:

Архив автора

МАКСИМ ОРКИС

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:08

konkurs4s

ИЕРУСАЛИМ, 1948

Фотоаппарат – это обыкновенная коробка, ящик, – как гроб или череп, бокс, камера, маленькая комнатка, из которой, казалось бы, сложно вырваться усилием воли и в которую – если уж попал, то на всю жизнь.
Четыре стены кадра аккуратно вырезают неповторимые куски из жизни, отделяя их от смежных, не менее неповторимых – как память. Фокусируясь на действительности, камера заключает в рамки кадра частицу действительности и, пользуясь наличием и свойствами света, запечатляет, фиксирует её в виде изображения. При этом действительность входит светом в отверстие в коробке и там, внутри, претерпев окончательное изменение, перестаёт быть действительностью, жизнью. Предметы, наполняющие действительность, перестают быть предметами. Остаётся лишь образ действительности – абстракция, условность, ровно отрезанный кусок не осязаемого более пространства в не существующем уже мгновении времени, перенесённый на плоскую поверхность – отпечаток прошлого, – как воспоминание.
И всё это – лишь игра света. Свет проникает через отверстие в коробку и приносит изображение извне; изображение остается на внутренней поверхности, несколько измененное свойствами этой поверхности. Всё то, что попадает туда, в эту коробку, в камеру, просачивается через глазок всегда запертой двери, – все эти образы, пожизненно заключённые в четыре стены кадра, выходят из камеры не такими, какими их принёс туда свет. То, что «видит», на чём фокусируется объектив – объективно; то, что отпечатывается – субъективно, точнее – субъективировано.
Однако зачем это всё? Для чего была создана эта коробка? Для того, чтобы хоть как-то продлить действительность – то, что находится вне коробки? Но ведь тот, кто создал коробку и тот, кто ей пользуется, знает, что надолго задержать, удержать действительность не удастся, потому что кадры можно отпечатать и показать только на тленных предметах – на плёнке, бумаге, экране, в мозгу. Или может, наоборот – коробка создана для того, чтоб помочь человеку на время удалить, отодвинуть действительность?
Вот, скажем, я – смотрю сейчас в глазок камеры и вбираю в себя – то есть в меня проскальзывает – только то, что попало в кадр. Таким образом границы кадра предоставляют в какой-то мере право выбора. Могу, например, глядеть себе под ноги – мои загрубевшие от мороза, песка и пыли ноги – и с помощью камеры не видеть краем глаза того, что творится вокруг. Не замечать ликующих людей, празднующих независимость, торжествующих, ибо «в следующем году в Иерусалиме» – это сегодня, сейчас, теперь. Сегодня в Тель Авиве Бен Гурион произнёс эти заветные слова. Да, мы одержали победу. Но почему же я не одержим победой, почему же я не радуюсь вместе со всеми и не хочу смотреть на их счастливые лица? Ведь я, так же, как и все, надеялся, что этот день настанет.
Не потому ли, что дурно радоваться чужому горю, безнравственно праздновать чьё-либо поражение, в особенности когда победа, как это всегда бывает, куплена ценой стольких жизней? Нет, не поэтому. Эти мысли нисколько меня не смущают. Я вполне признаю за победителями, за нами, за собой право на ликование. «Никогда больше» – громко сказано. Многим известно, и все чувствуют, что не сегодня-завтра снова начнётся война, и люди опять будут убивать друг друга ради победы, убивать для того, чтобы победить. Но сегодня по крайней мере есть основания верить, что испытаниям и мучениям пришел конец, хотя бы на время. Мы, я и моя совершенно обыкновенная волшебная коробка, мой ящик с фокусом, повидали достаточно страданий и мерзости – того, чего стоила эта победа, чтобы признать за победителями право на ликование и отдых.
Не даром я был прикреплён к своей коробке. Для того, чтобы увиденное и пережитое не было забыто, чтобы нельзя было усомниться в том, что это был не сон, страшные образы безвозвратно ушедшей действительности этих лет втиснулись светом в отверстие моего фотоаппарата и отпечатались на бумаге. Они ушли навсегда, но они не ушли в никуда. К сожалению, помимо фотоаппарата, там был ещё и я. У меня не было роскоши выбора; я не мог не смотреть. Лучше б я всё это время глядел себе под ноги, как сейчас.
Осталось множество снимков – большей частью того, что существует теперь лишь на бумаге, в виде изображений. И в памяти. Вот портрет родителей. По их лицам видно, что они ещё не знали, что дни их сочтены. Папины старомодные усы и напускное недовольство тем, что я трачу время на пустяки, фотографирую вместо того, чтобы учить уроки, хотя это он подарил мне фотоаппарат. Мамино бледно-жёлтое платье – белое на снимке, но я-то помню. Со временем фотография пожелтеет, но цвет этот никогда уже не будет таким, каким он был на самом деле. Мама, узнав, что я собрался их сфотографировать, побежала наверх надевать это платье, чем вызвала ещё пущее ворчание отца. А вот сестрёнка. Она ни за что не хотела расставаться с куклой и вообще сидеть смирно, не вертеться и не хихикать. И ещё сотни снимков и тысячи образов, окаймлённых рамками кадра – словно стенками гроба. Сколько раз приходило мне в голову уничтожить и снимки, и фотоаппарат. Тем более, что воспроизведённые образы неугодны Создателю. Хотя какой смысл теперь, после всего, что произошло, после всего, что я видел, рассуждать о том, что угодно и не угодно Б-гу. Да дело и не в снимках; ведь если я даже и сожгу их, то образы, отпечатанные на них, всё равно не исчезнут; они существуют во мне. Так какую же из коробок уничтожить?
Вот и я туда же – уничтожить. Было бы, впрочем, смешно – так боролся за жизнь, цеплялся за неё из последних сил, чудом выжил, а потом застрелился, будучи не в силах вынести всеобщего веселья по поводу Дня Независимости. Ведь этот праздник – мой. И все радуются – вместе, потому что каждый ждал этого дня, и вот этот день настал. Несчастье было общим, хотя у каждого были собственные причины молить Б-га об избавлении. Поэтому и радость для каждого своя, но общая, в том числе и моя. В конце концов я боролся за жизнь и почему-то выжил; значит, я победил. Но что мне делать теперь с этой жизнью, с этой независимостью, с собой? Разве может быть независимость? Независимость от чего? Возможно ли, например, обрести независимость от самого себя, от мёртвых образов, попавших в камеру и аккуратно уложенных внутри четырёх стен кадра? Я не могу с этим жить. Стало быть зря боролся?
Нет, лучше уж просто смотреть себе под ноги и думать о другом – допустим, о том, что всё-таки очень жарко в Земле Обетованной. Зато если целиться в эту жару из фотоаппарата, то можно заранее представлять себе всё чёрно-белым, и тогда кажется, что уже не так жарко. Вот, например, кадр – какая-то странная, рваная моя тень высовывается из общей ровной диагональной тени дома, как будто с балкона, чтобы глянуть вниз. Рядом с моей пролегает узкая тень столба. Обе они вырывают, вырезают куски из света, как образы из жизни, как части из целого. Весь кадр исполосован линиями, стремящимися в разные стороны, убегающими за поля и пересекающимися под разными углами, ни один из которых не прямой. Возникает ощущение хаотичного движения. Моя тень не похожа на человеческую, и если это я, то изображённый весьма абстрактно. Похоже на очертания фантастического существа, привязанного к столбу. Горячий воздух поднимается и от этого кажется, что тень – это неведомое существо – дрожит. Тени падают на древнюю шершавую каменную плиту с трещиной. Эта старая пупырчатая, будто в точках, поверхность с пятнышками и кружками впадинок делает еще не состоявшийся кадр похожим на старый, изъеденный временем снимок. Трещина вдоль левого торца – это складка, где загнулось и долго так пролежало. На трещине покоится моя нога, выглядывающая из-за кадра. Если убрать ногу из кадра, то получится, что в четырёх стенах его заточена тень какого-то существа, привязанного к столбу и дрожащего. Тогда не останется ничего, что напоминало бы о присутствии человека. Как в жизни, тут – беспорядочное движение и случайные пересечения, обусловленные чем-то невидимым, оставшимся за кадром, тем, на чьё присутствие намекают неясные образы теней, отсутствие света, отражённое на некой поверхности, – и всё это тоже является лишь отражением в клетке четырёх черт, в стенах чертога или камеры.
Задерживаю дыхание, нажимаю на кнопку, мигает объектив, пропуская свет; пропадают цвета; тень замирает, застыв в плоскости кадра.

Цюрих

Июль 2005

ЮЛИЙ ДАВИДОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:07

konkurs4s

АНАТОМИЯ СТОПЫ ЭСТЕР

В день восьмой Слупер мыл полы. На утро песок возвращался опять. Казалось, лишь в Иерусалиме солнце обладает привычкой оставлять вещество своего света на всем, до чего добираются его геральды, а мы лишь в силу оптического невежества принимаем его улики за пыль пустыни.
— Женщина в доме жениха своего должна ходить босиком. — Говорил Айзек, добавляя в воду масло мирры, ползая на коленях и натирая полы до блеска.
— Женские стопы должны благоухать, — добавлял он, рассматривая недолговечные плоды своих трудов.
Достав из жилетного кармана кэмел без фильтра, он выходил на улицу. Обжигающее лицо солнце казалось ему гончаром, своим жаром придававшим его чертам утонченность, ашкеназийская бледность стремилась породниться со зноем как с образом жизни. Принося себя в жертву мучающей его жаре, он чувствовал, как становится ближе к предкам, воссоединяясь с ними в ослепительности всепоглощающего света. Мимо шли женщины. Айзек не смотрел на лица, он смотрел на ноги, опять убеждаясь, что ни одна ступня, ни одна форма пальцев, хоть и обладающяя своей индвидуальностью, не может сравниться с красотой ступни Эстер.
В день десятый, когда он совершал свое ежедневное приношение себя палящему зною, Эстер вышла из дома и стала рядом с ним. Босая. Узрев наготу ее ног, он вскричал:
— Эстер! твои ноги могут увидеть другие мужчины, а это все равно, что они увидят тебя голой с головы до ног. Босые ноги женщины имеет право видеть только ее муж!
Слупер редко видел лицо жены. Что бы Эстер не делала, пекла на кухне шолохмунес, курила у окна, читала на постели, поджав под себя ноги, его взгляд был прикован к наготе ее ступней. Единственная существовашая для него красота была сосредоточена в пятках Эстер. Можно было без преувелечения сказать, что вся любовь Айзека держалась на босоногости его жены. В день одиннадцатый, рассматривая их семейные фотографии, он обнаружил, что среди них нет ни одной, где были бы сняты ее ноги.
В четверг он купил «лейку» у старого югослава в лавке на окраине квартала. В день двенадцатый, когда Эстер собралась на рынок, он пошел вместе с ней. Эстер выбирала пучок кинзы у лотка, Айзек, делая вид, что снимает с брюк застрявшую колючку, прижался взглядом к окуляру и нажал спуск.
Фото на его взгляд не передавало красоты ног Эстер, они даже казались на снимке какими то чужими. Он сделал пять копий. Одну карточку приклеил на обложку театради, а снизу вывел название труда, которым решил заняться:

АНАТОМИЯ СТОПЫ ЭСТЕР

В верхнем отделе стопы моей жены расположена таранная кость. Две длинные кости голени Эстер, большеберцовая и малоберцовая, своими концами, как вилкой, охватывают таранную кость, формируя прекрасный голеностопный сустав.

