:

Архив автора

ИННОКЕНТИЙ МАРПЛ: Письма. Letters. Vestules

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 16:02

ЭКФРАСИС АКЦИИ В ПАРКОВОМ ПАВИЛЬОНЕ XIX ВЕКА* (МЕДЛЕННОЕ ОПИСАНИЕ)



ПАВИЛЬОН

Акция «Письма» проходила в болдерайском парковом павильоне постройки конца XIX века. Здание выполнено прогрессивным для того времени методом бетонного литья (с монолитным железобетонным каркасом) и отличается рациональной пространственной и планировочной структурой. Характерный для архитектуры Риги 2-й половины XIX века эклектизм нашел свое выражение и в данном случае, однако, по словам одного из авторитетнейших латвийских архитекторов — Петериса Блумса, осматривавшего павильон, — малых архитектурных форм, аналогичных этой, в Латвии практически не встречается. По предположению, проектировал здание специалист, приглашенный из Германии.



ДВА УРАГАНА

За несколько дней до акции по Латвии пронеслись два разрушительных урагана — «Иннокентий-1» и «Иннокентий-2». Таким образом, время и место, с которого стартовала активная часть проекта «Письма», были выбраны с очевидной логикой: след обоих Иннокентиев здесь и сейчас проявлен особенно наглядно. Синий кораблик и надпись «Река не закончится» на дровяном сарайчике выполнил художник и парадоксальный мыслитель Марис Субачс. Апелляция к среде, к стихиям вообще свойственна болдерайской культурной традиции новейшего времени.



МАНДАЛА

Присланный из Чикаго Рафаэлем Левчиным коллаж «Мандала Марпла» на момент проведения акции хранился в филиале Государственного художественного музея Латвии — в музее «Арсенал». Об этом напоминает заложенная в центральной части болдерайского павильона мандала, во внутреннем круге которой изображен отсутствующий Иннокентий. Внешний круг мандалы символизирует Вселенную. Белый, красный, желтый, синий и зеленый цвета ассоциируются с каждым из будд созерцания (соответственно — Вайрочана, Амитабха, Ратнасамбхава, Акшобхья и Амогхасиддхи), составляющих архетип всех мандал ваджраяны.

Дневной свет, падающий на мандалу с северной стороны, также повествует о венце учения Будды — ваджраяне, главном направлении северного буддизма, называемом еще «результативной колесницей тайной мантры», суть особого метода которой — в т. н. йоге божественных форм, позволяющей обрести второе из двух тел Будды не за много кальп, как в обычной махаяне, а всего лишь за одну жизнь. Так произошло с легендарным Трисутрамом, североиндийским аналогом Иннокентия Марпла, во время его путешествия в Тибет:

Маленький мальчик, играющий возле полуразрушенной пустынной обители-гомпа, помогает некоему паломнику-старцу отыскать среди развалин древнюю мандалу с резным изображением будды по центру. Естественно, мальчик не догадывается, что паломник и древнее изображение — это одно лицо. Взамен он получает из рук старца потемневший от времени туго скрученный свиток с тремя священными сутрами. Отданный родителями на воспитание в монастырскую школу гийюд, мальчик, совершенствуясь от посвящения к посвящению, становится ламой и отправляется в сакральное путешествие длиною в жизнь. Его путь таков, что смысл сутр из подаренного свитка постепенно раскрывается перед ним. Проходят десятилетия, лама становится таким же святым паломником, и однажды дорога приводит его к пустынной обители, возле которой играет в камушки жизнерадостный малыш. Мальчик подводит паломника к мандале, и в ее центре последний узнает самого себя.

В 1974 году гений видеоавангарда Нам Джун Пайк создал свою, может быть, самую знаменитую инсталляцию: скульптурного Будду, сидящего перед круглым телеэкраном, поверх которого прикреплена направленная на Будду миниатюрная камера. Таким образом, Будда медитирует, глядя на самого себя. Проблему двух тел Будды Пайк разрешил в течение нескольких недель. Двенадцатью годами раньше молодой корейский интеллектуал, обучавшийся музыке в Германии, разрешил проблему Иннокентия Марпла в течение нескольких минут, расколошматив вдребезги скрипку на глазах у шокированной публики. Акция называлась Solo for Violine Alone.



ИНТЕРЬЕР

Интерьер павильона лаконичен и строго функционален. Предметы держат зрителя на дистанции, подчеркнуто холодная обстановка позволяет максимально сконцентрироваться на информации, на ритме ее преподнесения, на формах, выявляющих этот ритм. Изображение на экране монитора периодически обновляется, демонстрируя мэйл-арт российских художников Михаила, Анны и Таши Разуваевых, активных участников проекта «Иннокентий Марпл». «Два Иннокентия. Два скрипача. Два сэра Марпла шептались вчера. Солнце ушло и успело вернуться, два Иннокентия не разберутся. P. S. После этого, спустя 2 часа 10 минут, одному из них надоело и он отошел от зеркала». Письмо Таши Разуваевой, присланное год назад, оказывается пророческим: акция действительно длилась 2 часа 10 минут.



TRANSITUS FLUVII

Знаки на стенах павильона появились раньше нас. Автор проекта идентифицировал эти символы как Transitus Fluvii — так называемый «шифр ведьм», ведущий свою историю от Средних веков. Перевод этих символов по ряду причин невозможен — прежде всего потому, что Transitus Fluvii были ритуальным языком, и, как полагают исследователи, многие из таких фраз не имеют смысла, будучи вырванными из контекста, в котором они использовались. По этой же причине неясен смысл их появления на стенах болдерайского паркового павильона.

Между тем о ведьмах и колдунах, летающих над Болдераей, детально писал еще историк Алвилс Аугсткалнс. Так, пишет он, осужденные в 1584 году Анна Гара (Длинная) и Эльза Миезите четыре раза летали вместе на гору у Даугавгривы. Летала и Эльза, жена Бренциса, и Дарта. Некоторые горожане тоже были вместе с ними. Клявиньш летал три раза вместе с Миезите, которая привила это умение пивом, на гору, где они пили и танцевали и где во время танцев на барабане играл некто Пигитис. Зиргу Микелис тоже был летающим колдуном и во время Рождества всегда был с ними. Эльза при допросе призналась, что с ними летали и Румбас Мадалиена, Индрикис, Гридулиене и уже упомянутый Пигис (или Пигитис). Также к летающим присоединялся Томс, который сделал одному человеку так, что ему постоянно не везло со скотом. Были еще жена Зутиса по имени Дарта, Катрина (или Кача) из поместья Отинга и жена Мартиня Тренциса.

Иногда летающие конфликтовали между собой и во время перелетов пытались друг другу навредить. В частности, как явствует из материалов рижского процесса 1584 года, Зиргу Микелис утверждал, будто бы во время перелета через Даугаву ему дважды попадалась Мелниене, и один раз ему удалось ее «связать» следующими словами: «Devini sieti pa zemi, devini pari rikstu, bus mauku sasiet citu par citu» — «Девять сит по земле, девять пар розог свяжут шлюху одна за другой». После он отпустил ее, произнеся: «Ples raceni (rocinas?), sit kopa, tad klus mauka nopestita» — «Раздирай репу (ручонки?), схлопывай вместе, тогда шлюху и отпустит» (A. Augstkalns, 185, 194).

Обсценность лексики в подобных случаях, пишет Дж. Робертс в своей работе «Миф о тайных обществах» (J. Roberts. The myth of secret societies, 1972), несет магическую нагрузку особого рода. Будучи сформулированными в правильной последовательности, эти слова вводят произносящего или пишущего в специфическое состояние, необходимое для выполнения тех или иных ритуальных задач. Базилевс, исследователь германского футхарка (Futhark), рунического языка, аналогичного Transitus Fluvii, полагает, что сами по себе слова не несут смысловой нагрузки, а только акт письма и есть единственно важная, самоценная вещь.



ЗОЛОТОЙ КОНЬ

«Золотой конь» на стене — пространство реальности-мифа. «Любая сфера человеческой деятельности развивает и расширяет понятие о том, кто мы такие. Но границы или рамки действуют как призмы, дающие исковерканное изображение. Формулу перехода на высший уровень энергетики и указание, как сократить путь пребывания в искажающей ограниченности, мы можем отыскать в сказках. Ради доступности для неподготовленных людей вводится персонификация: ограниченность названа именами зверей (философия — дракон, религия — змея, научно-техническому обществу дано имя Антихрист и т. д.). В сказках точно описана последовательность, как этих «зверей» одолеть. С кем необходимо бороться в первую очередь, и что в конце концов должно получиться, т. е. дана конфигурация рамок или призм, показано их взаимодействие, кто кого активизирует: религия — философию, философия — научно-техническое общество и так далее.

В древних цивилизациях целые институции пророков входили в транс с целью приблизиться, увидеть и познать значимые величины. Чтобы достичь взаимодействия с ними, необходимо добиться определенного состояния. Сохранились описания того состояния, в котором возможно прочтение энергетики высокого уровня, поскольку достижение высшего уровня и есть цель человеческого пути. А дорога сказок дает точное описание этого пути. И если сказку не удается понять и выполнить, зверей не победить. В любой момент кто-то из них вновь может активизироваться, т. е. человек начнет смотреть на вещи с позиции философии, религиозного учения или с научно-технической точки зрения. Нет одинаковых людей, как нет и одинаковых рамок. Мифический мир дает нам понять, что все наполнено жизнью и человек — лишь часть высокоразвитой системной среды. Он с нею связан, хотя и изгнан из нее в настоящее время. Не будь этой связи, мы не смогли бы существовать» (Айя Зариня).



КОСТЕР

Ритуальное чаепитие у входа переозначивает павильон в уютный чайный домик. Художники Кирилл Пантелеев и Марис Ужанс (оба в черном) разводят костер в специально предназначенной для этого железной вазе начала прошлого века. Куратор культурных проектов Сандра Якушонока (в желтом) растапливает самовар. Как отметила художница Ивета Лауре (от колонны справа), устроителям акции удалось избежать амбициозности, что понятно: при изначальном отказе от развлекательности расчет делается на соучастие подготовленного зрителя, на то, что у каждой индивидуальности проявится своя инстинктивная мудрость, свой жест, свой камертон. Все последующее — практически чистый эксперимент, опыт работы над собой, в чем, собственно, и заключена суть искусства.



ОКНО

Иннокентий Марпл мог бы считать себя владыкой бесконечности, когда бы не ночные кошмары. Все дело в том, что во времена Марпла могила по определению считалась замкнутым пространством, а бесконечность смирно стояла на месте и не отбрасывала тени.

«Размышляя о будущем мира, мы всегда подразумеваем, что мир будет там, где он должен быть, если бы он двигался как сейчас. Мы не понимаем того, что он движется не по прямой, а по кривой, и что он постоянно меняет свое направление». Эти слова Витгенштейна Рорти поставил эпиграфом к своей книге «Философия и зеркало природы» (Philosophy and the Mirror of Nature, Princeton, 1979). Тут главное не в том, говорит Рорти, кто там куда движется, главное, истины надо создавать, а не открывать. Не то так и будешь вечно отпирать шкаф дрожащими пальцами, не зная, кто на сей раз оттуда вывалится — тень тени отца Гамлета или Дед Мороз.

Современная культура легко разомкнула парадигму познаваемого мира, приняв его за иррациональный. Грачи прилетели посреди зимы и выпили у Саврасова всю водку — Хичкок умер, теперь все можно. Кто-то сказал, что культурная ситуация ныне движется «из узкого лона социального детерминизма в широко открытое интертекстуальное пространство». Не помню точно, кто изобрел эту комичную дефиницию, но она забавляет именно своей правдоподобностью: так и видишь, как линейность причинно-следственного ряда наглядно скругляется в более-менее дееспособный миф. В этом, надо понимать, ее, культурной ситуации, актуальность: из-под реки внезапно вынули русло, и она с перепугу свернулась в шар.

Но если Шекспир на противопоставлении замкнутого пространства (prison, confines, wards, dungeons; too narrow, bouded in a nut shell) и бесконечности сна (thinking, ambition, mind, infinite space, dream, shadow, airy and light, a shadow’s shadow) возводил здание классической трагедии, то Марпл просто выставил оконные рамы, чтобы немного проветрить помещение.



ВЕРТИКАЛЬ

«Холодно, ветер как бы с моря,
что странно, потому как слышать
здесь можно лишь то, что видишь».

А. Никласс, «Рижъская проза».

Европейская композиторская музыка выросла из церковных жанров, имеющих дело с храмовой вертикалью, воплощенной в соответственных архитектурных формах и в структуре иконостаса. Именно потому, что музыку «видят» в подчиненном вертикали пространстве, в котором направление «вперед-назад» несущественно, время в ней статично. Пространство Иннокентия Марпла, напротив, топологично, и поэтому времени в нем нет. Оно растворено в этой топологии и появляется лишь для того, чтобы показать в звуке ближайшую перспективу или создать — по принципу эха — иллюзию нескольких пространственных планов, в то время как слушатель видит единственный.

Акустические сумерки паркового павильона освещены усмешкой приклеенного к стене времени.



ПОПАЛИ

Люди разбиты на группы, которые выполняют Божью волю, не ведая, что творят. Господи, думают они при этом, куда мы опять попали. Смех красиво сжимает легкие, порциями выбрасывая в выстуженный воздух клочки пара, последние фиксируются на стенах сырыми пятнами, это моментальные фотографии смеха. Смеясь, легче сохранять дистанцию по отношению к идеалу. Будто бы сырые от смеха стены говорят: посмотри, кто пришел — Иннокентий, образчик бессовестного вымысла.



* Акция «Письма. Letters. Vestules» является самодостаточной частью продолжающегося с 2000 года проекта «Иннокентий Марпл» (Латвия, Россия, США, Ирландия, Италия, Япония, Малайзия).















































ЛЕА ГОЛЬДБЕРГ: Спящая царевна

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:58

Зелье сонное в яблоке скрыто –
Задремать на века, на века.
На хрустальном гробу раскрытом
Пляска света и тени легка.

Чрево гроба хрустального вскрыто,
И над ним пролетят века,
Только солнце и ветер открыто
Губ холодных коснутся ледка.

А еще промелькнет над нею
Вереница ночей и дней,
И воюющие, и изменники
В распре, в мире, в крови, в огне.

И предстанет в саду забвения
Эта сказка, спящих сонней,
И не тронут ее изменники,
Не придут вояки за ней.

Хлад победный успокоения
И успенья вечная сень,
Увяданья меж и цветения
Лишь качнется хрустальная тень.

В озаренье, смежающем очи,
Как в покое озерных вежд,
Только тихо оно кровоточит,
Сердце темных, тайных надежд.

Да придет ли, прибудет ли странник
По путям перепутанных лет,
Разобьет ли хрустальные грани,
Принесет ли любовь и привет?

Что за звуки шагов спешащих?
Это он, это он один.
Блажен пробуждающий спящих,
К царевне пришел царский сын.



РЕЧЬ ЖЕНИХА

Встань, невеста, встань, невеста,
Жизнь стучит в твою могилу.
Встань, невеста, встань, невеста,
Прокляни или помилуй.

От любви зарделись щёки,
Угадав и стыд, и негу.
Будь женой мне, вот и сроки.
Встань, проснись, белее снега.

Пробуждения слезные росы,
Сколько лет уж слеза не текла?
Как поставишь ноженьки босы
Ты на землю в осколках стекла?

Ведь разбился сон и разбился гроб,
И разбиты покоя чары
Ты придёшь ко мне, пробудившись, чтоб
Жизнь принять от меня, словно кару

Ведь повырубил сказочный сад лесоруб
Наступил сладкой дрёме конец
И отныне тебе дни тревоги и — груб,
Страстной ночи терновый венец.

И быть может, взмолишься, невеста моя:
Кто вернёт мне мой сон чистоты?
И проклятьем заменишь хвалу:
Будь же проклят, будивший, ты!

Ведь пойдёшь ты по терниям, плача от ран,
Ведь не сыщешь ровного места,
Ибо это назвали мы жизнью, сестра,
Пробудись, пробудись, невеста!



БЛАГОСЛОВЕНИЕ НЕВЕСТЫ

Сердце не вернёшь
К дрёме на века,
Ибо свет хорош
И зрячесть сладка.

Славься вновь и вновь,
Нарушитель снов,
Пробудивший боль
И проливший кровь,

За восторг и тугу,
Мои горечь и мёд —
Полной чашей в кругу —
Душа воспоёт.

Славь того, кто дал свет,
Славь того, кто спас,
Дарит день привет,
Ночи мрак угас.

Славен милый мой,
Ибо дал губам
Прошептать «Прости»
Родным гробам

Ты, душа, воспой —
Ты теперь сестра
Миру тех, кто с тобой
Не спит у костра.

1949


Перевод с иврита: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР















































КСЕНИЯ ЩЕРБИНО: Генрих фон Клейст. Гете и Штайнер

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:55

ГЕНРИХ ФОН КЛЕЙСТ

У марионеток есть преимущество невесомости. Их не тревожит инертность материи, той материи, что более всего сопротивляется танцу. Сила, поднимающая их в воздух, больше, нежели та, что тянет их к земле. Нам, людям, необходимо коснуться земли, отдохнуть от усилия движения. Этот миг отдыха не вписывается в рисунок танца.

Немецкие генералы редко бывают послушными марионетками, сказал генерал Поль Людвиг Эвальд фон Клейст, глядя на отступающие танки1 .

Эвальду Генриху фон Клейсту страшно. Вчера еще просто Генрих фон Клейст, он неуклюже выплевывал вишневые косточки в деву с именем асфодели – Адольфина Софи — вишневые косточки похожи на гранаты, оставляют вишневые пятна – он плюнул вишневой косточкой в себя и расплылся – тяжелый, плоский, красивый. Вчера походило на давно прочитанную книгу – вчера он, неуклюжий любовник и нежный поэт, плевался вишневыми косточками в женщину, в которой в последнее время видел смысл земного служения.

Как тяжело, переваливаясь боками, пачкая воздух, летит косточка, прорастая сквозь пространство, взрезая пространство на до – и после – как внутренняя зеленая и внешняя серебряная стороны листа, каждая косточка уже содержит будущий лист. Вишневое дерево, проросшее из его пистолета 21 ноября 1811 года, заслонило солнце – сначала для нее, потом для него. По обратную сторону пространства они походили на марионеток со сбежавшей веревочкой – вот еще полдвижения назад, и мир казался каруселью, а теперь два неловко скомканных тела, как два использованных носовых платка с продранным кружевом – словно приглашение на вальс столетней давности.

