:

Архив автора

Евгений Сошкин: ИЗ КНИГИ «ЛЕТО СУРКА»

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 17:05

Если вычесть из жизни младенчество (когда мы живем растительной жизнью), сон, еду, питье, застегивание и расстегивание, много ли останется на самую жизнь? Не больше чем лето какого-нибудь сурка.
Лорд Байрон

в спичечном павильоне
жили живые пони

рослые по масштабам
желудей и каштанов

им давали в щепотке
по овсяной щекотке

чья усатая норма
не глотается в горло

вспухшее как лодыжка
слипшееся как подмышка

а в соседней палате
спал безногий лунатик

надевал он перчатки
на свои отпечатки

и во сне подрабатывал
циркачом-акробатом

а потом спозаранку
засвистав жаворонком

добегал на фантомных
на бегу разбинтованных

до конца коридора
где шумит ниагара

2007

как поезд на путейца
идет во сне по рельсам
как мишка на маресьева
идет по редколесью
идет моя депрессия
и говорит я здеся
хлебни чайку согрейся
намыль щеку побрейся
и ничего не бойся
и ничего не бойся

Сент. 2008

СЕРО-ВОСТОК

когда к переправе
на серо-восток
по всей панораме
разнесся гудок
на сходни с обрыва
как птица за рыбой
товарищ зарытый
в саду под кустом
в две тыщи шестом

низринулся бестия
сжавшийся газ
и отбыли вместе
туда где как раз
годов через двести
живые созвездья
легчайшею взвесью
в назначенный час
начхают на вас

где строят из грязи
и талой воды
и просят с оказией
нашей еды
взбираются на зиму
и падают наземь
как падают наземь
ребенка следы
и манго плоды

2008

Пете Птаху

она к тебе приходит к заспанному
и навсегда заходит за спину

помаргивая на недавнее
просвечивающими ладонями

наводит ласковым черчением
на размышление вечернее

о нем, о божием величестве
и звезд порядочном количестве

даря отсрочку дню продленному
как приговор приговоренному

и чувство абсолютной краткости
источник незаметной храбрости

Февраль 2009

Петя Птах: ФРАГМЕНТЫ МЕТАГЛОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 17:03

я вода глядящая в землю
и тут же земля летящая в небо
и сразу огонь становящийся вещью –
я в этом храме и был и не был

я этой ночью такое понял,
что буду об этом думать целую вечность
я первоцвет покидающий полдень
мне ведом торжественный путь стихий на бумагу

я в эту чашу и плыл и прыгал
с тарзанки – я чуть ли не выдумал эту влагу –
пил её и питал –
только где я теперь?
неужели я всё-таки выжил? в чьей я квартире?
Боже мой, как я давно не спал!

…………………………………………….

я погружаюсь в землю (во всю землю)
а вот колодец решил растворить в земле свои стены
да, он ещё и таков!
одел вместо каменной кладки
высокий цилиндр огня
(внутри пока всё обычно – вода как вода)
чтобы скинуть его одним ослепительным всплеском
подземного фейерверка
на радость корням.

стала сырою землёй наша ванна
стала святая земля оркестровая яма
певчая полость
со звоном ландшафтова чаша
вот оно чудо обетованное!
я погружение дважды
сверхощущение
будто бы нас закопали но не забыли
(не замарали)
мы стали от этого только краше
пружины струны
через себя пустили
открыли стволы
разрешили по стеблям ток
восставляя девять вершин
коронованной день-воронки
о ста головах
камертона дорог, узлов
тут нет никакого обмана
и нет музыкантов
(даже зачатков стиля)
теперь мы флаги
(пора ставить флаги!)
поля (толпы) склоны
поверхности снятые с ручника
золотые сегменты во сне
расчленённого исполина
так получилось
что нам не по жребию выпало
стать ареной преображения
быть её днём
и его священным сюжетом
слоистых колец ущелий
его музыкальным сопровождением
райскою жертвой

вижу землистую губочку мозг облаков
вижу взрывает как горку за горкой зерна
свою мягкую гриву
коллега земли – океан

бугорки бугорки рассыпает
свершение по рядам
теперь сортируй
восхождение по кругам

даже не мёртвое море
конечно не средиземное
буйное марево, тёмные воды видения
рвутся и следуют
лавою богоподобной материи
в форты монастыри деревни
(они из неё же и сделаны)

входит вода не вода в небольшие леса
как к себе домой
превращает холмы предместий в рельефы дна
ой ой ой

от берега до головы (дна) колодца
стремительна взлётная полоса
и обратно на землю из под откоса
из башен да кос выбегает
лесистый десант

там где раньше гуляло море
опять обрыв
и с другой стороны
там где раньше лежало море
конец игры

так среди родников город-взрыв раскинут
как гранат после вскрытия
амфитеатрами плотно посаженных сот
созерцая себя с девяти гранёных сторон –
или сколько их там обращённых в игру и ландшафт
мною отданных органов? –
каждый вздох меду башнями вид
каждый шаг
не построен – застыл и пророс
град-созвездие образов

между вершинами должно держать учреждающий интервал
«октаву и вакуум» – понимаешь о чём это я?

чёрная туча ложится на пол
белая туча выходит на первый план
а под ней перевёрнутый купол
однажды беззвучно упавший волан
а теперь снизу вверх без конца возглашающий рупор –
ах, какой же ты всё-таки крупный, небесный
царь-котлован!

свершение!
сердце растягивает меха
в пещерах
сжимает естественный страх
до размера ларца
до смешных размеров
золочённого птичьего черепа
в сундучках и сокровищницах

пробуждается погремушка в кургане

холм холму проводит по лбу
индевелою веточкой розмарина –
интимный пароль
(операция тайного парка
«роса на снегу») –
протирая стекло
перед тем как разбить витрину
сосной осторожно касается губ,
пианистку подводит к сугробу
(ебёт её в жопу) –
скандал на обочине!

чудо хватает почву за парашют

камень берёт в жёны камень
а она ревёт человеческими слезами:

не откапывай самолёт
пусть планеты играют в гольф
очень надо залезть под лёд
заглянуть под занавес,

очень надо теперь пожелать:

разомкнуть бы и выколупать
припрятанный глаз
сейчас или никогда!
когда же, как не сейчас?

заколпаченный воздух почать
отпустить
(постепенное исчезаю)
дежурную часть,
а волну молодого желания
наоборот – придержать
лишь бы длились ещё эти чары!
ура!

как такое свершение, милые клочья, прикажете величать?

величайте его в этот раз
новобрачный оркестр
(битый час)

среди внутренних органов
и среди рваной бумаги окрест
есть игривые гении мест
есть скрипичных дел мастера
что с утра до утра

упоённые тратой кидают
жемчуг на жернова
и в цеху на работе толкают
железо по желобам
и траншеям трактата
(по воздухопроводам – кровь)

из кургана во сне посылают
сигналы по василькам
по соломке шлют небо по капельке

будто на свадьбе
в знак радости
жгут карту мира
(стреляют по окнам)

а это не та квартира!

…………………………………………….

а на соседнем холме говорят что деревья полые
и что от дерева к дереву ходят чудесные норы
(хочешь попробуй через дупло)
а ещё есть неясный ход посреди дороги

от дерева к дереву ходит земля под своими деревьями
в новую польшу из лифты
счастливая весть
деревья решили проблему подземного сообщения

запросто может каштан посетить наше кладбище
воздухом дальним листать его белые клавиши
сразу на въезде
проведать – ну как там наши

счастливо тронулся путь от чаконы до пальмы
прах на перроне встречает из рима лавры
ходки и почести
вещих дубрав от террасы к террасе

в праздники, осенью
дикий миндаль
в суеверные спины
паломникам крутит дули,
бьёт пилигрима в лицо кулаком
и танцует

толщи под ним пародируют
водное, рыбное
комья под ним в темноте
знают слово обидное

кто заглядится на черные крючья
миндальных кривляний
тот ни за что в октябре не предскажет
его цветенья

кто же прозреет задаток его экстаза
не проживет чтоб увидеть его
хоть еще один раз

дерево-полость
зачем ты дерёшься, чего ты хочешь?

тут ещё эти – фиги –
вскидывают, возбудясь, кулачки
и хлабысь по почкам

не мудрено получить по микиткам от цитрусовых
по сусалам от авокадо
праздно шатаясь в садах
в это время года

дерево-голос
чего ты бушуешь, чего тебе надо?

…………………………………………….

остолбеневшая мантия в гору
пустой походный костюм

плоть переложенная тетрадью –
дорожные хлопоты

…………………………………………….

в стрельчатом хоре трав
колючем ковре смычков
произвол и мутация форм –
не спросить отчего, за что

что это за инструмент – не спросить
гриф как меч
а вместо струн – волосы
я тут как тут – разумеется голый
ложусь в почву
слышу валторну

что это за инструмент который
обходится только дыханием и мокротой
красиво и трогательно
не в голове но около
вижу другое
теперь совершенно другой
источник волшебного клёкота

за контрабасом полезу в норы
я сам нора
в своём роде

переворачиваю берлогу
найду педаль-ногу
руду с удовольствием потревожу

не здесь ли мой предок зарыл
гром и молнию
чтобы теперь я не глядя достал из земли
свирель с двойной тростью

там где раньше был гной
пардон – жир
аккорд теперь делает дррррр
а не как либо там ещё
всё говорит об одном –
забирай наготу подноготную
её и так слишком много
пусть уж лучше она обратится
ещё аккордом
степной окарины, трубы и трубы носорожьей
такой родной!