ДМИТРИЙ ПЛАКС

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:06

konkurs4s

Тень инка на фотографии века ка линка стопа человека ко ленка сандалия ножка кар тинка сле зинка ложка наполнена светом мира арбуз Иерус алима в году рождества Христова тысяча девятьсот сорок восьмого седьмого мая помню начало лета треск ною трофея немецкого мотоциклета не нужно вою воспоминаний не важно гою не до свиданий не до прощаний прощений гусиная кожа скрещений дорог в половину римских дóрог каникул минских берлинских московских варшавских запах теплого века прикрытого глаза вора щелчок механического затвора ора судорога от звука но это не тот сука найду если Бог не выдаст не даст отыскать не погубит душу иначе убил бы сушит горло живое светило три года прошло укатило укатало скривило зашило шило на мыло сменило сменяло сомлело однако живет тело душа не скажу не знаю даже в жару вмерзаю а в глотке вот сушь душ принять бы после пыли тушь палочку заострили поклонники Зороастра на небо смотрят где астра мозг перекошенный целя пер аспера ад зверя в самое сердце остро в земле святой
просто        как        просо        тени
падают        без        сомнений

ЕЛЕНА ТАЛЬБЕРГ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:05

konkurs4s

ДОРОГОЙ ИСААК

Дорогой Исаак!
Мы все очень обрадовались, получив твое письмо. Все эти годы мы надеялись, что, по крайней мере, ты в безопасности. А мама уже тысячу раз сказала, что если бы она знала, то не оплакивала бы твой отъезд, а рыдала бы от счастья. Вообще-то мог бы прислать что-нибудь и посущественнее, чем кусок ноги. Или ты так выгорел на солнце, что лица уже на фотографии и не видно будет? Ладно, не сердись, я шучу.
Мы уже давно вернулись, а ты и не знаешь, что нас не было! Да, несколько лет мы прожили на Урале, недалеко от Свердловска. Это было так, что когда Таллин уже вовсю бомбили, то все толпой побежали на вокзал. Все были там, я видела и Левиных, и Бернеров, и Шейнов. На поезда никого не пускали без разрешения, надо было стоять длинную очередь, люди даже ночевали в ней. Увидев, весь этот тохувабоху, бабушка сказала, что никуда не поедет, но мы взяли ее за руки и побежали к поезду. И там я увидела Женю Миронову, помнишь ее, она студентка , у Таммов комнату снимала?. Мы вскочили в этот поезд, и она пошла с нами к начальнику поезда и все переводила на русский язык. И он разрешил нам остаться. В этом поезде милиционеры ехали, поэтому в нем было не так тесно, и воды вдоволь. А потом нас поселили в одной русской деревне. И когда мы вошли в дом, то хозяйка посмотрела на нас и сказала: «Перекреститесь на иконы, тогда пущу жить.» И мы все перекрестились, я не знала как и смотрела, как это мама делает. И они пустили нас, и давали есть шаньги, это блины такие. А бабушка не ела. И картошку на сале не ела. А потом она стала совсем слабая и легла, и уже больше не вставала. Исаак, она умерла там, и мы ее там и похоронили.
А потом мы работали в колхозе, было ужасно тяжело, очень болели руки, и все местные смеялись над нашей одеждой и маминой шляпкой. А потом папа стал учителем немецкого в школе, а мама учила эстонских офицеров русскому языку.
А я ходила в школу, и теперь я хорошо знаю русский язык! Правда, вначале местные дразнили меня, а некоторые говорили, что я немка и фашистка. А мама не разрешала мне говорить на идиш. И папа с мамой не говорили. Они бы и по-эстонски не говорили, но папа совсем плохо знал русский. Теперь-то и он выучил. Особенно там, на своей работе. Ах, ты же еще не знаешь, папа работает где-то далеко, и мы вернулись в Эстонию без него. Его отправили в такое секретное место, что даже мама не знала, куда. Он очень быстро уехал, даже вещей не собрал, и мама ездила в Свердловск. А там ей сказали, что он уехал на важную государственную работу, и ей даже мне нельзя говорить, куда.
А Женя Миронова тоже с мамой офицеров учила!
А потом кончилась война, и мы вернулись. Шейны и Бернеры тоже вернулись, а Левины тогда пошли получать разрешение, без разрешения они боялись ехать. И их убили, в Клоога, помнишь, где дача господина Вахенурма? Про это место теперь рассказывают страшные вещи, я даже тебе писать не хочу.
В нашей квартире теперь живет еще одна семья. Они занимают бабушкину и твою комнаты, а Майму у нас больше нет – мама пока не может ей платить. Они не вредные, наши соседи. И это ничего, пока нас не было, рояль и мебель из гостиной все равно куда-то пропали, так что места нам хватает. Нашу гимназию закрыли, и я теперь учусь в школе, а гимназий нет совсем. Учителя все те же, а некоторые новые.
Исаак, а ты приедешь к нам? Мама огорчилась, увидев, что ты в открытой обуви. Она боится, что, работая в поле, можно ударить себя тяпкой по ноге. Или ты не тяпкой работаешь?
Исаак, а море далеко? Наверное, теплое… Мы в этом году отдыхаем на Кясму у Аделе Кальм, у нее еще сын капитан. Он скоро отправляется в рейс, и она обещала поговорить с ним, чтобы он опустил в Стокгольме мое письмо. У нее щеночки, вот бы она одного мне подарила! Она добрая, говорит, прейли Фанни, берите из шафрейки все, чего душа пожелает, а то одни у Вас глаза на лице горят.
Исаак, ты бы ничего в Таллине не узнал! Очень много разбомбили, а в Копли приехало много русских. И еще, там пленные немцы дома строят, но мама меня не пускает поехать на них посмотреть.
Я бы хотела тебя когда-нибудь еще увидеть, а то я совсем плохо тебя помню. Пришли еще фотографию со своим лицом, ладно?
Исаак, мама плачет по ночам. А я боюсь к ней выйти и лежу тихо-тихо.
Может быть, если бы ты вернулся, ей стало бы веселее?
А мог бы ты прислать мне пальмовый листок? Если он не очень большой, конечно.
Ну вот, Аделе сказала, чтобы я заканчивала, а я еще так много тебе не написала!

Желаю тебе всего хорошего, надеюсь, что встретимся.
Твоя младшая сестра Фанни.

Данный документ является приложением № 3, к делу гражданина Кальма Юри Оскаровича, 1885 г.р., №-456/8795-а. Данный документ был изъят при обыске, произведенном во время ареста гражданина Кальма Ю.О., 7 июля 1949 года .

Подлинность и верность перевода с эстонского языка на русский язык удостоверяю.
Переводчик 6-го отдела ГРУ МВД ЭССР, старший сержант Миронова Е.В.

Конкурс «:»

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:02

Год назад, гуляя по Рехавии, редакторы «Двоеточия» нашли несколько старых фотоальбомов — кто-то выкинул за ненадобностью. Сороковые, пятидесятые, шестидесятые. Эрец Исраэль, Южная Африка, Южная Франция, Англия, США. Держать чужие архивы дома, когда задыхаешься под грузом собственных, было немыслимо. С большей частью найденного пришлось расстаться, осталось только несколько снимков.
Не вполне определившееся, но от того не менее сильное, стремление почтить память незнакомцев на фотокарточках породило идею конкурса. По четырём снимкам всем желающим было предложено написать рассказ, лучшие рассказы предполагалось опубликовать в следующем номере «Двоеточия».
Загадочным образом все участники выбрали один и тот же снимок…

konkurs2s

konkurs3s

konkurs4s

konkurs-s

ЕЛЕНА ТАЛЬБЕРГ
ДМИТРИЙ ПЛАКС
ЮЛИЙ ДАВИДОВ
МАКСИМ ОРКИС

Александр Авербух: СКОРБНАЯ ПЕСНЬ НЕНАДЁЖНЫХ СОЛДАТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:44

1.

Молчишь-молчишь, потом как скажешь,
и скорчишься, не высказав,
                и сляжешь
и щеки западают от испуга,
и непривычны к говоренью губы
выводят гласный звук
                некруглый,
и загибаешь к нёбу кончик языка,
согласный звук чтоб сплюнуть
и плевка
уже не видишь и не слышишь,
а только тяжко дышишь.

«наружу мне хотелось,
то бишь было нужно,
но я б уже назад не прочь, коль можно»

так голос за губу цепляется крючком,
оплеван воздух им,
                и рот порожний,
к порезам липнет подорожник,
и ловят словеса сачком.




2.

как разрастается от корня куст,
листья выбрасывая в воздушную целину,
так корень разрастается от куста,
по глине гладкой скользя внутрь пласта,
разжимая глиняные уста,
впитывая скопившуюся слюну,
не давая земле сглотнуть,
ведь, если сглотнет, то грудью вздохнет, вскричит,
корни криком оточит
и притупит потом.
выгибаясь прутом,
крик взойдет до ветвей, вздует почки,
распустит зонтом.
так из гнойных низов красота бьёт наружу,
и, чем больше поток её слажен,
тем расщелина уже.




3.

воздухом, в движенье ложном, похрустывая,
сворачиваемся судьба с судьбой,
время христово, ложе прокрустово
не вмещает меня с тобой.
и слава тебе господи!
расстилающий простыни в небесах.
вот оно небо пятнами устлано,
вот они мы в трусах!
и что нам теперь?
руки, ноги обрублены,
бьется в культях душа.
сыплются нищим калекам рублики,
но не нужно нам ни гроша.




4.

и гóловы высовывая из нор,
кто смотрит на вкопанных нас в упор,
ноги босые обвивая, за голень грызет,
забивая пóд ногти чернозем.
— я знаю, —
побоится сказать червь —
кто мучит дерево, высасывая сок,
                        и зачем,
кто по кости змеиный вытачивает узор.
это такое время настало для нас, такой сезон
сбрасывать тяжести наземь, разбивать о паркет лоб,
руками оглоданными разводить,
и телом со вмятинами от скоб
поворачиваться по сторонам
и вскидывать взгляд вверх —
вот она господняя целина,
вот он небесный мех
волнами свисает и втягивает струёй
души, выскобленные из тела невидимым острием.




5.

так выев мякиш, бросают корку,
закрывают краны,
                выключают конфорки,
поворачиваются спиной и выходят из кухни,
и внутри очерствевшей отрастает и пухнет,
трепещет,
        слипается
                и боится,
как рука искалеченная в рукавице,
которую прячешь, не подавая при встрече
лишь потому, что изувечена.
но ты подожди месяцок – другой,
и кость обрастет мясом и станет опять рукой
гладкой, вышедшей из-под струга,
свернувшейся в кулак
от испуга.




6.

выйду возле аптеки
так и спрошу не поднимая век
как бороться с этим отеком?
ты мне не тюкай не дакай
я боюсь уходить отсюда таким варнаком
покачиваясь как синяя слива
на блюдечке
не облокачиваясь
сижу вот с краешку примочек отваров настоек
и кто-то меня так взбалтывает
не зная что я пустое




7.

это ты раскачиваешь столбы,
это твоей не слышно ночной ходьбы
возле меня
        возле него
                возле них,
это, когда сужается воротник,
вшивая синь зудит,
это, когда раскручивают землю
и выворачивают с осью,
оставляя гром позади.

всюду тобой пронизано,
господи, как же ты весь горчишь,
небце твое подкашивается,
тучи твои облизываются,
темень слюною горячей стекает с крыш.
в небе зияет брешь,
хочет меня назад.
и что мне ответить ей после этого,
                        что сказать?




8.

Кому велено из пепла и черепков взрасти,
Кто в безразмерный кожаный мешок вмещен,
Кому мякоть накручивают вкруг кости,
Того утрамбовывают и вкладывают внутрь еще,
Разглаживая морщины, вталкивая в углы.
О мои ноги, если бы вы могли
после этого согнуться в коленях, упасть на углИ
На которых стоите,
Под которыми все существует впрямь
И слоится вроде слюды.
И велит: себя вовнутрь вправь.
Если бы могли ступни оставлять следы,
Вдавливать в воздухе ступени
Взбираясь по ним, взвинченным глубоко вверх
В небесную пену,
В безразмерность ее прорех.
Кто бы медлил, взбивая вокруг пустую смесь,
Прикрывая ею себя наполовину,
Когда требуют, чтобы укрылся весь,
Чтобы лицом в пепел упал и засыпал им спину.