С деревьев тянулись любопытные сумерки, сжимались и молчали птичьи горла, глаза подернулись прошлогодней встречей, и остывающее дыхание памяти разлетелось на сотни лепестков.

Другие женщины были, не было других птиц2 . Там, в космосе, весь млечный путь – огромное вишневое дерево в цвету, а мы как аэронавты перед высадкой на луну, держатся за руку, смеются и плачут – словно кто-то дергает за вернувшиеся веревочки, уже в другой, висельной плоскости – только посмотри на эту девицу, что танцует роль Дафны! Преследуемая Аполлоном, она оборачивается, чтобы взглянуть на него. В этот момент душа ее теплится где-то в районе копчика. Когда она наклоняется, кажется, что ее вот-вот переломит пополам, как наяду у Бернини. А тот молодчик, что танцует Париса, когда тот, окруженный тремя богинями, тянет яблоко к Венере – да его душа в самом остром кончике локтя! – и можно бы станцевать этот кружевной столетний вальс – в пределах антигравитации, биомеханические существа с печальными глазами, птицы, кружащие вокруг всемирного вишневого древа познания, ибо яблоки суть тоже вишневые косточки – но, на секунду оглянувшись на землю, мы снова попадаем в тенета ее притяжения и лежим сломанные.

Сегодня, Эвальд фон Клейст-Шменцин, конспиратор, лесной царь собственному сыну, он собирается похитить его красоту – 21 августа 1938 года на встрече с Черчиллем, лордом Ллойдом и советником министра иностранных дел Ванситтартом недвусмысленно заявил, что Гитлер на войну решился. Вишневый сад Чехова, неожиданно разросшийся по всей Пруссии, России и младшей Польше, рассыпая град разрывающихся в полете косточек, стуча по крышам, взрезая бока машин, вспарывая брюшные полости кораблей, взламывая кисти самолетов, заметая белым лепетом больничной марли красные рваные пятна. 20 марта 1939 года, Эвальд фон Клейст-Шменцин, он передал английскому журналисту Яну Кольвину сигнал о намерении напасть на Польшу – сегодня, Эвальд фон Клейст, я вспоминаю, как собирался принести сына в жертву свободе – с гранатами в рукавах, он должен был приблизиться к фюреру –

словно птице Рок скормить часть своего бедра, чтобы пролететь сквозь пространство повествования, словно отдать самое дорогое, пожертвовать всем, что после-себя, собственноручно затянуть петлю и вот, движение руки кукловода – и сын распадается на сотни твердых и круглых вишневых молекул, каждая с продольным ребрышком посреди, маленькие планетки плоти, перекраивающие вселенную наново, в новое завтра, в котором я –

Эвальд Генрих фон Клейст-Шменцин, лейтенант, готовый принести себя в жертву во имя отца и свободы, знаю, что 16 апреля 1945 года я, Эвальд фон Клейст-Шменцин, отец, хладнокровно принесший себя будущего в жертву, уже мертв, а я – жив и с головой зарываюсь в снег вишневого цвета, смеюсь как сумасшедший и кричу – как будто я последний из живых. После войны было слишком много птиц – раздобревших от трупной кормежки, пуганных птиц, не боявшихся гудения истребителей – пять забьет собой двигатель, сотня заклюет пилота, в жестяном аквариуме плывущего по воздуху – птиц, не умеющих летать, только падать – и слишком долго не было снега.

А когда снег, наконец, пошел – нетающий, холодный, облетающий с ресниц, как вишневый цвет, я, Эвальд Генрих фон Клейст-Шменцин, известный также как Генрих Клейст, вспомнил.

Марионеткам нужна земля только для того, чтобы легко скользнуть по ней взглядом, как эльфы, — миг, и снова качнется маятник движения.


P.S.:
Генрих фон Клейст (1777-1811)
Эвальд фон Клейст-Шменцин (1890-1945)
Поль Людвиг Эвальд фон Клейст (1881-1954)
Эвальд Генрих фон Клейст-Шменцин (1922)

1 Поль Людвиг Эвальд фон Клейст — немецко-фашистский генерал-фельдмаршал. В 1944 уволен в отставку за поражения и несогласие со стратегией Гитлера. В конце войны взят в плен англичанами и в 1946 как военный преступник передан Югославии, а затем СССР. Был осужден и умер в заключении.
2 Vogel – птица (нем.)


ГЕТЕ И ШТАЙНЕР


Ундины видят сны соединения и растворения материи. И такое сновидение, в котором живет растение, — сновидение ундин, в котором растение растет от почвы вверх.

Выдирая, раздирая, пласты земли, траву с корнем выдирая, когтями почти, нет, всей плотью руки, жадной и нежной одновременно, как мужчина, с которым вчера лежала, а сегодня молчу. Огромное поле, зеленый усталый пырей, который упорно называю – полынь, как Раскин со своей St. Bruno’s Lily, лилией святого Бруно, Джордано Бруно непременно, так же, на золотом огненном колесе по полю, выжигая ересь и стыд, как я над сорной травой горбачусь.

Мгновенно скукоживающиеся, зелено-серебряные протянутые ладони, ничего не помню, что там Офелия пела, но лучше – Гете, видоизмененные листья, божественная зеленая метаморфоза, зеленые горы на буром, уставшем поле. Тычинка является сжавшимся лепестком, и что лепесток – это тычинка в состоянии расширения; что чашелистик – это сжавшийся, приближающийся к известной степени утонченности стеблевой лист и что последний – это под напором грубых соков расширившийся чашелистик, абстрактная единица плоти, моя рука, сжимающая стебли, сжимающая твой член, стебли, член, стебли, соитие, выдирая, раздирая пласты земли, траву с корнем. Маленькие космические кораблики семян рассыпаются в руках, заселяя собой новую вселенную – глаза, порожденные мужским и женским – что необходимо для созревания миндалю, одуванчику, чертополоху? Что может наблюдать ясновидящий, когда вянет полынь-пырей? Понимание растения через слово – что меняется в тот момент, когда действие становится звуком? Некую ауру смерти, которую невозможно зафиксировать самой мощной камерой Лейка?

Молочная травная кровь, пачкает руки, платье, хуже всего от одуванчика, тогда точно вся кожа в рыжие кольца, словно эльфы ставили миниатюрные банки. Вкус горьковатый, чуть терпкий, совсем не молочный, но все равно детский. Закат тоже молочный, обволакивающий облаком комаров, легким звоном, вздрагивающим под ладонью, живым и мягким, как батик – и распадающимся на тысячи звенящих молекул, словно сеет свои семена, маленькие космические кораблики, птицы в пронзительном воздухе.

Сильфы, вынужденные пронизывать воздух, лишенный птиц, теряют самих себя. Они не имеют своего «я», им его дают птицы — в том, что птицы вызывают в воздухе, пролетая в нем, сильфы находят свое «я». Семена сильфов, разметанные по ветру, превращаются в комаров – кто из них хотел бы быть птицей, кто из них птицей быть не боялся. Воздух натянут, как марля вокруг головы, арабский кошмар, прозрачный и мягкий.

Травяной царь, травяной царь, у Гете – весь из львиного хвоста и короны, зеленого хвоста, ветвяного хвоста, обещающий и неподвижный. Неужто ты не видишь – никто не видит? Ночью, я знаю, придет меж зелеными без света шторами, прозрачный, холодный, легкий, ляжет рядом, тонкий и гибкий, спрашивать: зачем траву полола?

Траву посадить.

Я ж сажал уже.

И вспыхнет заоконно, заухает подальше, словно заманивая, словно лилией распускаясь в белой, младенческой почти, ночнушке, словно обещая – силой возьму,

И поле, зеленое, живое, сомкнется надо мной одеялом, скользким, холодным, укачивая, убаюкивая, выдирая меня из жизни.

Ундины, собственно говоря, постоянно видят сны, и сон является для них их собственным обликом.



































И.ЗАНДМАН: golubye_tzvetochki.doc

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:32

Тогда обрати внимание на голубой цветок, который ты здесь найдешь.
Сорви его и смиренно отдайся воле неба.
Новалис.

Светлого дерева грубой шлифовки и кустарной резьбы прямоугольная шкатулка лежала на невысокой каменной ограде. В ней извивалась нитка пластмассовых бус, лицом ниц валялся значок какой-то женской организации (ВИЦО? – я перевернул, но увиденное тут же забыл) и покоилась фарфоровая брошь с незабудками, одна из которых была отколота. Бусы продолжали своё неприязненно извилистое движение и тогда, когда я изучал небогатое содержимое шкатулки. Значок, после того, как я впустую ознакомился с его назначением, сразу же свалился вверх остриём того гвоздика, которым прежде крепился к лацканам жакетов. Брошь с незабудками невозмутимо ждала, пока, повинуясь ставшей уже привычной страсти к голубым предметам, я прихвачу её с собой.
Постоянный поиск знаков, уже вполне обыденно, удовлетворялся находками. Улицы города поставляли их бесперебойно. С нахождением стоявших за знаками значений дело обстояло прямо противоположным образом. Какие уроки судьбы, какие обещания или хотя бы намёки мог я извлечь из этого случайного дара?

Autosave-File vom d-lab2/3 der AgfaPhoto GmbH

Вспоминать средневековую легенду о рыцаре, кинувшемся в полном боевом доспехе собирать для дамы своего сердца букетик прибрежных безымянных цветков, неуклюже свалившемся в воду и затонувшем, с «Незабудьменя!» на устах? Я затруднялся поверить, что рыцари в латах вообще способны были пошевелиться.
После того, как при содействии ворота и лебёдки их водружали на коней, они лишь превеликим усилием справлялись с привинченной к железной рукавице железной же булавой.
На жёлтой латунной булавке можно было прочесть: Made in England.
Поверить вообще было чрезвычайно трудно, хотя и хотелось. Да и мог ли я, в самом деле, поверить в то, чего мне хотелось более всего. В Германии в XV существовало поверье, будто бы носящий незабудки никогда не будет забыт своим возлюбленным. О том, нужно ли носить незабудки живыми или мёртвыми, история умалчивает. А ведь жизнь незабудок непродолжительна, и свои цвета за столь краткую, хоть и не бессодержательную, жизнь они сменяют, по меньшей мере, трижды. Не помню, в какой именно последовательности это происходит, мне давно не доводилось видеть живые незабудки, но розовато-сиреневый и белый попеременно с голубым окрашивают их лепестки. Цвета ли это рыцаря, цвета ли его прекрасной дамы, цвета ли её господина? Фарфоровые незабудки верно передавали все три тона одновременно.
Подобные броши, как мне удалось выяснить, производила фабрика Royal Albert, основанная в 1894 году Томасом Кларком Уайльдом. Принц Альберт был уже тридцать три года как мёртв, одиннадцать из которых королева Виктория оплакивала его память вместе с памятью Джона Брауна. Маленькая, дюйма в полтора диаметром, клумба фарфоровых незабудок не имела ни малейшего касательства до имперского траура.
Перед смертью Её величество повелела похоронить себя с халатом Его Высочества одесную и с локоном и портретом мистера Брауна в шуйце.
Хотел бы я знать, носили ли эти джентльмены незабудки в петлицах?
Последовательно становившаяся частью всё более крупных промышленных объединений по производству фарфора, 20 декабря 2002 года фирма Royal Albert начала вырабатывать свою продукцию в Индонезии, что, как уверяют специалисты, вызвало глубокое недовольство рынка, «определённо предпочитающего видеть фарфор Royal Albert английским и отдающего предпочтение изделиям с надписью Made in England».
Хотел бы я знать, продолжают ли в Индонезии выпускать брошки с незабудками?
Много будешь знать, скоро состаришься.
Хорошо бы.

«- Не сокровища так невыразимо привлекают меня, — говорил он себе самому, — жадность чужда моей душе: я мечтаю лишь о том, чтобы увидеть голубой цветок. Он неустанно занимает мои мысли, я не могу ни писать, ни думать о чем-либо другом. Я никогда не испытывал ничего подобного: точно все прежнее было сном, или точно я пронесся во сне в другой мир. В том мире, в котором я жил, никто бы не стал думать о цветах; а про такую особенную страсть к цветку я даже никогда и не слыхал».
Сколько я ни перечитывал Новалиса, голубой цветок оставался для меня словосочетанием. Или нет. Сколько я ни перечитывал Новалиса, голубой цветок оставался для меня гербарным препаратом: никогда не виданные цветочки льна, цветки цикория, редкие, но хорошо знакомые, вызывавшие в жившем во мне Робинзоне Крузо мгновенную мысль о цикорном кофеи, быстро вянущие без воды и столь же быстро восстанавливающиеся в воде незабудки, яркость огуречной травы. Их всех заменили теперь соцветия плюмбаго, свинцовки: ровной нездоровой бледности голубизна, липнущая к одежде, коли походя плечом задеть, сереющая на ходу.
Но мои уличные находки почти каждый раз напоминали мне, что голубые цветы могут помочь мне. «Мне казалось бы, что я сошел с ума, если бы я не сознавал все в себе с такой ясностью; не мыслил бы так отчетливо; я точно все лучше знаю. Я слышал, что в древние времена животные, деревья и скалы разговаривали с людьми. У меня теперь такое чувство, точно они каждую минуту опять собираются заговорить, и я как бы ясно вижу, что они хотят мне сказать. Есть, вероятно, еще много слов, которых я не знаю: знай я их больше, я бы мог лучше их постичь».

1. Матерчатый синий василёк, вероятно, из-за чёрных тычинок упорно принимаемый мной за мак.
2. Плоский пластмассовый десятилепестковый полупрозрачный лазоревый полуцветик.
3. Плоский пластмассовый восьмилепестковый непрозрачный лазоревый полуцветик.
4. Восьмилепестковая формочка для песка, пасочка.
5. Пластиковая подставка для день-рожденной свечки, не то цветок, не то цветоножка.
6. Голубая картонка с отсветом неизвестного науке квита и надписью Flower Lingerie.
7. Соломенный плохо прокрашенный псевдо-василёк. В игре петушок-или-курочка он мог бы быть петушком.
8. Смятая колесом жестяная незабудка.
9. Крошечная театральная блёстка, нахально поймавшая мой взгляд.

И то, за чем я нагнулся уже совсем по ошибке – вырванная с мясом, читай: с ошмётками голубой джинсы, притворившаяся медной пуговица с надписью BLUE FLOWER, окружившей венчик о пяти лепестках. Будь она воистину медной, и во всём неистовстве празелени ей бы едва удалось достичь межеумочной бирюзы, что уж говорить о цветочной синеве заявленной бесцветными вдавленными в металл буквами. Не масонские ли это штаны, пришло мне в голову глупо ухмыльнуться.
В 34-м, после прихода Гитлера к власти и гонений на масонов и масонскую символику, было принято решение сделать незабудку тайным опознавательным знаком. Малоприметные запонки и галстучные булавки для мужчин, скромные брошки для их дам верой и правдой служили ушедшему в подполье братству, так что братство и в послевоенные годы их не забыло. Не продолжение ли это? Открыть фабрику по производству невыразимых. Я имею в виду не кальсоны, но сами порты. Зримую голубизну оставить за чёртовой кожей, незабвенным же отдать вербальную, это ли не идеальная памятка пользователю штанов? Впрочем, скорее – нашедшему пуговицу, чем носителю целого.
Вот уже год, как я помню об этой пуговице. Каждый раз, подбирая с асфальта очередную голубую находку, я подумывал о том, что пора бы уже осуществить своё изначальное намерение и завести реестр, где, проставляя даты, дотошно описывать каждую попадавшуюся мне на дороге голубую штуковину. Поскольку я не стал этим заниматься с самого начала, мне было ясно, что даты придётся фальсифицировать, и эта необходимость подделки, столь незначительная для всех, кроме меня самого, каждый раз мешала мне сесть за компьютер и открыть новый файл – golubye_tzvetochki.doc. Желание сопоставить в дальнейшем найденное с происходившим, хотя бы во сне, а иногда и наяву, становилась всё более неосуществимым, если я так и не преодолею своей идиосинкразии к фальшивой достоверности.
Но если я погрешу против правды, против той, пока что неоспоримой, календарной правды, так мне казалось тогда и так по-прежнему кажется, я убью тот самый мельчайший, незначительнейший шанс понять, который мог быть мне дан. Заметьте, обращаюсь я неизвестно к кому (к столь необходимому мне неизвестно кому): я не говорю, что этот шанс был мне дан, я не столь самонадеян, но только – мог бы быть дан. Мне ли отвергнуть такую возможность ради ложно понятой красоты композиции? Я ведь давно уже догадался, что обречён складывать свою головоломку безо всякой надежды увидеть её когда-нибудь законченной. Так же как и вы, мой неизвестно кто, так же, как и вы.
Всё началось с деталей картонных паззлов, попадавшихся мне с незавидным постоянством на пути в библиотеку. Чаще всего попадались сплошь голубые, голубые с обрывками белых облаков и крыл, голубые с верхушками зелёных дерев, голубые с жёлтыми и красными клювами. Я старательно подбирал их, недоумевая, скольким небесам они принадлежат, пока не нагнулся – напрасно, как решил я тогда, ненапрасно, как считаю теперь – за зеркальным осколком, принятым мною за ещё один мозаичный фрагмент небосвода. Поднятый осколок побелел, пустил зайчика и, наконец, поймал мой взгляд.
(Я продолжаю эту запись в субботу седьмого числа седьмого месяца две тысячи седьмого года. Рекордное число пар, сообщают Йеху.ньюз, решили именно сегодня зарегистрировать свой брак в надежде вернейшим образом достичь седьмого неба).
После этого мне перестали встречаться картонные составляющие неба. И вообще, любые элементы картонных мозаик. До тех пор, пока на скамейке возле помойки я не подобрал брошенную кем-то мятую коробку с паззлом «Аквариум».

Я принёс её домой и аккуратно разложил на столе. Все детали были на месте. Кто-то перерос простую игру. Для меня же всё только начиналось.
Поскольку я не вёл точного учёта своих находок, я ничего не могу утверждать с уверенностью, но мне отчётливо представляется теперь, будто многие их них случались серийно и даже завершались некоторой полнотой. Так, например, мне помнится, что с тех пор, как я нашёл лазурные пластмассовые чётки, я больше не находил ни одной синей бусины. Модули ЛЕГО одно время тоже шли косяком, так же как и бельевые прищепки, хотя ни те, ни другие не привели меня ни к какому заключительному обретению и до сих пор продолжают падать с неба. Из найденных синих кирпичиков мне покамест не удалось построить ворота Иштар,
зато прищепки появляющиеся и исчезающие сами собой, не раз пригождались в хозяйстве. За три дня я подобрал три стеклянных шарика с голубым и рыжим нутром, которые ношу теперь в кармане.