а когда у далёкой моей, позабытой лодыжки
(удивительный факт, что она где-то там лежит!)
пробуждается принц
за немыслимо тонкою ширмой
(проросший кувшин родник),
повсеместно решают:
воистину в этом краю к стихиям
не подмешивают стрихнин!

…………………………………………….

между мною ландшафтом и инструментом
нету прослойки крема

нет между горлом и шеей водораздела

не маскирует поверхность ядра
подозрительной бреши

не расслоит наконечник копья
волокон пера

от края до края ищи не ищи
нету формулы возвращения

хоть молись на них хоть дави
фосфоресцирующие прыщи

нет предела нашему восхищению!

Владимир Тарасов: СУЩНОСТИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 17:00

1. В Л А Г А

чрезмерность грёз вмещающая
ты
постигшая соблазны бездны
столь рано
вовремя
бессмертно
ушедшая
как с бала – королева

не втиснуться другому звуку
кроме
О-О-О-О-О
……………………………………
………………………………
…………………

утешь меня словами что ты здесь
я лишь недавно слышал близкий голос
душа есть измеренье а не взвесь
недаром восхищение исторглось

невыразима клинопись судьбы
роение живых штрихов с натуры,
жесть пальцев одиночества (кабы
не вирус эвридики и лауры)

летает небо, между облаков
упорно продираясь в этот холод —
а накануне ловок был улов
спасибо милая. Золото от золот.

……………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………
………………………………………………………………

…………………………………………………………
……………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………
…………………………………………………………………

про
удаление сурьмы
с расплавленным свинцом из тары

про
изведение из тьмы
дождя лучом от нашей фары

2. П О Ч В А

произведение из тьмы
земли
(тут корни, осторожней)
экраном нашей эры
(память)

согласно неба траектории

соединенью звёзд как веруют в народе

сочетанью качеств

чему мы посвящаем долгочасье
в раздумьях над рождённою фигурой
закваски

замысла

заботы

загляденья

земля — загадки завязь
сна и пробужденья

3. Д Ы Х А Н И Е

чем изъяснимо загодя не зная
произнесённое заведомо вослед
если не…
выдохом,
выходкой — иначе
не назовёшь:
воздуха на вдох не вздорный
(невзирая
на капиТала тяжЁлый взДох)
озона!
обнявшей землю жизни…

……………

лети
листовка
стиля оттиск
лист пятипалый
длани блик

4. П Л А З М А

Пляс очертаний струй горячих – солнечные недра

Там всё себя изжило кроме мощи —
мощь
яростная океана глыб огня

Залог существованья света

Залежи сиянья

5. ЗАТВЕРЖЕННЫЙ ЗНАК

Узора убедительней не вспомнить
в проёмах страстных освоений за чертой

Мир это ствол тепла
не объяснить яснее —
дно
Ствол – твёрдый
затверделый свет
из позвонков на ощупь состоящий,
упругих
созвучий сговорившихся как будто
таинственных и лапидарных —

костей никто не отменил ещё?
нет уж! –
хребет –
вот что тогда собой являет свет –
хребет

<>

А мрак – неописуем

Не постичь
НИЧТО

Анна Глазова: ДЕСЯТАЯ ДОЛЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 16:58

***
воскресенье приходит, после многих бед.
в сумраке спрятаны вещи.
многажды ходишь мимо примет,
не примечая. златоголовые
колышут головы цветы, но в сером
заметно ль.

им не левиты читать.
не привыкать начинать
с новой строфы. в голове
шум укладывается рядом с песней,
аки ягнёнок у тигра.

шкура постелена на полу.
сидя играет ребёнок,
взяв в руки, отобрав у меня
точный прибор. тоска, звериная,
медлит, как вечер.

терпкий тёрн, вяжет свет, глаз от него слезится.
видишь немного наискось.
твой взгляд кос.
словно янтарь, глаз влажен всегда.

из глубины сада мечта моя, господи.
от покрова мокрого
до звезды нет белее.
нет жемчужней весны.

скоро только до подъезда дойти.
но мне не в подъезд идти.
мне за поездом долго,
за кораблями, за крыльями самолётов
чёрным небом свободы ходить, боже.

ХЛЕБ И ВИНО

самое трезвое решение –
выпить вина.
на границе спокойствия
ты решаешь и выносишь
за скобки свои размышления.

в самом прозрачном стакане
сиротливая пена безобразного дня.
всё залито дождём. смыт снег.

опускаешься на колени
перед масляной лампой.
неслучайно действие света
на вынутый воздух.

положись на десятую долю чутья.
ты умеешь носить руки.
в чреве просит податься вода.
спешит колесо за тобой.
поспевает. всходит хлеб.

над твоими путями
не лежит уже больше туман.
так потерян не был никто.
так потерян.

положила глаз на два хлеба
и руки на срез.
разделила спокойные воды.

тянешь длинную ноту,
как не умеешь петь.

завтра не будет дождя. завтра не будет.
в солнечном дне увидишься с кем-то,
кто скажет о том,
где поднимешь ты камень.
где опустишь ступню.

на досках, отёсанных крепко,
выложен хлеб. двадцать рогаликов.
рта касаются пальцы, тихо,
утирают каплю вина.
здесь не дальше, чем пресловутое время.

***
собери нити в кулак,
завяжи узелки. в них сны, в них основы.
и на день надейся,
когда знаешь глазами, где внешний ряд –

без спроса взятые клятвы.
и помнишь ушедшее лето,
запущенный сад и полощет гамак.

там такая же темень, как в малой каморке.
ты точишь точило,
жжёшь камень в бумаге.

падаешь выше, за руку темноту
как ребёнок подол, когда своя мать
занята – спит под деревом.

под покровом стоит тишина.
в этом храме один
пепел жертв.

руки в воду. и эхо летает меж стен.
в этих стенах не жить.
в этих стенах запомнишь.
в них забудут тебя.

как крутится моль,
ходит тень и просит ответа.
затвори за собой;
и в огне виден отблеск.

Михаил Генделев: СВИДЕТЕЛЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 15:22

img529s2

I*
Потому что не помню где кров мой и угол,
да
и
вспоминать не велят.
Уголь вложен в глаза, черный уголь.
Каменноугольный взгляд.
Очевидно в вишневой крови моей переизбыток азота.
Очевидно:—
вкус побега
железо отчизны
менять на отчизну
другой позолоты
за корнями все глубже врастая в железные руды
— назад.

II
Не отбросивши тени,
над серым, над северным илистым взморьем
ангел вышел к прибою,
бесшумный, за мерным безумьем неслышный —
танцевать на песке у воды
по следам детств наших,
а
в лунках,
откуда мы вырваны с корнем
девств вишни и действ переспелые вишни.
И вишневою кровью затянет следы.
Но:
утесы встают из-под бешеной белой слюны сквозь плевки
башни неба встают,
как сходящиеся к водопою
быки.
Утесы встают из морей, как быки, только в эры отливов.
И снова ползут языки:
и
неторопливо
с гор спускаются льды
на равнины
моря поднимают
почти к облакам —
и следы на прибрежном песке заливают,
тем самым умножив
следы.
Ямы — под сваи, бычьи ямы — подножия новым красивым быкам.

III
До:
…»лет моих временных прекращается повесть».
Дочитал:
«уходите, Свидетель», — написано,
дабы
уходить,
словно в землю уходят по пояс
величавых немот исполинские бабы.
Льет
— уходят народы —
по стертым щекам ледниковая влага.
Баба-Россия
(уходят народы)
Баба-Россия подол каменный перебирает.
Тундро-степь-и-россия
(как и любая трясина)
прибирает.
И
рта не утирает.
Но:
покуда
у нас четвертичный период:
время!
Время нам уходить,
Свидетель по делу Мадонны Марии,
то есть:
время лет временных
переписывать набело повесть,
в ледниковых моренах,
Мадонна Мария!

IV
Зодиака зверинец прикормим с ладони:
я родился под знаком Тельца,
накануне
дней брожения года-отца,
когда
только стонет
от вожделения лона природы порода
— далеко до июня —
я родился под знаком Тельца.
Я родился,
когда вожделеет природа
плодородья от медного рога самца.
Все задолго до юлия-августа преторианской латуни,
выдаваемой,
словно металл благородный,
за металл благородный.
Ровно по весу свинца.

V
Пережившая зиму рассада калек и калечек рассада,
горбунов, инородцев и прочих растений при северном свете
я свидетельствую:
времена распускаются самых
страшных
ваших соцветий.
Пережившая зиму рассада калек и калечек, растения северной жизни
горбунов, инородцев рассада и прочих растений ростцы,
эта жимолость-живность,
время душ ваших страшных цветений,
время вашей пыльцы.