9.

его раскусили сразу
вытащили как ослепительную занозу
как маленькую заразу
оно не помнит изнанку своей лузы
сетку вен
акушерка машинально зажимает порезы
будто срезает розы
думает о бесконечной смене
мать до утра отлеживается
встает и уходит не называя имени




10.

в госпитале ненадежных солдат скорбели
санитарки под руки приезжих выводили
граблями следы скородили
зубья оземь скоробили
часики тикали скоро били
времечка бусинки нанизывали
санитарки солдат мимо смерти выпроваживали
подбородки о порог били
вот оно что будет
кто же пред безнадёгой веслом отмашется повраждует
в полседьмого выйдет к просителям
лицо сеченое неся
чего стучитесь смертельно
дать-то нечего
у нас дать больше нечего




11.

Кто вливает мне жгучую слизь в глазницы,
Кварц дробленый кладет под сухой язык,
Изнутри обжигает и копошится,
смóлит бережно каждый стык

и горячее золото в горло прыснет,
мышцу кровью нальет, попуская жгут.
от лыжни отучает мысли,
и от лыж,
если лыжи жмут.




12.

я верю твоему горю
говорит варя несчастному гере
у тебя к ногам привязаны во-о-о-от такие гири
забинтованы руки
потрогай меня за боки
какая серая на улице морось
слезь с меня варя
знала бы ты на что напоролась
я не буду твоей горою
мы может будем обычной парой
пока меня не накроют
пока тебя не запарит




13.

еще немного и я простыл
если бы не плавные огненные пласты
не говорящий во мне костер
плавниками шуршащий во вмятине тела
прижигая во мне места
разжигая вокруг мосты
кто огромную сеть простер
и души кто бездонную чернь возделал
языком возгорающимся кто внутри бередит
и выводит меня из себя
и ведёт впереди
того что уже истлело




14.

Город, пылящий седыми ликами,
Вырви меня из своих волос.
Что среди них промычу безъязыкий я,
в землю без корня врос?
вот не бегу от тебя — увёртывай
Жизнь в жестяные свои меха.
вырвусь и брошусь под море мертвое,
туда, где земля глуха.




15.

мы часовых вкопали,
за ночь войско обученное урыли.
утро убитых купает
и золотит им крылья,
мерно ступает в расстеленные ладони
и собирает дань
из раскупоренных и бездонных
                простертых дланей.
вот они, побежденные, разжимают кулак, подают дары
и уходят на красное дно дыры.

латы души боевой разошлись по швам,
ударяется оземь горящий шлем.
и каленые копья снова в себя не вшить.
небо, слегка распустилось, блещет краями,
                ласточка мельтешит.
тишина спотыкается о воздух кровавый,
поле клубничное чавкает
                все дырявое.
мы еще и не таких вспарывали.




16.

я, говорю, помню эту игру
это, когда языком расщелкивают икру,
долго мусолят, смакуя падали вкус,
ну а потом к нёбу придавливают
                        и хрусть!
если бы знала ёб той икринки мать,
как её доченька будет по ртам шнырять,
в синюю вену душистый настой ширять,
разве рожала бы дочку тугой икрой?
разве звала бы папашу мол сделай добро – покрой?

а там гинеколог, кесарево, хирург…
я, говорю, знаю эту игру
это, когда коммуналка,
                в разводе,
                        дочь,
это, когда не осилить не превозмочь
в полночь, и в два и в четыре и напролет,
это, когда по межножью дочернему он скребёт.

знала б ни в жисть!
ну а теперь
            выдохни
                и держись.




17.

и пули втыкались земле в живот
и долго зудел у нее живот
такой округленный тупой червивый
там кто-то живет и ее жует
хваталась за поясницу
жаловалась — несчастливая
опять залетела не на свои круги
сошла с орбиты
и покатилась
на вас только заглядись
только наклонись
уже убита
когда бы была жива
дала бы еще пожевать




18.

где вы теперь восторженные собратья?
всё до тошноты последовательно
не опередить не выебнутся не соврать
сначала разламывать ребра нажимать enter
потом откачивать накопившееся
продувать аорту
на свету рассматривать моль разгрызающую озоновые дыры
замерять диаметр докладывать взволнованным голосом
в центральное статистическое бюро
мол нужно что-то с этим делать натянуть на лампочку туго заштопать
пока я стою и смотрю как вкручивают мне в грудь штопор
и я счастлив потому что откупоривают моё пусто
потому что все у нас теперь запросто

Михаил Король: ПЕСНИ СРУБЛЕННОЙ АШЕРЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:30

ИЗ КРАТКОГО ПОСОБИЯ ПО БЛИЖНЕВОСТОЧНОМУ ИДОЛОПОКЛОНСТВУ

«Он убрал подмостки и разбил памятники, и срубил Ашеру…»
(Цари II, 18:4)

I
Я не люблю бога Баала.
Его ебало меня заебало.
Все эти молнии, грозы, стихи и прозы –
Не тело, — одно телеграфное жало.
А насчет евоного фала
Сморщусь: ниже среднего балла
По шкале как Рихтера, так и этого, Реомюра –
Не трясет, не колбасит… Ну, дура, я, дубравная дура,
Ну, не люблю я бога Баала…
И вообще вы знаете мало,
Ничего вы не знаете, не ощущаете,
Запуская имя его и мое под одно одеяло.
И даже когда на хеттских холмах рыдала,
Все равно не любила бога Баала,
И теизм во славу его никакой не «моно»,
Я пела об этом, когда распечатал лоно
Рогатый парень, мордатый бычара…
Фиг! Не бык, а вол – суть его и начало.
И кол никакой не стоит, хоть и висит мочало.
А двор? Посыпан опилками, что бы не очень ало…
Балуйся там, сальвадорина Гала!
Нет, не люблю, пожалуй, бога Баала.




II
Не люблю я бога Дагона.
Да, не плох он был, хе-хе, для разгона.
И дело не в том, что вонял селедкой,
Тиной, жабрами и с йодом ваткой,
А в том, что я! была! для него! уродкой!
…………………………………………..
Для его червякового роста?
Блин, да пошёл он, сложно и просто
На дно мирское, красавец вуалехвостый,
Это я? – была послушной и кроткой
Многосисечной свиноматкой?
Да пошёл он камушком плоским по поверхности моря,
Блинчиком мелким с двадцатикратным подпрыгом.
Блин, как не люблю теперь я бога Дагона,
Лучше бы книжки читала про Бибигона,
А не училась метать икру в ашдодском гроте,
Не мечтала коряво о рыбьем брате,
Об источниках вечных вони и звона,
Об инцесте в нашем любовном квадрате в квадрате
О том, как не буду любить рыбного парня,
О том, как уже теперь не люблю Дагона.




III
Я не люблю бога Шамшу.
Особенно, когда берет он замшу
И начинает протирать свои блестящие части.
Вот какое оно ханаанское счастье –
На речкой Сорек засветиться сыто,
Выдать старухе-филистимлянке корыто,
И невъябенную силу — дебилу из племени Дана,
За то, что тот всегда просыпается рано
И носит немытые никогда волосья,
Длинной с несжатые в жертву колосья,
Сопровождая все это речами,
Мол, жизнь навеяна солнца лучами…
Забыли жители сорековой долины,
Что когда их еще лепили из говна (зачеркнуто) глины,
Шамшу, он же Атон, не прижился в дельтовом номе
По причине своей примитивности. В солнечном доме
Счастлив будет только один Кампанелла
Жарить без крема белое глупое тело,
Даже зонтик ливанский с собой не взямши…
Не, не люблю примитивного бога Шамшу.




IV
Я не люблю бога улётного Муту.
Муторно мне, кюхельбекерно, смуту
Мутно чуйствую, сама не пойму. Что-то.
Не страсть беспокоит горло, но рвота.
Но ведь он, смертельный, прекрасней света,
Языком цвета «пинк» лижет кометы
И гибель несет всяким баалам-илу.
Я приду поплясать и попеть на их могилу.
Вот только вряд ли смогу честно обнять Муту
Ни в ту, ни в эту, ни в какую минуту.
С ним я – старуха, с которой случилась проруха.
Нет урожая, и как ни вылизывай – сухо.
И убить его не могу – виновата.
Хотя перед кем? Пусть мускулистая дека Аната
Выдрючивается, разламывая мутовы кости,
Все равно из них прорастут Моисеевы трости,
Крокодилы там всякие… Будут совесть кусати,
Если она еще водится в наших ливанах, кстати.
Эй, Аната, где ты? — мы с Муту тута…
Смерти я не боюсь, но не люблю я Муту.




V
Йамму, я не люблю бога Йамму,
Как не люблю читать купринскую «Яму».
Надоела, надоела соплей пучина.
Пожалуйста, не приставайте ко мне, мужчина!
И прошу вас, обойтись без арии прибоя,
В которой одно и то же, без перебоя:
«Прекрасны вы, как и ваша мама,
позвольте представиться: Йамму я ,Йамму…
Отвалите, несносный! Я и сама без сраму,
А захочу отдаться – отдамся Ван Даму
На поле, на самарийском, под кисточкой винограда,
С улыбочкой идотской – так, дескать, тебе и надо,
Прообраз деда с трезубцем, кумир профана,
Ревнивый хозяин надувного левиафана.
Бе-бе-бе – овечкой дразню тебя, вспененный гностик,
Жди-не ждись, не дрогнет хвостик.
Вы, дяденька, лучше море нам не мутите
На пару с Муту. И не смотрите на наши тити.
Отвалите. Не смущайте Преркасную Даму,
Она совсем не любит бога такого, Йамму.




VI
Я не люблю бога Йариха.
Но говорю я об этом тихо-тихо,
И лишь в пору абсолютного безлунья.
Не хочу, чтобы знал он, какая лгунья
Под его сияньем возвышается над Ерихонской помойкой.
Пусть серебрится спокойно, скрипит галактической койкой,
Обнимает свою Нингаль, и не сдувает алтарную сажу,
Не сбивает привычные циклы, не допускает кражу
(Это когда чорт гоголем луну утащил), не чешет тело –
оно и так рябое от оспы. Деликатно, но смело,
Но тихо, но твердо скажу про этого психа:
Не люблю больного, дрожащего бога Йариха.
Не люблю бледность его страстей, его рефлексы,
Оторванные от центрального нервного секса,
Не люблю ночную зелень его побегов
От тени земной. Ну, какая там нега?!
Но при том уважаю холодную статую менструального бога,
И не жалею, что потратила в песне лишних четыре слога,
Брызнула соком огня, как на праздник шутиха.
И вот все-равно не люблю бога Йариха.




VII
Не люблю я бога Латуну.
В него я просто возьму и плюну.
Он вообще, быть может, не бог никакой, не глыба
Голубого гранита, а просто большая рыба.
Тунец-тунеядец. А мы-то, раскатали губы –
Левиафана встречайте, гудите в трубы
Из медных ног безупречного бегемота!
А это вообще непонятное мокрое что-то.
Это придурки Муту и Йамму с Дагоном,
Живущие по известно каким законам,
Логотип себе распечатали в виде морского дракона
С семью башками, сжирающими по Лаокоону…
Стухни, Латуну, тебя любить никогда не стану!
И ловить тебя никогда не стану. Да и Тристану,
Дристуну карнуольскому, советовать не перестану,
Придти на край морского Финикистана
Отведать мяса твоего во славу девственной девы…
Ау, Атаргатис, Аната, где вы?
Вот вам тухлого рыцаря я подсуну.
Не люблю потому что я бога Латуну.