 

marblesvy3

 

У меня их никогда не было. Даже не помню, видел ли их у кого-то в руках. Если бы видел, украл бы, непременно бы украл.
Зато я о них слышал. Говорили, что их не купишь, можно только найти или в подарок получить. Что их можно извлечь из аэрозольных баллончиков с краской. Встряхнёшь баллончик и слышишь — стучит. Только иногда какую-то мелочь в них суют, дробь какую-то. В одном из десяти наверняка найдёшь. Что их можно выковырять из панно в одном из городских кафе. В каком – не говорили, секрет. Что соседний пацан нашёл целую россыпь. Где? Да за заводом стекловолокна. А как туда попасть? Да не знаю, чего привязался! Да нет, он их на аэродроме собирал, они же как получаются? Вот самолет взлетает и от трения шасси по асфальту при высокой температуре асфальт плавится, а потом стекленеет. Ну, это уж ты загнул! Тогда бы они были только чёрного цвета. Так ты ж их не видал никогда! Не видал, но я знаю. Мне один говорил, что самые ценные – тёмно-зелёные, как изумруды. Синие ценнее.
Отстань, за что купил, за то и продал. А этот за них себе настоящую модель Боинга выменял! Я бы не стал менять, я бы хранил.
Говорили, что это просто-напросто полуфабрикат при переработке стекломассы в стекловолокно. Просто-напросто?
А мне девчонка одна говорила, что у тётки её таких пол-аквариума. У неё муж в заграницу плавает. Я бы украл. Так она и тырила потихоньку. На жевачку меняла.
Мне отец жевачку привёз, так она меняться хотела. Хочешь, говорит, лунный дам. А я не стал. А я б сменял, на что хочешь сменял бы. Ну и дурак.

Стоило мне написать о цикличности, как я снова наклонился за синей вырезной картонкой со скруглёнными конечностями – глубокий синий, уходящий в фиолетовый. Ночное небо? Тропическое? Гадать бессмысленно. Разглядывая воплощённую условность, следует принимать её со смирением. Я же не сомневаюсь, что имеется в виду небо. Уже славно. Условности мира сего, так же как и закономерности его, нам даны не в наказание, но в насмешку над нашей страстью к познанию. Каждая новая условность всё дальше уводит нас от непостижного или, по крайней мере, нам так мерещится, ведь от него не уйти. В том же повинны и закономерности. Зато случайные совпадения в этом не обвинить.
В окнах Дома Рецаби, куда уже вселились жильцы, в освещении дневного неона, я разглядел акустические потолки с изображением голубого неба в ягнятках облаков. Сам Рецаби жил ниже уровня проходивших рядом с ним улиц. Черепица крыши лишь до пояса доходила прохожим. Автомобилисты проносились мимо, даже не представляя, что за низкой каменной оградой стоит дом. В последние дни перед выселением Рецаби прохаживался по двору среди рухляди, которую собирал всю свою жизнь, заложив руки за спину и уставившись себе под ноги. Два кота шли за ним по пятам. Новосёлы с третьего этажа отстроенного на том же месте здания смогут, лёжа на полу с подогревом, глядеть в нежно-голубое небо, напечатанное на пенопластовом потолке и пересчитывать своё не убывающее и не прирастающее стадо.
Я же хочу рассказать о непарных объектах своего собрания. Хотя бы для того, чтобы убедить вас и убедиться самому в том, что непарность их совершенно мнима.
Так, например, голубой дельфин на магните нашёл своё отражение во сне Додика от 1.XI.2003.
(Додик регулярно присылал мне записи своих снов. Потом выяснилось, что сам он их не хранил. Видимо, уверенный в моём фетишизме, он не сомневался в их сохранности. Меня же они то раздражали, то забавляли. До тех пор, пока я не стал наклоняться за голубыми и синими квадратами лото и осьминогами мозаик. Тогда я начал понимать, что природа этих записей и моих находок едина и что возможности расшифровать их значение по меньшей мере удваиваются, если рассматривать их параллельные существования одновременно.)

1.XI.2003. Додику приснилось:
С О. мы вторгаемся в длинное и приземистое двухэтажное строение, принимаемое мною по началу за дворец голландского короля. Поселяемся в одном из необъятных покоев, пытаясь по утрам ускользать от недреманного ока горничных. Наступает момент, когда пере?вы?селение представляется уже неизбежным. С тоской смотрю на полку платяного шкафа, уже заполнившуюся книгами. Думаю, что придётся подобрать несколько не слишком больших картонных коробок, чтобы их упаковать. Параллельно с этими мыслями меняется представление о дворце. Вероятно, подспудно происходит осознание того факта, что подобная протяжённость в пространстве не может быть голландской. Это резиденция шведского короля, — догадываюсь я и начинаю ждать королевского появления, которое так и не происходит. Однако в комнате за столом возникает некто, принадлежащий к королевской фамилии, одутловатый и страдающий аутизмом (принц датский?) Он поглощён составлением и одновременно выращиванием букета. Часть растений удивительна и незнакома. Один цветок похож на налитого сине-лиловыми чернилами дельфина. Меня предупреждают, что его нельзя касаться. «Это — дельфиниум?» — спрашиваю я и просыпаюсь.

Синий и голубой очень часто появлялись в записях Додика, гораздо чаще, чем все остальные цвета. Мне, которому сны показывали скупо и, я бы сказал, будто на экране маленького чёрно-белого телевизора, эта несправедливость всегда казалось вполне закономерной. Сны, несомненно, синего цвета, а уж предъявляют тебе синьки или гранки – не так уж и важно.
Слово «сенильна», так же, как и «Синай» с «Сенегалом», появлявшиеся в тех снах, которых я здесь не привожу, тоже отсвечивали синевой.

5.VIII.05
Наконец-то хоть что-то запомнилось из снившегося:
Я – кошка и одновременно наблюдатель. Кошка в борьбе с мышками (выглядящими маленькими старушками, копошащимися на краю раковины) льёт в раковину масло и поджигает его. Пламя летит в воронкообразную вытяжку прямо над раковиной. Наблюдатель озабочен, не сгорит ли весь дом.
Затем сцена «обручения». Старик достаёт кольцо с синим камешком, окружённым бриллиантами. «Сапфир», — говорит он и протягивает его старушке, которая передаёт его ещё более древней старице. Та рассматривает его внимательно. Наблюдатель сознаёт, что навряд ли это — обручение, скорее – алмазная свадьба, и озадачен вопросом, понимает ли старушка что-нибудь или совсем сенильна.

Время от времени я раскладывал на столе или на диване свои находки и, вооружившись письмами Додика, пытался совместить его слова с ничьими предметами.

Маленький носорог, не столь далёкий от своего Дюрером гравированного прародителя, не раз тиражированного в белом мейссенском фарфоре, а на сей раз отштампованный в тёмно-синей пластмассе, нашёл свою пару во сне от 27.XI.2001:

На улице Сапфирового Камня рядом с бывшей румынской ночлежкой встречаем стаю бездомных собак. Собственно говоря, они и появляются со двора ночлежки «Жасмин». Среди нескольких мелких мохнатых дворняжек – лохматый носорожек. А позже я замечаю и крошечного козла.

Обтекаемая инопланетная голова, которой любой телезритель или читатель комиксов наверняка мог бы дать имя, была узнана во сне от 17.VI.05:

Приснилась традиционная уже смесь конторы и маминой квартиры. Над ней живёт З. Я хожу по его жилью, заглядываю в его компьютер, тороплюсь уйти, пока он не вернулся.
Последний день Старого года. Мне страшно хочется позвать З. к нам, но я ничего не могу придумать. Не подняться ли мне к соседке? Ведь я не обязан знать, что З. там поселился. Зайти и выразить изумление при виде него. Пока я ломаю над этим голову, он каким-то образом появляется у нас и в свою очередь изображает изумление при виде меня. Потом сидит рядом, прижавшись щекой к моей щеке, плачет и тычет острым стальным пером себе, вроде бы, в нос. Я отстраняю перо, параллельно вижу мелко исписанные этим же пером страницы.
Кто-то появляется в квартире и передаёт мне подарок от О. Подарок — джинн, он сидит в цилиндрической банке, изнутри измазанной густым мёдом, и похож на синеватую рыбу с человечьим лицом. Мне нельзя открывать банку, если я удержусь и не открою, всё будет хорошо. Разве ему хватит там мёда и воздуха, беспокоюсь я. Пугаюсь, что О. не хочет возвращаться, но передавшая банку (кажется, это существо женского рода) успокаивает меня: он за дверью, просто ждёт приглашения. Открываю ему.

Autosave-File vom d-lab2/3 der AgfaPhoto GmbH

Иной раз я решал, что как раз этот скафандр появился во сне 4.7.06:

В большом питерском дворе я вижу себя с ярко-синим, лазурным пластиковым или лаковым лицом-маской и в таком же плаще с капюшоном и в восторге рассказываю кому-то, что в точности такая же фигура встречалась мне во сне, и что иногда мне случается увидеть во сне деталь из будущего.

Троящиеся отражения радовали меня более всего. Я вспоминал трюмо (во мн.числе) своего детства и наслаждался многообразием открывавшихся ракурсов.
Даже присланный мне Соломоном подарок – запаянный пластиковый пакет с желеобразным составом цвета морской волны, который следовало замораживать, чтобы после приложить к больному виску – возник дважды:

17.11.1999
Снились инсталляции – прозрачные со всех сторон, мягкие матрасы-бассейны-аквариумы с пловцами, вода очень яркая – голубая, зелёная.

и 22.XI.03
Делёжка наследства, которую ведёт сам дед. Ощущение всеобщего недовольства, завистливой обиды. Чувствую себя не в своей тарелке, ничего не хочу, только отделаться от всего. Дед берёт в руки странный предмет, довольно плоский, в узорной золотой оправе, кажется, мягкий – наполненный цветным, кажется, синим прозрачным желированным веществом. У предмета форма сплющенных песочных часов, и я так и понимаю, что это – часы, только гораздо более медленные, вернее, рассчитанные измерять гораздо более продолжительные временные отрезки. Дед распоряжается: нечто должно быть продано, а мне на эти деньги куплены часы с бриллиантами, мне же отчаянно хочется именно те часы, только неловко попросить…

Множились и голубые цветочки. Даже если формально они не были голубыми, и тогда их освещала голубизна.

28.II.05
Снилось, что едем в трамвае миланского типа – деревянном, сидения по периметру – вся дорога проходит в туннеле, стены которого оформлены художниками так, чтобы проезжающий мог представить себе, что он в Лиссабоне. Панно выполнены из серо-сернистых керамических плит с процарапанными деталями. Организаторы этого аттракциона с нами в одном вагоне. Там, где они сидят, поперёк вагона развешаны вымпелы и флажки, яркие, аляповатые. Постепенно оказывается, что мы в Лиссабоне. Я подбираю голубую ажурную гирлянду – мужская и женская фигурки, цветочные цепи, всё из рельефной бледной однотонной бумаги. Спрашиваю О., не кажется ли ему, что это из кладбищенских украшений. Он соглашается, и я кладу парочку уже не на землю, где они были найдены, а на услужливо подставленный надгробный холмик. Потом было что-то ещё, но забылось.

15.III.04
Снилось, что я в дедовской квартире, разглядываю разорённую полку,
где прежде стояли старинные чашки. Там и сейчас стоит какая-то чашка (только – ЛФЗ, с изображением клавесина и нотами) и ещё несколько непонятных штучек: крышка от веджвудской пудреницы с персидской белой розой на бледно-голубом фоне, старая венецианская фотография (дедушка говорит, что фотограф – Скиндер), раскрашенный деревянный барельефчик, два профиля – Гёте и Доротея.

Гете считал, что синий цвет вызывает «неспокойное, мягкое и тоскливое настроение». О том, что считала Доротея, мы навряд ли когда-нибудь узнаем.
Я хотел бы считать до десяти и открывать старательно зажмуренные глаза.
Можно ли жить, считая облака на пенопластовых потолках, мне неизвестно.
Синий и голубой в снах Додика то закрывали перспективу, то открывали её с пугающей лёгкостью.

15.12.05
Приснилось, что мы живём в одной довольно просторной комнате в коммуналке. Чтобы отгородиться от соседей, когда из коридора начинают доноситься звуки ссоры, прикрываем небольшую фрамугу, приоткрытую над дверью в коридор.
О. даёт мне кусок кружевной клеёнки, чтобы завесить оконце. Моё удивление –можно ли прикрыть окно таким прозрачным куском? Замечаю, что там уже много разного повешено – голубая занавеска, ещё кружево и решётка… так что можно и эту штуку приделать.

9.9.04
Синяя с облупившейся краской калитка на засовах. Не помню, отодвигаю ли я засов или просто прикасаюсь к калитке. Она легко подаётся и раскрывается вовнутрь. За ней железнодорожные рельсы. Идёт поезд. На каком-то этапе он начинает задевать калитку, как будто проход сужается. Страх перед последствиями моей неосторожности. Вроде бы, понимаю, что поезд пройдёт, не застрянет, но калитка, по всей видимости, будет разбита.

«Темно-синие скалы с пестрыми жилками возвышались на некотором расстоянии;
окружавший его дневной свет был яснее и мягче обыкновенного; небо было
черно-синее и совершенно чистое. Но с наибольшей силой привлекал его голубой
цветок, который рос у ручья, касаясь его своими широкими, блестящими
листьями. Цветок окружали бесчисленные другие цветы всевозможной окраски, и
в воздухе носилось чарующее благоухание. Но он ничего не видел, кроме
голубого цветка, и долго разглядывал его с невыразимой нежностью».

Новалис собирался довести своего героя до Иерусалима и не успел.

 

ДМИТРИЙ СУМАРОКОВ: Портреты и сообщения

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:27

(20+4)

Фиксация времени в его недискретных формах

Каретка скорой помощи бежит, спасая жизнь, к началу нового абзаца. С Клехом мы разминулись на несколько минут — цельсиговский стул еще не придвинули обратно к столу, влажная пленка морса на дне шестнадцатигранного стакана и желто-черный коробок спичек как доказательство: человек был. Был, сделал контрольный соскоб с очередной из столиц бывших союзных республик по заданию Geo. Выпил морс. Отметил взглядом лохматый чемодан дворовой собаки. Уехал на вокзал, хрустя железнодорожным билетом.

Второго человека звали Хардий Лединьш, который, по свидетельству очевидцев, имел выход на мистериальный уровень, точно Карлсон на крышу. Еще писали о нем как об одной из самых заметных личностей в латышском авангардном искусстве того времени, и вот в легких желтого почтальона закончился воздух, и пришло время повернуться ко времени спиной. Он оставил за собой 15 тетрадей, последняя из которых заканчивалась так:

Здесь, сказал он, и показал на свежую линию во влажном песке. Линия хорошо удалась. Линии хорошо удаются, если их ведут по влажному песку сразу после дождя. Линия была почти прямой. У нее был небольшой изгиб на расстоянии начала третьего шага. Здесь. Он показывал на только что проведенную линию. Смотрите сюда. Видите, эта линия. Не наступите. Соберите желуди. Посадите по обе стороны. Не переступайте. Берегите линию на влажном песке.

Тогда кто-то поднял руку и быстро спросил: эта линия? Здесь? И она дышит? В песке? Не переступайте? Желуди посадите? Да, да?

Ах, и не спрашивайте,
сказал Куртумзл
и ушел.






Эссе вместо завтрака

Вновь обретенный Левчин на случайно раскрытой странице:

Кому нравится арбуз,
кому свинский хрящик.
Все имеют личный вкус,
даже чёрный ящик.

Несколько лет назад читал Ludus Danielis, пастиччо из вульгаризмов авангардной поэтики, намазанных на корочку древнего сюжета — скомороший оммаж иерусалимскому визионеру. Да, подумалось тогда, вот он какой — русский ответ ихнему Эзре Паунду. Дразнюсь, Рафаэль.

А вчера ночью на лестнице курили табак с Мараховским, он рассказал катастрофический случай, как его в Интернете сравнили с поздним Гандлевским, не поленюсь отыскать: Виктор Мараховский, жесткой до грубости образностью и балансирующим на грани романтичности и цинизма лирическим субъектом напоминающий не то раннего Дениса Новикова, не то позднего Гандлевского.

Набираем в Яндексе «поздний Гандлевский», выпадает: «Сюда же можно отнести и те приемы, которые Гандлевский заимствует у Г. Иванова, поскольку само ядро поздней поэзии Иванова есть противоречие».

Набираем «поздний Иванов», вываливается: «А уж кристаллической соли позднему Иванову, написавшему как-то о «скрипящей в трансцендентальном плане» телеге, не занимать».

Скрипящая в трансцендентальном плане телега —
помнишь спрашивал что может быть хуже смерти
может жизнь
может текст

* Рафаэль Левчин — поэт и издатель, живет в Чикаго.
** Виктор Мараховский – рижский поэт и журналист.






Гали-Дана сказала

Гали-Дана сказала: «Счастливой поездки», я улыбнулся и выключил почту, сунул в карман телефон и оранжевую коробку с сигаретами, закрыл дверь на ключ. Телефон зазвонил, когда я спускался по лестнице. Равдин звал в гости: у него ко мне было дело и немного водки под салат из помидоров с огурцами на кухне. Кроме того, у него уже сидел в гостях проф. А.П.Белоусов, видный специалист по русским садистским стишкам и жестоким романсам, тот самый, чья дочь за Псоем. Он приехал к Равдину из СПб. Я сказал, что тоже буду, но только вечером, а сейчас я хочу на море.

В почтовом ящике лежала открытка из Италии. За разговором она впорхнула в рюкзак, между страницами толстой книжки «Лицом к лицу с Америкой», отчет о поездке Н.С.Хрущева в США, 1959 год, и там прижилась.

Встав на путь, будь готов бесстрашно встретить кого угодно. Мне, например, по дороге на море встретилась рюмочная. Нужно было принимать какое-то решение, и я решил, что можно уже сейчас немножко начать, почему бы нет? В рюмочной никого не было. Я сел за столик и вынул из рюкзака открытку. Она пришла ко мне с могилы Данте.

