этого состояния первоначальной семиотической ясности с грехопадением и изгнанием из рая.” Отсюда же и “прозрачные детские тела” Регева, и “прозрачный красный кубик” Зандмана. Да, судьба поэта – обсессивное влечение к райскому саду. Но “жар меча переворачивающегося” непреодолим: “Как медленно слепит огонь – // Мы только выбор вида смерти” (“Чувство пятна”). Читатель, возможно, сочтет эту судьбу трагической. Я же, признаться, счастлив, что поэты иногда задерживаются среди нас.





















Владимир Тарасов: ОСКОЛКИ ОЩУЩЕНИЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 22.06.2014 at 10:56

… СВЕРШЕНИЯ

довести спелёнутые огнём угли
до состояния беседующих глаз –
детали круглого болдино —
чтобы иск-р не метали

затянутое рвение финиша

наслаждаться, не более


… ЯРКОСТИ

вовремя свёрнут
бутылочный исход субботы
отзвякал;

превратилось в традицию
ухватить словом за ухо —

оформлению жеста за край
роскошная щедрость логова: крик и
слога целинная забота

(к освоению матрицы)


… ПОТРЯСЕНИЯ

пунктиром промышляя мысль
щепоть шёпотом
в пенку колебаний;

лозы лазейки естественные
пока роса тонкостенная выпадает
тёсаным светом
невзирая;

тишина привстала
трелью заворожена
одержимый хирург ей не нужен
нужен одержимый артист!


… СВЕЖЕСТИ

поющий свет разбрызган по лицу
(следы перемещений света
особенность того портрета)

таинственным ковром он ожил –
дышит непринуждённо
сольных впечатлений стилем

хрусталь голосовые связки
произнести письмо – песня
лови и понимай мимо смерти


… ЯСНОСТИ

линзы капель многоликого света —
счастье осени и конца
условия и деталей

ими осталось дополнить едва
среди невидимых глаз,
томление и восторг вручить
этой ли или тому,
гибкое письмо мира – уму

… многоликого света условие
вручить
под вывеской конца


… ПРЕСЫЩЕНИЯ

останови сердце
пядь ощущений запрятана
виноград света свисает
мираж вечности

четыре простора мелованного листа
провинция и пуп раздора
а ношу
край роения слога
отбитый необрезанной кровью

останови сердце, оно не здесь,
в полночь останови


… ОТЧАЯНИЯ

уйти врасхлоп!..

бездомность чувств


… ТЕПЛА

гроздью спелого блеска
под лупой вечерней веранды
отвергнутая соль безоговорочной славы

красноватые спицы заката дрожат сквозь листву
замша томления отражений
стыдящихся словно
смущённых


… МЕСТА

ко всему привычные за тысячи лет
глыбы стен –
к тёмной зависти и тлению нелюбви
к топоту сотен копыт
к плачу и казням
к золе зерна
к умилённым лицам ротозеев в шортах
к изумрудным рассветам

… чашечка длинношеего кальяна
белёсый пепел угасших углей в ней до краёв
плетёный табурет пустующий
узкий тротуар


… ОТКРЫТИЯ

с лёта запечатлел
гамма-излучение души

наскоро письма слой
зрячая слюда

подлинности чёткость
печать на недосказанном



ПРИЗРАК

фиолетового лета
рассыпана была речь
отчаянных острот луковицы соль перец
трынь-трава клеймо

просит вступиться
в отместку действительности;

о вынужденной капле сожаления
недоброй горечи мера —
голову сменят, сказал


ТАНКА

дорисовать сделанное

обогащённая буквой жила
залежей снедь

досыта языку
рисинки на ладони

























Тимотеус Вермюлен, Робин ван ден Аккер: ЧТО ТАКОЕ МЕТАМОДЕРНИЗМ?

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 19.06.2014 at 14:58

Метамодернизм – это не устоявшаяся или не нарождающаяся структура восприятия, но доминирующая культурная логика современности. Можно воспринимать его как попытку нашего поколения преодолеть постмодернизм и как общую реакцию на чреватый кризисами настоящий момент.
Экосистема жестоко разрушена, финансовая система становится все более и более неуправляемой, и геополитическая структура, изначально будучи неоднородной, в последнее время все больше обнаруживает свою нестабильность. Этот тройной кризис вызывает серьезные сомнения, дает повод для размышлений о наших предположениях и, одновременно с этим, в буквальном смысле слова накаляет культурные дебаты и провоцирует расшатывание догматов. История, похоже, стремительно продолжает двигаться за пределами своего поспешно объявленного конца.
Более того, с начала нового тысячелетия демократизация дигитальных технологий, методов и инструментов привела к переходу от логики постмодернистских медиа, характеризующейся телеэкраном и зрелищем, киберпространством и симулякром, к метамодернистской логике творчески активных любителей, социальных сетей и местных СМИ – к тому, что теоретик культуры Казис Варнелис называет «сетевой культурой» [1].
Тем временем, архитекторы и художники все чаще отказываются от эстетических заповедей деконструкции, паратаксиса и пастиша ради эст-этических идей реконструкции, мифа и метаксиса. Эти художественные проявления выходят за рамки изношенных чувств и пустотных практик постмодернизма, не отбрасывая радикально его методы и техники, но интегрируя их и направляя в иные русла. В политике, так же, как и в культуре и во всем прочем, из постмодернизма возникает и вырастает восприимчивость, подобно недиалектическому Aufhebung (восхождение), отрицающему постмодернизм, но при этом сохраняющему некоторые его свойства.

То, что мы сейчас наблюдаем, есть явление новой культурной доминанты — метамодернизма.

Мы видим в метамодернизме, прежде всего, структуру восприятия, которую, согласно Раймонду Уильямсу, можно определить как «определенное качество социального опыта […] с исторической точки зрения отличное от некоторых других качеств, формирующее чувства целого поколения или эпохи». [2] Метамодернизм, следовательно, также эвристический лейбл, соответствующий последним изменениям в эстетике и культуре, и стремление исследовать эти изменения. Поэтому, когда мы говорим о метамодернизме, мы не имеем в виду конкретное направление, специфический манифест или набор теоретических или стилистических конвенций. Иными словами, мы не пытаемся, как делал Чарльз Дженкс, собрать, классифицировать и систематизировать творчество того или иного художника или архитектора. [3] Мы стараемся наметить, следом за Джеймсоном, «культурную доминанту» того или иного этапа в развитии современности. [4]
Мы исходим из методологического предположения о том, что доминантные культурные практики и эстетические восприимчивости определенного периода создают «дискурс», который выражает общие культурные настроения и сходный образ действий, «делания» и мыслей. Таким образом, преимущество разговора о структуре восприятия (или культурной доминанте), как показал Джеймсон, состоит в том, что вы не «уничтожаете различия, описывая идею исторической эпохи как массивную гомогенность. [Это] понятие, которое допускает существование широкого спектра весьма различных, но взаимосвязанных свойств». [5]
Эти различные, но взаимосвязанные свойства могут быть иначе охарактеризованы как «отходы» прошлого, или как «всходы», свидетельствующие о новом дне и другой эпохе [6] . Возможно, постмодернизм миновал, возможно, он «испустил дух», но, как справедливо возразил Джош Тот, говорить о его смерти значит говорить и о его жизни после смерти. «Смерть постмодернизма (как и всякая смерть) также может быть воспринята и как передача, предоставление некоего наследия, эта смерть (как и всякая смерть) также является продолжением жизни, переходом». [6] Дух постмодернизма, как и дух модернизма, продолжает преследовать современную культуру.
Другие начали теоретизировать на тему возникающих структур восприятия, которые, может быть (а, может быть, и нет), станут доминантными в будущем (не столь уж близком). Наиболее очевидные примеры такого рода явлений — это все те практики, которые ассоциируются с «простыми смертными». Некоторые теоретики утверждали, например, что такие практики указывают, в конце концов, в сторону altermodernity, на будущее за пределами современности, какой мы ее знаем сегодня. В этой связи не важно, согласны мы или не согласны с этими видениями будущего. Важно то, что наша современная культура делает эти видения возможными, вернее, что она создает дискурс о возможности видения как такового.