VIII
Не люблю, не люблю бога ТаммУза,
Адониса этого с физиономией Тома Круза.
Он, кажется, девок только в кровь и вгоняет,
Видом поджарого, но все же пуза,
Из которого, как из анекдотического арбуза,
Расползаются инсинуации, косточки, тараканы…
Ну, давай, подыхай же скорей, уезжай в свои Канны
И там себе возрождайся, сколько хочешь, окрашивай воду,
В кровь ее превращай, в портвейн, в лимонадную соду,
Пусть тебя выпьют, съедят, отрыгнут –
И на душе моей нету груза.
Вот до чего не люблю я бога Таммуза.
Я вообще не перевариваю этих страдальцев,
И тех, кто в раны их немытые пальцы
Норовит засунуть. А языки они никуда… не это?
Язычники! Вот наступает ваше кровавое лето.
И плывите с эритроцитами поглубже в море.
Без вас хочу под холмами валяться. Sorry.
Эй, поворачивай вал, ленивый начальник шлюза!
Нет, нет, не люблю бога Таммуза.




IX
И еще не люблю бога Шалимму
И бога Шахару,
Так не люблю
Что откужусь даже
От рифмы своей примитивной.
Не люблю их по-всякому: есть не люблю,
Любить не люблю, смотреть на них не люблю.
Ни на закате (красная рожа Шалимму),
Ни на рассвете (красная рожа Шахару).
Ни в зените (белая харя обоих).
Я убита в долине Кедронской,
Лежу себе красоты кусками,
Лежу себе кусками счастья.
Никого не. Ничего.
А эти козлы-пидарасы
Будут всегда в фаворе,
Их не распилят, не срубят, не бросят.
Один из них даже залезет
В имя любимого града.
Не люблю я Шахару, не люблю Шалимму.




X
А люблю я бога Йуд-Хей-Вав-Хея!
Вот когда трепещет моя трахея –
Имени нету милее, роднее, нежнее,
Чем у Него, Йуд-Хей-Вав-Хея.
Я его от Ефрата до самого Нила
С ума сводила. Вместе с Ним народ Его выводила.
По его поручению, Йуд-Хей-Вав-Хея,
Из куста лизала пламенем лик Моисея.
И гнев низвергала на золотого теленка Баала,
Когда нас жестоковыйность народа уже достала
(И меня, и дружка любезного Йуд-Хей-Вав-Хея).
Я люблю его, от пупка до шеи,
И ниже пупка тоже, а также и выше шеи,
Всего целиком люблю моего Йуд-Хей-Вав-Хея.
Это мы друг другу писали «Песнь Песней»,
Чтобы в пустынях наших стало еще интересней.
Это нам рисовали на черепках как символ веры
Уродов рукастых и подписывали:
Йуд-Хей-Вав-Хей и его Ашера.
Нам в Святая Святых воздвигали памятные колонны –
Ему помассивнее, мне полегче, примерно на четверть тонны…
Его, огненного, прекрасного, единственного,
Справедливого, милостивого (и т.д. и т.п.)
Люблю, ни о чем не жалея.
Да, я люблю бога Йуд-Хей-Вав-Хея.

Весна, 2005



































Сергей Гришунин: НОВОЕ О НАСРЕДДИНЕ и ДРУГОЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:26

НОВЫЕ ИСТОРИИ О ХОДЖЕ НАСРЕДДИНЕ

ХОДЖА ОТВЕЧАЕТ НА ПРАЗДНЫЕ ВОПРОСЫ

Подрядился как-то ходжа чинить крыши. Одолжил он лестницу и с утра пораньше отправился на работу. Когда он проходил мимо дворца Тимура, хозяин стоял на пороге и, от нечего делать, остановил ходжу праздным вопросом,
— Что это ты такое несёшь, ходжа?
— Как видишь, несу лестницу, — отвечал ему на это ходжа, всем своим видом показывая, что ему некогда.
Но Тимур, забавляясь, продолжал свои пустые расспросы,
— Надо же, лестницу несёшь. А сколько же у неё ступенек?
— Ровно столько, чтобы хватило до неба, — ответил ходжа.
— А что там тебе нужно? — не отставал Тимур.
— Говорят, я там найду ответы на все вопросы и особенно на твои, о повелитель, поскольку те, что у меня были, уже закончились, — ответил ему ходжа.
Тимур рассмеялся, отпустил ходжу с миром и тот отправился дальше чинить крыши.

ХОДЖА И СЛЕПОЙ

Спросил у ходжи Насреддина слепой,
— В чём разница между тьмой и светом?
— Когда свет есть — темноты не видно, — как мог объяснил бедняге ходжа.

ТРУДНО УДЕРЖИВАТЬ ВЕТЕР

Ходжа Насреддин проходил как-то мимо дворца Тимура. Тот стоял возле окна и, решив подшутить над ходжой, крикнул,
— Здравствуй, сосед! Не ветрено ли на улице?
Ходжа поприветствовал тирана и ответил,
— Да, есть немножко.
Тимур продолжал,
— Зайди-ка на минутку и захвати пару локтей ветерка освежиться. Я тебе дам за него сотню акча.
Ходжа миновал стражу, вошёл в покои Тимура и, приблизившись к повелителю, помахал перед ним полою халата,
— Здесь ровно на сотню акча. Ты только уж прости меня, о повелитель, этот ветер, если его удерживать, вытворяет подчас довольно презлые штуки.
Зажав одной рукой нос, Тимур отсчитал ему другой рукой назначенную им цену и замахал ей, чтобы ходжа убирался поскорей восвояси со своим скоропортящимся товаром.

НЕ МОИ ЛИ ЭТО ПОМИНКИ?

Ходжу как-то позвали на похороны его дальнего родственника. Вот уж и тело предали земле, на поминки все потянулись, а ходжу никто не приглашает. Тогда спрашивает ходжа у одного из племянников покойного,
— А что, Нияза (так звали усопшего) забыли позвать?
— Да ты совсем рехнулся, ходжа. Как он может прийти на поминки? Ведь он, да смилостивится над ним Аллах, сейчас уже наверное в раю и его услаждают прелестные гурии, — возмутился племянник.
Ходжа только пожал на это плечами и сказал,
— Да смилостивится и над нами Аллах, и на всё его воля, но я хоть и не испытываю сейчас никаких райских наслаждений, а тоже не могу оказаться на этих поминках. Уж не меня ли вы только что похоронили?
Племянник на это смутился и горячо стал просить Насреддина разделить вместе со всеми поминальную трапезу.

О ЧЁМ ЭТА КНИГА?

Однажды Насреддину принесли книгу на каком-то непонятном языке и спросили,
— Можешь ли ты, учёный ходжа, рассказать нам о чём она?
Ходжа повертел её в руках и ответил, возвращая книгу обратно,
— Как и я, вы сами без труда сможете с этим справиться, если не будете заглядывать ей под обложку.

ХОДЖА И ЧАСЫ

Однажды ходжу позвали в соседнюю деревню для совершения свадебного обряда. Когда подошла пора для расчёта, отец жениха оказался страшным скупердяем и всё время искал повода этот момент оттянуть. Наконец, Насреддин решил настоять на своём и твёрдо потребовал у него положенной платы. А на эту свадьбу кто-то из дальних родственников невесты прислал в подарок часы, вещь в тех краях невиданнную, потому что всю жизнь там ориентировались только по положению Солнца на небосводе и ни о каких часах даже не слышали. Надеясь как-нибудь ещё потянуть с оплатой, отец жениха так обратился к Насреддину,
— Я с тобой рассчитаюсь, но, как учёный человек, ты сначала объясни мне, для чего нужны эти часы?
Ходжа ответил,
— Это чтобы знать время.
Отец жениха возмутился,
— Но ведь это невозможно. Вот Солнце, оно здесь или здесь. Если там, то я иду в свою лавку, а если тут – возвращаюсь. Как можно это себе представить при помощи такой маленькой вещички?
Ходжа подумал, что сейчас самое время проучить этого скупердяя и сказал,
— Представь себе это как монету, которая перелетает перед твоим носом из одного кармана в другой, но ты на этом ничего не зарабатываешь, а только тратишь, потому что монета от этого стирается и теряет вес.
Тот ещё больше возмутился и начал осыпать проклятиями родню невесты своего сына, сокрушаясь при этом,
— Я так и ждал от них какого-нибудь подвоха! О горе мне, я теперь разорюсь.
Тут Насреддин сделал вид, что сочувствует его беде и сказал,
— Если тебе станет от этого легче, ты можешь отдать мне эти часы взамен положенной платы.
Отец жениха так обрадовался его предложению, что сунул ходже в руки дорогие часы и, наспех попрощавшись, быстро ушёл, опасаясь, что тот вдруг передумает.

ЛУЧШЕЕ МЕСТО ДЛЯ ГОЛОВЫ

Ходжа возвращался поздней ночью с работы и нёс на плече лестницу. Он подрядился чинить крышу односельчанину и теперь шёл довольный, неплохо подзаработав. Когда он увидал на дороге поджидавших его грабителей, то бросился наутёк и, оказавшись возле дворца, не нашёл иного выхода, как приставить к стене лестницу и забраться в одно из ярко освещённых окон, и как раз той самой комнаты, в которой пировал Тимур.
— Ты вконец ополоумел, ходжа, — закричал на него разгневанный Тимур, — я тут же велю отрубить твою глупую голову, раз она отказывается тебе повиноваться!
Ходжа, тем не менее, не растерялся и ответил,
— О, повелитель, моя голова и так чуть не улетела от меня и, если бы не твоё окно, яркость которого сбила её с толку, то мне бы пришлось лезть за ней на Луну.
— Но что за дело твоей голове на Луне? — озадаченно спросил у ходжи Тимур.
— Ей там совершенно нечего делать и нет ей лучшего места, чем у человека на плечах, как это назначено ей Аллахом, да пребудет слава Его на земле и на небе во веки веков.
Тимур ничем не нашёлся ему возразить, отпустил ходжу с миром, и тот спокойно отправился домой, сохранив не только голову, но также лестницу и свой заработок.

МАНШИХ КУХУТАХ

Сосед как-то стал упрекать Насреддина, что давно не слыхал от него новых шуток. Ходжа, чтобы тот поскорей отвязался, сказал ему первое, что пришло в голову,
— Манших кухутах.
— Что значат эти слова? Никогда не слышал такого языка, — удивился сосед.
— Да я и сам до сих пор не знаю, — ответил Насреддин, — но, когда с месяц назад мимо проходили двое каких-то иностранцев и один другому это сказал, то они так над этим хохотали, что рассмешили не только меня, но даже мою жену. Наверняка в этом есть что-то очень смешное, так что теперь и ты можешь посмеяться.