VI
…где зима моего лебядиного парка нарастила на мертвую плоть площадей лебединую зябкую кожу.
И
Иосиф
на белом прекрасном листе,
как помарка —
случайный прохожий.
…в холода наши перья в каналы вмерзали.
Я говорил:
голосу не поместиться
в теплом черепа зале —
Я
говорил:

VII
не латунь,
но металл благородный вывозится в теплые страны.
В горлах.
Контрабанда.
В связках гамм.
Кто сказал,
что высокая речь невозможного ныне чекана,
что и в тундре она
чистоган!
и
не стоит подарка,
и
каждому
по деньгам.
…шел Иосиф
на белом стихе
— словно ангел прокаркал —
так естественно,
что непохоже.
В обугленном парке
дрова отгоревших деревьев.
Зима.
Я описывал зиму,
свернувшись,
совсем как зародыш,
в ее чреве.

VIII
…Телец еще был вверх ногами,
он плавал в эфире.
Рога его,
будто бы мамонта бивни, или другого урода —
дикари торговали ученым, добравшимся вброд до Сибири.
(Впрочем,
эта Земля еще плоская,
как есть сама,
паче,
даже родившись,
ее не застал я открытой…)
Зима:

IX
…я описывал зиму.
Но бросил.
Написал «Разрушение сада».
Сам был плод,
в кожуру помещаясь.
Быть может,
как надо,
ядовитым был плод,
раз его не заметил
Иосиф
и корней не извлек.
Боже мой, Боже!
Как скользко идти ему, бедному, по льду.
Рот любимой моей извивался от яда.
Я учился, и я научился
терпеть ее боль
до
того,
что припомнил себя обитателем этого Сада:
…яблоко
было в руке у любимой.
Сметенные тени всех этих
тоже бывших деревьев Эдема
стояли, и снег в волосах их не таял.
Вот как было зимою. Задолго до наших соцветий.
Телец, словно падаль, лежал на боку в плоскогорьях Китая

X
Упражнения
в пении мимо
и есть пантомима.
У любимой моей
— яблоко —
было в руке у любимой.
Сердцевину ел змей.
Я:
мои расползлись насекомые ноты.
Так стояла она средь одетых,
что
ты…
О, любовь моя, кто ты, если плод устыдился ладони твоей наготы!?
Пантомима:
свидетели — мимо.
Все свидетели немы.
Только слепой и поет.
Тень плыла по лицу у любимой, когда я гляделся в нее!
…За рамою зеркала стены.
И,
может статься
смысл имеют ужимки
в лоб
перед пустою стеной.
Сумасшедший танцор,
о танцор,
сколько нас с ощущением темы для танца
в голос пробуют, бедный,
и
тянется, тянет за мной!
Только мой мотылек скоро крылья распустит.
И
тогда
— по порогам, и через порог! —
так
устами реки!
Через дамбы,
плотины
— до устья! —
к побережью!
До уровня серого моря!
…И
с красной строки.
И танцует змея о любви.
Вкуса не перепутать.
Солоно на прокушенной с яблоком вместе губе —
так находит поэзия
в проклятых «словно», «так как» и «как будто» —
умноженье себя
и подобье себе.

XI
…как вода меж растений она прилегла,
как вода,
и прижалась спиною
к земле.
А когда прекратились сердца
— яблоко прокатилось по горлу —
и
надо мною
взошла
опененная морда
Тельца!

XII
Очевидно —
в вишневой крови моей переизбыток азота.
Не ко времени цвесть
зацвел тамариск.
И
раскрытая кровь
— сквозь бинты горизонта —
сочится из раны зари.
Лет моих временных прекращается повесть.
Четвертичный период.
И
криво
кириллицей через страницу и за:
уходите, Свидетель по делу Мадонны Марии.
Вишневая кровь твоя.
Каменный уголь в глазах.
…мимо тянут повозку волы.
По августейшей дороге
манером обычным
наместника
колесница катится, кренясь.
Безмятежно немые как бабы стоят изваяния бычьи,
в плоть врастая земли,
и
землей становясь.

XIII
Льет по стертым щекам. Ледниковое время.
Свидетель!
Утро. Рано. Россия.
Каменноугольный сад.
Синий, вечный огонь.
Слушайте, уходите, Свидетель.
От небес отмахнитесь: спасибо! —
вашей тонкой рукою.
И
небо посмотрит вдогон.

img534s2s

* Поэма Михаила Генделева «Свидетель» была впервые опубликована в самиздатовском малотиражном журнале «И.О.» №4-5, 1994 (под редакцией Г.-Д.Зингер, Н.Зингера, И.Малера) и с тех пор не переиздавалась.

В нынешней публикации использованы две страницы «И.О.»

Шломо ибн Гвироль: ВСТУПЛЕНИЕ К ПОЭМЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 15:17

Вот ожерелье рифм, и в нем раскрыта
Грамматика прекрасного иврита.
Сложил ее изгнанник в Сефараде,
Шломо бен Йегуда, младой пиита.

Аз вознесу хвалу и воспеванье
Измерившему пядью мирозданье,
Бог людям дал язык и речь вложил в уста —
Венец великолепья и сиянья.
Вложил Он ум в людей, чтоб мы могли познать
В сем мире и в ином Его деянья.
Гласит Шломо из Сефарада, что собрал
Святой язык для племени в изгнаньи.
Днесь вижу я народ Могучего, смотрю
На уцелевших беглецов собранье.
Едва на них взглянув, я понял: истреблен
Святой язык почти до основанья.
Живут они с чужою речью на устах
И нет у них иврита пониманья,
Забыли свой язык, у них Эдома речь
Или Агари горькое звучанье,
И замкнуты сердца, и тонут, как свинец
В пучинах вод, без смысла и без знанья.
К своей добавил я народа боль, и жгут
Меня как пламена его страданья.
Лью слезы, как киннор, о неразумьи их,
И как Киннерет, поднялись стенанья.
Молитв и книг святых не могут понимать,
И как они прочтут сие посланье?
Неужто не поднять слепцов из бездны? Кто
Спасет в беде корабль своею дланью?
О том рекло мне сердце: «Ты прозрел, а твой
Народ во тьме влачит существованье,
Пусть будешь ты — язык для тех, кто нем, за то
Тебе от Бога будет воздаянье.»
Рек я ему тогда, что я еще юнец,
И так сказал ему в негодованьи:
«Совсем я несмышлен: кто в девятнадцать лет
Гордится, тот достоин осмеянья».
Тогда замолкло сердце, я ж увидел сон,
И раздалось над градом восклицанье,
Услышал я в ночи: «Восстань, исполни! Бог
Тебе поможет в этом начинаньи,
Флаг старцам ли нести? Восстань, не говори,
Что ты юнец без силы и влиянья.»
Хоть мал годами я, возвысился мой рог,
Я понял — было то небес призванье.
Цель мне дана, ее достигнет разум мой,
В руке людской свершенье упованья.
Что делать мне? И вот, задумал я создать
Грамматики еврейской описанье,
Шатер создать святому языку. Зане,
Превыше прочих он, то это зданье,
Щедротами его, я, пользуясь, писал
На нем самом: ведь он — язык избранья.
Этот я труд сложил размеренным стихом,
А также в рифму, для запоминанья.
Юн, но искусен я: пусть рифмы путь тернист,
Но больше всех достоин почитанья.
Я труд мой разделил на десять глав, ему
Вступленье предпослал, как увенчанье.
Шлю изреченье я за изреченьем вслед,
Подобно самоцветам их сверканье.
Любому оку мил мой труд, он словно сад
Для наслажденья и для любованья.
Отраден этот сад, найдешь в нем тень дерев,
И мирта, и лилей благоуханье.
Мои стихи, как ожерелье — людям дар,
И «Ожерелье» — дал я им названье.
Оно как будто дождь в день засухи лихой,
И в зной — росы прохладной излиянье,
Будто премудрость, у ворот оно стоит,
На перепутьи глас его вещанья,
Его цена превыше злата и всего,
Что б ни желал себе ты в обладанье.
Насытится стыдом глупец, пусть он богат,
А мудрым труд мой — вспомоществованье.
Им препоясайтесь, мужи, оставьте лень,
Ведь в этом — ваших душ предначертанье:
Еврейской речи преимущество познать,
Ведь выше прочих всех — язык Писанья.
Глаголят в небесах на нем деяний честь
Того, Кто носит свет, как одеянье.
У всей вселенной был один язык — иврит,
До поколения размежеванья.
Дал Эверу лишь Бог исконну речь, когда
Смешал наречья, людям в наказанье.
Аврам, ее приняв, потомкам завещал
Для сохраненья и для поддержанья.
Где б ни были они, язык свой берегли,
С ним претерпели рабства истязанья,
Его словами огнь Учения зажжен,
На нем рекли пророки прорицанья,
В Земле Красы, на нем великие певцы
Слагали песнь под струнное бряцанье
Иакова сыны, осудит Бог вас, коль
Забудете язык обетованья,
Разве забыли вы, как он карал отцов
За нераденье и за пререканья?
Он посрамит вас, и пророчества Его
Даны вам будут в виде лепетанья.
Лень не к лицу мужам! Старайтесь: наш язык
Не стыд, а дорогое дарованье.
О, как же вы, поток оставив, стали рыть
Колодцы? Суждено им высыханье!
Жестоко гневался Нехемия на тех,
Кто предавал родной язык попранью,
Елико мог, карал их в ярости своей,
И бил их, и ругал суровой бранью.
Рабыня свой язык хранит, а госпожи
Народ свое оставил достоянье!
Еще скажу: кто свой, оставив, сад, хранит,
Чужие — тот достоин поруганья.
Лишь Бог исполнит срок, и мы заговорим
Прекрасной речью, вместо бормотанья.
И я Его молю, и верю я вполне,
Что Он свое исполнит обещанье.
Его же верному рабу внимайте все,
Итак, я начинаю толкованье.