Метамодернизм, как мы его видим, это не устоявшаяся и не нарождающаяся структура восприятия, но доминирующая культурная логика современности. Как мы надеемся показать, метамодернистская структура восприятия может быть понята как попытка поколения преодолеть постмодернизм и как общий ответ на чреватый кризисами настоящий момент. Всякая структура восприятия выражается в различных культурных практиках и в широком спектре эстетических восприимчивостей. Эти практики и восприимчивости формируются социальными условиями (и формируют их), они возникают как реакция на предыдущие поколения и в предчувствии вероятных сценариев будущего. Мы утверждаем, что нынешняя структура восприятия вызывает постоянное раскачивание между (отсюда: мета- ), казалось бы, модернистскими стратегиями и, казалось бы, постмодернистскими тактиками, а также ряд практик и восприимчивости, безусловно находящихся за пределами (отсюда: мета-) этих изношенных категорий.
Метамодернистская структура восприятия вызывает раскачивание между модернистским стремлением к смыслу и постмодернистским сомнением касательно смысла всего этого, между модернистской искренностью и постмодернистской иронией, между надеждой и меланхолией, между эмпатией и апатией, между единством и множественностью, между чистотой и коррупцией, между наивностью и искушенностью, между авторским контролем и общедоступностью, между мастерством и концептуализмом, между прагматизмом и утопизмом. Итак, метамодернизм — это раскачивание. Он выражает себя в динамике. Но нужно быть осторожными, чтобы не воспринимать это раскачивание как некий баланс; это скорее маятник, раскачивающийся между многочисленными, бесчисленными полюсами. Всякий раз, когда метамодернистский энтузиазм тянет в сторону фанатизма, гравитационная сила тянет его назад, к иронии; как только ирония двигает его в сторону апатии, гравитационная сила тянет его назад, к энтузиазму.

ПРИМЕЧАНИЯ:

[1] Digimodernism. How new technologies dismantle the postmodern and reconfigure our culture. Алан Кирби делает аналогичное заявление относительно конца постмодернизма и возникновения сетевой культуры. Хотя его книга полна проницательных наблюдений и провокационна, он склоняется к полному отрицанию, игнорируя парадоксы и возможности интернет-культуры.
[2] Raymond Williams (1977). Marxism and Literature. Oxford: Oxford University Press, p. 131
[3] См., например: Charles Jencks (1977). The Language of Post-Modern Architecture. New York: Rizzoli.
[4] Джеймсяон также использует концепцию «структуры восприятия» Уильяма для развития свей идеи культурной доминанты
[5] M. Hardt and K. Weeks. (2000). The Jameson Reader. Oxford: Blackwell Publishing, pp, 190-191.
[6] R. Williams, p. 122
[7] J. Toth (2010). The Passing of Postmodernism. New York: State University of NewYork, p. 2

МЕТАМОДЕРНИСТСКИЕ СТРАТЕГИИ

Модернизм ассоциируется с такими различными политиками как утопизм, формализм, функционализм, серийность, искусство ради искусства, бродяжничество, синтаксис, беспокойство, тревога, потоки сознания, киноаппарат, кубизм, Разум, травма, массовое производство и шизофрения. Постмодернизм, как правило, связывается с такими различными стратегиями, как антиутопизм, исключительная гибкость позднего капитализма, «конец истории», формализм, difference (различАние), релятивизм, ирония, пастиш, затухание аффекта, потребительство, мультикультурализм, деконструкция, постструктурализм, киберпространство, виртуализация, плюрализм, паратаксис, «unrepresentable», и Interesse (интерес). Французский философ культуры Жак Рансьер далее предположил, что и тот, и другой выражают демократизацию отношений между говоримым и видимым.

Метамодернизм также проявляется в разнообразных моделях мышления, практиках, формах искусства, техниках и жанрах. Самым наглядным образом он проявился в возникновении Нового Романтизма. Такие художники, как Олафур Элиассон, Грегори Крюдсон, Кэй Донэчи, Дэвид Торп и такие архитекторы, как Херцог и де Мерон, теперь не только деконструируют общие места, но и стремятся их реконструировать. Они преувеличивают их, мистифицируют, остраняют. Но они делают это с намерением восстановить их смысл. Чтобы создать внутри общего места необщее. Многие из этих художников опираются на философию Шлегеля и Новалиса. Многие адресуются к картинам Каспара Давида Фридриха и Бёклина. Некоторые осознанно возвращаются к фигуративным практикам. Их работы изображают грандиозные пейзажи, руины, одиноких странников. (Скажем в скобках, что именно это «движение» впервые обратило наше внимание на закат постмодернизма и восход чего-то иного.)

Далее метамодернистская восприимчивость нашла свое выражение в том, что арт-критик Йорг Хайзер назвал «романтическим концептуализмом». Хайзер определяет романтический концептуализм как тенденцию в концептуальном искусстве, как современном, так и старом, заменяющую рациональное эмоциональным, а расчет – логикой совпадений. Это также выразилось в перформатизме. Немецкий исследователь Рауль Эшельман определяет перформатизм как акт «умышленного самообмана». Это манифестация правды, которая не может быть правдой, создание целостной, когерентной идентичности, которая не может существовать. Эшельман обращается к столь различным работам и текстам, как архитектура Kляйгуса, «Пи» Яна Мартела и «Амели». В кино, это проявляется, прежде всего, в «quirky». В поп-музыке — в «Freak Folk» Энтони Джонсона, «Akron Family» и у Дивендры Банхарта, но также и в трогательных балладах «Best Coast». Это соприкасается с такими течениями как ремодернизм, реконструктивизм, новая искренность и стакизм. В уникальных произведениях таких художников и писателей, как Рагнар Kьяртанссон, Марихен Данц, Роберто Боланьо и, возможно, даже Дэйв Эггер. Только подумайте о таких явлениях, как реструктурирование финансовой системы, «Да, мы можем!» Обамы или энвайронментализм. И т. д., и т. п.

Можно возразить, что эта множественность стратегий отражает множественность структур восприятия. Тем не менее, все они имеют нечто общее, а именно: типично метамодернистское раскачивание, безуспешную тяжбу между двумя противоположными полюсами. Например, в попытках Баса Яна Адера бросить вызов космическим законам и силам природы, чтобы сделать постоянное преходящим, а преходящее постоянным, это выражается в драматической борьбе между жизнью и смертью. Например, в стараниях Жюстин Курланд наделить заурядное таинственностью и знакомое — видимостью неведомого, это выглядит менее зрелищно, подобно безуспешной тяжбе между культурой и природой. Но оба этих художника берут на себя задачу или роль, которую, как они оба знают, они не смогут выполнить и не должны были бы выполнять: сведение воедино двух полюсов. И оба подразумевают Новалиса: открытие новых земель на месте старых. Странных новых земель. Невыносимых новых земель. И, тем не менее, новых земель.

Перевод с английского: НЕКОД ЗИНГЕР

Дж.У.Фут: КОМИЧЕСКИЕ БИБЛЕЙСКИЕ ЗАРИСОВКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 19.06.2014 at 14:53

plate01th-r


plate02th-r


plate03th-r


plate04th-r


plate05th-r


plate06th-r


plate07th-r


plate08th-r


plate09th-r


plate10th-r


plate11th-r


plate12th-r


plate13th-r


plate14th-r


plate15th-r


plate16th-r


plate17th-r


plate18th-r


plate19th-r


plate20th-r


plate21th-r


plate22th-r

























Теодор Герцль: ПИГМАЛИОН. ГАРДЕРОБНАЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 19.06.2014 at 14:38