ДРУГОЕ

ДВА САИДА И ДУРМАН

Моему другу, египтянину Саиду, однажды какие-то хиппи подарили спичечный коробок семян крымского дурмана — чёрные крупные зёрна, плотные словно камешки. Его приятель, сириец, которого тоже звали Саид, зашёл к нему как-то поутру и, слово за слово, они решили распробовать эту, доселе невиданную, приправу. Заварив себе крепкого кофе, они попивали его, щёлкая дурман будто семечки с колхозного рынка. Один из них куда-то пропал, причём который из них — им до сих пор непонятно. Тот, который отправился на поиски друга, в коридоре был остановлен сокурсницей китаянкой (я забыл сказать, что оба они учились в Политехе на аспирантуре), которая спросила время. Саид привычно глянул на запястье, но обнаружил на месте часов лишь выпуклый белый круг. Протянув руку с часами, он сказал, хитрец этакий: «На — посмотри», но на месте её лица был такой же выпуклый белый круг. Из него, правда, появлялись слова, наподобие как рисуют в комиксах — что-то вроде облачка пара, но, конечно же, гораздо сложнее, потому что он узнал из них; и который час, и расписание занятий в её группе на следующей неделе, включая даже такие подробности, что Василенко не сможет читать во вторник, т.к. сказавшись больной, уедет к себе на дачу сажать редиску, и кроме того — что уже два часа его ищет по всем комнатам Саид. «Это который Саид?» — рассмеялся он на это в ответ, — «возможно, это и есть я», он ещё что-то такое ей говорил, пока она не распалась на какой-то серый снег. Видя, что дело выходит за рамки его понимания, он решил вернуться в свою комнату, но с дверями в коридоре началась какая-то ерунда; едва он тянул за ручку одной, как открывались все разом. Как человек деликатный, он не мог себе позволить причинять беспокойство всему этажу, тем более не понимал, как он сможет спросить про Саида во всех комнатах одновременно. Слава Аллаху, он уже стоял на кухне и даже курил. Каким-то образом он понимал, что это — большая удача — безошибочно закурить, забыв пачку на столе своей комнаты. Наверное, угостил кто-то, возможно это — Саид.
При этой мысли он как ребёнок расхохотался, а из его хохота возникла та самая китаянка, выпавшая столь неожиданно серым снегом. В одной руке она держала электрический счётчик, а в другой — плетёнку яиц, судя по запаху изрядно протухших. Из неё плыли привычные пузыри чистого смысла, правда, на этот раз откуда-то из-за спины, так что приходилось заглядывать ей через плечо. Но, в-общем, всё было понятно: она спрашивала можно ли ей взять большую кастрюлю и показывала Саиду цифру на счётчике — 795211. Саид немедленно набрал этот номер на телефонном диске, который какой-то дурак укрепил вместо конфорки на газовой плите, и это помогло достать нужную кастрюлю, разбив одно из тухлых яиц, которые, как объяснила китаянка, совершенно напрасно были выброшены Саидом в мусорное ведро. Она вновь показала ему цифру, но уже на обратной стороне счётчика, очень длинную, видимо заводской номер, впрочем, первые пять цифр он запомнил — 29853 и, ловко ими манипулируя, деля и множа, он разговаривал с ней о китайской кухне, которая весьма приветствует яйца столь ужасной кондиции. Иногда она, правда, допускала неточности в вычислениях и тогда Саид, у которого с математикой всегда был полный порядок, вежливо её поправлял, треща электрозажигалкой для газа. По треску она определяла правильное число и благодарно кивала головой, потихоньку дырявясь и ноздрясь, пока не обратилась в ломоть чёрного хлеба. Поняв, что тема разговора исчерпала себя, Саид, на этот раз без труда, попал в свою комнату, где и застал своего тёзку за нелепым занятием — он пытался надеть на ноги рюкзак, а штаны его, разрезанные по швам, развевались за окном, продетые петельками для ремня сквозь швабру. «Надо идти, Саид, площадь Восстания, ну где ты пропадал, пятый этаж уже?» — то ли спросил, то ли пожаловался Саид, причём который из них — им до сих пор непонятно.

О САПОГАХ

В одной из стран Востока рассказывают, как один сапожник спросил однажды у мудреца, следует ли он сам советам, которые всем даёт. – Ну а сам ты разве носишь все сапоги, которые сшил? — ответил на это мудрец.
Вот и я тут, наподобие этого сапожника, выставляю здесь эти истории, полагая, что хоть одна из них придётся кому-то впору.

Дмитрий Дейч: ИЗ ЦИКЛА «НОВОЕ О НЕБЕЗЫЗВЕСТНОМ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:23

~
Рассказывают, что ходжа Насреддин держит в чулане Страшное Вервие, доставшееся ему в наследство от далёкого предка по отцовской линии, ассасина. Каждый четверг ходжа собирает домочадцев за обеденным столом, извлекает из старинной шкатулки ветхое Вервие, кладёт на стол и приказывает жене и детям бояться. По истечению часа страх проходит, Насреддин запирает Вервие в шкатулку и уносит в чулан — до следующего четверга.

~
Услышав много доброго и удивительного о Насреддине, явился к нему некто по имени Авхад ад-дин Кирмани – для дружеской беседы и совместных благочестивых размышлений. После церемонного приветствия, вручения рекомендательных писем и чаепития, спросил: «Что вам известно, достопочтенный, о Величайшем Элементе, который хранится в сокровеннейших тайниках Всеславного?» Ходжа удивился, и ответил, что Аллах, да пребудет Слава его в веках, не пожелал поделиться с ним, Насреддином, сведениями о чудесном Элементе. «Но как же! — вскричал гость, – ведь о том пишет мудрейший Ибн Массара!» Насреддин пожал плечами. «Но ведь и ал-‘Кушайри твердит об Элементе в трактате «О Матери городов и небесной географии»!» Насреддин задумался, пошевелил губами, перебирая в памяти названия прочитанных книг и сознался, что сей труд ему неизвестен. Авхад ад-дин Кирмани в отчаянии прошептал: «Но ведь и ал-Мухасиби…» Тут Насреддин подскочил на месте, словно его пчела ужалила и попросил учёного гостя посидеть в одиночестве минуту-другую. Авхад ад-дин Кирмани, донельзя разочарованный визитом, собрался уже восвояси, но в последний момент был остановлен ходжой — уже на пороге: «Кажется, я нашёл то, о чём вы тут говорили. Не угодно ли взглянуть?» Гость вытаращил глаза: «Аллах Милосердный, да ведь это!..» «Да, — отозвался Насреддин, — оно самое. Правда Всеблагой не называл его Величайшим Элементом и не поминал имён мудрейших. Если мне не изменяет память, речь шла о том, чтобы «засунуть куда подальше эту штуковину, чтоб дети из неё свистулек не понаделали». Впрочем, я сразу догадался, что это шутка. Сами видите, свистулек из этой «штуковины» не понаделаешь, зато, насколько удалось выяснить моей супруге, она вполне годится для того, чтобы взбивать сливки и раскатывать тесто»

~
Когда ишак Насреддина издох от старости, ходжа положил его на тележку, а сам — впрягся и повёз тело на кладбище. В воротах ему заступил дорогу кладбищенский сторож: «Вы ли это, дорогой ходжа?» «Неужели я так изменился?» — спросил Насреддин. «Пожалуй, что нет», — с усмешкой ответил сторож, — «Кто ещё сумел бы с таким изяществом прокатить ишачий труп по нашим улицам? Да только напрасно вы себя утруждали! Поворачивайте обратно!» «Этот ишак служил мне верой и правдой пятнадцать лет, и заслуживает похорон по высшему разряду!» — заявил Насреддин. «При всём уважении к вам и вашему ишаку, — осторожно ответил сторож, — здесь — кладбище для правоверных. Кому как не вам, святому человеку, знать, что здешняя земля — особая, и хоронить животных в ней строго-настрого воспрещается!» «Верно», — не моргнув глазом ответил ходжа, — «Но лишь в том случае, когда речь идёт об обычных животных, я же привёз сюда святого ишака! Он четырежды совершил паломничество в Мекку, а по законам шариата четвёртый хадж очищает не только человека, но и всякую тварь земную.» «Правда?» — удивился сторож, — «Кажется, я не встречал в Писании ни малейшего упоминания об этом.» «Разумеется, об этом нигде не написано, олух! Мне сообщил об этом Светоч Наших Сердец собственной персоной! Открывай немедленно!» Сторож задумался, поскрёб подбородок, позвенел ключами и наконец сказал: «Что ж… с одной стороны, я не посмею подвергнуть сомнению слова мудрого человека, а с другой… желательно удостовериться. Если Возлюбленный явился вам однажды, чтобы научить о Святых Животных, Он обязательно явится вновь… или — на худой конец — пришлёт ангела… чтобы мы осознанно соблюдали закон, который Он возвестил. Так что я, пожалуй, подожду знамения, которое растолкует нам как поступать, а до тех пор не сдвинусь с места, вы уж простите…»

Как только он это произнёс, мёртвый ишак поднялся со своего деревянного ложа, и проговорил, указывая в сторону Насреддина: «Этот человек — врёт!» Сторож упал на колени. «Отворяй!» — как ни в чём не бывало приказал Насреддин, и принялся снова впрягаться, чтобы закатить тележку внутрь.

На обратном пути сторож остановил его в воротах и сказал: «После того, что произошло, не смею больше подвергать вас расспросам, и всё же одно обстоятельство не даёт мне покоя… Почему он назвал вас лжецом?» Насреддин вздохнул, и ответил: «Несмотря на то, что этот ишак пятнадцать лет служил мне, святому человеку, верой и правдой, несмотря на то, что он участвовал в радениях и молитвах, несмотря на то, что он четырежды совершил хадж и был отмечен Могучей Дланью, он был и остался ишаком. И когда Волей Всевышнего на одно-единственное мгновение он обрёл дар речи, то использовал его так, как мог использовать его лишь представитель племени парнокопытных.»

~
В среду жена послала Насреддина на рынок — купить сыра и зелени. По своему обыкновению ходжа разговорился с зеленщиком о «Духовных двустишиях» Руми и так увлёкся, что позабыл какого сыра нужно купить — исфаханского или савского. Долго он стоял у прилавка, пытаясь припомнить хотя бы некоторые соображения супруги о сортах и способах изготовления сыра, затем привести их в соответствие с «Положениями о посылке и выводе» Аверроэса, и таким образом решить задачу о выборе того или иного сорта, но так и не преуспел в этом благородном занятии, а потому махнул рукой, купил наугад головку савского, да и отправился восвояси, уповая на благоволение свыше.

Однако по возвращению выяснилось, что ходжа, как назло, ошибся, и сыр ему был заказан исфаханский, а вовсе не савский.

— Ты ведь не думаешь, что я мог позабыть твои наставления, — попытался оправдаться Насреддин, — разумеется, я купил исфаханского, но по пути мне встретился ангел, который сообщил, что Всевышнему угодно испытать твою мудрость. Этот ангел превратил исфаханский сыр в савский и велел немедленно возвращаться домой, в то время как он будет незримо следовать за мной, чтобы убедится, что у меня, святого человека, — достойная и верная жена, которая не станет Сотрясать Воздух Попусту.

— Что значит Сотрясать Воздух Попусту? — спросила жена.

— Сотрясать Воздух Попусту означает: всуе поминать имена предков, имена ангельских чинов и пресветлое Имя Господне, издавать неподобающие звуки, размахивать руками, использовать не по назначению предметы кухонной утвари, а так же иными способами пытаться досадить супругу, который был уготован тебе Провидением.

— Всё ясно, — сказала жена и всучила Насреддину котомку, — передай ангелу, что я выдержала испытание. Также можешь передать ему, что продукт, в который он превратил головку отменного исфаханского сыра годится в пищу незаконнорожденному отпрыску хромого верблюда после соития с самкой шакала, а не святому человеку, достойному внимания ангелов и Самого. Так что пусть превратит этот шедевр сыроварения в потребный исфаханский сыр. Иначе я начну Сотрясать Воздух Попусту и пусть тогда Мироздание пеняет на себя.

~
Когда Насреддина упрятали в психушку, врач принялся осторожно расспрашивать его, пытаясь выяснить причину помрачения рассудка: «Вы знаете почему здесь находитесь?» «Конечно знаю, — ответил Насреддин, — вот уже три года подряд я просыпаюсь под утро от собственного воя. Мне снится, что я — собака и вот-вот превращусь в человека.» «Стало быть, у вас проблемы со сном?» «Проблемы со сном — у моих соседей , доктор. Жена и дети одно время пугались, но — привыкли. А у меня вообще нет никаких проблем.» «Вы что же, хотите сказать, что не видите ничего странного в том, чтобы просыпаться ни свет ни заря? Будить соседей? Пугать детей?» «Ничего не поделаешь: возвращать себе человеческий облик довольно неприятно. Зато нет ничего прекраснее раннего отхода ко сну, когда мне снится, что я вновь превращаюсь в собаку.»