Перевод с иврита: ШЛОМО КРОЛ

Элина Войцеховская: НАСТАВЛЕНИЯ ОТ ДАВИДА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 01:09

(СЕМЕЙНАЯ ИСТОРИЯ)

Вернувшись из лагерей, отбыв колхозную поденную каторгу и оказавшись в каком ни на есть городе, с первых мучительных денег бабушка купила золотое кольцо, серебряные ложки. Для иллюзии благополучия недоставало главного – библиотеки. Недоставало безнадежно. Дважды познав радости тотальной конфискации (17-й год, 37-й), бабушка ни о чем не тосковала, и ни о чем не вспоминала, кроме книг. Списка утраченных сокровищ у меня нет, я была слишком мала, а после не у кого было спросить. Город Пинск запомнился бесконечной темнотой – ни одного золотистого луча, из тех, что деликатно размывают контуры предметов и достигаются стандартными фильтрами в добротных полнометражных фильмах, когда нужно дать понять, что действие переносится в позавчера.

Может быть, это только иллюзия, но, кажется мне, большинство людей хранит воспоминания о давно минувших днях, гораздо более далеких, чем мы предполагаем; и я верю, что способность наблюдать у многих очень маленьких
детей поистине удивительна – так она сильна и так очевидна. 1

Меня тогда еще не было, но книга уже была. Выбирая время и место, я не могла не обратить на нее внимания, потому что это была настольная книга. Нет никакого сомнения, что она была бы настольной, даже если бы не было никакого стола. У родителей книги мелькали быстрее, чем пластинки на 78 оборотов. Впрочем, родители были далеко, со всеми своими шансонье и томами Фейхтвангера. Бабушка всегда была рядом, несмотря на крутизну нрава. Мисс Бетси, помнится, отказалась от новорожденного внучатого племянника, потому что тот имел несчастье оказаться мальчиком. Моя бабушка, родная, не приняла бы на воспитание мальчика – это было объявлено до моего рождения, и, вне сомнения, слово было бы сдержано – но даже девочек она принимала не всех. Я была третьей и последней внучкой. Единственной принятой.

Я лежал в корзинке, а моя мать лежала в постели, но Бетси Тротвуд Копперфилд навеки осталась в стране грез и теней, в тех страшных краях, откуда я только что прибыл; а свет, падавший из окна комнаты, озарял последнее земное пристанище таких же путников, как я, и холмик над прахом того, кто некогда был человеком, и не будь которого, я никогда не явился бы в этот мир.

Протомемуары невозможны: первоначальная память склонна цепляться преимущественно за чуждые обстоятельства. Свое, настоящее, слишком понятно, посему остается за кадром, а потом неизбежно забывается. Таким образом, та память, что считается своей, на самом деле является чужой, привнесенной извне. Настоящую память приходится восстанавливать всю жизнь, по крупицам, по случайно уцелевшим проблескам, соотнося их с паттернами, про которые известно только то, что они, возможно, существуют. Относительно обнадеживает лишь факт, что у каждого свой собственный набор чужого.
С книгой этой было до конца не понятно – своя она или чужая. С одной стороны – вот она, всегда рядом. С другой стороны, это не мой выбор, а наследственный. Самое же странное обстоятельство обнаружилось уже после смерти бабушки. Мне было 6 лет, я открыла книгу, попыталась читать и наткнулась на фиолетовый штамп. Да, объяснила мама, в магазинах «Давида Копперфильда» (так тогда произносили, мне нравится это произношение) не найти, поэтому бабушке пришлось позаимствовать его в библиотеке, возместив, разумеется, ущерб чем-то доступным.
Если тебе что-то действительно нужно, оно должно стать твоим, даже если средства не очень нравятся тебе самому – таков был первый урок Дэвида Копперфилда.
Мягчайшее вхождение во «взрослую литературу» случается именно с таких книг – ab ovo, в буквальном смысле: Дэвид, как помним, родился в рубашке. Я решилась спросить про штамп, не решилась про рубашку, о том что бывают рубашки со штампами, я не знала еще.
Отказ взрослых объяснять детям, откуда они взялись, эзотеричен. Ибо за вопросом, откуда взялось мое тело, должен немедленно последовать вопрос, откуда взялась моя душа. От бездны, в которую лучше не заглядывать, неплохо отгородиться лишним слоем. Рубашка, в которой родился герой, была именно таким слоем и добавляла недоумений. Нечто белое, в кружевах, в стиле эпохи? Кружева были вчера, есть и сегодня, если у вас такая бабушка, какая была у меня. Но позавчера их, кружев, не было. Позавчера были хламиды, поза-позавчера – шкуры, пожалуй. Эпоха не имеет значения – таков был второй урок Дэвида Копперфилда.

Все это я охватил с первого взгляда, едва переступив порог, — что, по моей теории, свойственно детям.

Я прочла «Давида Копперфильда», вдоль и поперек несколько раз подряд. В доме было мало книг – вот одно объяснение. В книге было много всего – вот второе. Меж тем, мне исполнилось 7 лет, мне страстно хотелось иметь младшую сестру или хотя бы брата (я уже тогда была гораздо сговорчивее бабушки), и я смутно догадывалась, что для этого нужен хоть какой-нибудь отец. И все-таки, когда мама внезапно спросила, выходить ей замуж ил нет, «Нет!» — немедленно воскликнула я со всем мучительным эгоизмом семилетнего, уже изрядно обездоленного ребенка, помня, как нелегко пришлось Дэвиду, и зная, что никакая мисс Бэтси не явится спасать меня от произвола мистера Мэрдстона.
«Не очень-то и хотелось», — сказала мама много лет спустя. Но третий урок Дэвида Копперфилда проявился еще позже. Тогда все могло пойти по-другому. Одной неосторожной фразой я направила семейную историю на путь, с которого уже не свернешь. Я не знаю, что ждало на других путях, возможно ли было избежать болезни, имя которой безнадежность, хотя бы потому что потенциальные господа Мэрдстоны (их было несколько) так и не были мне представлены. Я не знаю, случилось ли бы мне написать хотя бы что-то, хотя бы на одном из этих путей, но совершенно очевидно, что «Давид Копперфильд» остался бы всего лишь одной из прочитанных в детстве книг.

После этого мы гуляли по скалистому берегу, сидели на траве, смотрели в подзорную трубу — когда мне приставили ее к глазу, я ничего не мог разглядеть, но притворился, будто что-то вижу.

Четвертый урок Дэвида Копперфилда осмысливался что-нибудь между четвертой сотней и четвертой тысячей профессионально написанных строчек.
Здесь самое время порассуждать о литературе вообще, о прозе в частности и о добротной т.н. реалистической прозе… опять в самой общной общности. Сферы не сужаются, плюс сменяется минусом. Ибо правильная реалистическая проза, не отказываясь ни от чего, ни от единого тона палитры, предоставляет возможность как общего взгляда на вещи, так и выбора. Именно этого, как ни странно, лишены многие образцы прозы XX, к примеру, века – универсальности, потому что «сложная» литература пошла по пути стилизаций, от чего неизбежно сужается поле зрения и обедняется палитра. И именно поэтому классические книги можно перечитывать всю жизнь. Здесь же заключено и коварство подобной прозы: прочитав в детстве толстый затрепанный роман и все, казалось бы, поняв, в юности не возвращаешься к нему, потому что нужно идти дальше. Наткнувшись опять по каким-то причинам на заброшенный роман, обнаруживаешь в нем цитаты… хотя бы вроде вышеприведенных, и немало нажитых опытом уверенностей распыляются в необъятном текстовом пространстве.
Вот критерий, отличающий хорошую реалистическую литературу: многослойность присутствует в ней в пропорциях, соответствующих будничным. (Обычный человек, из тех, кто читает романы, думает о Боге, солнце, той бездне, что позади, и той, что впереди, довольно часто, но все-таки реже, чем о бытовых обыденностях.) Немедленно следует вопрос – по авторской ли воле это происходит? Бывает по-разному. Я предпочитаю авторов, которые знают, что делают. Тем и хорош Диккенс – искушенностью.
Оставим в стороне личные, едва ли не случайные паттерны, вроде сравнительных достоинств и недостатков девочек и мальчиков, но для того, чтобы быть по-настоящему всеохватным, повествование должно начинаться с рождения, вернее – с темноты, ему предшествующей. Правда, есть опасность, что такой роман останется практически неоконченным.