ПИГМАЛИОН

Шпангельберг, импресарио, снова здесь. То есть, восемь дней назад я его здесь видел. Кто может поручиться, что сегодня он не в Оломоуце, Санкт-Петербурге или Лиссабоне; может, обедает за шестьдесят пять сантимов, пристроившись за одним из столиков в Буйон Дюваль в Париже, может, заливает шампанским откормленную грибами индейку у Доне во Флоренции – кто знает? Некоторые из его многочисленных кредиторов, конечно, заплатили бы за это знание – то есть, расходы на услуги судебного исполнителя … Но ясно одно: столбовой дорогой мелких буржуа он не ходит; на жизненном поле он склонен к обочинам – кому бы сие поле ни принадлежало. Ведомы ему все наслаждения мира, кроме счастья исполненного долга; и все тяготы он также изведал, кроме тех, что вызваны праведной жизнью. Во всех концах света он напроказничал, надувая филистеров, соблазняя женщин и провоцируя скандалы. И даже сегодня, когда его рубенсовская бородка начала седеть, глазки еще сверкают вечным огнем искателя приключений. И когда он проходит, статный и гибкий, женщины все еще с интересом поглядывают в его сторону. На его лице почиет особый оттенок превосходства, своего рода высокомерная насмешливость. Ибо ему знакомы несколько известных имен, чье величие и слава призваны производить впечатление на массы. Он знаком с ними с самых первых их шагов, когда они только начинали подниматься из низов. Каждый новый день для него по-прежнему таит тысячи чарующих загадок; никогда он не знает, чем и как будет жить завтра – и в этом секрет его вечной молодости. В нормальных условиях его сила давно бы выродилась. Только в нужде он чувствует себя в выигрыше и только в скитаниях он дома. У него ничего нет, и оттого ему принадлежит весь мир. Во времена, более романтичные, чем нынешние, он – полу-жулик, полу-рыцарь – шел бы навстречу бурным авантюрам, обнажая добрый свой меч по всякому недоброму делу. Но и без кожаного камзола и грозного меча, в партикулярном своем платье, сшитом для него умелым лондонским портным, он окутан неким духом приключений, против воли пьянящим дам. Груз собственных сомнительных похождений носит он с глубоким самодовольством, словно героические деяния. А когда предается воспоминаниям о женщинах, которые обманули его, или же он их обманул, глаза его сверкают восхищением перед их красою. Ибо он еще и чувствителен! Или же это не более чем еще одна маска, которую он надевает ради развлечения на четверть часа? Возможно, он всегда говорит чистейшую правду, возможно, всегда лжет. Никогда не поймешь, шутит ли он или говорит всерьез. И, тем не менее, думается мне, отнюдь не всё выдумано в той удивительной истории, которую он поведал мне восемь дней назад, когда мы случайно встретились в одном из ресторанов, а потом отправились прогуливаться летней ночью по пустынным улицам. Доверительно держа меня за руку, он непрестанно сыпал старыми и новыми остротами, частью совершенно пустыми и безвкусными, частью вызывавшими громкий хохот.
Не обращая внимания, куда мы идем, мы оказались за городской чертою, в пригороде. Внезапно он замер на месте, и я тоже, волей-неволей, принужден был остановиться.
– Черт побери! – вскричал он. – Да ведь это – то самое место!
– Что за место, Шпангельберг?
– То самое место, где зародилась последняя любовь Шпангельберга.
– А-а, роман?
– Именно так. Роман, о котором я не поведал еще ни одной живой душе. Но, в конце концов, настало время включить его в мой репертуар. Так или иначе, есть в нем несколько поворотов, которые никак не сходятся. Тебе известно, что я обыкновенно рассказываю обо всем, но об этом до сего дня еще не рассказывал.
– Потому что ты только что высосал его из пальца?
– Ты недостаточно знаешь меня, дорогой друг! Я никогда не вру, если не вижу в том для себя пользы… Нет, молчал я об этом происшествии потому, что оно очень глубоко запало мне в душу… Да… Сколько времени прошло с тех пор? Пять лет назад я ездил с певицей Лаури… Стало быть, до того. Скрипача Мендозу я тоже «приручил» уже потом. Лет девять или десять тому назад это было…
– Ты был еще мальчишкой.
– Почти. Не минула еще моя сороковая весна… Но не перебивай меня, мне нужно сосредоточиться. Как уже говорилось, эта история еще не обкатана, подобно прочим. Ты присутствуешь на ее премьере. Итак, декорации те же самые… По этим пустынным улочкам я ходил не то девять, не то десять лет назад в компании художника Мойзеля. Стояла такая же летняя ночь. Этот Мойзель, как тебе, верно, известно, потом повесился в сумасшедшем доме. У него развилась навязчивая идея, что он дальтоник, потому что не различает глуровый цвет, а глуровый цвет – самый прекрасный. Талантливый был тип, жаль мне его!.. Вот, идем мы, я и Мойзель, наслаждаемся своими сигарами, позволяя винным парам смешаться с сигарным дымом, как вдруг… Постой-ка! Вот тут неподалеку тот самый дом. Вдруг слышим – тихий голос напевает. И я еще острю, мол, нет ли тут некоторого нарушения ночного покоя. Но этот Мойзель, который в музыке понимал поболее меня, взволнованно хватает меня за руку и говорит: «Послушай, да ведь это чудесный голос!» И я сразу же навостряю уши и принюхиваюсь, словно охотничий пес. Короче говоря, что тебе сказать: нашел я барышню, которой принадлежал этот голос, и семейство сапожника, к которому принадлежала она сама. И наутро отправляемся мы вдвоем – Мойзель желает при сем присутствовать – к этому папаше-сапожнику (по фамилии Климпингер), и я для отвода глаз заказываю пару сапог. И там я вижу эту девицу: чудовище! Настоящая тошнотворная уродина, к тому же, совершенно запущенная. Длинная, сморщенная, несмотря на свои девятнадцать лет; красные руки прачки, кожа нечистая, глазки малюсенькие, рот широченный – кошмар! И, тем не менее, было в ее взгляде что-то такое, что сразу же смутило меня.
Выйдя из комнаты, в которой стоял запах клея, бедности и заброшенности, и снова оказавшись на улице, мы обменялись взглядами: «Ну, Мойзель, что скажешь?»… Но он ничего не сказал, только скорчил странную гримасу, словно попробовал на вкус нечто гадкое. А я обратился к нему с шутливой претензией: давешний его восторг стоил мне пары сапог да утраченной иллюзии. Но он был совершенно подавлен и заявил мне, что один сапог он готов носить сам, и предложил мне, позволить ей петь за занавесом… «Нет», – отвечал я ему, – «она будет петь не за занавесом, ибо даже более, чем голосом, завоюет любовь публики своею красой. Нынче она чудовище, но я возьму ее в свои руки и превращу в красавицу. Я ее приведу в должный вид, таково мое ремесло…» «Если покажешь мне ее такой, как говоришь, Шпангельберг», – отвечал он, – «то ты настоящий художник!» И вот ведь, показать ему ее такой я не смог, потому что, тем временем, как уже говорилось, сподобился он своего глурового цвета, но всему миру – показал-таки! И всякий, кто хоть что-то понимает в моем искусстве, согласится, что то был, действительно, шедевр. Я сделал из дочки сапожника госпожу Геральдини».
– Да неужто? Геральдини?
Шпангельберг погладил бородку, выбросил окурок сигары, прикурил другую и просто сказал:
– Да, говорю тебе: Геральдини… Я ее сделал. Никто другой на моем месте не сделал бы ничего подобного. Среди моих коллег или соперников ведь есть такие старательные и прыткие, что по многим статьям меня превосходят. Бинцер, к примеру, этот проходимец, сильнее меня в интригах. Другие превосходят меня в изобретении всяких сюрпризов для привлечения внимания. Я, как правило, делаю свое дело честно: даю публике нечто. О подрядчиках, которые ходят старыми проторенными дорожками, и вовсе нечего говорить. Эти, в сущности, не более чем коммивояжеры, приказчики или прислужники более высокого разряда, обслуживающие артистов. Таким я никогда не был. Я всегда стою выше своего артиста, ибо я сам артист. И что всё их искусство без моего искусства? Артист, когда ему улыбнется удача, обращается к ценителям. Но на одних ценителях не заработаешь, по крайней мере, не заработаешь прилично, потому что они, по большей части, получают контрамарки. Я же командую куда более многочисленным легионом: толпою, без всякого разумения несомой общим течением. И этой бурной толпою я командую, приводя ее к окошку кассы, туда, где они в давке рвут свои одежды. Когда бы наслаждение искусством давалось им безвозмездно, то они, пожалуй, избегали бы его. А ежели они не желают толпиться, то я устраиваю эту давку при помощи наемников, осаждающих и грабящих кассу. Ни от чего публика не приходит в такой восторг, как от себя самой. Это – грубая и тщеславная самовлюбленность толпы, которой так легко управлять и манипулировать. Жаль, что многие из этих скромных средств скомпрометированы бессовестными обманщиками, и, если за ними не следить, то ты, в конце концов, попадешь в ловушку. Вот, например, однажды в Лионе восторженная молодежь задумала впрячься вместо лошадей в карету Геральдини. Но я-то знаю эту публику, готовую поднять на смех то, что еще вчера ее воспламеняло, а сегодня смешалось с пеплом. Но я явился вовремя и от имени скромной артистки попросил воздержаться от подобных демонстраций. И «сей благородный нрав» немедленно был растиражирован всеми газетами, что весьма способствовало рекламе.