На открытке был изображен штамп почтового отделения Болоньи, чуть ниже — адрес: Ravenna, via Gamba 16, и подпись «Presunto ritratte di Dante». Это значило, что с другой стороны мог быть портрет Данте, а мог и не Данте. Там же был нарисован от руки схематический жираф с двумя шеями — Артемий Дмитриевич, младенец-плейбой, нарисовал его, предварительно положив открытку картинкой вниз на высохший акведук, грызя фиолетовую маслину новенькими белыми зубами. Я опрокинул пятьдесят и вышел наружу. Окруженные светом и теплом дети играли в кто у кого отберет велосипед.

Я шел на море, когда телефон зазвонил опять. Голос моей духовной жены Кати сказал, что через полчаса она будет стоять на вокзале проездом из СПб в Дессау, чтобы встретиться со мной, а наутро улететь продолжать участвовать в проекте Transnational Spaces, Bauhaus Kolleg VI. Что-то не складывается у меня сегодня с морем, подумал я. В рюмочной по-прежнему никого не было, пятьдесят и стакан томатного сока, три скуренные подряд сигареты в пепельнице, такси по телефону. Водитель оказался похож на Гасдрубала, хе-хе. Гасдрубал приемлет бразды.

Первое, что я встретил на Привокзальной площади, был Б.Б.Гребенщиков в распахнутом красном пальто швами наружу — он плавно шел один, налегке, как Сын Неба, столь же подходящий в этом месте. За его спиной двигался цыганенок, так же плавно, то ли пародируя, то ли пытаясь улучить момент. Может быть, Б.Б. шел от Немировского, чей офис помещался в здании вокзала, трудно сказать. Мы поздоровались без смятения и разошлись каждый в свою сторону. Катя перезвонила из парка, маршрут вновь искривился.

На Эспланаде духовой оркестр наигрывал легкие марши. Вокруг пенилось пиво и звучала немецкая речь. Огромные репродукции картин на плоских стендах посреди травы — будто из Художественного музея вынесли стены. С утра кто-то запустил в Коровина вишней, его пришли и отмыли щеткой.

Катя рассказала последнюю историю про Сержанта: перед приездом Буша он хорошенько принял и отправился спать на Noass, куда-то вниз, под каюты. Тем временем служба безопасности президента оцепила дамбу и собственно Noass, тщательно осмотрев помещения. И, чтобы кому не вздумалось стрельнуть в окно «Рэдиссона» напротив, где поселились союзники, всех из галереи выгнали на пару дней. Настало утро. Сержанту приспичило покурить и попить воды. Вышел на палубу, щурится — мать родная! Вокруг строгие вооруженные парни в чужой форме, охреневшие от вида помятого русского мужика. Кричат по-американски: «На пол, сука! Ноги раздвинуть, руки за голову!» Сейчас-сейчас, говорит Сержант, посмотрим, кто из нас первый ноги раздвинет. И так идет напролом через шеренгу спецназовцев США. Сейчас посмотрим, кто из нас сука. Хорошо, говорит, что я руки из карманов вынул, а то точно бы пристрелили.

Это в Катиных свойствах — примагничивать интересных людей. Едва она присаживается за столик в кафе, через пять минут вокруг собираются сплошь интересные люди. Сначала пришла и села политическая обозревательница Д.Д., затем мимо протанцевал популярный математик и депутат думы В.Г. со спутницей, потом появился музыкант Миша Литвинов в пальто швами вовнутрь и печальными черными глазами.

Так солнце незаметно ушло за крыши. Д.Д. приняла две бурые таблетки и уехала на улицу Твайка. Пока мы с Катей расставались, пришлось поздороваться еще с тремя-четырьмя знакомыми и сделать дополнительно ряд звонков. На прощанье Катя подарила мне книжку «Современная баллада и жестокий романс» издательства Ивана Лимбаха. В ответ ничего не оставалось, как подарить ей отчет о поездке Хрущева в США, 1959 год, еще повезло, что там было несколько сотен фотографий. На одной из них Эйзенхауэр целовал Хрущева в ухо.

Я помахал Кате открыткой с могилы Данте, из-за чего ко мне тут же подрулило такси и я поехал на нем в гости к Равдину.

У Равдина, точно, был нарезан салат и продолжал сидеть проф. А.П.Белоусов в сильно поношенной коричневой майке с белой надписью квадратными буквами. Я показал ему только что подаренные жестокие романсы. «Адоньева и Герасимова, — благожелательно сказал проф., не раскрывая книжки. — Хорошие девочки, живые. Сами собирали, сами обрабатывали». Он рассуждал о романсах, как грибник о грибах.

Пока мы работали над предварительным списком русских литературных объединений Латвии (1990-2004), Равдин заметил между делом, что про меня читался доклад на конференции Circus Balticum. Я сказал, что это очень правильное название, циркус, а кто докладывал? Равдин сказал, что Наталья Шром, доцент отделения славянских языков нашего филфака. Я сразу вспомнил ее учебник по современной литературе для российских школ, куда она умудрилась всунуть Сорокина и Петрушевскую. Равдин спросил ее, откуда она берет тексты Сумарокова. Наталья Шром ответила: «Из Интернета».

Потом мы немного выпили, и Равдин показал свою последнюю книжку, изданную в Стэнфорде. Она называлась «На подмостках войны», в ней говорилось о судьбе театров Риги во время второй мировой. Еще мы посмотрели мемуарную книжку о рижских корпорантах-рутенах и превосходно изданный фотоальбом Мары Брашмане в темном кожаном переплете, с хрустящей бумагой между страницами. По этому поводу мне захотелось спеть на пару с проф. Белоусовым жестокий романс Падревского-Прозоровского «Шелковый шнурок» 20-х годов:

Милый мой строен и высок,
Милый мой ласков и жесток,
Больно хлещет
Шелковый шнурок.

Но проф. Белоусов не знал слов. Их, может быть, знала Катя, но она уже спала в ожидании утреннего самолета в Баухаус. Проф. Белоусов внезапно признался, что хорошо знает Катю, что он читал ей курс в Европейском. «Хорошая девочка, живая, — сказал он. — Хорошо идет».

Тем временем наступила глубокая ночь. В оранжевой коробке закончились сигареты. Сонные слависты спотыкались о стулья. Рюкзак сам забрался ко мне на спину и подтолкнул к двери. Я шел по улицам как будто в сновиденьи, и только чей-то детский голос из окна с болезненно-прекрасным наслажденьем пел в темном воздухе, протяжный, как струна.

* Александр Немировский — играет индийскую музыку, директор рижского торгового центра Origo.
** Список русских литературных объединений Латвии (1990-2004) — http://emc2.me.uk/tm/appendix/ruslit.html






Ни страха, ни отчаяния

Христос, разрушающий свой крест и отправляющий его в костер, где уже горят священные книги, — это роспись 1943 года Хосе Клементе Ороско, католика по воспитанию, доброго приятеля Сикейроса, Риверы и Ревуэльтаса. I came back, I brought my axe — «Я вернулся, я принес свой топор», пели Cannibal Corpse. Однажды я спросил у Алекса Уэбстера, основателя и лидера Cannibal Corpse: «Ты — верующий человек? Как выглядит твой Бог?» — «Я не особенно религиозен, — ответил он, — и в церкви не был уже лет десять. Вот мои родители — да, они были методистами, как это ни парадоксально». — «Тебя часто посещают ночные кошмары?» — «В детстве часто. А теперь, скорее, редко. Теперь вся эта дурь живет в нашей музыке».

Идея крайней благожелательности природы и Бога – один из мощнейших механизмов выживания человека. Без нее культура обернулась бы страхом и отчаянием. (Камилла Палья, «Личины сексуальности».)

Культуролог из Тарту Елена Мельникова-Григорьева пишет так: «Я всегда говорила то же о религии. Она нужна, если человек не имеет Бога в себе. Приходится пользоваться протезами, тем более нарочитыми и мощными, чем меньше Бога внутри. Но если нет Бога внутри, то религия есть необходимое благо».

Так и царь Иван Грозный был по нашим меркам набожным человеком, что не мешало ему отплясывать на свадьбе герцога Магнуса Ливонского под напев Символа веры св. Афанасия.






Подробности письмом

Видел в одно время: карманный глобус с Новой Голландией ниже Австралии и без Антарктиды; шесть фарфоровых салфетниц в виде уточек-матросов, к каждой полагалась машинописная бумажка: «матрос Петров», «матрос Фаттахов» и т.д.; массивное самодельное садовое кресло — трехколесное и двухэтажное; новенькую фотовспышку «Кобольд» Westgermany 60-х гг. со складным рефлектором; детальный инженерный чертеж настенного шахматного слона; узкую костяную вазу; пачку любительских снимков с видами Риги после бомбежки 1944 года; морской невод-кошелек со стеклянными поплавками сушился в саду между яблоней и елью, там же стоял полосатый стол; мы пили чай с пирогом, под звездным небом, черные детские силуэты волокли по дамбе между двором и Лоцманским каналом сварную раму от металлического забора без сетки и сатанински хохотали.






Воспоминания о непережитом

1. Гали-Дана Зингер, 1987

С 1985 по 1988 год я жила в Риге. Однажды отправилась я на некое художественное действо, то ли фестиваль искусств, то ли еще что. В одном из выставочных помещений проходил хэппенинг: зрителям предлагалось подниматься по лестнице, перегороженной толстенными бревнами — куда там Ильичу на субботнике. Лестница к тому же была чуть не винтовая, народу — тьма, объял меня приступ клаустрофобии, и начала я против потока пробиваться к выходу. Почему-то мне кажется, что видела я на той лестнице Дмитрия Сумарокова.






2. Дмитрий Сумароков, 2002

Году в 2002-м, распечатывая интернет, чтобы почитать его в дороге, я увидел имя «Гали-Дана». Имя тут же вытянуло аллитерацию: Гала Дали. Наверняка муж художник, подумал я, отправляя файл на принтер. Поездка была в Митаву, это где-то на час, я читал стихи, и они мне ужасно нравились. А стояла довольно ранняя осень, и город бродил по собственным улицам, как запах старого саше. И мне захотелось глинтвейну. Возле площади герцога Екаба я зашел в кафе в старом доме — когда-то здесь в гостинице останавливались Калиостро и Казанова, вот, значит, и я тоже там остановился. Я пил глинтвейн и читал интернет, а потом отправился по мосту через реку на Рижскую улицу, листочки же со стихами остались лежать на подоконнике: я им сторожем быть не хотел.






Letras de tango

Рылся в бумагах, нашел записку от Дино Салуцци, когда-то она ждала меня в reception гостинички во Дворе конвента — видно, там, на стойке, и написал. Вообще это оказалось многослойное послание: поверх всего была прилеплена крошечная бумажка с надписью Dimitri; под бумажкой находился завернутый в белый лист диск Di Meola Plays Piazzolla, подарок, Салуцци там подыгрывал на своей немецкой гармошке; ниже помещалась написанная фломастером по глянцевой картонке записка с рисунком — бандонеон с ножками. Если писать фломастером по глянцу, а сверху повозить диском Di Meola Plays Piazzolla, линии букв побледнеют, расплывутся, размажутся до неразборчивого эсперанто, рассыплются в пепел, запачкав собой картонку, состарят письмо в несколько мгновений, и так ему лучше: теперь из-за букв выглядывает старая музыка — танго, воображаемое утешение.

Image Hosted by ImageShack.us






Полнолуние

В полночь ехали с Левчиным в такси, таксист — крепкий латыш лет шестидесяти, на лицензии вместо фотографии — портрет Че. («Мой документ теперь, ненавижу Евросоюз».) Две семнадцатилетки выпорхнули из «Рэдиссона» — дал по тормозам, подхватил на лету, втиснул в салон. («От клиента сбежали. Надо вытащить, я их узнал, сам сюда вез». — «Хех, — хмыкнула бабочка с заднего сиденья, — ты в ответе за тех, кого вовремя не послал». — «Будешь моим психоаналитиком?» — отреагировал таксист. «Стоп, приехали», — девчонки выскочили на Даугавгривас, не заплатив. «Что такое интим-клуб?» — вежливо поинтересовался Рафаэль. «Уеду в Лондон, — сказал таксист, — у меня четыре дочки, и не дай бог».) Через Клейсты, в лесу, в фосфорном тумане, гнали под девяносто, счетчик он выключил. («Этих в Брюсселе кормят моими налогами. На сегодня хватит».) На Кирхенштейна цыганка лила воду на дорогу, при полной луне, блестели голые плечи, мы обогнули ее по встречной.

* Рафаэль Левчин приехал в Ригу участвовать в Днях болдерайской поэзии.






Рецепт головы нумер семь

В дверь кабинета заглянул писатель Гаррос, мгновенно стрельнул из оранжевой коробки палочку невшательского Red & White и исчез. Спустя минуту на том же месте возник Истинный Учитель Истины Авраам Болеслав Покой и протянул мне в подарок сигариллку Handelsgold с деревянным мундштуком, однако не насовсем забрал желтую рекламную зажигалку Elvi. Следом вошел и вышел шофер Саша, оставив по себе апельсин. Апельсин сразу ушел в обмен на рюмку домашнего яблочного вина и упаковку спичек John Lemon. Последовательность событий развеселила меня так, что саднящая в висках голова (was this a malignant sadness?), в тяжести сравнимая с шаром для боулинга нумер шестнадцать, без перехода сделалась нумером приятно седьмым. Выкуривая сейчас перед сном сигариллку Истинного Учителя Истины, не могу не отметить напоследок, что в библиотечке fictionbook.ru покойно лежат истории Авраама Болеслава “Шифр Микеланджело” и “Пиротехник”, кои я не то чтобы навязываю, но, вот, они там лежат.






Caprifolium mundi

Артемий Дмитриевич Арш, известный в мире младенец-плейбой, сплавал за речку в Стокгольм нанести Карлсону светский визит. Конечно, — думал он, покуда его выносили на руках с парома, — конечно, все нормальные люди приезжают сюда за чеком от Нобелевского комитета, в этот вот дом с коричневыми шершавыми стенами. Им нет нужды, — продолжал младенец, деловито уминая в себя шведский стол, — ударяться в трагедию, когда у тебя заканчивается mousse d’amandes aux mures arctiques. И у них не отбирают после этого припасенную на десерт восьмую сосисочку, нет. Но когда мир вокруг тебя такой новенький и как бы еще увитый пестренькими каприфолиями, когда Темза, Дунай, Рейн текут исключительно ради твоего удовольстия, а Монблан, едва завидев тебя, гордо подымает в приветствии свою блистающую вершину, — стоит ли роптать на тех, чей длинный пожелтевший список однажды не вспомнят дети нашего лишенного поэзии века? Конечно, именно теперь этого делать не стоит, — рассудил младенец Артемий Дмитриевич. — Конечно, Гомер велик, но ведь он был совсем слепой, бедняга.






This is a film

В чайной «Гойя» встретился с Selffish. Селффи — правильный музыкант-композитор, пишет свой строгий пуантилизм, и точно о Риге — в том же смысле, как о ней пишет Левкин в «Телологии»: «В Риге он (человек) тогда из пустоты, потому что там есть десяток друзей, но их уже видел на прошлой неделе, так что это одиночество, где тело отсутствует среди ветра и многочисленных пустошей, учитывая и море». От себя добавлю, что в Риге, если ехать в сторону моря, есть целый большой жилой район, который так и называется — «Одиночество» (Solitude). Сергей Тимофеев говорит о музыке Selffish опять-таки ровно то же самое: это музыка из страны, где часто льет дождь, но некоторые улицы в этой стране приводят к морю. Надо лишь идти по ним не спеша.






Гринуэй в Риге

Гринуэй в Риге пишет длинные фразы руками. Он рассуждает о смерти кино, что снимается только по книгам. Чистому стать никому не дано на порочном пороге, — так говорит Гринуэй, тетрадактилем воздух пронзая.






Ibidem cripta

Доктор Ганнибал Лектер родился в Литве. Отец его — граф, этим титулом семья владела с десятого века; его мать — итальянка из старинной семьи Висконти. Зимой 1944 года, во время немецкого отступления из России, несколько немецких танков, походя, с дороги, обстреляли их имение у озера под Вильнюсом, убив обоих родителей и большинство слуг. После этого дети исчезли. Ганнибалу Лектеру тогда было шесть лет*. В настоящее время дом у озера под Вильнюсом находится во владении Лены Элтанг, автора романа «Побег куманики». Любопытно, что полная анаграмма имени Gannibal Lecter по-латыни будет Lena Eltang Ib. Cr., где Ib. Cr. (ibidem cripta в принятом сокращении) означает «там же сокрыта».

* Цит. по Т. Харрис, «Ганнибал», М., АСТ, 1993, с. 298, 312.






6, 9, 16

В маленьком дворике Старого города пил кофе с Катей В. и искусствоведом Мирожского монастыря Севой Рожнятовским. Сева вдруг подарил три книжки своих стихов, иллюстрированных (около сотни рисунков и акварелей) и изданных в Париже Николаем Дронниковым, они, оказывается, с Дронниковым хорошие друзья. Кроме Севы Дронников дружил c Айги-ст. (Айги ему стихи посвящал), Хвостом, ИА Бродским etc. И вот он им всем выпускал совместные маленькие цветные книжки тиражом 20-25 экземпляров, проставляя номер рукой. Поэтому у меня оказались номера 6, 9 и 16.

Рисунки у него удивительные (не знаю, сколько секунд уходило на один), и в случае с Севой положенные на мрачновато-византийский псковский мотив. К одной из книжек приложена заметка Дронникова «Несогласие друга»: «В статье Николая Бокова, дружбу и уважение к которому я сохранил в течение четверти века […] все прекрасно, кроме одного «но» […] Что византизм темный и косный — это западный взгляд. […] Жму руку. Николай Дронников, Иври-сюр-Сен».






Тонкие движения небесных лун

Илонка Северовна Гансовская окончательно перебралась с Большой Ордынки на улицу Менесс, тоже примерно в центре города. Мы растопили печку старым паркетом и, пока в кухне тушились кабачки, опрокинули по стаканчику граппы — за правильное переселение людей.

«Менесс» с латышского значит луна, и она здесь крупно горит сквозь столетние деревья на Большом кладбище, в тихом черном небе, отчего расставленные там и сям склепы кажутся белоснежными. Тут все кругом в таком готишном согласии, что можно сколько хочешь стучать молотком по подрамнику, и это не потревожит покой архиепископа Иоанна с характерной фамилией Поммер, помещенного в усыпальницу тут же, на ул. Менесс, в сторону ул. Миера (Покойная).