Я заканчиваю. С трудом преодолеваю я желание продолжать, и медленно исчезают из памяти все лица.

Что сделалось с растрепанной книгой в библиотечных штампах – я просто не помню. Полное собрание сочинений Диккенса, подернутое духом тления и заброшенности, было куплено в Тель-Авиве, в 1990 году. Оно существует где-то в дальних углах полок, но ныне такой наступил электрический рай с запаздыванием: чтобы пересмотреть старый текст, необязательно выгребать его из-под пыльных залежей. Диккенс из своей темноты вряд ли одобряет: он как никто серьезно относился к копирайту. Впрочем, люди меняются. Особенно post mortem.
Текущий урок Дэвида Копперфилда: карма легко мимикрирует.

1 Чарльз Диккенс. Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Перевод с английского А. Кривцовой и Е. Ланна

Татьяна Милова: NABOKOV. VERSES. (НАБОКОВ. ВЕРСИЯ.)

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 01:08

Словосочетание «проза поэта» все еще очень популярно (даже книжная серия такая выходит); менее очевидно, что звучит оно уничижительно – проза с оговоркой, со скидкой. Противовесом могла бы служить поэзия прозаика – но ее типологически не существует. Дело не столько в иерархии жанров (уже твердо знаемой языком), сколько в том, что история не знает примеров, когда уже состоявшийся прозаик неожиданно – и успешно – начинает писать стихи. Между тем с них начинало большинство пишущих, что не помешало им впоследствии разделиться на тех и других со строевой четкостью. Паритета добился разве что Бунин (хоть и считал, что его поэзия недооценена). Сологуб, Пастернак, Вагинов, Мережковский, Гиппиус – на каждом отчетливые ярлычки.
Что позволяет перейти границу? – загадка. Низкое качество поэзии или большое количество прозы? Традиционность первой или новаторство второй? «Распад атома» Георгия Иванова так шокировал рецензентов, что им ничего не оставалось, как назвать это поэмой в прозе (так теперь и кочует по библиографическим справкам); ничего не изменил и «Третий Рим»…
Набоков, уже будучи автором двух (а вместе с юношескими – трех с половиной) стихотворных сборников, замеченных критикой, вошел в прозу с ложноклассического входа; эмигрантский интерьер «Машеньки» легко вместил в себя усадебные пейзажи с верандами и беседками, с велосипедом и первой любовью. Эту повесть литературные круги радостно опознали в качестве прозы; уже развешенные нестреляющие ружья гляделись в ней антуражем охотничьих павильонов. Случись бы вначале, к примеру, «Приглашение на казнь» — оно вполне бы могло влачить существование прозы поэта. Но за «Машенькой» последовали «Король, дама ,валет» (перевод поэта? стилизация поэта?), «Камера обскура» (сценарий поэта?) Много позже будет и «Бледный огонь» — oevre, столь же выламывающийся из признанной номенклатуры жанров, сколь и его прообраз – «Комментарии к «Евгению Онегину». Если и обнаруживаются у этого многоцветья черты сходства, то – свойственные поэзии: аллитерации и ритм как способ движения фразы, с ключевыми словами на сильных, в конце или перед ритмической паузой, позициях; ассоциативные связи как способ движения сюжета (в «Бледном пламени», заметим, доведенный до буффонады – и ставший основным конструктивным приемом).
Речь не просто о смешении жанров – об их смещении, сродни допплерову на околосветовых скоростях. Роль прозы в структуре этого корпуса текстов играют три книги мемуаров — демонстрирующих приблизительно ту пропорцию умышленности и нарративности, какая ассоциируется с русской классической традицией; драматургия проходит едва ли не по разряду шахматных композиций (которые если и нуждаются в доске и фигурах, то разве что для большей наглядности). Поэзия же, которой после переливания крови в сопредельную словесность полагалось бы естественным образом отмереть, была сознательно сохранена как маргинальный жанр. Это и черновики писателя, и заметки читателя, и дневник, и даже, если угодно, фотоальбом:

* * *
Зовешь, – а в деревце гранатовом совенок
Полаивает, как щенок.
В вечерней вышине так одинок и звонок
Луны изогнутый клинок.

Зовешь, – и плещет ключ вечернею лазурью.
Как голос твой, вода свежа,
И в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью,
Луна вонзается дрожа.

Сам Набоков так характеризовал свои стихи зрелого периода: «…Я видел свою задачу в том, чтобы каждое стихотворение имело сюжет и изложение (это было как бы реакцией
против унылой, худосочной «парижской школы» эмигрантской поэзии)». Но, как сюжет в живописи – не то, что сюжет в литературе, так и сюжет стихотворения отличен от сюжета романа; тем отчетливее это заметно у Набокова, который, сам себе переворачивая ноты, вынужден их соотносить-разносить. Много раз отмечали содержательное сходство некоторых его стихотворений – и романов; но если, скажем, «К кн. С.М.Качурину» — не более чем набросок к будущему эпизоду в «Смотри на арлекинов!», то в других случаях стихи оказываются лейтмотивом романного сюжета, знаком авторской интерпретации, — ненавистной Набокову идеей. Та же «Лилит» (от сходства которой с «Лолитой» Набоков впоследствии лукаво открещивался):

…и полон сил, на полпути
к блаженству, я ни с чем остался
и ринулся и зашатался
от ветра странного. «Впусти»,—
и крикнул, с ужасом заметя,
что вновь на улице стою,
и мерзко блеющие дети
глядят на булаву мою.
<…>
Молчала дверь. И перед всеми
мучительно я пролил семя
и понял вдруг, что я в аду.

Тут и зыблющаяся реальность сновидения, и рай, обернувшийся адом (ср. «…живя, как мы с ней жили, в обособленном мире абсолютного зла» — на последних страницах «Лолиты») и – может быть, главное,. — одиночество соития (оно же – одиночество, не избываемое соитием) – «первопульсация» сюжета ничуть не худшая, чем обезьянка, рисующая прутья своей решетки…
«Око» написано позже «Соглядатая», — еще в Европе, но опять накануне бегства:

К одному исполинскому оку
без лица, без чела и без век,
без телесного марева сбоку
наконец-то сведен человек…

…Смуров ли это, есть ли у этого человека имя? Может ли у него вообще быть имя – в отсутствие того, чем оно обеспечивается? Эмигрант-беженец уже лишен половины тела; с нансеновским паспортом («никчемной бумажкой, своего рода справкой об освобождении под честное слово» — из «Пнина») с ампутированной родиной, он утрачивает свою идентичность. Он ведет посмертное существование, поскольку нельзя доказать обратного. «Око» — та самая метафора, которая за десять лет до того разворачивалась в «Соглядатае» (и не лишне вспомнить, что английский автоперевод романа — еще через пару десятилетий – был назван «The Eye»).
Еще любопытнее вот что: в стихах Набокова, помимо написанных романов, обнаруживается по крайней мере один ненаписанный. «Бледный огонь», поэму Джона Шейда, англоязычные рецензенты не раз вырывали из контекста, соотнося с собственной поэтической традицией; благожелательные оценивали ее как блестящий пастиш в духе Поупа и Донна с добавлением Фроста; раздраженные – как чинное упражнение 20-х годов уровня <некоего> Альфреда Остина, «поэта-лауреата». Им, англоязычным, виднее. Зато сам сюжет поэмы являет многие родовые черты набоковских романов: тут и писатель в роли главного героя, и пристальное внимание к языку, которым с нами пытаются говорить из потусторонности (мотив поздних рассказов — «Знаки и символы», «Сестры Вейн»); наконец – то самое фирменное ружье, дающее осечку: совпадение, обернувшееся накладкой, пшиком. Опять же – бабочки, отражения в стекле, сны…
Сон у Набокова — эта тема составила бы вполне капитальный том; даже без привлечения психоаналитиков (впрочем, а в пьесе «Изобретение Вальса» Сон – главное действующее лицо; «журналист» — явно играет роль режиссера сновидения, так что без столь любимого автором Фрейда не обойтись). Но мы сейчас говорим о лирике. «Сон» (трижды), «Сновиденье», «Сны», «Dream» — это только те, что названы; но какой-нибудь онейрический намек, явный или неявный, найдется едва ли не в каждом третьем стихотворении. Вот одно из известнейших – «Расстрел»:

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать <…>

Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!

«Только сон утешит иногда» — особенно уместный комментарий к этому тексту (из «Снов»). И там же:

…Господи, я требую примет:
кто увидит родину, кто нет,
кто уснет в земле нерусской.
Если б знать. За годом валит год,
даже тем, кто верует и ждет,
даже мне бывает грустно.