~
Если верить учебникам, немцы войну проиграли, но если верить Насреддину, нет никаких немцев и, конечно, не было никакой войны. Если бы немцы взаправду существовали, — говорит ходжа, — за долгую свою жизнь я хоть одного бы да встретил. Но как же Шопенгауэр? – возражают ему. Ха, Шопенгауэр! – посмеивается Насреддин, давая понять, что в книжках, сами понимаете, написать можно всё, что угодно. А как же Гёте, Бах? Чушь всё это. Враки. Не было никакого Баха.

Кто же Фауста написал? Да кто угодно. Велика сложность – Фауста написать.

Ну хорошо, — теряют терпение оппоненты, — а как же хромой мясник Карл – тот, что за пустырём живёт?

Это Карл-то немец? Не смешите мои ботинки, не может он быть немцем.

Это почему?

Да потому, — говорит Насреддин, — что я его на базаре каждый божий день встречаю, а немцев, как уже было сказано, за всю жизнь ни одного не видал.

~
Когда у ходджи Насреддина родился мальчик, муфтий предложил назвать его Моhаммадом — в честь Святого Пророка, будь благословен Он в веках, но Насреддин решил: «Мы назовём сына Фредерик.» «Почему Фредерик?» — удивился муфтий. «Легче простого стать пророком в своём отечестве, когда тебя зовут Моhаммад, но Пророк завещал нам избегать лёгких путей!» Муфтий не стал спорить, а по прошествии трёх десятилетий наведался к Насреддину, чтобы узнать о судьбе обладателя странного имени: «Ну что, стал твой сын Пророком, Насреддин?» «Нет.» «Наверное, он стал муфтием?» «Нет, не стал он и муфтием.» «Я же говорил: назови сына Моhаммадом, и всё само собой образуется! Ну кем по-твоему можно стать, обладая таким дурацким именем?» Насреддин ответил: «Пианистом.» «Кем?» Насреддин вздохнул и принялся терпеливо объяснять: «Пианист — это человек, который нажимает пальцами белые и чёрные дощечки, которые в определённом порядке расположены на поверхности деревянного ящичка.» «Аллах Всемогущий!» — воскликнул потрясённый муфтий. «Ящичек — лакированный и очень красивый,» — чуть не плача, добавил Насреддин. — «Кроме того, оттуда льётся музыка». «Ну музыка хоть приличная?» — сочувственно спросил муфтий, и Насреддин признался: «Музыка — отвратительная. Зато платят хорошо, и работа — непыльная.»

~
Однажды за обедом Насреддин подавился сочным куском баранины. Чувствуя, что задыхается, ходжа мысленно попросил Аллаха об избавлении, пообещав взамен навсегда отказаться от вкушения жирной пищи. Застрявший кусок мяса немедленно вышел на поверхность, позволив ему, наконец, отдышаться. Прийдя в себя, он принялся во всю глотку хулить Господа. «Что ты такое говоришь?» — ужаснулась жена. «Опять мошенничает, — пожаловался ходжа, — нет чтобы просто сказать: «Насреддин, не ешь жирного!» Вместо этого Прохвост ставит мне в укор, что лишь под угрозой смерти я готов поступиться гастрономическими удовольствиями.» «Да ведь это истинная правда!» — тихонько пробормотала жена, опуская глаза. Насреддин ответил шёпотом: «Тссс. Кроме нас с тобой об этом никто не знает»

~
Однажды Насреддину приснилось, что он едет в поезде и сочиняет эпическое произведение в стихах о своём путешествии. Поэма была настолько прекрасна, что проснувшись, Насреддин бросился к столу, чтобы поскорее записать её, но как только взял в руки перо, выяснилось, что в памяти не осталось ничего, кроме четверостишия, где жизнь сравнивалась с василиском, чей взгляд можно испытать на себе лишь однажды. Поразмыслив здраво, Насреддин решил, что ни ему самому, ни потомкам эта печальная истина совершенно ни к чему, и записывать не стал, но отправился спать снова – в надежде, что на этот раз снов не будет.

Константин Олейников: УРОКИ МАСТЕРА ИУДАЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:21

Уроки анатомии мастера Иудая

Расправить крылья я легко могу. Согнуть в колене ногу мне бывает сложно. Это потому, что я ее люблю. А ты смеешься и твердишь, что быть влюбленным долго невозможно. «Это все пройдет, — ты уверяешь. – Сколько ни колдуй, не оживить в ручье Бул-Рана тени». Что ты говоришь?! На крыше Вероника расстилала скатерть и ложилась загорать. Она снимала платье без смущений. Тек по коже пот, ей было жарко, но она молчала. Я держал ведро и прыскал воду ртом, как мог. А вентилятор слабый делал ветер. «Улетел давно, — ты замечаешь, — не оставив следа. Веришь, полосатый кот покойно думает теперь о жизни и невесте. Не спеша он лижет языком шершавым свой живот. А прошлым мартом так кричал на перекрестке о разбитом сердце!» Это потому, что я открыл в подвале нараспашку двери. Кошка прыгнула оттуда в белый свет, на подоконнике застыла и сказала мяу. Я ей не поверил, я махнул рукой. Она согнулась, как дуга, и в сумерках с хвостом пропала. Утром дождь пошел, он сложен был из настоящих капель. Думаю, что это он замыл пятно, где кошку кобеля порвали, словно тряпку.

Автопортрет мастера Иудая

Дождь собирал по лужам капли и устал. Потом он перестал, а я проснулся. Потянувшись, встал — а ты раскрылась, на бок повернулась и вздохнула. Я тебя укрыл. Спи дальше, дорогая Вероника! Лужа на дворе горит, роса на улице в траве дымится. Солнце у окна в глаза мне светит прямо, все теперь двоится. Хорошо, что у меня есть ты, и плохо, что из лужи мне, как ни старайся, больше не напиться. Есть зато цветы на клумбе, я их режу утром. Ничего, что маки в мае отцвели, взамен остались незабудки и гвоздики. Есть Петрив Батиг, отвар которого я пью, когда мне больно. Вдоль дороги выросли кусты ромашки луговой. Охапки ты любила тут нарвать и сесть на корточки, чтобы плести венки и собирать жуков, лучащих ночью из стеклянной банки. О любви вокруг кричали кузнецы и потирали ноги. Было так всегда — вчера, сегодня, завтра. Было жарко так, что у меня, потрескавшись, сочились кровью губы. Помню как-то раз я тень нашел от облака, точно монету, в поле. Ты, ладони сжав, меня поцеловала и сказала: «Мастер Иудая, твой язык, наверное, не зря напоминает жало!»

Признания мастера Иудая

Мне нравится смотреть на облака. Они напоминают мне машины, механизм которых прост. Немного пыли водяной, принявшей форму в небесах, и грусть, разлитая по краю синей акварели. Если посмотреть внимательно и глаз прищурить, то увидеть можно птиц. Они кружатся надо мной с тех пор, как ты сказала: «Жить, как жили мы, так больно!»
Душно на дворе. Луг дышит паром и немножко мятой. Это потому, что ты вчера в траве лежала с раннего утра и до заката. Против комаров, ты говорила, и от сердца помогают капли валерьянки. Выпил я ведро, но мне не помогло. Люблю тебя не меньше – даже больше. Если можешь, верь, что небесам до нас нет никакого дела. Только почему, спрошу тебя, дождь начал лить тогда, когда ты, уезжая, на дорожку села. Я дрожал внутри, потом внезапно ветер дунул. Ты мою ладонь раскрыв, взглянула и спросила: «Что же дальше будет?»
— Если растворить окно, — я отвечал не в лад и несуразно, — можно слышать, как гроза шумит вдали и барабанит крышами по пальцам.
— Нравится глядеть в твои глаза, — ты улыбнулась, — и тому причина, что они напоминают мне любимых, до которых не дошла рука или которые, перешагнув меня, ушли под руку с дамами другими.
Лист залила тушь. Гром так закашлялся, что, поперхнувшись, умер. В тишине я уронил тарелку вдруг, и на полу она на мелкие кусочки разломилась.
— Бедный мой дружок, — ты поднялась, — пришла пора прощаться. Не грусти, разбитая посуда – верный омен счастья!

Второе повторение мастера Иудая

Ночь отворилась, как ладонь, и я подумал: «Боже, линии судьбы твоей и звезды так похожи!» Белый снег лежит. Перила от балкона в небо улетают. Отчего, скажи, мне хочется кружить, точно метель, и таять, таять? Почему с утра бежала мать на лед, две девочки за нею? Лед, конечно, разломился пополам. Ты вскрикнешь от испуга: «Как же так?» А я в газете прочитаю: «Ходит их отец теперь с петлей на шее». Или вот еще — в Манассасе, где я живу, ручей Бул-Рана поперхнулся бурей. «Страшно было? — спросишь ты. — Ах, мастер Иудая, для чего ты променял меня на родину чужую?» Странная земля, я расскажу тебе, зимы тут нет в помине. Солнце светит, ветер гонит облака и на закате свет – словно твои глаза. Он синий, синий, а в воде — зеленый!
— Сонная трава, — ты говорила часто, — в поле мак пунцовый.
— Это от того, — я отвечал всегда, — что он стоит перед тобою на коленях голый!

Уроки Carpe Diem мастера Иудая

Давай обнимемся и станем горевать о том, что наша жизнь проходит так невзрачно. Если бы умел я рыбу убивать, давно сидел бы у реки и думал: «Все идет прекрасно!» Выбросив крючок пустой, смотреть на воду просто. Наблюдать круги и поплавок среди кувшинок белых в лодке, замершей под желтым солнцем. Теплая река, она течет так, словно нет ей никакого дела. «Дверь скрипит. Как жарко дышит ветер!» — я твержу, но ты меня не слушаешь.
— Поверишь ли, рука, — ты говоришь мне, — мастер Иудая, затекла и онемела?
Воду зачерпнув, ты смотришь, как стекают капли.
— Знаешь, а вчера во сне – ты произносишь, — я себя увидела в прозрачном платье.
Бледные круги и тень лежат, словно монетки, под глазами. Острые соски так поднимают ткань, что топорщатся складки. Я хотел бы распознать их вкус, держа во рту, и трогать их губами.
— Хочешь, я нырну? – ты спрашиваешь, — Дно песком накрыто. Скатерть я устала расстилать и ждать, когда волна умрет и станет вновь в затоне тихо.
— Рыжая скоба на поясе рассыпалась на части, — я заметил. — Помнишь, ты любила брызги собирать в ладони? А на лбу и платье пятна проступали позже, только если был прохладным воздух.
— Пахнет так лозой, когда кусты на берегу лучи пригреют. Отчего порой я чувствую себя ненужной? Словно сирота, хожу и собираю крохи. В детской на полу на день рождения рассыпали, как будто одиноким птицам накрошили хлеб и конфетти.
— Что ты говоришь, а я?!
— Ах, мастер Иудая, у тебя жена. Послушай, обмани меня на миг. Руками разведи и улыбнись, как кот. Скажи, мотая ус седой, что я тебе по-прежнему милее и дороже всех на свете!