В колонках сама собой заиграла «Лакримоза», я вытянул из рюкзака скорбное бордо. Илонка рассказала, как на Ордынке за молоток соседи писали на нее доносы, а потом приходил участковый мент и говорил: «Ну, я понимаю, у вас картины, так вы проведите для соседей экскурсию, покажите им, как рисуете. Вы ведь, наверное, голых женщин рисуете, соседям будет интересно. А то еще ходят сюда по ночам сомнительные личности, — он ткнул пальцем в подвернувшегося Мамонова, — и, наверное, водку пьют. Так пусть они поменьше ходят».

По ночам тени от столетних деревьев падают на улицу Менесс нехотя, как тактовые черты Эрика Сати, которые он не очень-то любил выставлять в Gnossiennes.

На стол забрался светлый и круглый, как луна, кот Томас — обнюхал пустые бокалы. Я долил из бутылки, и мы принялись рассматривать картину с черным польским самолетом, который никуда не улетел.






+
I
Непрерывность экспрессов

Жарким августовским днем 1837 года 24-летний капельмейстер Рихард Вагнер был задержан Болдерайской портовой таможней с целью проверки паспорта на предмет подозрительности. Вагнер в ту пору еще не был приятелем баварского короля Людвига II и тем более кумиром Адольфа Гитлера и Бернарда Шоу, а потому проверка невыносимо затянулась. А Вагнеру нестерпимо требовалось в Ригу. Судьба сыграла с ним жестокий каламбур: дело в том, что на старинном жаргоне прусских студиозусов выражение «отправиться в Ригу» означало попросту — сблевать после попойки. А Вагнер как раз в хлам разругался со своей Минной, в отчаянии надрался в кенигсбергском кабаке, полуневменяемый сел на корабль, там его укачало и… вот. Короче, Болдерая встретила будущего гения в довольно бледном образе. И, значит, стоит он, эффектно перегнувшись через борт — делает вид, что сильно интересуется болдерайскими пейзажами. И в висках его дурным крещендо стучит примерно «Болеро» Равеля. И тут он ясно видит, как вдали, за редкими деревьями, извергая клубы дыма, с ревом проносится нечто крупное и темное. Натурально, думает Вагнер, экспресс на Ригу. Вагнер вообще отличался развитым воображением. «А что, любезный, — оборачивается он к таможеннику, думая по случаю пресечь водное путешествие, — скоро ли следующий экспресс?» Таможенник что-то быстро считает в уме и говорит по-немецки: «Через 36 лет следующий. Покуда Болдерайскую железную дорогу не построят. А ежели вы насчет дыма за кустами, так это поселковые сено возят. Они, когда трубку раскуривают, бывает, искру уронят — воз и загорится. Ну, стало быть, и лошадь вместе с ним. Ревет, скотина паленая, и несется, что твой паровоз. У нас это беспрерывно». — «Вот как, — замечает молодой Вагнер, и взгляд его сначала опять делается тусклым, но тут же, будто бы сквозь толщу времени, пронизывает неровный болдерайский горизонт. — Через 36 лет я уже буду жить в Байрейте, окруженный королевскими почестями». — «Скатертью дорожка», — вежливо отвечает таможенник, протягивая Вагнеру паспорт и беря под козырек. «Ауфвидерзеен», — механически реагирует Вагнер, но больше они никогда не встречаются. Однако явление болдерайского экспресса, получившее в тот день столь оригинальную развязку, и особенно — указание таможенника на непрерывность оного, так впечатлило подающего надежды капельмейстера, что сделалось лейтмотивом его многолетних композиторских изысканий и в итоге трансформировалось в принцип «бесконечной мелодии» (Unendliche Melodie). Благодаря этому принципу, подразумевающему непрерывное, сквозное развитие музыкальной ткани на протяжении всего произведения, мировое оперное искусство было выведено из тупика замкнутости форм. А Рихард Вагнер оказался великим реформатором и под конец пришел к созданию грандиозной философской картины мира, написав «Кольцо нибелунга». Кстати, действительно в Байрейте и действительно окруженный королевскими почестями.






II
Экфрасис настенного коврика «Вишневый сад»

На переднем плане, несколько справа, в окружении троих мужчин стоит Варя, 24 лет, и, неловко расставив локти, прицеливается из мушкета вглубь коврика.

Справа от нее в шутовском полуприседе выгнулся Ермолай Лопахин, делая вид, что испугался.

Гаев, которого не узнать, вытянутым пальцем строго указывает племяннице: дуплетом желтого в середину; другая рука его легкомысленным жестом будто бы дирижирует в такт словам: о природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы называем матерью, сочетаешь в себе бытие и смерть.

У сидящей слева Ани, 17 лет, спадают с колен пяльца, рот ее полуоткрыт в неслышном шепоте: «Мама…», но Раневской на коврике нет.

Третий мужчина, новый владелец сада, барон фон М., в камзоле, богато расшитом блестящими нитями, нервно мнет в руке крупный медальон с изображением Якобины фон Дунте. Можно даже разглядеть, как Якобина исподтишка делает мужу рожки из пальцев. У барона закрученные в кольца усы и пенсне, сквозь которое он смотрит на мушкет в ожидании неминуемого выстрела.

По центру коврика, в глубине, собственно сад со снующими меж деревьев желтыми оленями, и если еще остались блестящие нити, то ими можно вышить водопой.






III
12 писающих мальчиков

На картине мог бы быть изображен приземистый цилиндрический домик с плоской крышей, каких еще немало сохранилось в городских общественных парках. Правда, это не газетный киоск, хотя все прочее вроде бы в точности цитирует «Цветки томата» Филиппа Супо:

Есть цилиндры
Есть Господин Икс
И еще есть газетные киоски
Грех этим не воспользоваться

Домик изображен отчасти снаружи, но в большей степени все-таки изнутри. Господина Икс, очевидно, насильно втолкнули внутрь, тут же захлопнув за ним дверь. Домик изнутри — это круглое пустое помещение с двенадцатью одинаковыми закрытыми дверями. Господин Икс с любопытством осматривается: к каждой из дверей на уровне глаз прикреплен известный медальон с изображением писающего мальчика, каким иногда принято помечать вход в мужскую уборную. Господин Икс невольно отмечает, что их жестяные половые органы — это, конечно же, гондольеры Пикабиа. Икс тянет на себя первую попавшуюся дверь — так и есть! — за ней стоит мальчик и, не отвлекаясь на пустяки, писает в унитаз. Икс бормочет положенные извинения и открывает следующую дверь. Опять писающий мальчик. Третью дверь — мальчик. Четвертую — писает. И так, ведя в уме счет, Икс доходит до последней, 12-й двери, в которую, по его вычислениям, его втолкнули. Несколько нервничая, он дергает ручку, и… снова мальчик. Помедлив, Икс закрывает все двери и начинает заново. Он распахивает двери одну за другой то строго подряд, то бессистемно, по неведомому наитию. Он мечется по кругу, точно сорвавшаяся стрелка компаса, внесенного в les champs magnetiques. Мальчики невозмутимо писают. И если бы в этот момент Господина Икс настигла кисть художника, нам стало бы совершенно ясно, что он сошел с ума — и безвозвратно.






IV
Серебряный голубь

Рассказ «Серебряный голубь» был утерян во время падения напряжения в сети и в памяти компьютера, за исключением примечаний, собранных в отдельном файле, не сохранился. Полагаю, что приведенные здесь пояснения и отсылки к первоисточникам дают достаточно полное представление об общем характере утраченного текста.






1 Средневековый ясновидец приближается к тому свету с трепетом и сокрушением, в неведении судьбы своей, в постоянном опасении подвергнуться участи осужденных, в то мерцающей, то гаснущей надежде стать сопричастником блаженства праведных он дрожит и плачет, умиляется и торжествует. См. об этом, например, работу Н. И. и С. М. Толстых «О жанре обмирания (посещения того света)» в сб.: «Вторичные моделирующие системы». Тарту, 1979, с. 63—65.

2 Психофизиология сна, нелинейность коматозных состояний становится к этому времени предметом интенсивных исследований. См. Невский В. А.: «Клиническая смерть как обратимый этап умирания», М. 1951; он же: «Некоторые методологические проблемы современной реаниматологии» — «Вопросы философии», 1978, № 8, с. 64—73, а также H. Hamlin: Life after Death — Journal of American Medical Association, Vol. 190, 1964, с. 112 и далее; U. Wolff: Aspecte einer moderner Thanatologie — Die Berliner Artzekammer, 1966, Hf. 114.

3 Видение Феспесия можно прочитать и в русском переводе Плутарха: «Почему божество медлит с воздаянием?» — «Вестник древней истории», 1979, № 1, с. 248—253.

4 В предисловии к «Книге Видений» Отлох Регенсбургский говорит, что «всякие такого рода видения неоднократно встречаются в Священном Писании».

5 Наши авторы, безусловно, пользуются апокрифами, но никогда в этом не признаются: нет ни одной ссылки ни на Видение Петра, ни на Видение Павла, ни на Книгу Еноха; «Божественная комедия» — первое видение, упоминающее об Апокалипсисе Павла (Ад, Песнь II, c. 28—32). А между тем, средневековые видения оперируют почти с тем же материалом, что и старые апокалипсисы. Мало того, Видение Павла, безусловно, было знакомо одному из средневековых родоначальников этой литературы — Беде Достопочтенному, который использовал его в своей проповеди.

6 Имя Иннокентия присутствует в составе обеих независимых друг от друга хроник: Hariulfi Chronicon Centulense III и Willelmi Malmesburiensis Gesta rerum Anglorum II.

7 Строение одновершинного видения в общем таково: I — обстановка видения; II — самое видение и (далеко не всегда) III — поучительная часть. Видение же Иннокентия имеет интересную, нигде не повторяющуюся структуру. Ход действия представляется в следующем виде: Иннокентий узревает наказуемого грешника, который просит его передать таким-то лицам, чтобы те помолились за душу страдающего. Исполнив это поручение, Иннокентий возвращается к грешнику и застает его уже освобожденным от мучений. Эта процедура повторяется несколько раз по числу грешников, под конец ангел спорит с дьяволом о продолжительности жизни Иннокентия, после чего последний приходит в себя. Перед нами ряд одновершинных видений, объединенных и связанных между собою идеей действительности заупокойной молитвы.

8 На самой окраине рая, в непосредственной близости от геенны огненной живут доисламские поэты, не зарекомендовавшие себя с лучшей стороны в глазах благочестивых мусульман. Их языческое прошлое, равно как и особенности их поэзии, побудили правителя рая несколько снизить их социальный статус. В раю, в полном соответствии с кораническими описаниями, текут реки чистейшей воды, меда и вина и небожители гуляют, пьют вино, декламируют стихи и всячески упиваются своим счастьем. Есть тут к их услугам и прекрасные гурии и райские мальчики. Многие праведники попали в рай без должных оснований, и между ними непрерывно возникают яростные споры и ссоры. Быт праведников аль-Ма’арри изображает как осуществление всех их земных желаний и причуд, в том числе и тех, которые достойны осуждения с точки зрения исламской морали. Подобно герою «Божественной комедии», Ибн аль-Карих посещает и ад, причем роль проводника берет на себя сам дьявол-иблис. Ибн аль-Карих с удивлением обнаруживает, что в аду пребывают далеко не худшие люди.

9 В современном христианстве едва ли не больше от Павла, чем от Христа.

10 Наиболее значительным свидетельством тому вновь становится «Божественная комедия»: ясновидцем здесь выступает флорентиец, проводником его — влиятельнейший поэт древнеримского мира, и так же естественно воспринимается их встреча с предшественниками, относившимися к совсем иной традиции. Вергилий так объясняет «закон» этой встречи:

. . . . . . . . . .
Когда, при мне, сюда вошел Властитель,
Хоруговью победы осенен.

Им изведен был первый прародитель;
И Авель, чистый сын его, и Ной,
И Моисей, уставщик и служитель;

И царь Давид, и Авраам седой;
. . . . . . . . . .
И много тех, кто ныне в горнем свете.
Других спасенных не было до них,
И первыми блаженны стали эти…

(Данте, «Божественная комедия», Ад. Песнь IV, стихи 53—63, пер. М. Л. Лозинского.)

Вот эта тяга — свидеться, вопреки времени и пространству, с «первыми блаженными», по всей видимости, и создает предпосылку для встречи средневековой западной и архаических восточных традиций в визионерской литературе.

11 Ф. Габриэли: «Данте и ислам» — «Арабская средневековая культура и литература», М., 1978, с. 206. См. также: M. Asin Palacios: La Escatologia musulmana en la Divina Comedia, Madrid, 1919, с. 361—363.

12 Но еще раньше, в 1910 году, контур жанра видений неожиданно проступил в романе А. Белого «Серебряный голубь», где (в традициях хлыстовства) дается видение Дарьяльского: «И тогда расплываются мертвые их тела, омыляясь будто туманной пеной… голубиное дитятко, восторгом рожденное и восставшее из четырех мертвых тел, как душ вяжущее единство — кротко ластится… И уже стен нет: голубое рассветное с четырех сторон небо: внизу — темная бездна и там плывут облака; на облаках, простирая к дитяти руки в белоснежных одеждах, спасшиеся голуби, а там — вдали, в глубине, в темноте большой, красный, объятый пламенем шар и от него валит дым: то земля; праведники летят от земли, и новая раздается песнь:

Светел, ох, светел воздух холубой!
В воздухе том светел дух дорогой!

Но все истаивает, как легколетный чей-то сон, как видение мимолетное…»

(А. Белый, «Серебряный голубь», М., 1910, с. 264—265.)

13 февраля 1631 года в своем последнем выступлении в королевской часовне Уайтхолла Джон Донн заметил, что Бог правит не примерами, а законами, продолжив: «Во власти Господа Вседержителя врата смерти, и Он приял Самсона, который покинул этот мир так, что судить об этом очень нелегко». И еще несколько минут спустя: «Странно видеть, что Господь Бог, Господин жизни, тоже способен умереть».

13 За одним исключением, о котором будет сказано ниже.



































ЛЕНА-РУТ ЮКЕЛЬСОН: Встречи и фрагменты

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:25

ВСТРЕЧИ

к одному человеку в дом
я вошла как резец в тонкотканное мясо
не нарушая прочного следствия жил
не задевая кости

лампа дневного освещения и ночник
ложечка инструменты для процедур
небрежно брошенное на самом виду
наскоро прибранное очень личное

вещи желают наглядно свериться
каждая та что есть подобна
себе каждой которой нет
трогаю липкие вещи
на зазубренных палочках

твой, уверяю, начертан дом среди нового неба
чистые окна такие правильные занавески
в них искупление ситца
пряное шелка лукавство
блестки веселых материй
не навсегда а по милости
если не веришь
переверни лицо

он отвечает
всякая жизнь действительная
есть коромысло полярных сил
мне бы не расплескать

выхожу
и немного болит



***
тот человек, в расцвете лет, в добротной шапке
опыт его мы сравним с океанским титаном
или ледоколом «в.молотов»
мудрость его — мариaнская впадина
ряд племенных добродетелей
мы стояли рядом, так вышло
в изголовьи сионской площади —
громкое имя, метров двадцать в диаметре
в устье давно иссохшей реки
и странным образом думали в унисон
одну фатальную мысль
«городу пора закрываться, сворачиваться»
он — человек с крокодильим бумажником
и я — сплошное недоразумение
после я закурила, а он дал на хлеб
и оба мы подумали о совести
о совести подумал хорошо
о совести подумала плохое
зазор вернее касания
наши пути разошлись
он — нырнул в прохладную землю
сильным корнем, стальным штопором
я — завернулась в одеяло
под одеялом
у меня небесный ерусалим —
отсутствие качеств, прекрасных усилий
только лишь сны



***
смакуешь ванну, вспоминая поцелуи утробы
вода около тела жалеет, ленна, ленна,
но только ты начинаешь отслаивать кожу
входит пристальный человек

садится на мокрое без предисловия говорит

«исходя из бесспорного допущения
что между ног у тебя скважина
внутри дóлжно быть тайне
в тебе иногда протекает»

и ты выходишь, мгновенно выживаешь из ума
под натиском его нужды в шелках и туманах
(голый человек в ванной, он так податлив)
и смотришь в себя с тревогой и надеждой

тайна, тайна, нужно найти тайну

в тебе все так просто и очевидно
прямота
неприкрытый слог
ты вспорота и открыта
как правда, как брюхатый лосось

ты вынимаешь резинку
и с характерным свистом
он всасывается в небытие
этот каверзный человек
вслед за следами ногтей
на предплечье

открываешь кран закрываешь кран открываешь

кран. лошадки, лошадки
я хорошая, примите в лошадки
если с вами бежать
в пустых бесконечных полях
тайна проступит как пот
и засохнет небрежной татуировкой

Л.Ю.