Воскрешение утраченного, разговор с Богом… а пожалуй что и попытка алиби. Был в несознании, во сне ностальгировал, не виноват. Да, дневник, но предназначенный для печати – и не можно же, в самом деле, литератору, восстававшему против «заунывного звука» парижской школы, предъявлять этакую влажность человеческого документа…
Есть и более привычный способ защиты — подставное лицо, маска, в диапазоне от театра кукол до театра абсурда. Впрочем, у Набокова фигура автора и поэтов-персонажей далеки от тождественности (не то, что у Пастернака и Юрия Живаго). Относясь к версификаторству как к мелкой разменной монете, Набоков щедро наделял своих героев поэтическими наклонностями – и от души пародировал то Ахматову в «Пнине», то Маяковского в «Истреблении тиранов», а то и Браунинга с Элиотом в «Лолите» (по свидетельству А Долинина). В «Даре» найдутся четыре строки – когда герой вспоминает о «скверном, грешном годе» нарочитых стихотворных экзерсисов – пародирующие собственную дебютную книгу Набокова (ту самую, разнесенную в пух и прах Гиппиусом). Пожалуй, только «зрелый» Годунов-Чердынцев – да еще Вадим Вадимыч из «Смотри на арлекинов!» вправе представлять автора и входить на равных в его собственные сборники.
Все эти спиритические игры с масками, много лет практикуемые, неожиданно вызвали обратную связь. В 1939 г. на свет нарождается литератор Василий Шишков, персонаж одноименного рассказа, — нарождается уже после того, как были опубликованы «его» стихи. Было бы странно списать его появление только на особенности тогдашней литературной полемики, на мистификацию для Георгия Адамовича, — на которую тот охотно клюнул, — и последующую материализацию духа с намеком на истинное авторство. Предлог, не более. К тому же и псевдонимом послужила девичья фамилия прабабки – а к истории своего рода Набоков относился трепетно и на травестию ее на распылял:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей…

(«К России»)

Такого эмоционального взрыва Набоков просто не мог себе позволить «от первого лица» — требовалось отстранение (возможно, и от собственной малоприличной риторики образца 1927 г. – «Бессмертное счастие наше //Россией зовется в веках….»).В этом тексте уже ни следа общепоэтических красивостей; даже вершины и долина, которая превращается в предпоследней строфе в угольную яму, — это не традиционная оппозиция высокого – низкого, а разговор о невидимости, о способе скрыться ниже угла зрения. Зинаида Шаховская, рассказывая «свою» историю знакомства со стихами Василия Шишкова (а ей за этой подписью были присланы не только «К России» и «Поэты», но и «Мы с тобою так верили в связь бытия…») напоминает о простой вещи: к концу 30-х гг. эмиграция окончательно осознала «прерывность пути»; возвращения при жизни – не будет, Россия утрачена навсегда. И эту распадающуюся связь бытия Набоков еще и рвал собственными руками, переходя на другой язык.
Путь англоязычного писателя он выбрал сам, но вынужденный отъезд в Америку подразумевал еще и отказ от языковой среды – пусть и «законсервированной» эмигрантской. Между тем поэзия – во всяком случае, поэзия Набокова – живет слухом и артикуляцией, испытывается кончиком языка (вспомним глоссолалию Годунова-Чердынцева в «Даре»: «Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий» …) И это требование артикулировать он предъявляет и к читателю:

…О чем я говорил? Есть слово:
любовь, — глухой глагол: любить… Цветы
какие-то мне помешали. Ты
должна простить. Ну вот — ты плачешь снова…
(«Finis»)

С чего бы он «глух», этот глагол, — с его «л» и «б», сонорной и звонкой согласной? Да вот, видите ли, героиня плачет, а герой пытается сдерживаться, но горло у него перехватывает. И при этом вполне постмодернистски прячет чувства за грамматикой.
Собственно, Набоков одним из первых в русской литературе рискует допустить в стихи подлинную жизнь писателя. Хотя человекообразное существо, именуемое поэтом, успело пройти эволюцию от бряцающего на лире жреца Аполлона до мещанина, мечтающего о горшке щей, на протяжении одной только пушкинской биографии, природа его так и осталась неизученной. Дело ведь не в том, что поэт бряцает на пишмашинке за письменным столом (этак можно вспомнить и многочисленные «К моей чернильнице» позапрошлого века) – он пребывает в пространстве словарей, анапестов, уличного сленга: «С полурусского, полузабытого// переход на подобье арго» («Парижская поэма») И – книг, разумеется:
Картина в хрестоматии: босой
старик. Я поворачивал страницу;
мое воображенье оставалось
холодным. То ли дело — Пушкин:
плащ,
скала, морская пена… Слово «Пушкин»
стихами обрастает, как плющом,
и муза повторяет имена,
вокруг него бряцающие: Дельвиг,
Данзас, Дантес, — и сладостно-звучна
вся жизнь его — от Делии лицейской
до выстрела в морозный день дуэли.

(«Толстой»)

В Америке и Швейцарии всю эту оркестровку уже приходилось восстанавливать внутренним слухом – как мысленно слушать симфонию по партитуре. В английских стихах Набоков искал предлога, чтобы воскресить звучание русской речи:

‘How would you say «delightful talk» in Russian?
‘How would you say «good night?» ‘
Oh, that would be:

Bessonitza, tvoy vzor oonyl I strashen;
lubov’ moya, outsoopnika prostee.

(Insomnia, your stare is dull and ashen,
my love, forgive me this apostasy.)

(«An Evening of Russian Poetry»)

И в английских, и в русских стихах этого времени, все менее доверяющихся слуху, проступают черты поздних жанров Набокова – лекций и интервью; они рефлективны, многословны, лексически балансируют между tbl-talk’ом и газетной колонкой. В сущности, это уже поэзия апофатическая: текст выстраивается с тем, чтобы явственней оформить лакуны. Продолжая известную мысль Ходасевича, — Набоков все чаще показывает жизнь не приемов, а минус-приемов:

В длинном стихотворении «Слава» писателя,
так сказать, занимает проблема, гнетет
мысль о контакте с сознаньем читателя.
К сожаленью, и это навек пропадет.
<…>

И я счастлив. Я счастлив, что совесть моя,
сонных мыслей и умыслов сводня,
не затронула самого тайного. Я
удивительно счастлив сегодня.
Эта тайна та-та, та-та-та-та, та-та,
а точнее сказать я не вправе…

Но немного музыки еще осталось.

С серого севера
вот пришли эти снимки.

Жизнь успела не все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.

Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредежь.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти.

Так, бывало, купальщикам
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.

Все, от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово-
зеленоватого,
он приносит торжественно.

Вот это Батово.
Вот это Рождествено.

Сергей Чегра: КНИЖКА С КАРТИНКАМИ. КНИГА ЦАРЯ ИКАРА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 01:05

КНИЖКА С КАРТИНКАМИ

у зеленого крокодила нет имени
он пластмассовый у него судорога
ему паскудно у него выпирают ребра
он похож на земляное лицо из которого выходит воздух сок
у фотопленки нет имени она проницаема
сквозь неё видно облако темное облако
сквозь неё видно яблоко страшное яблоко
сквозь неё всё какое-то старое
у табуретки нет ног она свивается и ползает как собачка
у рыбы нет ног она плачет и ползает как собачка
у собачки нет головы
внутри лампы загорелся свет
в лампе никого нет
она пуста
у собаки собачки нету хвоста
он отвернулся
книжка с картинками книжка с картинками
расскажи про чучело у чучела тряпочка
у чучела внутри камушки
чучело смотрит пуговицами
в пуговицах четыре дырочки
чучело точит коготки
оно не пушистое оно настоящее
у него мертвая осанка
мертвая морда тупая тоска
книжка книжка книжка с картинками
расскажи про деревяшку которая засмеялась
расскажи про лягушку которая засмеялась
расскажи про собачку про табуретку
расскажи про спящий внутри снегопада сад
расскажи про ворота ворота откройтесь проснитесь
расскажи про записку в бутылке простые вещи
расскажи про человека который перестал говорить и умер перестал говорить и согрелся
расскажи про войну про бомбежку и внутреннюю матрешку
расскажи про стеклянного паучка и пустыню в воронке его зрачка
расскажи про то чем закончилось как началось
расскажи как вонзилась и стерлась кость
как растрескалась и потемнела кость
как затвердела кость



КНИГА ЦАРЯ ИКАРА

царь икар, властелин ворот, ограды строгой —
изъятой саду резьбой, письмом изощренной вязи,
заморской краской златой и чёрной,
иглой, монетой немой страны, —
где зверья тьма растворяет сети,
где пеший вечно в пути последнем,
не нарушая ни трав бесцветных
молчанья, ни очертаний праха,
не приближаясь, ни сном, ни духом,
ни протяженьем руки, ни взглядом
не разнимая предельный воздух, —
владелец сада икар, проснись,
листва остра и тверда, как панцирь.
безумный царь, преступивший бездну,
проникший бронзу и белый камень,
вошедший в птичий скелет, язык,
одежду крыльев, пергамент тленный,
подземных горл и пещер из серы свидетель,
проснись, проснись, твой кустарник полон
иной воды, он подобен ночи.
о царь, идущий кругами дальних,
ограда входит в пространство сада
ограда входит в пространство сада…

Ольга Серебряная: ЦЕНТРАЛЬНО-ЕВРОПЕЙСКАЯ КЛАССИКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 01:03

Меня всегда изумляла герменевтическая сила примера. Сколько ни копайся в тексте, сколько ни разбирайся в хитросплетениях его аргументации, понимать начинаешь только когда доберешься до примера: здесь вспыхивает огонек, здесь начинают вращаться жернова и колесики собственной мысли. И уже потом – от примера, – как правило, отматываешь назад уже саму мыслительную нить – то восхищаясь ее изощренностью, то посмеиваясь над ее простотой, то удивляясь ее странностям.