Но я не о том собирался говорить… Привязав ее к себе выгодными контрактами, я отправил дочку сапожника совершенствоваться в профессии. Всеми профессиональными навыками она овладела быстро, словно попугай, но чего они стоят? Пела она верно, но без чувства. Трагизму она научилась скоро, но не душевной полноте, ей не хватало врожденного очарования, она хоть и была существом женского рода, но все ж не женщиной. А сделать из нее женщину учителя не могли. Это мог сделать я один. Ты себе не представляешь, каких трудов стоит сделать такого «артиста божьей милостью»! Публика в зрительном зале помимо всех ухищрений искусства желает быть пойманной на простейшие свои инстинкты, на тот самый «электрический флюид», который словно бы соединяет сцену и зал. Чудным образом, он всё тот же на всех представлениях – расхаживает ли эта миниатюрная женщина по подмосткам в образе Марии Стюарт или прыгает в лоскутном трико сквозь обтянутые бумагой обручи, появляется ли этот герой в виде конного рыцаря или напевает весенний шансон.
Я казался себе тем самым греческим царем или скульптором – уж и не помню, кем он был – который выточил себе из слоновой кости божественную деву. А я создал «диву» из полена, найденного в доме сапожника Климпингера… Большинство моих собратьев по искусству возят своих воспитанников в простых колясках, и когда те прибывают с ними на место выступления, они уже совершенно измучены. Я же, напротив, приучил мою сапожникову дочь к комфортабельной жизни, к лени и внешнему блеску. Я взял ее в Париж. Там она научилась душиться и наряжаться. Я показал ей все тонкости, начиная с розочки, украшающей туфельку и делающей ее соблазнительной, и кончая золотой заколкой, сверкающей обольстительным очарованием в ворохе волос. И она под моим руководством делала успехи; прошло не так много дней, как она стала походить на красивую женщину: хорошая жизнь позволила ее фигуре развиться, округлила ее щеки и придала всем ее движениям прелесть и блеск. Люди стали оборачиваться на нее, когда она проходила мимо со мною под ручку, знакомые спрашивали, скосив глаза на известный манер, что это за интересная дама. А я давал всем этим косящим в ее сторону господам понять, что сия барышня ради собственного блага привязала к себе и пленила самого Шпангельберга. И так она прославилась, эта Геральдини – в те дни я уже звал ее этим именем Геральдини – и в течение ряда лет ее считали… ну, как бы это назвать – моею подругой жизни. Каков же на самом деле был статус наших «отношений»? Она шла за мною, как баран на жертвенник. Но сам я был холоден, как лед! Мысленным взором я всегда видел перед собой ту самую заброшенную, запущенную и уродливую дочку сапожника. Вдобавок ко всему, у нее были дурные привычки. Сколько труда мне пришлось потратить, чтобы отучить ее грызть ногти! для меня она всегда продолжала оставаться Климпингер, поленом. Абсолютно коммерческое начинание.
Но вот она уже достигла такого уровня, что я позволил ей появляться на сцене в маленьких городках. Продолжение я тебе уже не должен рассказывать. Если ты знаешь историю одного артиста, то знаешь истории их всех. Сперва публика относится к ним с предвзятостью, с холодком, с равнодушием – а потом настает их час. Итак, я опускаю всё лишнее: от первых букетов, которые я покупал на собственные деньги, до дремучего леса цветов во имя любви к ней, от того юного дурачка, что прислал ей розы с запиской, угрожающей самоубийством, до того сумасшедшего, что действительно пустил себе пулю в лоб в ее гримерной. Короче говоря, Геральдини была сотворена! Продолжение сего победного шествия тебе известно… На мой взгляд, ее изрядно переоценили. На самом деле, я ее чудным образом сотворил. И тем не менее, результаты были поразительными даже для меня. Она умела петь, но было множество певших лучше нее. Однако от нее исходили какие-то странные чары, по поводу которых я едва сдерживал смех – ведь сам я был тем чародеем, который сотворил их собственными руками…
И вот сидел я однажды в Москве, во время представления, кажется, «Травиаты», а рядом со мною – двое мужчин, разговаривавшие между собою по-испански. Я понимаю по-испански. Один сказал: «Не дай мне бог увидеть ее еще раз! Если увижу ее еще раз, она будет моей женою». Это был работник посольства, потом я встречал его в театре ежедневно, но она не стала его женою… Так или иначе, сидел я в тот вечер и с удовлетворением и радостью взирал на свое удачное произведение. Дочка сапожника! Примадонна! Что за очаровательная женщина со сладким, навевающим грезы голосом! Кто отрясет прах с твоих глаз, дружище Мойзель!.. А потом, после представления, ужиная с ней вместе в отдельном кабинете, я довольно воскликнул: «Сегодня ты мне понравилась!» и при этом ущипнул ее за щеку. Она же вся отпрянула назад, подняла глаза и метнула на меня взгляд королевны, которому я обучил ее на тот случай, если кто-нибудь попытается к ней слишком приблизиться. И, понятное дело, такое ее поведение страшно меня развеселило, и она понравилась мне во сто крат больше, чем прежде, и мне почти что пришло в голову, что она, действительно, может кого-то заворожить, лишить дыхания…
И, ничтоже сумняшеся, как тот, кто знает свои права, хотя до сих пор он ими случайно не пользовался, я обхватил ее рукою и собирался привлечь к себе. Но она с силой отталкивает меня, да так, что я чуть не теряю равновесие, выбегает из комнаты и запирает за собою дверь… Сначала я был словно громом поражен, потом расхохотался, а под конец стал перед ее дверью и издевательским голосом пропел: «Спи моя радость, усни!» В одиночестве допил я шампанское, а, лежа в постели, влюбился в нее до смерти…
Влюбился! Я! Царь Пигмалион – в полено!.. Но тут же стали мне ясны мои слабости. Насколько я знаю женщин, всё разворачивалось бы иначе, отнесись я к ней назавтра свысока. Но вместо этого я был мягок, приветлив и льстив. И в тот же миг вся моя власть была утрачена. Она запретила мне обращаться к ней на «ты», запретила чрезмерную близость и поставила между нами свою прислугу. А у меня словно язык отнялся, лишила она меня покоя. Я был сам не свой. Вдруг проникся к ней почтением. Ха, как такое могло случиться?
И настали для меня черные деньки. Что ни день приносил я ей цветы. Я! Сам, собственной персоной! Дарил ей самые дорогие украшения. Всё, что зарабатывал, проматывал на нее. И, вообрази: писал ей стишки. Короче говоря: совсем свихнулся. Да, никого из нас чаша сия не минует, и это кипит в нас, разрушает и пожирает… Что тут еще добавишь? Она творила со мной всё, что ей было угодно. Все контракты изменила в свою пользу. С моей стороны это было большой глупостью. Меня, импресарио, высосали целиком. Как ни верти – интереснейший случай. И под конец я уже не мог выносить этого и решил взять ее в жены. И, вообрази: Шпангельберг на коленях объясняется в любви!.. А она расхохоталась мне в лицо – ее ожидают лучшие виды. Сия сапожникова дочка стала разборчивой! Да к тому же, достигла всего, чего хотела: как тебе, возможно, известно, само искусство ее не привлекало, отроду не была она подлинной артисткой. И один молодой лорд стал тем счастливцем, что ввел ее в свой родовой замок. Вначале я весь кипел от негодования, но потом понял, что дела не поправишь, и принял десять тысяч фунтов неустойки с философским спокойствием…
Деньги эти я поделил на две части. Первую половину проиграл на бирже, а на вторую провел целый год в Париже – веселенький год, очень даже веселенький. И излечился от этой Геральдини, излечился вовсе, настолько, что сам себя постоянно спрашивал, как это я попал в такую переделку. А ведь сколько времени не мог я, дорогой мой, найти тому объяснения. И только сейчас понимаю, что тут произошло. Не достоинства ее были причиной тому, что я в нее влюбился, а те два испанца. Я воспылал к ней потому, что другие воспылали.
Это одновременно великая и смешная сила, вечно навязывающая нам чужие мнения. И так создаются великие люди и прекрасные дамы… Поздненько уже… Пойдем-ка домой… Да, еще одно: ежели когда-нибудь станут тебе расхваливать совершенство произведения, человеческий гений или красоту женщины, сперва обрати внимание на того, кто с тобою говорит. Ведь, одно из двух: либо он дурак, либо – импресарио.