это все обо мне



ФРАГМЕНТЫ

здесь миллионы людей им хотелось прижаться
к теплой лежанке ли к люду другому к оливе и пыли
в смешанном вдохе хранить впечатления тела
тесно вдавиться спиной
завернуться покрепче
это влияние вод как впоследствии оказалось
темная фаза невидная сила прилива
это болезненное
это скоро пройдет



***
если хочешь узнать
секретное место
завязь
приходи во сне
которoм горечь солончака
сушит губы к утру
плавни полынь солекорние солерос
говорят что место где вырос
никогда не теряет связь
что ландшафт прорастает сквозь
время и языки
приводи свое воинство
все остроглазое воинство
посмотреть



***
в руки теряются и отдается в руках
букве ка так и не удалось научиться
знаки же стали видны сами собой —
в зрачках и древесной бумаге
в испитых речах, собаках и нагасаки
в осадках (особенно), объявленьях —
найду, заведу, заживу, потеряю —
осадки особенно многозначительны
разделяют явления на голоса
и каждый голос —
название или наживка
на хлеб или на мотылька



***
вот город, небо
на краю рыбарь
возможный, потому случившийся
набор невест миндальных
три церковки издерганных в платочках
усекновение каких-то дальних стран
смирение семантики
прогулки



































НЕКОД ЗИНГЕР: Рукопись, найденная у Мусорных ворот

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:22

(ФРАГМЕНТ КНИГИ)

Мой дорогой друг Шамиссо, твое явление в моем сне, когда ты предстал предо мною мертвым и недвижным за своим письменным столом между скелетом, листами гербария и томами Гумбольдта и Линнея, произвело на меня столь тревожное впечатление, что я решился незамедлительно писать к тебе. Господь свидетель, как я был рад узнать о том, что ты пребываешь в добром здравиии, услышать об успешном завершении твоего кругосветного плавания и о твоей новой должности, как нельзя лучше соответствующей твоим наклонностям и талантам. Я убежден, дорогой Шамиссо, что лучшего директора для Королевского Ботанического Сада не найти во всем Берлине, да и за его пределами.
Думая о том, что подведение итогов моей жизни не за горами, и следует позаботиться о передаче скромных плодов моей деятельности во имя естественной науки, я снова и снова возвращался мыслями к тебе. Мои обширные коллекции и рукописи я давно уже решил завещать Берлинскому Королевскому Университету, но для тебя, дорогой друг, у меня возникла особая, куда более необычная идея. Обосновавшись со своим верным Фигаро совсем неподалеку от Святой Земли, в пещере на пустынном сирийском побережье, я обнаружил, что моя привычка к дальним путешествиям привела к тому, что лежащая буквально в нескольких шагах от меня Иудея все эти годы оставалась совершенно незаслуженно вне сферы моего внимания. Как тебе известно, я старался, по мере возможности, избегать контакта с людьми, хотя в своем одиночестве для собственного удовольствия и овладел по книгам несколькими языкими. В одной из арабских рукописей, найденных мною на пустом базаре в Алеппо, я прочел историю, неожиданно приковавшую к себе мое внимание и направившую течение всей моей жизни в совершенно новое русло.
«Однажды некий шейх, служивший при мечети Эль-Акса в благословенном граде Эль-Кудс, он же Иерусалим, пришел набрать в расположенном поблизости колодце воды, и уронил в него ведро. Год был засушливый, и уровень воды в колодце был очень низким. Поэтому шейх решился спуститься в него за своим ведром. Вдруг, почти у самого дна перед ним открылся узкий проем в скале, и яркий свет лился из этого проема, подобно целой реке света или жидкого золота. Понял набожный шейх, что перед ним один из входов в Рай, прильнул к отверстию в скале, и глаза его не могли насытиться зрелищем великолепных и сияющих всеми цветами радуги деревьев. Как зачарованный стоял он там, любуясь восхитительными растениями и чувствуя, что еще миг – и не хватит у него сил вернуться к земной жизни. Поспешно просунул он внутрь дрожащую руку, ухитрился сорвать нижнюю ветку с ближайшего дерева и выбрался на поверхность. Все, кому показывал он прекрасную неувядающую ветвь, в один голос соглашались, что только в райском саду могло вырасти такое чудо. Колодец с тех пор называют «Бир Алурка» — «Колодец Ветки», но никому более не довелось заглянуть из него в Рай».
Не могу сказать, почему эта история, мало чем отличающаяся от десятков и сотен народных легенд, не имеющих особого касательства к действительности, так запала мне в душу, но я не переставал думать о ней в течение нескольких месяцев, словно кто-то неведомый снова и снова нашептывал мне рассказы о том, что Иерусалим выстроен прямо над входом в Рай, найти который, быть может, легче, чем исток Нила. Более того, во снах я стал чуть ли не еженощно переноситься на незнакомую мне наяву площадь, где вместо нарисованной в моей книге Омаровой мечети с надписью «Скала Храма – Щит Эдема. Баб а-Джина – врата Рая», лежал в своих обугленных руинах древний храм евреев. Оттуда я спускался в подземные конюшни царя Соломона и слушал доносившиеся из недр стоны и вздохи. Сны эти сменялись видениями древнего храма, кедры, которыми были обшиты изнутри его стены, проросли и плодоносили, так же, как отлитые из золота гранаты и виноград. Священники и левиты собирали с мраморного пола шишки и золотые плоды, затмевающие всё то, дорогой мой Шамиссо, что могут лицезреть посетители твоего сада.
Наяву же я размышлял: что это за ученый-натуралист, что это за служитель науки, который благоразумно ограничил сферу своих изысканий внешним обитаемым миром, наблюдать который может едва ли не всякий! Если ты подлинный исследователь, то долг твой – спуститься в область неведомого и недоступного простому обывателю. Впрочем, всё это так и осталось бы невоплощенной в реальное дело игрой воображения, когда бы сама жизнь не поднесла мне совершенно неожиданную находку, подтолкнувшую меня к осуществлению смелого плана.
Мои запасы бумаги совершенно истощились, ибо в последнее время я, подобно другим суетным душам, чересчур много предавался разнообразным писаниям, и возникла всегда отягощающая мое существование потребность снова войти в соприкосновение с людьми, дабы приобрести еще изрядное количество этой совершенно необходимой субстанции. Из всех мест на земле я предпочитал для этой цели лавку письменных принадлежностей некоего Пьеротти в Венецианском Гетто. Я знал, что, по крайней мере, сам хозяин лавки, непрестанно погруженный в неведомые посторонним размышления и грезы, нимало не расположен обращать внимание на такие необычайно важные для иных любопытных мелочи, как тени своих клиентов.

— Вдобавок к четырем папкам писчей бумаги лучшего бергамского сорта, — заявил мне старый торговец, — могу по случаю предложить вам, синьор Шлумиэли, совершенно уникальную вещь. А именно – золотой ключик, отпирающий не только любую дверь, но и совершенно глухую, как бывшая примадонна «Ла Фениче», стенку. До того, как Буонапарте снес те проклятые ворота, что запирали Гетто, члены нашей семьи постоянно пользовались им, дабы беспрепятственно входить и выходить в любое время дня и ночи. Но с тех пор, как ограничения для жителей Гетто остались в прошлом, этот ключик мне совершенно ни к чему не потребен, а посему я готов отдать его вам за символическую плату, не как магический предмет, а исключительно как антикварную безделку.

Услышав эти слова и увидев маленький ключик, размером не более тех, которыми у нас на родине заводят стенные часы, я сразу же понял, что это знак свыше и поспешил приобрести его, пока хозяин не передумал. Дорогой мой Шамиссо, думал я, потирая руки, подожди еще немного, и ты станешь с моей помощью обладателем уникальных образцов райской флоры!
Сборы мои были скоры, а путь и того короче. Город, стоящий над бездной, предстал передо мною при свете полной луны во всем унылом величии своего запустения. Массивная турецкая стена окружала его со всех сторон, но, как я убедился на следующий день, в паре мест в ней зияли изрядные проломы. Мои семимильные сапоги вынесли меня прямо к двойным замурованным воротам в восточной части этой стены, прямо над магометанским погостом. Я хотел было воспользоваться своим ключиком и войти в них, но что-то остановило меня. Вместо этого, сменив сапоги на пантуфли, я сделал десятка два шагов направо и с легкостью прошел сквозь массивную каменную кладку.
Очутившись в городе, я немедленно попал в самую середину собачьей стаи. Какое счастье, что мой Фигаро остался дома! Сам же я пережил несколько неприятных минут, едва удержавшись от того, чтобы немедленно снова не воспользоваться моими чудо-сапогами. Стараясь уйти подальше от этих худых тварей, которые хоть и не трогали меня, но весьма угрожающе ворчали, я вынужден был удалиться от высившихся передо мною мечетей и поспешно спуститься с Храмовой горы в квартал, состоявший из множества узеньких кривых, как турецкие ятаганы, переулков.
Из раскрытой двери одного из домов падал свет, и я невольно отшатнулся, когда навстречу мне вышли какие-то люди, оборванные и тощие, ничуть не менее, чем только что отставшие от меня canidae. Длиннополые сюртуки и верхненемецкое наречие немедленно дали мне понять, что передо мною потомки Иакова родом из наших краев. На миг они замерли, выпученными глазами глядя на мою фигуру, застывшую посреди ровного прямоугольника света на земле.

— Чудо! Чудо!- закричали они едва ли не в один голос и один за другим повалились передо мною ниц.

Старший из них, чья седая борода едва уступала по длине моей собственной, не вставая с колен, торжественно протянул ко мне обе руки, провозгласив:

— Благословен твой приход, о Элия-пророк, возвещающий нам пришествие Мессии!

Немалых трудов стоило мне с болью в сердце убедить этих несчастных, уже приготовившихся на руках нести меня в свою молельню, носившую имя Ильи-пророка, и усаживать на хранившийся в ней испокон веков доподлинный его стул, что чудо, которому они так возрадовались, произошло только в их собственном воображении, и что я не только не пророк, явившийся с неба, но даже не их единоверец, за какового меня постоянно принимают благодаря моей внешности и фамилии, доставшейся мне от моего христианского родителя. Их разочарование было столь велико, что они всеми силами пытались убедить меня в своей правоте, ссылаясь, в качестве доказательства ни на что иное как на отсутствие у меня тени.

— Мои ученые друзья, — не без внутреннего содрагания от вынужденной лжи заявил я, — утрата мною тени не имеет ничего общего с пришествием из иного мира. Тому есть вполне естественное и даже прозаическое объяснение. Известный в Тюрингии и Саксонии мастер силуэтов, вырезавший профильные портреты многих знаменитостей и даже самого Гете, когда я позировал для него, сидя, как полагается между фонарем и специальной ширмой, повинуясь внезапному безответственному порыву вдохновения, не стал обводить мою тень карандашом, а кинулся прямо на месте вырезать ее своими острыми ножницами вместе с бумагой, на которую она ложилась, и моментально отхватил ее подчистую. С тех пор я пребываю с этим негодяем в длительной и весьма запутанной судебной тяжбе, а также постоянно оказываюсь втянутым во всяческие досадные недоразумения, подобные этому.

Я стремился как можно скорее расстаться с компанией талмудистов, но один тощий молодой человек, назвавшийся именем Гершом-Шулим, никак не отставал от меня.

— Удивительные вещи учили мы сегодня с рабби Менахем-Менделем о Святом городе! – бормотал он, держа меня за рукав моей черной куртки (твоего подарка, дорогой Шамиссо!) — Ангелы небесные сделают Ерушалаим широким и просторным настолько, что конь не сможет обежать вокруг его стен от восхода солнца до полудня, покуда солнце не окажется в зените, а тень коня не ляжет прямо под ним и не будет клониться ни в одну из сторон, как утром или вечером. Мудрецы ссылаются на пророчество Захарии о конце времен, как сказано: «В тот день будет начертано на колокольчиках коня: ‘Святыня Господу’». Спрашивали учители наши, что за странные колокольчики, пока рабби Шимен со слов рабби Ешуа бен Лейви не открыл им, что ‘мцилойс’ не о колокольчиках сказано, а о тени коня, который ‘мацил’, то есть, покрывает тенью город, предназначенный Господу во святыню. А прозорливейший РАШИ, рабби Шлойме Ицхоки из Вормса, толковавший для нас слово Господа и пророков его, писал об этом стихе Захарии: «‘мцилойс а-сус’ – как расстояние, что пробежит конь до середины дня, а ‘мацил’ — потому, что тень его под ним, ибо во все дневные часы солнце склоняется в одну из сторон, и тень человека, и тень скотины склоняется в сторону, когда солнце на востоке, тень человека на западе. Однако в середине дня солнце стоит в середине свода небес над головою каждого человека, и тень коня под ним.» И еще удивительные вещи открыл нам рабби Менахем-Мендель о том, что Господь дарует нам спасение так же, как прикрывает тенью, ибо спасающий и затеняющий – одно слово — ‘мацил’, и горе нам, если лишимся тени Господней под солнцем! Как сказано в святой книге «Бемидбор» о хананеях в земле сей: «Ушла от них тень их», тень их, ‘цилом’ – читай ‘защита их’…
Давно уже притупившийся страх снова обуял меня. Я старался как можно скорее расстаться со своим словоохотливым спутником, но тот, как нарочно, не отпускал меня и продолжал возбужденно сыпать над моим ухом фразами, каждая из которых беспощадным острием вонзалась в мое ослабевшее сердце.

— Сказано также: «По образу Божию сотворил человека» — «бэ-цэлэм элоким», но рабби Менахем-Мендель со слов Гаона из Вильно учит: читай «бэ-цел элоким» — «по тени Божьей»…
Кое-как распрощавшись с юношей около одного из домов с погасшими окнами, словно именно туда лежал мой путь, я поспешил снова выйти за городскую стену, и сделал это так удачно, что оказался прямо перед вырубленным в скале входом в пещеру. Измученный предыдущими приключениями, я решил отложить ее исследование до утра и стал располагаться на ночлег.
Вспоминая несчастных студиозусов-книжников из дома учения Ильи-пророка, я не мог не улыбнуться в темноте горькой улыбкою: человека без тени они видели впервые, я же наблюдал во всех них, во главе с самим рабби Менахем-Менделем, тени Божьи без человеков. Немудрено, что погруженные в свои мистические фантазии и схоластические прения, они поначалу приняли меня за спустившегося с небес Илью-пророка, и даже пытались настаивать на своей ошибке, словно лучше меня самого знали, кто я таков на самом деле. Впрочем, не все ли мы равно живем во власти собственных грез и высосанных из пальца представлений о мире? Не ошибаюсь ли и я в своих планах проникновения в райский сад? Быть может, я уже нахожусь у самых его врат? Как мне не хватало сейчас присутствия преданного и здравомыслящего друга, такого как ты или мой дорогой верный Бендель!
Проспав эту ночь без сновидений, чему я был, признаться, несказанно рад, я обнаружил наутро, что спал в гробнице некоего древнего христианина, чей грубо отесанный каменный саркофаг с полустершейся греческой надписью оказался единственным в ней предметом, заслуживавшим внимания. Внизу подо мною расстилалась серая, выжженная солнцем долина, за которой уже в столь ранний час плавилась в знойном мареве почти лишенная растительности гора, по явному недоразумению называемая Масличной, а по всему склону зияли пещеры, подобные моей. Так вот куда я попал! Если существует на земле место, менее всего напоминающее о Рае, то именно оно находилось теперь перед моими глазами — долина Иосафата к востоку и Гееном к югу от городской стены с едва различимым сверху пересохшим руслом Кидрона. Задайся я целью найти вход в Ад, решение поставленной задачи можно было бы считать найденным.
Я отважился вернуться в город при свете утра, чтобы осмотреть храмовую площадь, воспользовавшись средством, которое довольно успешно применял в двух-трех случаях – большим плоским зонтиком из козьих шкур, наподобие того, что изготовил себе Робинзон на необитаемом острове. При высоко стоящем субтропическом солнце этому нехитрому сооружению, затеняющему большую часть моей фигуры, удавалось сбить с толку не слишком внимательных наблюдателей.
Мерзость запустения, царившая в городе, всеми почитаемом святым, поразила меня до глубины души. Даже в мусульманских кварталах половина приземистых азиатских домов лежала в руинах, покрытых жухлыми колючками, словно со времен Саладдина никому не приходило в голову заняться их восстановлением. Мостовые, неровные и ущербные, существовали лишь в нескольких местах перед мечетями. Мне, конечно, было известно, что Иерусалим не знал покоя и в наш просвещенный век, и не далее как пару лет назад акрский Абдул-паша обложил город осадой, чтобы затем обрушить на него огонь своей артиллерии. И всё же, казалось мне, даже турецкие ядра не могли нанести городу того урона, который наносило ему поразительное, роковое небрежение его жителей. Приверженцы Магомета, Моисея и различных христианских церквей одинаково равнодушны здесь к делам земным, и все помыслы их направлены исключительно ко спасению души, так что улицы убираются весьма редко, мусор вывозится за городские стены только в самых крайних случаях, починки почти не производятся, и единственным созидательным занятием местных обывателей является собирание камней, коими они при всякой оказии забрасывают гробницу Авессалома — непочтительного сына, дерзнувшего восстать против собственного батюшки.
Весьма благоприятным оказался для меня обычай набожных горожан, не слишком глазея по сторонам, обращать свои взоры к белесым небесам или же потуплять их долу в непритворном смирении.
Единственным исключением являются служки в мечетях, представляющие некую особую породу людей, все устремления которых направлены на уловление простых душ и стертых медяков. Один из этих служек мертвой хваткой впился в меня у южного входа в мечеть Омара. Поняв, что сопротивление только наделает лишнего шума, я почел за благо воспользоваться услугами этого юркого человечка и постораться узнать от него максимум полезных сведений. Сняв свои шлепанцы и омыв ноги, я проследовал за ним в тень мечети.

— Ты вошел, о чужеземец, в святую мечеть благословенной памяти шейха Омара, выстроенную на фундаменте храма Сулеймана ибн Дауда, величайшего из царей и повелителя духов, мир праху его — загнусавил служка, на всякий случай держа меня за рукав. – Перед тобою, о почтеннейший Абу Балдахин, прославленный во всем мире Краеугольный камень, на коем Сулейман, мир праху его, начертал полное имя Господа, заклявшее духов и запечатавшее подземную реку Океан до конца дней. Да будет тебе известно, о чужеземец, не расстающийся с балдахином, что над бездной заложил Сулейман фундамент храма, и Краеугольный камень сей, из коего Аллах, да святится Имя Его, сотворил всю твердь, отнюдь не лежит на поверхности земли, как тебе, может быть, кажется или представляется, а висит между землей и небом. Много веков висящий над землей камень повергал в ужас всякого, кто приближался к этому святому месту, пока султан Сулейман Великолепный, да почиет он в мире, не приказал выстроить под ним подставку из простой каменной кладки, дабы заткнуть рот пустословам-евреям, твердившим, что в конце времен Краеугольный камень будто бы упадет на поверхность земли, и это будет сигналом к приходу их Спасителя…
Мой провожатый на секунду перевел дух, и я воспользовался этим, чтобы задать ему всё время вертевшийся у меня на языке вопрос о «Бир Алурка», но он в ответ только презрительно махнул рукой:

— Весь наш благословенный город стоит над райским садом, и входов в него не счесть, однако для смертного любой из этих входов может оказаться воротами Ада. Что же до этого колодца, то, поверь мне, досточтимый чужеземец, владелец обширного балдахина: всё, что про него рассказывают – пустые небылицы, и в них пристало верить разве что глупым бедуинским старухам, а отнюдь не такому ученому человеку, как ты, особенно когда ты стоишь в трех шагах от самого достоверного входа в Рай, который сам Пророк, благословенно имя его, запечатал золотыми гвоздями…
Я опустил глаза и действительно увидел в полу рядом с Краеугольным камнем квадратную плиту темнозеленого камня.

— Это, почтеннейший чужеземец, — «Балаат а-Джина», плита, за которой находится вход в райский сад. В ней, как ты можешь убедиться собственными глазами, девятнадцать отверстий. Пророк, благословенно имя его, перед тем, как вознестись на небо с этого самого места, вбил в этот камень девятнадцать золотых гвоздей и велел архангелу Джибраилу сторожить эти гвозди, ибо, когда исчезнет последний из них, весь мир перевернется и рухнет в бездну. Хитрый Шайтан, постоянно стремящийся проникнуть в Рай, из которого был изгнан, стал наведываться в мечеть и изловчился в несколько присестов вытащить под носом у Джибраила шестнадцать священных гвоздей и еще половинку гвоздя…

— Однако весьма странно, — послышался тихий голос у меня из-за спины, — что отверстия от гвоздей образуют форму креста, и это, вероятнее всего, свидетельствует о том, что древность сия обязана своим происхождением крестоносцам.
Я вздрогнул от неожиданности, ибо узнал этот голос и через тридцать лет после встречи, которую почитал, к своему счастью, последней. Резко обернувшись, я увидел перед собою отвратительную фигуру человека в сером сюртуке.