Примеров таким примерам масса: от кантовского дома, строительство которого будто бы надо начинать с проверки прочности будущего фундамента, до гуссерлевского солнца, вращающегося будто бы вокруг земли. Мощь примеров настолько осязаема и очевидна, что, будучи однажды удачно употребленными, они превращаются в некоторые машинки по автоматическому воспроизводству мысли, которую должны были иллюстрировать. Со временем, правда, машинки эти автоматизируются настолько, что начинают отсылать к самим себе: Сократ – курнос, как Кай – смертен, – и радость мыслительной деятельности начинаешь испытывать уже не от того, что пример тебе что-то прояснил, а от того, что удается реконструировать, что за примером стояло или, по крайней мере, могло бы стоять.
Примеры – как памятники на кладбище, как закладки в давно нечитанной книге. Можно следить за судьбой человека и прийти в конечном итоге к памятнику, стоящему на его могиле, а можно наоборот, заинтересовавшись памятником обнаружить за ним полную событий жизнь. Можно пометить закладкой заинтересовавшую тебя мысль – а можно по закладке вычислить, что же на самом деле интересовало того, кто оставил ее в книге.
Интерес к подобным закладкам и памятникам предполагает построение особого рода истории. После всех проделанных Ницше несвоевременных построений, такая история уже не тщится представить прошлое во всей его живости, яркости и величии, не пытается сохранить континуальность жизненной среды и, уж тем более, не стремится подвергнуть его какой бы то ни было критике. Более того: и генеалогией такая история не является, ибо к чему предъявлять разрывы и демонстрировать сингулярность событийности, когда сами закладки и памятники демонстрируют эти разрывы куда более красноречиво. Все это давно уже показано-продемонстрировано, функции истории исчерпаны, а генеалогический карнавал идей закручен настолько сильно и крутится уже так долго, что рука невольно тянется к программке: узнать, когда там уже антракт и сколько их предполагается. В этом смысле построенная на примерах история подобна чаепитию – только нацелено это чаепитие не на то, чтобы по вкусу зачерствевшей от чрезмерно частого цитирования мадленки воссоздать прошлое, а наоборот: чтобы по следам, прошлым оставленным, попытаться ощутить ее свежий вкус. История для гурманов, да. Исполняется она примерно следующим образом.

Что такое тупоумие? – спрашиваем мы себя. И Теофраст, например, нам отвечает: «душевная вялость, проявляющаяся в речах и поступках». Но этого ни ему, ни нам – любителям свеженького – явно недостаточно, поэтому он находит нужным добавить: «А тупоумный человек вот какой. <…> Зимой он бранится со своим рабом, зачем тот не купил на рынке огурцов». Но еще и этого нам, давно уже привыкшим к этим зимним огурцам как жизненному факту, недостаточно. Поэтому читаем дальше: «Объевшись за ужином, он встает ночью с постели, чтобы выйти на двор […] и возвращается искусанным соседской собакой». Брутально, да? Но к этой фразе стоит в литпамятниковском издании сносочка: «Непонятно, в чем тут тупоумие, – пишет комментатор Г.А. Стратановский, – приходится предположить пропуск в тексте». Вот настоящий историк для гурманов: разъясняет исключительно на собственном примере.
При чем тут, однако, Центральная Европа? А при том, что ее история и литература изобилуют подобными примерами – если не состоят исключительно из них. Чтобы не уходить далеко от характерологической линии, заданной Теофрастом, спросим себя: что такое безрассудство? Примеров можно найти массу, но вот, пожалуй, самый смачный. На дворе стоит морозный декабрь 1941 года. Маленькое венгерское государство пытается отстоять свою независимость в ходе разразившейся войны. У государства этого есть только два желания: в войну не ввязаться, но при этом не отстать от Германии и России по части возвращения утраченных после Первой мировой войны территорий. Желания, казалось бы, противоречивые. Но Венгрия упорно старается их исполнить. После некоторых «заигрываний» с Германией (а именно вступления с ней в союз), страна получает – по решению Венского «третейского суда» (Schiedsspruch) – часть своих старых территорий. Однако тут же теряет своего премьер-министра, который – не выдержав моральной нагрузки и понимая, куда завел страну, – предпочел застрелиться. Что же делает новый премьер-министр? Объявляет войну Советскому Союзу, объясняя это решение заботой о вновь приобретенных территориях и образовавшейся вдруг общей границей. И вот, повторяю, морозный декабрь 1941 года, 13 число. Самое время принять какое-нибудь ответственное для страны решение. И оно принимается: Венгрия объявляет войну США, которые даже не признают ее независимости.

Но это пример исторический – и, как всякий требующий многознания, быть может, не столь экземплярный. Околофилософские понятия находят на просторах Центральной Европы более яркие примеры. Вот, скажем, кто такой космополит? Только не спешите за определением к черненькому томику Канта. Потому что сколь бы изящно и ясно не было его определение, оно не даст почувствовать свежего вкуса этого понятия. Обратимся к лучше к Центральной Европе: возьмем к примеру человека, никогда не покидавшего город Мункач (Мукачево) — в начале века он был венгром, затем стал чехословаком, а потом «дорос» до статуса советского гражданина. «Именно так в этой части мира становятся космополитами», – говорит подметивший этот пример Петер Эстерхази. В самом деле, какому еще договору подчиняться этому счастливцу, как не всемирно-гражданскому?

Роман Мора Йокая «Золотой человек» (1872), о котором мне хотелось бы порассуждать, тоже иллюстрирует понятие околофилософское. Речь в нем идет – ни много, ни мало – о фаустовском человеке.

Нельзя сказать, что это произведение совсем уж забытое. В Венгрии оно почитается за лучший роман классика. А если учесть, что классик написал более сотни томов, то о чем-то это и говорит. Однако даже на родине Йокая почитают несколько странно: написанное венгерским литературоведом предисловие к английскому переводу, которым я пользуюсь, звучит как сплошное извинение. Представляя своего классика англоязычному читателю, автор находит нужным признать, что сюжеты у Йокая излишне экстравагантны, романтичны и даже абсурдны, что его психологизации нереалистичны, а герои схематичны, что знания его поверхностны, а сведения чаще всего переписаны из энциклопедий. «Big deal! – хочется воскликнуть. – А где он видел романиста второй половины XIX века, который бы не переписывал сведений из словарей и справочников?» Но автор к концу предисловия исправляется, указывая, что паттерны всех произведений Йокая сводятся, по сути, к комбинации нескольких фундаментальных проблем человеческого бытия. Только нам это ни о чем не говорит.

Зато сам роман – весомо, зримо, экземплярно – показывает реальное (на момент написания, разумеется) понимание свободы человека, максимальной реализации жизненных возможностей, понимание человеческой версатильности, «всестороннести». А значит, дает нам пример того, к чему мы все так стремимся, чего мы очень хотим. Как достичь сразу всего? Как стать богатым и остаться при этом любимым? Как творить добро, не причиняя при этом зла? Как сделать так, чтобы ответ на этот вопрос не превратился в моральную проповедь с сомнительными возможностями реализации?
Довольно остроумный ответ на последний вопрос я нашла в Википедии. Писательская идентичность Йокая характеризуется там следующим образом: «Йокай был пред-романтиком, обладал чуть ли не восточным воображением и редчайшей тонкости юмором. Если представить себе сочетание (примерно в равных частях) Вальтера Скотта, Уильяма Бекфорда, Дюма-отца и Чарльза Диккенса, а потом щедро приправить все это венгерским патриотизмом, можно получить довольно точное представление о характере работ этого сочинителя».

Юмора там действительно много. Воображение – не придраться – изощренное. Но вся соль – в смешении. Йокай демонстрирует такую свободу обращения с наличествовавшими на тот момент литературными стилями и жанрами, что хочется записать его в эпигоны сразу всех известных писателей. Но дело, похоже, в том, что это не эпигонство. Это тщательное конструирование убедительного примера.

Итак, как объять необъятное? Как прожить сразу две разных жизни? Как доказать, что действительно способен на все, и в течение одной жизни это все получить? Ответ: повторить судьбу Золотого человека.