Уроки пунктуации

— Как в детской комнате лежит свет на полу!
— Точно ковер. Давай, опустим штору.
— Веришь ли, вчера мне рассказали: солнце – черный шар! А на твоих картинах диск летит по небу, словно таз зеленый.
— Это потому, что медь, — ты объясняешь, – патиной покрыта. Столько лет прошло, как я глядела на него до слез.
— Да, много слез пролито.
— Есть еще Луна.
— Тень от Луны поймать не очень просто.
— Нужно, как приманку, закопать кольцо в песок.
— Только проверить нужно, чтобы был песок речным и от воды холодным!
— Можно молоко разлить по чашкам на двоих.
— А блюдечко мы выставим наружу.
— Кошки станут на скамейку приходить и слушать в оба уха за кустом сирени писк мышиный.
— Есть еще сверчки.
— Соседка собирает их в коробку!
— Знаешь, у нее от старости растут усы.
— Сверчков она приносит в комнату и отпускает на свободу в угол, там, где крысоловка.
— Вечером она встает и ждет, когда наступит полночь. До утра она потом гуляет через двор.
— Чаще всего она в одном белье исподнем!
— Белое пятно в ночи подобно простыне крахмальной.
— Если ты тихонько стукнешь камешком в стекло, я отворю окно.
— Ты лестницу возьмешь.
— А как же муж?
— Не бойся, мужа мы обманем!

Уроки воздухоплавания мастера Иудая

А если в этом городе тоска, то на дворе хорошая погода. Дождь с утра накрапывал пока, воды хватало в небе и не стало в речке брода. Кто там говорит, затем волна смывает глину, чтобы жижей стала твердая, как стол, земля и рыжая трава, что на земле лежит, как порванное ветром покрывало. Кто там говорит, шепча, что я хожу тайком на старое болото? Ты любила собирать цветы, дышать через тростник и зажигать огни, когда мне было плохо. Я хотел спросить тебя давно: «Ты знаешь, что прошло три года, сорок дней и несколько минут с тех пор, как ты глаза закрыла и зажегся взор двух новых звезд посередине голубого небосвода?» Видишь ты меня, следишь издалека? В раскатах грома я услышал голос. Снег на лоб ложился, как холодная рука, и таял на губах. Он, словно поцелуй, казался мне горячим и на вкус соленым. Я теперь другой! Ты, верно, замечаешь перемену. Волос у меня седой, только зрачок по-прежнему плывет, как щель, в круге зеленом. Закрутив усы, точно пропеллер, я верчу цепочку. Имя мое – Блерио Луи! Я полечу на острова, только найду счастливую сорочку. Рукава моей рубахи, посмотри, пошиты, будто крылья, в смысле том, что швы на рукавах прошиты красной нитью в строчку. Думаешь, легко поверить в сердце, ты живешь на небе? Слышать твои тихие шаги, когда гроза босая бродит в феврале по снегу? Кто там говорит: «Зачем на крыше папа ночью засыпает?» Этого никто не знает, даже я. Я думаю, что я на листьях белой жести ночью теплой жду тебя и, совершенно голый, загораю! Разобрав следы, ты прочитаешь надпись на пороге дома. Кроме Костика с Богданом, у меня есть ты. Ты только погоди, не уходи, побудь со мной немного!

Уроки памяти мастера Иудая

Ты любишь мужа, я люблю жену. Так наша жизнь проходит пресно и невкусно. В зубе у меня нашли дыру. Ее сверлили долго, чтоб ей было пусто! Только иногда ты убегаешь в номер, где в постели тело. Словно спящая царица. Это я с тобой кружусь вверх и вниз на карусели. Это я с тобой ложусь и поднимаюсь тенью. Это ты со мной не можешь в сон уйти, хотя калитка в сон давно висит, словно оборванный цветок, на сорванной петели. Это ничего, что в словаре покамест нет такого слова. Значит, будет! Для тебя я отворю окно. Не страшно, что февраль. Ведь ветра в голове моей от сквозняка нисколько не убудет! Что это с тобой? Звезда под утро тихо затухает? Ты не говори так, милая моя. Ведь ты сама звезда, а звезды никогда и никуда не исчезают! Это просто свет от солнца небо вытирает тряпкой. Потому всегда ты в полдень жаркий таешь, словно снег, и говоришь мне на прощание: «Ах, мастер Иудая, мы с тобой опять играем в прятки». Разыщи меня, найди скорее и возьми на руки! Веришь, когда ты во мне, я никогда, даже не миг, не чувствую печали или скуки! Крутятся слова, давай ловить их на язык и пальцы. Вижу на мизинце у тебя кольцо, сережку в мочке уха и порез на память на запястье. Поцелуй меня, и я проснусь, росой умытый, как камыш у речки. Тут на льду возле моста ты подожгла меня, и я с тех пор горю возле тебя, как свечка! Помнишь, я читал двум девочкам из книжки сказку о далеких странах? Это было рядом с морем, и твоя сестра, наслушавшись, хотела плыть со мной на надувном матрасе в гости к молодому капитану. Разложив песок сейчас, я сосчитаю, не спеша, песчинки. Как же я могу забыть твою улыбку, родинку и белую косынку?

Уроки пения мастера Иудая

Уже весна, так грустно на ветру. Твои слова пусты, но домыслы не лучше. В полночь ты рассказываешь сказки. Ну, а я их собираю, как своих детей, и спать укладываю, завернув в сухие листья. Там они лежат до той поры, пока их шепот кто-нибудь не слышит. «Что это такое?» Костик говорит: «Метаболизм мертвых клеток разливает запах. Почему Богдан возле окна стоит? Ведь он босой, а пол такой прохладный!» В тишине паркет у нас блестит, натертый воском, отражает блики. Я ему ответил: «Милый мой, ты спи! Это Богдан играет, на ночь глядя, музыку – мотив Шопена или Франца Листа». Мне не разобрать, во мне самом играет Бах, уже почти слепой, на скрипке. Как тебе сказать, чтобы меня ты мог понять? Air on G String через меня плывет и затихает, словно крик. В тумане дикий гусь нашел свое гнездо, кусочки скорлупы и перья от жены пречистой. А речной песок на память сохранил немножко крови. Видишь, след лисицы? Хвост ее, похожий на огонь. Он — рыжий, пламенный, пушистый! «Почему же ты не хочешь спать? Не нужно плакать, зайчик мой. Все утром будет славно. Хочешь, я тебя укрою одеялом, стану обнимать. Целуя в лоб, начну нашептывать на ухо сказки о далеких и прекрасных странах?»

Уроки нестяжания мастера Иудая

Не нужно умирать, мы станем жить. Мы будем бить прекрасную посуду. Для чего нам чашка, если из нее не пить? Тарелки, мейссенский фарфор, мы свалим, не жалея, в груду. Потому что мы с тобой уйдем. Когда-нибудь уедем на рассвете. Сядем в беглый поезд и махнем рукой. «Пожалуйста, везите нас подальше и не спрашивайте, где у нас билеты!» Осенью летит, как ветер, лист. Он, точно так же, ничего не знает. Может быть, поэтому ты любишь говорить: «Мой мастер Иудая золотой, куда-нибудь должна нас вывезти кривая!» Станем тихо жить. Возле реки поставим домик с расписным крылечком. Ты мне будешь по утрам блестящую форель ловить. А я ей буду резать животы и, кишки выпуская, думать: «Нужно положить в похлебку лук, щепотку соли, лист лавровый и кусочек редьки!»
— Ох, как горячо! – ты примешься меня хвалить и дуть на ложку, — Дай, господь, тебе пожить еще! Спасибо, милая. После еды давай пойдем гулять в овраг, где папоротник тень плетет, словно руками, и ручей, как будто лунный свет между камней, струится понемножку!

Секреты мастера Иудая

Я верю, звезды – просто слезы на щеках. Дождь вытирает их украдкой, если ночью тучи. На горячей крыше я люблю лежать и трогать жесть, шумя листом, слегка отставшим от стропил и потому, как гром, гремучим. Я люблю свистеть, скрипеть зубами, просыпаться в полночь. Хочешь, мы с тобой пойдем гулять и будем вишни нюхать, как собаки, носом мокрым и холодным? Хочешь, мы с тобой вдвоем на чердаке в коробки из картона ляжем? Станем говорить друг другу: «Это тесный дом — но он хорош для нас, покуда мы скрипеть не устаем пружинами дивана в ржавых пятнах. До тех пор, пока горим мы синим пламенем без спирта, дом для нас — корабль. Он по небу плывет и оставляет за собою облака, словно на траверсе висит клубками голубая дымка. До тех пор пока, с тобой гремим мы медным тазом в тишине подъезда, дом нас носит осторожно на руках, качает, как младенцев, и присыпкой пыли посыпает нежно!» Что еще сказать? Добавить нечего, я свой секрет открыл, как двери! Если ночью ты пойдешь гулять, услышишь гром, но не увидишь ливня, погляди наверх — на кромке крыши ты увидишь тени. Это я лечу, скольжу на животе по скату. Словно кот, сорвавшийся с трубы, или петля, что так устала ждать, вся в пене от погони за бегущей шеей, в белой мыльной вате!

Теология мастера Иудая

Я туфли снял и босиком пошел. Я видел девушку, она была повсюду. Дождь, конечно, с неба лился крупный, как горох. Я собирал его горстями в белую посуду. Таз фаянсовый поставил я на стол, расправил скатерть и посыпал солью хлеб, который ты вчера разрезала ножом, как будто сердце, и небрежно положила в блюдо. «Это для того, — ты объясняла терпеливо раз за разом, — чтоб место было для моей души. Ведь ты не против, мастер Иудая, жить с моей душою рядом?» Волосы текли вместе с водой у девушки на плечи. Я хотел сказать ей: «Милая моя, не нужно плакать. Хотя дождь идет, но Вам к лицу по улицам гулять вместе со мной в малиновом берете. Мокрая моя, давайте постелю под ноги Вам пиджак. Словно закат багровый, в луже он утонет, зато Вы пройдете сквозь меня, как через грязь, и не запачкаете ни чулок, ни ноги!» Папа говорит, что у меня есть бог. К нему от мужа ты уходишь незаметно ночью. Только на лугу лежит дорожка из следов в траве, чтобы тебе было легко найти тропинку к дому на восходе.

Второй урок аэронавтики мастера Иудая

Я становлюсь похожим на отца. Я принимаю постепенно форму папы. У меня поэтому на пальце два кольца. Я, как рыбак, стою возле реки в носках, и сам себе кажусь созданием крылатым. Это потому, что шарф – как будто флаг. Он по ветру на шее реет. Шея у меня тонка, не скрою, но зато душа стала широкой, словно в старом парке главная алея; и по ней идут мужчины, женщины – берут друг друга в руки. Дети подле ног, как ручейки, бегут, язык наружу выставив, и прыгают в овраг со скуки. На карниз окна давай мы хлеб накрошим щедро — птицам будет счастье. Милая моя, останься до утра! Я обещаю больше никогда не рвать белье из шелка на куски, так, словно это на застежках намертво сцепившееся платье. На постель садись скорее в сапогах, мне простыней не жалко. После станем обниматься, а сейчас давай с тобой тихонько для начала целоваться. Губы облизнув, скажи, что я на вкус похож на мед соленый, что я пахну крепко сеном луговым, и что, хотя чердак закрыт, но голуби живут, устроив гнезда у трубы каминной. Керосин разлив, я опущу полено в середину лужи. Подожги меня, взмахни косой, и я взлечу на небо, загудев, как шмель, весь в ярком пламени, словно огонь без дыма!