— Ваши ноги, сударь! – невольно вскричал я при виде его голых розовых ступней, торчавших из узких суконных штанин.
— Чем вас так изумляют мои ноги? – спросил мой старый знакомец плаксиво-лебезящим тоном, от которого мне сразу же сделалось дурно. – Я омыл их в согласии с требованиями шариата. Вы полагаете, что я невежа, вовсе не уважающий религиозного чувства, каким бы темным предрассудком оно мне ни казалось? Позволю себе заметить, что я никого не дразню и не раздражаю понапрасну.

— Но, — попытался я вставить слово.
— А если вы имеете в виду известную часть организма, вернее, отсутствие ее, то вам как натуралисту следовало бы знать, что она, то бишь, они, характерны более для животных, потребных в пищу правоверным иудеям, нежели для порядочного обывателя.

Прерванный в плавном течении своей лекции и поначалу онемевший от такого нахальства служка, наконец снова обратился ко мне, решив, вероятно, пренебречь присутствием невежественного выскочки:

— О, почтеннейший чужеземец, не станешь же ты, спаси нас Аллах, благословен Он, подвергать сомнению мои слова. Лучше следуй за мною вниз по этим ступеням в недра Краеугольного камня, и я покажу тебе, на каких местах молились там Ибрагим, Муса и сам царь Сулейман ибн Дауд, да будет память каждого из них благословенна.
Но тут враг рода человеческого вынул из сюртучного кармана золотую монету и протянул ее изумленному мусульманскому чичероне со словами:

— Не угодно ли моему просвещенному другу выкурить трубочку-другую за счет этого скромного подношения?
Ни говоря более ни слова, служка удалился, приложив по местному обычаю правую руку ко лбу, губам и сердцу и трижды низко поклонившись. Я также собирался развернуться и уйти, не попрощавшись, но человек в сером сюртуке не собирался оставлять меня в покое.

— Вот мы и снова встретились у самых врат вечности! – развязно залебезил он, не давая мне прохода. – Поскольку сударь мой оказался волею судеб у входа в мою скромную обитель, я имею смелость предположить, что у него есть ко мне важное дело.
Я сухо ответил, что встреча с ним отнюдь не входила в мои планы и что дело, за которым я прибыл, не имеет к нему ни малейшего отношения.

— Покорнейше прошу принять во внимание, — не отставал он, — что мне прекрасно известна цель вашего визита. Ваша беспокойная натура исследователя мне глубоко симпатична. Кстати, вы не встречали на улицах города старика Агасфера? Он вам сродни, сударь, — такой же упрямец, трясущийся над своею бессмертной душой и обреченный за это неразумное упрямство на бессмертие убогого тела.
Поскольку я не собирался отвечать, мой назойливый враг продолжал лепетать, всё время стараясь загородить мне путь к выходу:

— Видите ли, проживая, можно сказать, дверь в дверь с обителью ваших устремлений и имея в прошлом исключительно богатый опыт бытования в столь интересующем вас ботаническом учреждении, я, как никто другой, мог бы оказаться вам полезен своими познаниями в качестве проводника. А вы, обладая ключом, доставшимся вам по случаю и без необходимых инструкций, действуя в одиночку на свой страх и риск, можете оказаться в исключительно неприятных обстоятельствах. Как вам, вероятно, известно, весьма немногим удалось при жизни войти в эти ворота, а уж выйти из них неповрежденным не смог никто, что бы там ни рассказывали мистики и каббалисты. Я же предлагаю вам весьма выгодную сделку…

Дорогой мой Шамиссо, в тот момент, несмотря на столь сильное желание сделать поистине дорогой подарок тебе, а вместе с тобою и всему человеческому роду, вдохновленному ныне, как никогда ранее за всю свою долгую историю, благородным духом просвещения, я понял со всей ясностью и очевидностью, что мне следует немедленно бросить свою навязчивую идею, внушенную гордыней. И я тут же, не сходя с места, поклялся предать ее совершенному забвению, ибо своим появлением спустя три десятилетия враг человеческий наглядно продемонстрировал мне всю грешность моих помыслов. Так же, как Рай и Ад тесно соседствуют между собою, а быть может, даже расположены географически в одном и том же месте (что трудно поддается нашему ограниченному пониманию, но представляется мне теперь едва ли не очевидным), Сатана прилипает к нам, подобно заразному недугу, именно на самой границе абсолютного блага, на самом пороге совершенной красоты. Я осознал, что плод с Древа Познания Добра и Зла, прикоснуться к которому я так стремился, уже принес в наш мир бездну боли и страдания, и не мне множить их своими рискованными экспериментами. Нам остается довольствоваться нашим ограниченным земным знанием и нашей условной, но оттого не менее необходимой и дорогой нам красотой, не стремясь преждевременно достичь того, что Господь в своей милости уготовил для нас в мире ином. Пусть же посетители Королевского Ботанического Сада наслаждаются лицезрением прекрасных орхидей, доставленных мною из лесов Амазонии, и редкостными разновидностями олеандров с предгорий Тибета. А я обязуюсь в ближайшее время добавить к ним любопытные образцы содомского яблока (Calotropis procera) и «огурца пророков» (Cucumis prophetarum) с побережья Мертвого моря, присмотренных мною по дороге.
Не дожидаясь, пока ненавистный мне знакомец закончит свою фразу, я сунул руку в карман, достал из него золотой ключик синьора Пьеротти и, наклонившись к полу, приставил его к яшмовой плите. Словно нож в масло вошел он в толщу камня, и тогда я разжал пальцы и поспешно отдернул руку. С облегчением увидел я, как волшебный ключик скрылся в темной зелени плиты, а распрямившись, рад был обнаружить, что человека в сером сюртуке и след простыл.

Почему, спрашивал я себя, этот отрывок не попал в окончательную редакцию «Петера Шлемиля»? Не потому ли, что Адальберт фон Шамиссо так никогда и не получил этого письма от человека, его написавшего? Ведь не случайно же почерк рукописи, обнаруженной в полуистлевшем бюваре на свалке возле Мусорных ворот, не является почерком самого писателя. Более того, наведя необходимые исторические справки, я убедился, что текст этот не мог быть написан ранее конца 1827 года, поскольку Абдул-паша атаковал Иерусалим в ноябре 1825, и это событие упоминается в рукописи как произошедшее двумя годами ранее. «Петер Шлемиль», как известно, был опубликован в1814 году, за четыре года до упоминаемого в данном отрывке кругосветного путешествия Шамиссо на русском корабле «Рюрик», по возвращении из которого в Берлин он и был назначен директором ботанического сада. Шамиссо дожил до 1838 года, но, судя по всему, никаких попыток продолжить свою повесть о человеке, лишившемся тени, не предпринимал. Скорее всего, всякая связь между ним и его героем была прервана. Что же касается судьбы зеленой каменной плиты со следами гвоздей, то ее во время Первой Мировой войны, перед отступлением турецкой армии из города, командующий иерусалимским гарнизоном Джемал-паша вытащил с ее места в полу мечети Омара, и никто не знает, где она теперь находится.
Людские судьбы иногда оказываются не менее загадочными, чем судьбы камней, садов и книг. Когда психиатрический стационар в Тальбие закрылся, несколько папок с делами умерших пациентов бросили прямо во дворе, очевидно, не донеся до мусорного ящика. Ни больных, ни медперсонала на территории уже не оставалось, но сторож продолжал подкармливать животных живого уголка. Одну из папок с ивритской наклейкой «Цонтвари Костка Онракеп» я, не удержавшись, подобрал.
— Вот так-то, — сказал сторож, кормивший павлина. – Так-то вот. Снести не снесут, не-е-т, исторический памятник… Зато они его так реконструируют по генеральному архитектурному плану, что родная мать не узнает. Говорю тебе не по интуиции, а по твердому знанию. Видал особняк по соседству? Все камушки пронумеровали перед тем, как разобрать – инструкция такая. А новую коробочку сложили, глядь – номера-то все где ни попадя, а уж что внутри теперь бетонная отливка вместо солидной кладки и два новых этажа по стилю к нему так же подходят, как мэр наш к своему креслу, об этом и говорить нечего. Так что читай историю болезни, это единственное, что остается от этого города!
Я начал читать – и не пожалел.
Пациент без удостоверения личности, безвыходно остававшийся в больнице на протяжении четырех десятилетий с диагнозом хронической паранойи и записанный в больничной карточке как Цонтвари Костка Онракеп (вероятно, на основании находившейся при нем газетной вырезки с плохо сохранившейся репродукцией автопортрета), давно уже ни с кем не разговаривал, но в истории болезни было записано, что он владеет венгерским, сербским и немецким языками.
Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «öenrakep» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежит кисти художника Чонтвари Костки.
Хотя этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.
Дальше нескольких слов, связанных с искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком пациента и значившихся в деле как «письмо без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Дежи Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.
Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним совершенно далеким от литературы знакомым, послужил основой вышепереведенной русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало.
По официальной версии в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Дежа Чат покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим писателем, чудом спасшимся и проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.

В нашей с Шандором комнате западная стена гнилая, вечно мокрая, и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе всё пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом – всё западное крыло без фундамента лежит на земле. Как оно еще не обрушилось – ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…
Мне здесь совсем не нравится, а Шандор, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом. Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.
Но сегодня мой сосед делает мне знаки, тычет за спину большим пальцем, указывает на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена, в любом городе.
Шандор улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель с длинным ржавым сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится всё строение и погребет нас под своими обломками.
Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.
— Га! – восторженно восклицает Шандор, но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски, и поэтому только одобрительно киваю ему.
Шандор быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я, не задумываясь, следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!
Мы оказываемся внутри бесконечного пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место – дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Шандор, наконец, уснул, как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.
Как всё это оказалось здесь, под землей, кто спрятал этот двор под землю и замазал все входы в него серой рыхлой штукатуркой, сделав его своей тайной, своей объемной осязаемой тайной? Куда ушли все жильцы этого дома? Почему все окна разбиты, зачем брошена на балконах старая мебель и белье не снято с веревок? Я смотрю на спящего соседа по комнате, вижу, как он преобразился во сне и понимаю, что он мог бы ответить мне, если бы проснулся. С утра санитар дал ему, вероятно, тройную дозу успокоительного, и теперь черты его лица утончились, сделались почти женскими, волосы отросли и покрыли плечи, кожа приобрела чуть голубоватый оттенок и фактуру матового бисквитного фарфора, и даже пижама кажется рифом розового коралла.
Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути – трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Дежи Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Шандора для исследования в будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.



































НУРИТ ЗАРХИ: Кафе «К», Афула

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:16

На сбереженные деньги она – уже трижды за этот месяц приезжавшая на обследование – решила впервые в жизни самостоятельно зайти в кафе.
Неопасные болезни порой сопровождает особый подъем духа, свойственный всякому нарушению заведенного порядка.
Вокруг стояли здания, лишенные малейшего желания предстательствовать за себя. Окружавшие площадь деревья, казалось, давным-давно превратились в сад призраков. Уставшие от солнца глаза часто моргали. У нее не возникало ни малейшего поменять собственное место жительства на этот приземленный городишко. Она прошла по плавящемуся асфальту площади, и перед ней возникла огромная вывеска «Кафе К, Афула».
Прежде она ее никогда не обращала на нее внимания.
«Здравствуйте», — выкрикнула она, входя в пустое, голубоватое помещение. Мгновение спустя она заметила сидевшего за стойкой человека. «Здравствуйте!» — сказала она еще громче. Застенчивая от природы, она была склонна компенсировать это громогласностью.
— Гуте нахт, — ответил человек, поднявшись с места, и подошел к ней.
— Но сейчас утро, — возразила она.
— Не для каждого, — сказал человек, представившсь господином К.
— Товарищ К. — поправила его она, по обычаю тех мест, откуда приехала.
— Юнгфрау, — сказал человек с полупоклоном, так ей, во всяком случае, показалось, — откуда пожаловала к нам юнгфрау?»
— Из аллергического отделения, — сказала она, покраснев до самых корней рыжих волос. — Мне проверяют чувствительность.
— А, — сказал господин К., — можно ли узнать, к чему юнгфрау чувствительна?
— Еще не выяснили, — сказала она, улучив момент, чтобы оглядеться. Это место совершенно не было похоже на кафе ее детства, или, по крайней мере, на то, каким оно ей запомнилось: освещенное золотистым светом, в центре – весело накрапывавший фонтанчик, перекрывавший голоса и стук кофейных чашек и сливавшийся с ними.
Ее ноги еще не доставали до пола, и потертые кожаные кресла казались ей не предметами обстановки, а животными.
— О, чувствительность! – заметил господин К., — воистину, это неисчерпаемое богатство.
Она сказала:
— Они пытаются выяснить… это что-то новенькое, это совсем недавно началось.
Ей показалось, что лицо господина К. стало задумчивым, но он перестал ее допрашивать и только спросил:
— Что угодно юнгфрау?
— Кофе, наверное. Когда я была маленькой, папа брал меня с собой в кафе. Он был писателем. А теперь он умер.
— Я тоже, сказал господин К.
— Что? Писатель? — спросила она.
— Да. И умер, тоже.
Она громко рассмеялась.
— Мертвые, как известно, не разговаривают.
— Хотя, если мы назовем мое состояние резонансом…
— Это не помешает вам разговаривать?»
— Нет, — сказал господин К., — у тех, кто умирает подолгу, еще заживо, остаются большие запасы нерастраченной жизни, когда они умирают. Эта жизнь глубоко врезается в нас и резонирует нами сквозь нашу смерть. По сути, наша жизнь никогда не бывает настоящей.
— Так вы писали книги, были известны, вас фотографировали и всякое такое? Думаете, вы знамениты?
— Это зависит от многого. В завещании я просил своего доброго друга, сжечь все мною написанное после моей смерти. И по правде сказать, я не знаю, выполнил ли он мою последнюю просьбу. Я мог бы с ним связаться, но мне не хотелось бы, чтоб он подумал, будто я ему не доверяю.
— Сжечь? — переспросила она.
— Юнгфрау, — сказал господин К., — часто слова, мною написанные, были для меня ядом, который необходимо исторгнуть. Рассказы были всего лишь препятствием, которое нужно смести на пути к подлинной, полноценной жизни.
— Вы хотите сказать, что все это просто вранье?
— Нет. Это расстояние, отделяющее тебя от жизни истинной.
— Как рука, которую тянешь в темноте за стаканом, а она его роняет? — спросила она. Ей уже расхотелось заказывать кофе.
— Приблизительно так, — сказал господин К., — сложно быть точным в таких вопросах. Но теперь, когда я стал отголоском реальной, неосуществившейся жизни, я пытаюсь воспользоваться этой жизнью для достижения того, что я действительно хотел с ней сделать – открыть маленькое кафе в маленьком городишке в Палестине. Ради этого стоит держаться за метафизику и не отпускать.
— Может быть, — все еще смущенно сказала она. – Вот у нас сожгли дневники одной девочки, которые она писала по секрету ото всех. Я думаю, она это на всю жизнь запомнит.
— Нельзя жечь книги по ложным соображениям, — сказал господин К.
— Но если то, что вы написали, было не тем, что вы хотели написать, какое вам дело, что с этим сталось?
— Я вижу, юнгфрау превосходно меня поняла, — сказал господин К. — Однако тогда я еще был жив, а это меняет угол зрения.
— Если ваш добрый друг и правда все сжег, вы считаете, это предательство или наоборот?
— Теперь, когда жизни больше нет, этот вопрос теряет всякий смысл, как мораль теряет басню.
— Может, в нашей библиотеке в Доме Памяти* есть ваши книги?
Стало тихо. Он взглянул на нее с каменным спокойствием.
— Если Макс не выполнил мою последнюю просьбу… юнгфрау полагает, что сумеет выяснить вопрос с этими книгами? — спросил он под конец, сводя брови. Он повернулся к окну и уставился на стоящие из чистого упрямства дома, маленькие, невесомые, безликие. Казалось, достаточно моргнуть — и они испарятся.
— Да, конечно. Я проверю и вернусь. У меня очередь через несколько дней, — сказала юнгфрау, чьи пробы на аллергию лежали в лаборатории на шерстяных подушках и неторопливо набухали, точно в тропическом лесу.



***
— Да, — сказал библиотекарь, — они на этой полке.
— Значит, его друг их не сжег, — чуть не подпрыгнула она, но вовремя удержалась.
— Нет, — сказал библиотекарь, — их нельзя брать, у нас только по одному экземпляру каждой книги.
Библиотекарь знал ее, и не только как страстную читательницу. Лиора понятия не имела откуда. Она считала, что он смотрит на нее подозрительно, потому что разгадал историю с последними буквами. Пока не началась эта история, она любила книги. Она любила тот миг, когда человек может изменить свою жизнь благодаря мельчайшим подробностям чужих характеров и жизней. Она любила тишину стеллажей, набитых книгами и потаенными судьбами. Но последнее время она перестала читать и старалась не появляться в библиотеке.
Она огляделась по сторонам. Со стены на нее смотрели лица погибших на войне молодых ребят. Лиора всегда чувствовала, что они нуждаются в бесконечной любви, но она недостойна воспользоваться их смертью, чтобы дать им эту любовь. Даже если бы она собиралась рассказать библиотекарю, зачем ей нужны книги, сейчас она бы этого не сделала.
В библиотеке она была не одна. Следом за ней выстроилась очередь читателей. И все же она еще не сдавалась.
— Я верну через неделю.
Библиотекарь и всегда-то относился к книгам, как к растениям, чья истинная почва – библиотечные полки, а всякий, кто берет их почитать, отрывает их от источника бытия. Но сейчас в его взгляде было что-то другое, странное.
— Давайте уже! – начали кричать толпившиеся за ней, и ей пришлось уйти с пустыми руками.