(1887)


ГАРДЕРОБНАЯ

В дверь постучали.
– Войдите! – сказала она, но осталась неподвижно и прямо сидеть в неудобном кресле.
Даже головы не повернула, ни влево, навстречу вошедшему, ни вправо, чтобы увидеть его отражение в зеркале. А затем дважды нетерпеливо спросила:
– Кто это?
Он не ответил. Но медленно и беззвучно приблизился к ней по тяжелому ковру элегантной гримерной. А потом предстал перед нею и сказал:
– Сегодня вы, как всегда, прекрасно выглядите, фрау Кете.
– А, это вы, доктор. Отчего же вы не остались спокойно сидеть на своем обычном месте в ложе, если я вам так понравилась? Тушь и румяна вблизи выглядят ужасно. Так все ваши иллюзии в конце концов растают!.. Но, раз уж несчастье свершилось, то можете остаться. Во втором акте у меня нет роли.
Доктор тут же уселся напротив нее и рассмеялся.
– Знаете ли вы, что меня в вас всякий раз поражает? Никогда не догадаетесь. Вы – величайшая в мире актриса и одна из самых красивых женщин, которых я знаю. Но к этому я с годами привык. Вы насмешливо улыбаетесь – совсем как сейчас – когда вам вот так расточают лесть. И это тоже бесценная ваша черта. Вы одарены талантом и любите правду в искусстве и в жизни. Но, как бы всё это ни было удивительно, не это всякий раз заново изумляет меня, хотя время от времени я и открываю какую-то новую черту, новый тонкий нюанс. Когда однажды я показал вам одного больного в госпитале, вы сумели так точно его изобразить, что мне захотелось вскочить и броситься вам на помощь: господи боже, да ведь она и в самом деле при смерти!
– Вы никогда не прекратите петь ваши хвалы, доктор?
– Но до потери дара речи вы потрясаете меня, фрау Кете, тем, как быстро вы умеете переодеваться. Вот что я хотел сказать.
Она улыбнулась. Но тут же стала серьезной, и взгляд ее внезапно застыл на противоположной стенке, украшенной лавровыми венками, шелковыми лентами и множеством картин в пышных золоченых рамах.
Доктор продолжал:
– Видел я разных актрис в их гримерных. Во всех них этакая общая черта, какое-то беспокойство: еще один, самый последний, взгляд в зеркало. Еще одна шпилька, едва не забытая перед выходом на сцену. А вы, хоть вы всегда – главное действующее лицо, неизменно сидите на месте, совершенно готовая, а перед дверью – ваша верная служанка, словно спокойный и надежный страж.
– Скажите-ка стражу, что я сейчас не принимаю никаких посетителей, и я вам расскажу, как я приобрела этот навык, вызывающий у вас такое изумление. Кто знает, быть может, я никогда не стала бы тем, чем стала, когда бы не этот невольный опыт.
Доктор вернулся от двери и снова сел подле нее.
– История?
– О да, – ответила она приглушенным голосом. – Мелкая неприглядная история. Противная и тошнотворная, как одна из тех болезней, которые вы мне демонстрировали в вашем госпитале. Я вам отплачу той же монетой.
Дело было лет четырнадцать или пятнадцать назад. Я тогда вдоль и поперек колесила по провинции в составе маленьких театральных трупп. Нынче здесь, а завтра там. Не хотелось бы мне снова всё это испытать! До сих пор меня иногда преследуют кошмарные сны, в которых я снова вынуждена бродить в ночной тьме по болотам или снова принимать условия господина директора Ламке, чтобы не умереть с голоду… Вы, видимо, ожидаете увидеть в таком «балагане» нечто комичное, не правда ли? Но нет, всё это вызывает самый настоящий ужас: нищета безымянных, о эта безымянная нищета! И до чего же все становятся унижены и покорны ради куска хлеба. А подлость… Нет, я не желаю выходить из себя, лучше буду представлять себе, что кто-то другой жил той жизнью! И действительно, та самая барышня, которая бродила тогда в своих сапожках по покрытым грязью дорогам, была совсем иной, чем та, что я теперь. Никто сегодня и вообразить не может, какой я была тощей и безобразной. Настоящее пугало. То, что сегодня называют моим «благородным профилем» было в те дни просто кривым носом. Голова торчала под наклоном из узких острых плеч, а руки были костлявые и красные. Никогда не слыхала я комплиментов от мужчин, а ведь вам известно, с какой легкостью они их отпускают, если только перед ними не совсем отвратительное создание. И особенно мои коллеги, как легко они сходятся, а когда заканчивается сезон, то их пары распадаются с той же легкостью, и прости-прощай, снова ты наедине с собой, хоть в период связи воображала себя связанной неразрывно.
Не могу сказать, что я выдержала это испытание; не было никого, кто бы удостоил меня такого испытания и соблазна. Я была лишь объектом грубых шуток, и издевательское улюлюканье публики по большей части тоже доставалось мне. Виной тому, прежде всего, было мое уродство, но и играла я отвратительно, еще хуже, чем те, у кого вовсе не было таланта. Однако и в те дни я умела словно со стороны слышать свою речь и видеть свои движения, и всякий неуместный оттенок голоса, и всякое неверное движение не ускользали от моего внимания. Я ловила себя на них, мучаясь до потери сознания. Но еще более смущалась я от того, что всё это отнюдь не было похоже на боязнь публики. Напротив, я всегда выходила на сцену без всякого страха, держалась прямо и спокойно, даже тогда, когда в публике шептались или свистели. И только в любовных сценах, которые мне приходилось играть, мною овладевал тот привычный ужас, являвшийся, на самом деле, стыдливостью. Да, стыдливостью перед зрителями, как будто они открывали заветную тайну моего сердца, в то время как все эти слова любви, произносимые моими коллегами на сцене, касаются только меня и адресованы мне одной. Ведь за пределами сцены я ни разу не удостоилась нежного взгляда или признания в страсти. И от этого я едва не лишалась чувств. Была во мне такая девичья робость и стыдливость. А ведь актриса, даже самая добродетельная, а я знаю множество добродетельных актрис – не может быть стыдливой. С ног до головы она выставлена на обозрение жадной толпы и, ежели желает быть великой, то недостаточно того, что у нее есть душа, нет, она обязана еще и обнажить ее перед всеми. Как же далека я была от всего этого! Моя бедная стыдливая душа уходила в пятки. И в этом мире, где ценится только внешнее и поверхностное, я жила своей внутренней жизнью, словно во сне… Пока не произошел тот случай и не изменил всё…
– Любовь? – прервал ее доктор.
Она горько и отрывисто рассмеялась.
– Если бы любовь! Тогда я сидела бы сейчас, пожалуй, суфлершей в провинциальном городке. Нет, это было совсем другое.
Тогда я странствовала с труппой директора Ламке. Этот Ламке был симпатичный мерзавец. Обо всех его махинациях и обмане артистов я не хочу рассказывать, но главная его подлость состояла в тех его побочных предприятиях, об одном из которых вы сейчас услышите. И при всем том лицо его, в обрамлении белокурых кудрей, всегда сияло и улыбалось – просто образцовая голова художника!
Мы прибыли в очередной уездный городок. Я как сейчас вижу его тихие светлые улочки, низкие домики, главную площадь, мощеную мелкими камушками, сквозь которые пробиваются веселые, живые сорные травы. И уже через пару дней все местные жители нас знали и презирали. Перед трактиром «Красный лев», в котором мы давали свои представления, стояли, опершись на сабли, офицеры местного гарнизона и отпускали грубые шутки всякий раз, как мы проходили мимо них. Порядочные горожане, проходя со своими женами, бросали на нас осуждающие взгляды, а проходя в одиночку, пожирали нас глазами. Всё сказанное касается моих подружек. Что же до меня, то и в их глазах я была никуда не годной. Мужчины в маленьких городках еще хуже столичных. Не знаете ли, отчего это так?
В большом зале «Красного льва», где мы выступали, была готовая сцена для бродячих трупп и вдобавок к этому – две комнаты для переодевания: одна для нас и одна для мужчин. Совершенно ясно, что это не были гримерные вроде этой, но, тем не менее, в них можно было переодеваться. Я до сих пор помню ту комнату! Ужасная смесь нарядов, аксессуаров, уличной одежды. Вот чулок заткнут в книгу вместо закладки, там – бигуди в светлой шелковой туфельке, которую пытались отмыть от пятен мылом. На стене – белые панталоны, которыми уже несколько недель пользуются на сцене, но они всё еще находятся в лучшем состоянии, чем наша уличная одежда. Ах, вся эта мешанина: позолоченные пояса, пустые пудреницы, калоши, скрученные трубочкой и обвязанные подвязками ноты, грязь, беспорядок. Одна имела обыкновение громоздить все свои вещи на стул, тут же падавший под этой ношею. Другая тут же повсюду раскидывала всё то, что ей должно было немедленно потребоваться. И на всем лежит толстый слой пыли с особым, тяжелым запахом.
И вот эта комната и была сценой той самой истории, которую я вам рассказываю. Услышав ее, вы, возможно, скажете, что всё это не так ужасно и вполне обычная вещь. Я и сама с течением лет научилась принимать ту точку зрения, согласно которой это не более чем грубая проделка. Но тогда я восприняла это как жестокое надругательство. Ведь я оставалась в этом окружении юной девственницей. И так, однажды вечером я сидела там полуодетая, как и все мои товарки, опершись о деревянную стену. Не знаю, то ли я услышала за спиной какой-то подозрительный шорох, то ли внезапно обратила внимание на одну из дырок в дереве, какие остаются после того, как из досок вынимают обрубки сучков. Не задумываясь, я сунула в такую дырку палец и попала в человеческий глаз. Раздался глухой стон. Сама я испугалась до смерти. Остальные ничего не заметили. Я не издала ни звука, но накинула на плечи свое длинное пальто и скорее выскочила наружу, проверить, действительно ли стоят там и смотрят на нас… Так и есть. Да не один сорванец, а солидные господа в немалом числе. К нашей уборной примыкала дощатая перегородка, и там они прятались. Долго стояла я в темноте двора за одной из колясок, стараясь их разглядеть. Но тут они уже вышли из своего укрытия. Я их сосчитала: четверо, пятеро, полдюжины. Один из них покачивался на ходу и прижимал к глазу носовой платок. Наверняка тот, в кого я попала пальцем. Кто он был, я в темноте не могла разобрать, да и других было не различить. Но последнего, который, выходя, запер за собой дверь, я узнала по его артистической голове – это был Ламке. Неужели он ничего не заметил? И я спешу к нему на цыпочках: «Господин директор!», взволновано шепчу я ему, «В нашу гардеробную заглядывают!» А он вполголоса отвечает: «Не обращай на это внимания, ведь всё равно они не на тебя смотрят». Значит, он всё знал. Я просто кипела от возмущения. Видимо, он понял, что я думаю, потому что схватил меня за руку и сказал шепотом, с угрозой в голосе: «Не вздумай поднимать шум и рассказывать остальным, не то уволю немедленно!»
Вернулась я в комнату. И молчок. Что я могла поделать? Я должна быть счастлива, что добываю себе хлеб насущный. Где я найду себе место с такой-то внешностью, если даже этим негодяям из провинции не приглянулась, пока они подглядывали сквозь дырки в досках? Но, хотя и на меня они явились поглазеть, по словам Ламке, я чувствовала себя оскверненной. Одна ли я? Неужели товарки мои не знали, что творится за этими кулисами? И когда я увидела, как одна такая задавака поводит глазами и принимает разные позы, в душу мне закралось сомнение: уж не специально ли она старается ради того, что меня как громом поразило? И отвращение, охватившее меня, едва меня не задушило. Я хотела встать и немедленно бежать оттуда. Но куда? Куда? И я осталась. И вот теперь перед вами ответ на ваш вопрос: так я и научилась быстро переодеваться. Ведь эти негодяи за перегородкой приходили снова, каждый вечер. Не знаю, те же самые или другие. Так или иначе, директор наш проворачивал хорошенькие дела, как я тогда обнаружила. Ведь он неплохо зарабатывал на этом удовольствии.
И знаете, мне кажется, что с этого момента я стала играть лучше. С психологической точки зрения, как вы выражаетесь, я не могу этого объяснить: разбудило ли это потрясение какие-то дремавшие во мне силы или стыдливость исчезла в результате такого позора? И, кто знает, быть может, те страсть и боль, которыми отличается мой голос, идут от того, что я постоянно находилась под впечатлением от глаз, которые меня так оскорбили и так возмутили мой дух? А свобода моих движений, наверняка, происходит от того, что мне нечего было больше скрывать от глазеющей публики? Для меня ведь нет разницы – полдюжины или целый город стоят и смотрят сквозь дырки в досках…
И так меня «открыли» в один прекрасный день, как открывают новый вид животных или остров в море. Я выросла и достигла успеха. Не правда ли? Меня обожают, мне завидуют. Но я вас уверяю, что, даже ради того, чтобы подняться в десятки и сотни раз выше – я не хотела бы пройти через всё это еще раз. Довольно…