Уроки вкуса мастера Иудая

На сером небе облака плывут. Мне кажется, они из гуталина. Может быть, со смехом они дождь над головой прольют, а может быть, откупорят бутылочку и разольют чернила. А когда над крышей гром устанет ждать, и верно, где я спозаранку шляюсь? Он ударит молнией, да так, что штукатурка в комнате на потолке отстанет. Станет гром после того ворчать, раскаты перекатывать, как камень, Ты мне скажешь: «Мастер Иудая, твой дружок сошел с ума и за собой тебя туда же по кривой дорожке тянет. Погляди, как будто заводной он ходит кругом и стучит зубами. Видишь сам, как машет он рукой и через воздух в тапочке ногой черту проводит. Заплетя косу, гром дышит глубоко. Лишь иногда он кашляет от ветра. Посмотри, будто салфетка, занавеска у меня в окне дрожит от капель, мокрая и пахнет морем, выловленным, точно рыба в чешуе, полупрозрачной сеткой!» Подобрав ключи, давай, замок уроним на ступень без стука. Хорошо, что ночью нет в парадном ни души. Значит, никто мешать не станет, мы откроем дверь наверх без звука. Побежим с тобой мы сквозь чердак туда, где закипают пеной и отходят воды. «Мы с тобою, мастер Иудая, детки навсегда! — ты на ухо шепнешь и рассмеешься, — Что же это с нами происходит?» Может быть, и правду люди говорят? Мол, старый кот гуляет по стропилам с каждой юной кошкой. Высунув язык, давай тебя спрошу: «Зачем во рту ты таешь без обертки, словно мятная и липкая конфетка?» Ворот распахнув, мы сядем на карниз. Пусть туфли улетают к каменной брусчатке. Станем слушать, как внизу на кухнях чай соседи пьют и губы мажут ложечкой варенья, чтобы было сладко!

Уроки ревности мастера Иудая

Я слушаю себя точно часы. Я замечаю всюду перемены. Хорошо, что у меня есть ты, и хорошо, что ты не веришь, что душе нет места в теле! А меня все время мучает вопрос. Куда уходят тени под глазами на рассвете? Помню, что дарить нужно по праздникам цветы. Я знаю также то, что говорят о нас сидящие на лавках бабушки и маленькие дети. У него из горла яблоком торчит кадык. Она порхает, словно мотылек, беды не зная. Сколько же они так могут жить? Она ведь ходит, под собой не чуя ног, и на коленях пыль от лета собирает. Жирная земля давно на клумбе почернела с горя. Выросли тюльпаны густо так, как будто перед домом вытянулось маковое поле. Что-то здесь не так, косяк сошелся с косяком, став целым. Если я уйду сейчас, кто станет завтра обнимать тебя, дышать в затылок, целовать? Природа пустоты не любит – тут такое дело! Выйдя на лиман, мою рубашку ты стираешь, не жалея мыла. Кто ее наденет, ворот разорвав? Так тяжело дышать, когда соленая вода, точно мужчина, трогает тебя и на живот кладет умело.

Уроки самолюбования мастера Иудая

Ах, если бы моя рука была тонка в серебряном браслете на запястье. Все бы говорили: «Боже мой, какая красота!» — и разбирали бы меня с собой домой на счастье, как кусочки белоснежной мягкотелой ваты. Если бы живот мой был словно доска – рифленый, будто бельевая доска. Все бы удивлялись и жалели: «Бедная жена, она живет с таким прекрасным мужем и не слепнет. Это так непросто!» Если бы я мог вернуться в парк, где пионер стоит в кустах забытый. Он измазан серой краской с головы до пят. Горн уцелел, но нос разбит и правый глаз подбитый. Увидав меня, он начал бы трубить: «Салют тебе, товарищ мой старинный! Ты не изменился сильно, ну а я, один оставшись, изменился сильно. Помнишь, рядом с нами девушка была? Она еще весло держала так небрежно. Говорили, ты ее носил, будто невесту, на руках, пока не уронил, и мне с тех пор обидно очень и на сердце больно!»

Уроки букетостроения мастера Иудая

О чем кричат все время облака? Я вижу лица в небе, рты раскрыты. Ты же замечаешь тополиный пух, летящий в воздухе. Вода в ручье от пуха будто простыней накрыта. Ты кидаешь камешек в ручей. Вода колышется, словно сосцы под блузкой. «Можно расстегнуть две пуговки, чтобы взглянуть?» Ты, вся зардевшись, отвечаешь: «Мастер Иудая, это что за шутки?» Говорила мать моя не раз: «Будь осторожней, дочка, по дороге в школу! Мастер Иудая, словно тень, набросится из-за угла. Его не отдерешь, прилипчивый, если привяжется, не даст тебе покоя!» Мастер Иудая, он такой. Он думает, ему все можно. Для того отец наш ходит по пятам, как будто смерть с косой, и ставит под окном капканы на ночь. Чтобы ты могла уснуть. Ведь летом жарким спать, когда сирень цветет и запахом дурманит до утра, так сложно! Подрасти сперва. Потом откроешь рамы в спальне, как шкатулку, настежь. Муж твой выстрелит из-под кровати из ружья. Ты побледнеешь и начнешь кричать: «Вернись назад. Он просто ревновал. Он не хотел попасть в тебя, мой мастер Иудая славный!»

Уроки слуха мастера Иудая

Я стану делать звуки без конца. Я буду биться лбом в кастрюлю, будто в стенку. Ты откроешь дверь, и я войду, словно собака, встав на четвереньки. А потом ты станешь плакать, как всегда: “Вот, ты меня не любишь!” Как же это? Я тебя люблю, ведь ты — моя звезда. Я просто часто забываю говорить тебе об этом. Может быть, поэтому с утра ты красишь веки синевою, словно это небо. Белые, как пудра, облака кладут на щеки тени. Я не знаю. Что это такое? Зонтики раскрыв на дождь, разложим их по берегу вдоль моря. Ничего давно не надо, ничего. Ты все молчишь и смотришь. Сидя на постели, мама так сидела до того, и с той поры нам нет с отцом покоя. Шторы распустив, как сон, ты разрываешь рамы. Ветер дует тихо. Если ты из пены выйдешь, я тотчас начну прикладывать себя, как теплый хлеб, к ладоням, чтобы жить без крика. Светлая моя, душа! А хочешь? Я возьму себя сейчас, сложу и разломлю, словно картонный лист, надвое? На рассвете я проснулся как-то раз. Я слышал, ты шептала в губы: «Трудно не заметить, мы на ночь короче стали. Это раз. Но это ничего. Когда уйдем мы, с нами ничего не будет!»

Уроки кухни мастера Иудая

На дне глазного яблока вода. Они мне говорят, я ничего не вижу. На песке нашли мы листья у ручья. Костик с Богданом их подняли и сказали, что на память сохранят, запрятав в книгу. Там они лежат. Давно между страниц с утра я ощущаю слабый запах. Пахнет тленом. Я их выпускаю погулять, а ты бежишь во двор, чтобы забрать, и падаешь, ударив сильно локоть и колено. Осень на стекле дождем рисует день — на улице ненастье. Ночью кто-то выпил кровь по капле из меня, я обнаружил на рубашке пятна. Застирав в холодной ванной простыню, мы станем верить – ничего не будет. Твой отец меня начнет искать, но не найдет. А мать расскажет, кинув карты, что с тобою будет! Разожги скорее под плитой огонь, поймав меня, поставь большую сковородку на конфорку. «Что тебе пожарить, дорогой?» — спроси невинно. Я отвечу, не лукавя: «Так люблю тебя, что для начала, вместо мяса, брось на противень меня и, вместо масла, половинку солнца!»

Уроки магии мастера Иудая

Мы станем потихоньку ворожить. Мы будем понемножку обниматься. Ты меня начнешь учить, как дальше жить, я буду слушать и при этом улыбаться. Ты мне будешь говорить о том, что можно делать и нельзя. Ты мне укажешь место пальцем, там, где станет хорошо и плохо. «Все это случится с нами после, — стану я твердить, — сейчас давай выкладывать на скатерти узор из ядрышек ореха и зеленого гороха!» Сорок два и пять, все остальные цифры соберутся позже. А пока давай с тобой считать, сколько осталось быть мальчишке, что живет в квадратике оконного стекла напротив. В термос мы нальем дождя. За руки взявшись, облако оставим в луже. Пусть оно промокнет насквозь, а звезда всплывет со дна к глазам и на ухо нашепчет, что же с нами будет. Ты мне говоришь: «Нельзя кусаться в губы — может след остаться!» Как же мне любить тебя? Скажи, как жить, если нельзя, намазав медом губы, сладко целоваться?!

Уроки любопытства мастера Иудая

Зачем они все время называли глину мад? На старом кладбище еврейском две могилы вскрыли. У них, наверно, не было с собой лопат, поэтому они руками и зубами землю долго рыли. А потом они сидели, свесив ноги, на краю. Один из них пел песню, но не громко. Когда другой достал бутылку, полную воды, он вылил в рот ее над ямой и закашлял звонко. Другой стучал его несильно по спине. Он волновался. Вглядываясь в лица, он спрашивал прохожих: «На заре Вы чувствуете тяжесть неба? Если да, то это значит, дождь идет на цыпочках по крышам!» Иногда им подавали хлеб. Они любили есть его без соли, но по крошкам. «Ох, мы, верно, птички божьи! Погляди! — они кричали — Видишь сам, как ангелы без звука собирают души в облаках, словно на поле, наконец-то, распустились нежные и белые цветочки доле!» Не стесняясь, они в губы целовались и затем, обнявшись, рвали грязные рубахи с треском на полоски. Нам в груди так тесно! А гроза их слушала и терпеливо гром месила в чане синем вместо теста!

Уроки иллюминации мастера Иудая

Я источаю неприятный газ. Я ел горох, овес, пшено и гречку. Я ел кусок коровы сонной, и еще был подан на тарелке красный рак. Тот самый, что на ужин сцапал руку Грека, когда Грек, гуляя просто так, решил вдруг нужно срочно перебраться через речку. О, как вода текла подле быков моста! Она кружила и плела воронки. Водовороты, понял я, похожи на твои глаза. Твои зрачки меня хватают точно так же, тянут внутрь и топят, как котенка. Ты волновалась: «В комнате отца темно? Откуда этот стук? Скажи мне, это ветер бьется в рамы головой и веткой», Ты, спички зажигая, восклицала: «Посмотри, ползет на свет пятно по стенке к потолку, словно разбуженная сполохом улитка!» Ты говорила: «Душно так, что тяжело дышать». Ты замирала: «Горячо – как в печке!» Я дул на пламя. Обжигая пальцы, ты молчала и меня касалась. В комнате плыл звон. Я сам себе казался дымом, что бежит сквозь темноту, чтобы прильнуть к тебе. Огонь плясал без слов и вспарывал живот распущенной, как ты, текущей соком воска на пол белоснежной и дрожащей свечке!

Уроки нумерологии мастера Иудая

Учи меня, показывая грудь. Рассказывай о том, что интересно. Когда-нибудь тебя найдут и на руки возьмут. Станут нести и говорить о том, что ты моя невеста в тесте. Когда-нибудь и ты сплетешь себе венок. Из одуванчиков — я соберу их в поле и занесу, укутав в мокрую траву, домой, чтобы тебя увидеть, но тебя не будет, как обычно, дома. Я стану кулаками громко в дверь стучать. Замок откроет, испугавшись, мама. Она, меня увидев, улыбнется, а потом взгрустнет и примется кричать: «Отец, неси скорей топор! Тут мальчик к нам пришел, чтобы забрать дите родное, а свое отдать. Только чужого даром нам не надо!» Она рассказывала после по ночам: «Он был зеленый и ужасно странный. Он приносил под утро на ступеньки разный хлам: разбитых голубей, упавших с крыш, и кошек рваных. Он утверждал, что в феврале есть день — десятый, когда солнце светит. Он опасался, не шутя, что и его когда-нибудь десятого числа на чердаке повесят». Через тринадцать дней ты ляжешь в ванну, полную воды. Рожая сына, ты расставишь ноги. Я стану повторять все время про себя о том, что жизнь есть цифра двадцать три. Твой муж на кухне станет волноваться, сидя за столом, и ковырять салат на блюде ложкой серебряной!