***
Никто не знал, что по ночам библиотекарь не спал. Собственно говоря, он потерял способность спать, попав в плен к немцам и просидев шесть месяцев в карцере. Чтоб не сойти с ума, он представлял себе героев всех прочитанных им книг. Библиотекарь, еще в бытность свою студентом, знал в совершенстве десять языков, по этой-то причине его и призвали в армию переводчиком. В карцере только беседы с книжными героями и спасали его рассудок. Поначалу он нарочно воздерживался ото сна, но потом и вовсе разучился засыпать. Стоило ему задремать, как перед ним появлялись персонажи книг и заводили разговор. Освобождение должно было бы вернуть ему сон, но этого не случилось.
Теперь он постоянно испытывал усталость. По правде сказать, он уже привык к ней, она превратилась в часть его натуры, как будто бы мир отдалился от него или он отдалился от мира. Все, чего касалась его рука, превращалось в туман.
Продолжая громко разговаривать, он бродил по пустым и безлюдным ночным дорожкам, потому что оставаясь наедине с собой в четырёх стенах ощущал себя в застенке. Он плутал по тропинкам, с которых тьма стерла направление, и то усиливавшиеся, то затихавшие жалобные голоса шакалов из вади были его спутниками, так же как и посеребренные верхушки кипарисов в ущербном лунном свете.
Он возвращался к себе в комнату засветло, когда еще сероватый первый свет расставлял все по своим местам.
Как-то ночью он заметил одинокую до ужаса тонкую фигурку в ночной рубашке, идущую ему навстречу по опустевшему двору. Подойдя поближе, он увидел, что глаза ее закрыты. Может, она возникла из его головы? Бледная дева с картины прерафаэлита.
Потихоньку он проследовал за ней до бассейна Дома памяти. Там она остановилась, открыла глаза, опустила голову, и ему показалось, что она вглядывается в свое отражение в воде. Вспыхнула белая звезда, шакалы окружили своими завываниями границы селения, она повернулась и пошла к дому. Библиотекарь пошёл за ней.
Люди могут решить по ошибке, что бодрствование имеет ко мне большее отношение, чем сон, подумалось ему, а ведь на самом деле, сон ближе к тому, что происходит в нашей неподдающейся контролю глубине. И бодрствование тоньше самой тончайшей оболочки сновидения.
Он никому не рассказал о ночной встрече, побаиваясь, что сам ее выдумал, что она плод его выходящего из берегов мозга. Только провожал ее несколько ночей подряд до барака, опасаясь, как бы с ней чего не случилось. До тех пор, пока его не заметил следовавший за ним по пятам ночной сторож. На утро разразился скандал.
Библиотекарь не стал оправдываться перед руководством киббуца, когда его срочно вызвали для разбирательства. Да и что он мог сказать? Он был уверен, что эти люди незнакомы с историей его жизни, хотя это, конечно же, было совершенно немыслимо в столь крошечном поселении. Одна из соседок заявила перед его приходом, что хоть он и впрямь, человек со странностями, но уж во всяком случае, никакого интереса к девушкам за ним не водится.
Лиору въедливо допросила дежурная сестра, повязавшая по такому поводу свою белоснежную косынку. Когда же ей стало ясно, что смущенная Лиора вообще не понимает, о чем идет речь, и вовсе не сознает, что разгуливает по ночам, все подозрения с библиотекаря были сняты. И все же, ради всеобщего успокоения, его отправили на курсы повышения квалификации ближайший городок. Лиориной матери было срочно отправлено письмо, несмотря на то, что точный ее адрес не был известен никому, даже ее собственной дочери.
Вот тогда-то Лиору, снабженную запечатанным в конверте направлением и пребывающую в уверенности, что вся ее беда в последних буквах, и отправили на проверку в афульское отделение медицинской кассы.



***
Это рука Провидения, осенило Лиору, когда на доске с расписанием работ она увидела огромные буквы:

ЛИОРА И ЗИВА ОТВЕЧАЮТ ЗА УБОРКУ ДОМА ПАМЯТИ И БИБЛИОТЕКИ.

Они были постоянными напарницами. Зива была бы ее лучшей подругой, если бы Лиора не колебалась между двумя крайностями – то она изливала сердце и забывала его у того, кто ее выслушивал, то отдалялась, как будто другой – существо из камня.
Зива объявила всем, что собирается стать врачом. В те времена, когда Лиору еще переполняла страсть к чтению, у них существовала и постоянная договоренность: после того, как они наскоро мыли все лизолем, стирали пыль и обрызгивали водой полы и окна, у них еще оставалось полно времени, и они запирали двери, чтобы в случае, если кто-то постучится, они бы успели в мгновение ока переставить все как было.
Они с ногами забирались в глубокие кресла, обтянутые темной кожей, и листали журналы и книги.
На одном из задних стеллажей Зива обнаружила старый немецкий анатомический атлас со старинными гравюрами, демонстрировавшими, как устроено тело. Зива и Лиора раздевались, предварительно закрыв окна и задернув занавески, и исследовали друг друга, чтоб удостовериться, что и в самом деле во тьме их тел таятся все те таинственные изображенные на рисунках части.
Лиора уважала медицинские стремления Зивы, ради практики разглядывавшей в увеличительное стекло кожный покров, родинки, царапины и ресницы.
Наблюдение за деталями и способность извлечь любую вещь из состояния приблизительности приносили Лиоре умиротворение. Она с симпатией следила за тонкими Зивиными пальцами, заканчивавшимися похожими на полумесяцы ногтями, и за ее походкой – ноги ее словно не подчинялись законам притяжения.
На этот раз Лиора не хотела в этом участвовать. На этот раз ее внутренности казались ей не тайной, а предвестниками бед.
Украдкой она вытащила из шкафа все книги господина К. Все, как одна, квадратные и толстые, без картинок и разговоров, подумалось Лори, когда она заглянула в одну из них. Строчки бежали в том ритме, когда слова держат дистанцию, как табун крошечных лошадей, которых кто-то сурово погоняет. Попытавшись прочесть их, она опять обнаружила, все ту же странность – последние буквы не слушались ее и выплескивали каждое слово на следующее за ним.
Лиора никому об этом не рассказывала. В сложившейся ситуации соблазн был невелик. Она жила одиноко в интернате. Мать-певица ездила по миру с концертами. Из каждой столицы она посылала Лиоре красочные открытки, на которых было написано: «Милая Лори, я в этом красивом прекрасном древнем городе…» — в соответствии с изображением на открытке, и подпись: «С любовью, мама». В общем-то, об этом можно было только догадываться, все буквы сливались, и Лиора с трудом разбирала мамин почерк.
В тот день, раз уж она возложила на себя эту задачу, Лиора открывала книги одну за другой и пыталась поделить буквы на слова.
— Что за книжки? – спросила Зива.
— Я должна их прочесть, их нельзя выносить из библиотеки.
— С чего это вдруг «должна»? Это что, для школы?
— Нет.
— Тогда зачем?
— Я не могу тебе рассказать.
Веснушки, рассыпанные по Зивиному лицу, как семена кунжута, потемнели от гнева.
— Почему это ты не можешь? Вечно ты ничего не можешь рассказать – не можешь даже рассказать, почему ты ездишь на проверки… Что с тобой стряслось? Ты стала такой таинственной в последнее время.
И тут кто-то нажал на дверную ручку. Это был библиотекарь, пунктуальный, как всегда. Лиора успела спрятать книги под кресло, перед тем, как открыть ему. Библиотекарь посмотрел на нее, как будто собирался что-то сказать, но потом передумал и, после небольшого внушения, сделанного труженицам тряпки и метлы развернулся и ушел.



***
Лиора ворвалась в кафе, в котором, как и в прошлый раз не было никого, кроме господина К., подошедшего к ней в голубоватом свете, прохладном, несмотря на жару на улице.
— Да, я видела эти книги! – выпалила она. — Ваш добрый друг не сжег их. Я их видела, они все там, на библиотечных полках.
Господин К. взглянул на нее, наморщив лоб. Она не могла понять выражение его лица. Он заговорил глухим шепотом:
— Не соблаговолит ли юнгфрау рассказать мне, что написано в них, дабы я убедился, что это те самые книги?
Лиора раскрыла рот, но не сумела выдавить ни слова. Эти бесконечные последние буквы создали полную путаницу.
— Мне ужасно жаль, — сказала она сконфуженно, — правда, мне так жаль, честное слово.
И чем больше она старалась, тем более сумбурными и сбивчивыми выходили рассказы.
— Сегодня в лаборатории обнаружили, что у меня аллергия на последние буквы, — сказала она, — поэтому мне так трудно пересказать вам содержание.
— Я понимаю, — сказал господин К., выпятив нижнюю губу, — но из того, что говорит юнгфрау, даже из этого набора слов, мне представляется, что рассказы там ужасные, и может статься, это рассказы кого-нибудь другого, может статься, существует другой К. А может, кто-то воспользовался моим именем. Ведь иначе можно предположить, будто написанное тобой изменяется после твоей смерти, жизнь тобою не прожитая, продолжает на него воздействовать. Он прижал руки к сердцу. Лиора заметила, что он очень измучен и слаб.
— Все из-за этого библиотекаря, — сказала Лиора. – Он не дал мне взять книги из библиотеки. Не знаю, как, но я обязательно снова сюда вернусь, они ведь должны меня вылечить от этой аллергии.
Господин К. посмотрел ей в лицо своими широко раскрытыми сине-стальными глазами.
— Вы еще увидите, я приду и принесу книги, обещаю.



***
На тяжелой деревянной двери кто-то повесил объявление: «Библиотека сегодня закрыта». И когда они с Зивой убрали читальный зал, Лиора умудрилась вытащить одну за другой все книги господина К., так, что никто не заметил, и спрятать их у себя в комнате под кроватью.
Среди ночи она встала в дверях и раскинула руки. Никто за ней не следил и не помешал бы светлой фигурке взлететь в ночной темноте. Летать она вовсе не стремилась, не то, что некоторые другие книжные персонажи. Она летела только потому, что полет был единственным способом добраться туда, куда добраться необходимо и невозможно.
Прохладный воздух дул ей в лицо, луна на ущербе освещала поля светом последней стражи. С одной стороны вставали затаившие дыхание горы Гильбоа, загораживающие собственным телом находившуюся за ними страну призраков, а с другой стороны – виднелся земляной волдырь, силуэт горы Тавор, и все плавилось во мраке.
Она парила над киббуцем Мерхавья, там, где по дороге в Афулу всегда попадаются загорелые и симпатичные пареньки-футболисты. Один-единственный фонарь освещал пустырь. Она пролетела над больницей «Эмек», над подъемным краном, выставившим свою могучую голову, как динозавр.
Тяжесть книг, которые она держала под мышкой, заставила ее приземлиться, зажмурившись, на крышу кафе. Книжки выскользнули и посыпались на землю, их страницы разлетелись во все стороны.
Господин К., услышав шум падения, выглянул из кафе и в утренних сумерках разглядел разгуливавшую по краю крыши юнгфрау. Еще секунда — и она оступится и упадет. Он раскрыл руки и успел подхватить юнгфрау в воздухе. На это ушли его последние сохранившиеся в смерти силы.
На сей раз не литература меня уничтожила, возможно, сказал бы он с облегчением, прежде, чем исчезнуть в остатках отведённой ему вечности.
Лиора проснулась. Где она? Что она здесь делает, сидя на земле? Она огляделась. Эвкалипты вокруг были покрыты белизной, как будто стая цапель опустилась на их ветви. Лиора подошла поближе. Нет-нет, это не были огромные снежные хлопья, это были страницы, страницы, покрытые типографскими буквами. Только прочитав машинально слово «конец», она поняла, что к ней вернулась сила последних букв. Оказалось, что ее аллергия прошла, словно и не бывала.
Лиора почувствовала, что воздух вокруг сгустился от внезапной ясности. Теперь, когда слова перестали переливаться друг в друга, они притворились, что то, что есть – есть, а того, чего нет – нет, отныне и вовеки веков.



Перевод с иврита: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР



































ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ: <6-ibid>

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:09

I

Люди сплошной винтовой лестницей пропускают мимо
Мимо и как валик подушки внутри
Простота на грани слепленного в пластик песка
От десятков комплексов километра три
Тело Флобера за дорогой в Рим и
Везут на носилках а после следы раз и сотри



II

Готика стремясь к вознесению в прошлое пирамидальной
Структурой тела и простотой его сосудов
Брюк широких с карманами кроссовок спортивного стиля
и внутренних придаточных невидимых церквей в уличной колонке
Мальчика Тиля
Прибитого весенней сталью к своей пепельнице или солонке



III

По ночам статуи оставляя двойников в километрах подсветки
Например в Верделе, Сан-Круа-дю-Монт,
(рядом с могилой Тулуз-Лотрека могила какого-то футболиста
видимо известного существующая сама по себе
как бы помимо него, помимо вписки во внутренний чай бульваров)
Внимательно осматривают друг друга
Потом наступает утро
Статуи возвращаются на свои места и молчат воздух нем
Поступают мудро
Не трогают пищи которую я ем



III-2

Ампулы полудня вонзаются в их тела
Они никогда не садятся в проходе
исключение делается только для витража
для них это до сих пор явление стиля и моды
придуманная оранжевая Европа откочевала в США
Россию Латамерику братскую местами Восток
здесь пальцы дорастают до лип и находят дом
превращаются в липы становятся им не больно
привыкая жить о своем
независимо и спокойно



IV

Как в белых пансионах раскладывают белье по койкам
Все поменялись телами на веранде и мальчика Тиля
Пепел все пепел стучит и стучит
как маховик беспокойный
но я проткнул словно рапирой больничный маскхалат зимы
баллоны катятся мой милый а там внутри
Все поменялись телами у окошка веранды



V

Я почти готов умереть, чтобы через тысячу лет
Галечный пляж не превратился в пляж из литого стекла
Даже белого и оранжевого, но звезда важная вылепить на нем короткую фразу смогла:
Какой великий артист погибает! Я думаю
О близком городе зная что уже вернулся в провинцию
И комната звучит оранжевым шумом,
Золотая Шкатулка Европа делится поровну
И кажется вот-вот лопнет изнутри,
Но нет, не лопается, и продолжает звучать из гулкого короба деревянная тихая быстрая
Посмотри.



































ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ: Рыцарь смерти: правила будильника

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:01

Теперь мы на отдыхе. Мы очень устали, это тяжело. «Отдых» — идеальное понятие, не имеющее реального веса, оно может означать любую шестую ситуацию, в которой скорость распространения узора замедляется; т.е. время замедляется. Что такое время? Оставив за скобкой размышления, ограничимся самим понятием: время существует неразрывно со своим пространством, как архи-архетип «двое». Ты можешь пощупать время, не отрываясь от своего листа – то есть, ты можешь увидеть его только в пространстве, где ты знаешь, что значит «видеть». Представим время как функцию f(x) пространства: F(x) = … Нам неизвестна вторя часть уравнения; зато первая несет в себе, пожалуй, больший смысл. Итак, как я уже сказал – мы на отдыхе [f(x) = >t -> lim]
Романтизм здесь несет преемственную окраску: он находится внутри любого современного произведения даже в том случае, когда оно, казалось бы, ничем не наполнено. Романтизм здесь пребывает в состоянии того глубокого и безраздельного музилевского покоя «Человека без свойств», покоя, который неделим даже и изнутри себя. Итак, мы на отдыхе, — и эта формула заставляет читателя терзаться смутными и нелепыми догадками и предположениями о природе этого отдыха, о преследующих и предыдущих этому отдыху событиях; появляется идея некого смутного процесса, приводящего к этому отдыху.
Ты видишь горы, с белыми шапками снегов, настолько прекрасными, что их не хочется описывать. Им можно изменять – как изменяешь от счастья, вспомним Саган; их хочется отлить в таблетки растворимого сна и выпивая ежевечерний белый раствор заниматься любовью, постепенно погружаясь в мягкость и абсолютную красоту белого снега. Снегу не нужно другого эпитета, кроме «белого» — другие эпитеты не достойны его безупречного совершенства, уступающего, разве что, льду, к которому система оценочных координат уже неприменима – он находится за ее пределами, равно как и ты.
Ты на отдыхе – и эта интерактивная эпистола, скрывающая романтизм, стесняющая и маскирующая любые его проявления, гарантирующая, однако, его непримиримое присутствие в ткани любого современного текста, любого продукта текстуальной (а тем более – поэтической) реальности.
Романтизма нельзя избегнуть; следуя Монтеню, он сохраняет себя автокопированием в любой пейзаж и любое лирическое пространство, способное к регуляции знака через проявление каких-либо характерных эмоциональных жестов.
После снежного сна нужно не забыть поставить будильник; небожитель, живущий на снежной горе, безупречная логика. Романтизм олицетворяется будильником, незримо присутствующим в повседневной жизни и позволяющим вспомнить о себе лишь в моменты выполнения своей прямой показательной функции. Так и романтизм, существующий в тексте, сливается с его ландшафтом до момента олицетворения, стремится к этому моменту, как к точке приложения своей обязательной и достаточной функции.
Пять аналогических правил работы будильника:
1. Будильник нужно заводить против часовой стрелки, и никогда не по – поскольку время есть лишь обратная пропорциональная зависимость пространства, изначальный импульс должен быть направлен в другую сторону. Если заводить будильник по часовой стрелке – ты рискуешь нарушить ход времени.

2. Чтобы знать, насколько нужно завести будильник, сначала нужно взять снег и разложить его на столе, по кадрам. Каждый кадр будет означать свой цвет снега. Тогда, при определенной доле внимательности, ты без труда узнаешь необходимое тебе время.

3. Заведя будильник, сразу ложись спать. Здесь главное услышать нужный звук, или сон никогда не снизойдет до тебя. Я думаю. Дождь, как мне кажется, будет лучшим будильником обратной реакции – т.е. будильником-наоборот.

4. Заведя будильник, ты заводишь слова, заряжая их импульсом бодрости. Помни об этом: лучше составить как можно меньшее количество слов – и привыкнуть к размеру и форме.

5. Заведя будильник, помни, что чем больше слов ты завел – тем сильнее обрадуешься, когда будильник выполнит свою функцию. Будильник – предмет, вещь, выполнение определенной функции обозначает примету вещного мира. Радость – нефункциональна, строго говоря, она – бессмысленна, хаотична и бессистемна, — это примета живого, человеческого мира. Не перепутай себя с будильников, не становись функциональным. Вещь не может чувствовать радость, и все, не чувствующие беспричинной радости на максимуме шкалы чувств – вещи. Если ты не собираешься быть вещью, то это второй шаг и второе правило, которое нужно запомнить. Единственное исключение – «небожитель» — это состояние радости в чистом виде, деградировавшее в вещь, в христианский «архетип». Забудь о религии; если угодно, будь везде, а не под кем-то. Религиозное сознание вредит мысли.