(1887)

Перевод с немецкого: НЕКОД ЗИНГЕР

























Рикардо Пеньяроль: ОРГАНИЧЕСКИ СЫГРАННАЯ МЕССА

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 19.06.2014 at 14:34

1.
Разгорается. Вспыхнуло.
Матовые изображения на витражах
Яркостью полных ламп.
Бархат в тесно сплетенных венах. Видение –
Субстанция изменчивости,
Измеряемая пульсациями
Внутрь проникающих догадок.
Я – революция!
Что на землю холодную льет не тела,
а теории, траектории выбора и
Суждения,
Обосновывающие действо свое отмиранием
Мысли и стен.
Они стуком вливаются,
Холод высказывая.
И это – реликвии моих отражений,
Запечатленных на плоскостях и предгорьях,
Что видимы мной лишь на снимках.
Там не знаком я с собой,
Не узнан там и поныне,
Я там тень,
Скользящая средь полыни,
Запорошенная осенней листвой.
В незначительности ее проявлений
Скрывается сумерек шаг:
Фигурный, гнетущий и неотделимый
От резкости, поражающей глаз.
Она скрывает середу пониманий,
Нахождений пространств в вещах,
Тех сонных, бескостных реалиях
И горбовидных, причудливых силуэтах,
Дающих образность сферическим,
Магмо-руническим зве́рям.
Что за тисненье в тенистом саду?
там тревожится бессчетное множество
Катастрофических сходств.
Это строки прибоя пропеты ладонями,
На которых, не касаясь корней, пролетает
Утеса усопшего свист.
Не излагаю, ибо не в праве,
Не оправдываюсь и не ищу,
Только в зубах сжимаю
Колосовидную змею,
Шипящую редкой, непохожей
На все остальные, вибрацией,
Способной запустить сердце вновь.
С каждым ударом,
Пропитанным звоном,
Меняются полутона явлений звука.

Ничто – мое имя и племя мое.
Ничто – мой и глас, и мой ропот, вина,
Воплощенная в бессистемности
Смены выражений,
Уподобляющихся одному раз за разом.
Я нашел взлет среди погружений!
Он вынес в тинозастойное,

07.06.14

В этом наряде пристойном,
В строе, увенчанном звуком фанфар,
Шагаю меж буйных карлиц,
Чьи груди бьют в ритм барабана.
Синтетический ужас!
Теперь я – воспоминание. Цвета
Мрамора,
Молока,
Хрома,
Инея в керамической вазе,
Хранящей густые цветы.
В них блуждали пальцы мои,
Вдохи мои и выдохи,
Низвергавшие плотностью перепадов
Самых стойких и стройных пажей
Этих зарослей, этих лесов.
Резонирую! И кожи твои – резорцин.
Поглощается меж нами относительность
И металличность оков,
Заключающих смысл в очертания
Небывалых, неясных форм нас с тобой.
Интенсивности колебаний небывалый всплеск!
По тросам век… угасание.
Как уголь и угол мечтания.
Он пускается в путь меланином
Сквозь распахнутые шторы глазных окон:
Красные замки,
Красные дети,
Красные древа,
Красные скалы,
Красные кости,
Красное небо,
Красность земли
В красности тела.
Тихо. Слишком тихо без этих сверчков.
Так звучат лишь ночные,
Незримые жители выжженных солнцем домов.
Угрызения совести,
Проданной задарма,
Не имеют значения,
Ее повеления – только обет,
Даваемый пренебрежению.


2
Капает. Вытекло.
Прохожие промозглыми каплями,
Кутаясь в перешейках пальто,
Гангрены скрывая, что цвета
Иссиня-черного неба,
Роняют каждый шаг в такт
Всплесков воды мировых океанов.
Остервенением глядят!
Но ветра порывы их взгляды
Стирают, как голос, тихий, как смерть.
В серотонине утопают!
Всадники в дымке туманной
Клокочут, источая желание
Прежними рождаться опять.
Брезжит.
Светом топазов,
Ожившим в ночи, вплетающимся

В мглистость всего и пространство,
Себя оставляя в залог,
Расщепляется.
Я среди андрогинов,
Смеющихся режущим предметом,
Острость лезвий которого бритвам подобна
И свету. Не судите меня!
Я жду приближения кометы,
Выплывающей их черни космоглубин
С гулом сотен турбин,
Небосклон разрывающих.
Потом, большинство составляющих нас элементов
Кормом проснуться для доменных печей
И раскатов
Звонкого, могучего грома,
Бьющего земную твердь,
С ней в битву вступая.
(вот кто-то раненным в утробах ползет, появляясь на свет человеком)
Говорят, что ты видела, как розы бутон раскрывается,
Как одна красота переходит в другую.
Расскажи, я прошу, расскажи, ведь иного не вправе желать.
Знаешь, где-то под Пасаденой, немые,
Глухие курганы, что цвета зерна и раскаяния,
Рисуют ландшафты скалистостью
И кирка́ми каменотесов.
Там обитают холеные, злые поля
И деревни, и реки, и ивы
Выцветают. Совсем как у нас,
Но что видят Они в дожде


3.
Приближается. Вспыхнуло.
Сестра, помоги мне оправиться
От перенесенных увечий,
Помоги мне подняться,
Сняв гордые глыбы с предплечий.
Я латал, я себя врачевал,
Невзирая на бури и вечер,
Лишь потом, в предрассветном костре я узнал,
Что не выжить никому в этой сече.
В паранойе сквозь свое лихолетье бежал
И твердил такой сбивчивой речью,
Что в земле сотни лиц узнавал,
Вопящих на разном наречии.
На ступнях корнепальцы я их ощущал,
Но мой дух был уже искалечен,
Он в платанов выси исчезал,
Не веря в возможность быть вечным.

Ничто абсолютное было сокрыто в фигурах,
Что замерли в безмятежности поз
И появление их средь свинцовых,
Парадом шагающих гроз
Означало расправу в лиловых
Глянцево-бледных сердцах этих звезд.

Начинать и заканчивать разом,
Ноль-секунду считая творцом,
Со скулением умирать от проказы,
Или дряхлым больным стариком?
Кто спасется из моего града,
Когда он пылает костром?
Пепел, прах, балюстрада
Иль в подвалах укрывшийся стон?
Я вижу мерцающий гомон,
Слышу струн угасающий бой,
Роскошь тел, что падают сором
В колыбель ясности; зной
Растворяет в глине, пыли и усталости
Плоты, что плывут маревом,
В коем уже не спастись.
Все предел. А значит – раскаяние.


4.
Отражает. Безмолвие.
Диафрагмальное рассечение полости,
Происходящее вне понятности,
Вызвало многоточечное внедрение
В чертоги вселенных омертвения.
РОСТОК ДАЛ ПЛОД!
Наивысшая степень блаженства определяется
Степенью удовлетворенности самим собой.
… (вой, скуление, стоны)
Травы, травы, травы, травы, травы, тра
Выцвет, травыцвет, травыцвет, травыцвет, тра
Выцветают, травыцветают, травыцветают, тают,
Тают….
… (вой, стоны, шорох)
Взрыд! (безудержный ор)
И тогда, протекая формулами несуществующих соединений,
Начинаешь отмечать изменения
В генетически-молекулярной структуре
Кож.
Неописуемые виды и очертания
Принимать голова и конечности станут,
То становясь подобны изгибам параболы, то,
Растягиваясь на длину, соизмеримую
С длиною восточного меридиана.
А после, скрываются вовсе они
В бесцветном и чистом эфире.
Сочетание же этих частей
С выхолощенной вещностью каждого
Предмета в отдельности
И определяет степень проникновения
В несоизмеримый образ.
– Эскулап! Кажется, пиодермия!
Рыцарь весь в белом,
В белом лице,
На белом борзом скакуне,
Но и в алом, чистом алом
Плаще…
– Ein Märchen aus alten Zeiten…
Ибн-Радшад выхватывает меч,
Не глядя бьет в самое сердце
Звезды.
(Меня вновь поразили электроволшебники,
Заземлив понимание в отсутствие)
В буро-сером утреннем небе
Кубической формы заметен предел,
Когда туман вновь будет рассеян,
Станет опять он определен,
Как ярчайшая из виденных форм.
Кто-то обглодал кости стен,
И мясо бумагой стелилось
На пол раскаленный.
Об камни разбитые кости
Ссыпались крошкой бетонной,
Исклеванной птицей со змеиным хвостом
И человеком,
Подобием смеси грифа с котом.


Древнейшая боль поразила меня, и я в ней опять воплотился.

Время, когда должно было завершиться солнцестояние, минуло. Но и я, и оно все также пребывали. Глядели друг на друга и улыбались. Далекий звон колокола возвещал о сиесте. Крохотные ребятишки, птицам подобные, поспешили в дома и на улицы. Удрученные стечениями бесконечных обстоятельств старики поражали окружающее высохшими, безжизненными глазами, проникая взором в дальнейшую неведомую точку. Когда на них ниспадала небесная манна, они негодующе ерзали в своих креслах-качалках на террасах и пыльных дорогах, не в силах высвободиться из обвивающих их дряблые тела пут.
Циновки были откинуты, приглашая в дома прохладу дуновений. Псы и кони понуро бродили, раз за разом переходя единственную улицу. Разрасталось безвременье. Расплывалось, как и все вокруг, безудержным зноем. Ни единый звук более не смел нарушить морок, забиравший животные силы, желания и волю.
Поняв это, я опустился ниц, воздав тем самым хвалу небесам. Затем, развернувшись к солнцу спиной, пошел прочь. У меня имелось одно единственное желание. Я двинулся в конец улицы, освобожденной мне собаками и детьми. Мне навстречу вышел человек и обозначил себя. Я знал его раньше. Мы виделись в прошлое стояние солнц. Человек тогда был моложе.

Остановившись на мгновение, он прошел сквозь него, обратившись в песок, а старик все стоял, улыбаясь солнцу.

























Габриэла Борос: ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 18.06.2014 at 23:54

1902820_10152420224528436_6717657574348088345_n-s


1897682_10152420225773436_4706025333759929174_n-s


10172756_10152420226353436_532600182224298378_n-s


10155740_10152420227463436_5264219140777054354_n-s


10246837_10152420228628436_7602191583690152435_n-s


1010593_10152420229158436_5098033637698286468_n-s


10247374_10152420229653436_4911566298621930057_n-s


10177452_10152420230438436_6611401331106519783_n-s


10152675_10152420231018436_8382340314942057751_n-s


10250070_10152420232163436_873727648657643892_n-s

























Мэттью Суини: ПОДПОЛЬЕ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 18.06.2014 at 23:51

ПРИНЦЕССА

Мальчик, живущий в автобусе, разбившемся от
падения на скалы недалеко от мыса,
знает каждый сантиметр длинного пляжа,
сворачивающего к руинам замка,
где за стеной лежит скелет девочки,
за искусственной стеной,
о чем известно только мальчику,
и только ему известно, как отодвинуть камни,
потянув их на себя,
он расчесывает длинные рыжие волосы,
еще оставшиеся на черепе,
и приносит ей все, что находит днем
на пляже, и называет ее так, как называли
раньше, Принцессой, как называли
даже позже, замуровав живьем в комнате,
оставив умирать, в одиночестве, до того самого дня,
когда мальчик нашел ее, и теперь она
каждый день принимает его в гости, лежит,
окруженная буйками, спасательными жилетами,
лобстерами, двумя причудливыми туфельками
(из одного торчит кость ноги), половинкой весла,
сгнившей резиной и скульптуркой,
сделанной из дерева мальчиком, когда тот
догадался, что сегодня ее день рождения,
потому что, выбравшись из автобуса,
увидел радугу над замком,
и бежал через весь пляж к ней,
а радуга двигалась за ним.


ВОЗВРАЩЕНИЕ

Он лежит на мелководье, позволяя
маленьким волнам разбиваться о тело.
Он добирался сюда годами.
Пес, нюхающий его лысый череп,
не чувствует запаха путешествия
из глубин моря –
команды медуз помогали ему,
крабы препятствовали,
треска с любопытством наблюдала.
Все гораздо проще, когда плоть
обглодана до костей,
ставших гладкими как угорь.
Утонувшим тяжело подниматься
вверх, но он, не спеша,
справился с этим
благодаря помощи дельфинов.
Сундуки с драгоценностями не искушали его,
оружие тем более не волновало.
Другие скелеты пусть остаются там,
а он должен был отправиться в путь,
и, после необходимого отдыха,
обязан снова встать на ноги,
чтобы дойти до кладбища
и лечь в могилу своей женщины.


ПОКЛОННИЦЫ

Семь лошадей выбрались из Ванзейского озера
и, мокрые, галопом прискакали к могиле Клейста.
Они, с ржанием, подогнули передние ноги –
первая осторожно ударила копытом по камню,
вторая, подойдя, лизнула надпись.
Затем, одна за другой, они почувствовали тяжесть,
опустившуюся им на спины, и удары в бока,
направляющие на прогулку вдоль
берега большого озера. Такого радостного ржания
не было слышно веками, подумал
человек, выгуливавший трех лающих терьеров.
Когда все семь лошадей, почувствовавшие
тяжесть всадника, вернулись,
то встали вокруг могилы
и нежно заржали. Хор лошадиных голосов
звучал, пока они не построились, подняв головы,
в строгую линию и побежали рысцой назад, туда,
откуда появились, для нового перехода вброд,
потом оглядели группу визжащих детей и
поплыли сквозь радугу к далекому берегу.


ПОКЕР

Мы играли той ночью впятером –
Пейдж, Киеран, Нил, я
и вытянувшийся в гробу дядя Чарли.
Мы начинали раздавать каждый раз с него,
и с него начинали делать ставки, не замечая его проигрыши
и кладя в общий котел его выигрыши,
ведь зачем ему нужны были монетки?
Какой ему нужен был выигрыш, кроме жизни?
Играя впятером всю ночь,
мы закончили только на рассвете.
Мы оставили ему карты
на долгую память об этой игре.
Пейдж, Киеран, Нил и я
отправились по домам в кровати
и, в итоге, проспали его похороны, но,
пока не выросли, продолжая играть в карты,
жалели, что с нами нет счастливых рук дяди Чарли.


ПЯТНО ПОТА

Пятно пота на его майке в тот день
напоминало по форме карту Ирландии,
не ту, что вы видели в обычном атласе,
а гугл-карту, что висит на стене
его дома, в котором не было такой жары
уже целое столетие. Он вытер
стекавший со лба пот рукавом
и поднял низ майки, чтобы
рассмотреть пятно пота снова.
Это была Ирландия, точно, даже когда
перевернута. Его родное графство
Донегол было над правым соском.
Керри било под печень,
в то время как Дублина не было нигде.
Он пригладил свои мокрые волосы пальцами.
Что это значит, если вообще что-то значит?
У него пятна пота появляются постоянно,
но никогда не было такого, напоминающего карту.
Было ли это сигналом к возвращению?
И почему только на этой майке
появилось пятно, не похожее на другие?
Он был так растерян, что позвонил домой.
И голос в голове, тот, который он ненавидел,
приказал снять майку
и запихнуть ее в корзину для грязного белья.
Если это действительно карта или знак,
тогда прачечная не страшна,
в противном случае – это ничего не значит,
подумал он позже.
И такое пятно пота больше не появилось.


БЕЗ САХАРА

Сидя на диване между двумя близняшками,
выпрямившись, чувствую себя внутри бутерброда.
Обе блондинки, обе красотки,
одеты в мини-юбки
из красной кожи, одинаковые лица,
одинаково искрящиеся зеленые глаза.
Почему-то начинаю думать о дыне,
спелой, прямо из холодильника,
разрезанной вдоль на две половинки и
очищенной от семян,
наполненной охлажденным сотерном.
Одна из близняшек кашляет
и другая отвечает ей эхом. Я смеюсь,
смеются и они, создавая стереоэффект, за окном
зажигаются уличные огни, собака
лает, срабатывает автосигнализация.
В это время в комнате на белом ковре
появляется мать со свежезавитыми волосами,
с серебряным подносом, на котором
три нежнейших китайских чашки, под каждой
блюдце в виде узорчатого листа, чайник
из Шанхая, с нарисованным
павлином на кувшине для молока
или чего-нибудь еще. Но нет сахара,
ни единой крупинки сахара.


ПОЛЯРНАЯ СОВА

Над головами расстрельной команды
пролетела полярная сова, дважды ухнув.
Но перед тем, как они выполнили приказ
и рухнула связанная женщина,
с проступившей на белом платье кровью,
сова села ей на плечо,
ухнув еще раз, вращая свои большие глаза и
пристально глядя на мужчин в униформе.
Один из них поднял на нее винтовку,
но капитан приказал отставить в тот момент,
когда сова погрузила клюв в кровь
на женской груди, пачкая
свои перья, свирепо оглядывая
застывших на месте мужчин,
и, внезапно напав, едва
не пробила голову одному из них, заставляя всех
повернуться и смотреть, как она улетает и слушать
ее уханье, эхом пронзающее небо.


ОПЕРНЫЙ ТЕАТР

За чашкой эспрессо и ломтиком яблочного пирога
он думал о том, как все закончилось, снова,
в том отеле рядом с оперным театром, охраняемым
двумя львицами с женскими лицами и грудью –
грудь как у нее, действительно, в чем
убедиться у него была возможность в комнате
того же отеля, проводив ее перед тем
до душа без всякого намерения искупать.
Допив свой кофе и отправившись назад
под дождь, который состоял из света и тьмы,
он спросил у каменных людей на крыше
оперного театра, помнят ли они ее. Один из них
указал вниз, на львицу, и только тут он увидел,
что это же ее лицо. Конечно, она так любила
оперу, как он мог забыть. И тут, наконец, догадался,
что это она бежала вприпрыжку
к нему в номер каждую ночь,
и лишь у двери ее тело становилось женским.


ПОДПОЛЬЕ

Он жил в дыре в полу, спускаясь
по приставной лестнице на дно комнаты.

Было просторно, только давил потолок.
Вбитые в землю деревянные балки,
тряпки, закрывающие стены,

напротив одной из которых, с фреской,
он когда-то устраивал зимние съемки.

Другие комнаты большей частью пустовали,
хотя иногда незнакомцы останавливались —
в те дни он не покидал подполья.

Когда он выбирался, обычно ночью,
то охотился вместе с совами и лисами.

Весной он шел в лес и наполнял
две пятилитровые емкости.
Искал грибы с первыми лучами света.

Он изготавливал домашнее вино
со вкусом каштана и корней вяза.

Однажды барсук забрел
в его убежище,
услышав, как он музицирует.

А потом крот зашел в гости. Он поймал их
и сделал своими домашними животными.

Он писал и читал при свете лампы,
писал по утрам,
читал ночи напролет.

Писал о террористической угрозе.
Читал о старых добрых временах.

Когда-то он жил с женщиной, наверху,
в продуваемой ветром комнатке
с видом на блестящую поверхность моря.

Когда приходил сон, что было редко,
ему, как правило, снилось именно это

и он просыпался с ее именем на губах.
Это хорошо, что ее нет здесь,
в этой стране, в это время.

Это хорошо, что она не спустилась с ним
вниз, в эту дыру в полу.


Перево с английского: АНДРЕЙ СЕН-СЕНЬКОВ