Главного героя романа, Михая Тимара, в городе зовут золотым человеком1. Он богат. Но он не родился богатым. В начале романа он служит шкипером на корабле, везущем груз пшеницы вверх по Дунаю. Богатство образовалось и постоянно прирастало благодаря его собственным усилиям. Михай – успешный и умный бизнесмен. Но кроме того, он еще и хороший гражданин, постоянно отказывающий на благотворительность солидные суммы, отличный семьянин, жена которого отличается неземной красотой, милосердный человек, приютивший у себя в доме мать и дочь своего старого патрона, а потом смертельного врага. Народ любит его. Жена ему предана. Городская знать относится к нему с уважением. Нет, кажется, ничего, чего этот человек не достиг бы своим трудом.
Занавес. Слезы растроганных мамаш. Вечный пример сынкам. Слащавая наставительная литература для юношества.

На самом деле, все сложнее. Йокай все-таки реалист. Он понимает, что в конце XIX века огромные состояния собственным трудом с нуля уже не делаются. Нужна особенная удача, случай, протекция, мошенничество, воровство.
Состояние досталось Тимару при особых обстоятельствах во время его последнего похода на шхуне. Хозяин состояния покончил с собой, но перед смертью просил Тимара передать все богатства своей дочери, тогда еще девочке. Тимар же волю покойного не исполнил, а состояние взял себе, стараясь всей последующей своей деятельностью легализовать его в глазах городской общественности.

Вор и мошенник. Богачи не могут быть честными. Благотворительность – лишь способ загладить грехи. Критическая проза, физиология современной жизни. Рекомендуется озлобленным рабочим после вечерней смены.
Опять не так. Тимар оставил себе и даже преумножил состояние лишь затем, чтобы вернуть его с лихвой законной владелице: ведь именно на дочери покончившего с собой турецкого паши (да, это был еще и турецкий паша!) он женился. Когда она подросла, разумеется.

Совет да любовь! Счастье молодым и красивым. Главное, чтоб была неземная любовь – а деньги приложатся. Сама судьба так предначертала. Сценарий для Болливуда. Особый успех у девочек-тинейджеров.

И снова не получается. Проблема в том, что дочь турецкого паши Тимара не любит. Она без памяти влюблена в другого персонажа – военного со смешной фамилией Качука. А замуж вышла из благодарности (предложение он ей делал, когда она была, прямо скажем, в сложных обстоятельствах, без средств к существованию). А не изменяет мужу, потому что не такое у нее воспитание.

Не в деньгах счастье. И даже не в их количествах. На свете счастья нет. Can’t buy me love. Подходит для самых разных разработок. Аудитория – широкая.

Но это еще не конец. Еще в самом начале романа, будучи простым шкипером сухогруза, Тимар попадает на Ничейный остров. Остров этот возник уже на памяти живущих поколений, когда Дунай в силу каких-то природных катаклизмов несколько изменил свое русло. Остров новый. И на картах поэтому еще не отмечен. А раз не отмечен, то значит, никому и не принадлежит. Претендовать на него могли бы как минимум две империи: Оттоманская и Австро-Венгерская. Но пока они о нем не ведают, на острове живет вдова (ее зовут Тереза) с дочерью-подростком Ноэми и овчаркой Альмирой. Бежать туда ее заставили разорение и самоубийство мужа. Растить маленькую дочь, побираясь в родном городе, она возможным не сочла. Поэтому обратилась к природе. Вдова живет натуральным хозяйством. Денег на острове нет, ибо в них корень всех бед островитянок. Между матерью и дочерью царит полная идиллия. Убитый горем, подавленный равнодушием жены, Тимар лет через десять после первого случайного визита снова едет на этот остров. Где и обретает счастье. Поскольку девочка-подросток уже достигла к тому времени брачного возраста.

Утопия. Руссоистское бегство от цивилизации. Сентиментализм. Рекомендуется преподавательницам предметов гуманитарного цикла в средних школах.
На самом деле, все довольно реально. Ничейный остров, о котором идет речь в романе, был моментально идентифицирован современниками как Ада-Кале. Он вполне соответствовал приведенным в романе описаниям и в указанный период действительно мог быть ничейным. Женщина и девочка, способные собственным трудом обеспечить себе пропитание, тоже не большая фантастика, если принять во внимание местный климат. Кроме того, Йокай упоминает, что Тереза владеет приемами народной медицины и имеет широкую практику среди местных контрабандистов, которые – по понятным причинам – к обычному доктору обратиться не могут. Контрабандисты женщину не грабят, потому что денег у нее нет. И не убивают, потому что нуждаются в ее услугах. Скорее, они ее защищают. И обеспечивают – в обмен на лечение или продукты ее труда – тем, чего сама она произвести не в состоянии.

Кроме того, идиллия на острове все же не полная. У островитянок есть враг, некто Тодор Кристиан, подросший сын человека, который был некогда компаньоном и другом покойного мужа Терезы, а затем его предал. Когда отцы дружили, Ноэми и Тодора в шутку обручили. Теперь Тодор всерьез претендует на руку Ноэми. Отмахнуться от него невозможно, потому что он угрожает донести о существовании острова властям и тем самым лишить островитянок их убежища.

Последнее противоречие Тимар сразу же разрешает. Оказывается, что общаясь с властями в ходе своих коммерческих операций, он уже добился от них столетнего права на аренду, о чем и получил соответствующие бумаги.

Алые паруса. Жди, и Он появится. Рекомендуется, опять же, мечтательным девицам, особенно дурнушкам.

И снова мимо. Бумаги Тимар получил в отместку. Он так устал от взяточничества и коррупции, царящих в империи, что пошел на принцип и решил извлечь из своих финансово-торговых афер хоть один достойный уважения результат. Хотел, чтобы от его взяток хотя бы двум честным женщинам стало лучше. Просто так. Тодор Кристиан тоже не такой дурак, чтобы при виде бумаг смиренно передать предмет своих домогательств более ловкому сопернику. Он стреляет. Но промахивается. Из-за ружья. Детальное описание которого далее и следует.

Дуэль. Честность и благородство против низости и подлости. Демонстрация мужских добродетелей. Почти что рыцарский роман. Заинтересует подростков мужского пола в период страданий от неразделенной любви.

Понятно, что роман обманет и здесь.
Никакой дуэли не последовало. Тимар принимает Кристиана к себе на работу и отправляет представителем компании в Южную Америку. Жить с соперником в одном полушарии он не намерен. Золотой человек возвращается к своим миллионам.
Здесь должны возникнуть проблемы с женой. Где он пропадал целых полгода? В каком состоянии окажутся дела? Предвкушение краха. Герой должен лишиться состояния. Нельзя быть сразу богатым и счастливым. Рекомендуется… (см. выше).

Жену Михай Тимар обнаруживает у себя в офисе. Она восприняла оставленную ей на всякий случай доверенность всерьез, занялась делами, проявила недюжинные менеджерские способности, да и развеялась: не век же думать о невозможной любви, надо когда-то и деньги зарабатывать. Одним словом, за эти полгода Золотой человек стал еще богаче. И отсутствие разъяснилось само собой: где же ему было пропадать целых полгода, как не в Южной Америке, куда его компания успешно поставляет муку, сделанную из самых твердых сортов пшеницы (что, кажется, чистая правда, факт экономической истории Австрийской империи). А не сообщил, куда поехал, чтобы конкуренты не узнали. Тоже логично. Возмездия не последовало. На протяжении многих следующих лет Тимар живет двойной жизнью: зимой в городе, где его уважают, а летом – на острове, где его любят.

Фаустовский человек. Полная реализация всех жизненных возможностей. Причем в пределах только опыта. И это я еще упускаю детали. На острове он стал отцом, изведал счастье общения с младенцем, потом пережил горечь его утраты (ребенок умер после тяжелой непродолжительной болезни), затем снова стал отцом, и со вторым сыном ничего дурного уже не случилось. Все богатство доступного обычному человеку опыта досталось Тимару.

Но не хватает развязки. В возможность Золотого человека можно уверовать только прочитав конец. Потому что пока жизнь не завершена – говорил еще Аристотель, – нельзя рассудить, счастливая она или нет. Тимар может еще совершить преступление, быть убитым, обвиненным супругой в неверности, отвергнутым обиженной Ноэми и т.д. Двойная жизнь должна во что-то разрешиться.

И она разрешается. Тимар навсегда переселяется на остров. Для этого ему не приходится ни избавляться от жены, ни разводиться. Дело в том, что с каторги возвращается Тодор Кристиан (он том, что этот отпетый мошенник бессовестно грабил его южно-американский филиал, был пойман, осужден и отправлен на галеры, Тимар даже не знал: все это разруливали преданные сотрудники). На каторге Кристиан узнает от сидевшего рядом зека, бывшего турецкого шпиона, тайну состояния Михая Тимара. Кристиан бежит, чтобы шантажировать своего сначала соперника, а потом благодетеля. Золотого человека он обнаруживает депрессирующим в одиночестве у себя в балатонском поместье. У Кристиана масса нужд, и кроме всего прочего он очень зол. Поэтому надругательство над Золотым человеком он начинает с мелочей: обряжается в его дорогую одежду, отбирает часы, бумажник и прочие аксессуары. Тимару это все не нравится. В процессе переодевания ему удается выбить оружие из рук мошенника, поэтому убийство опять не складывается. Но Кристиану этого и не нужно. У него достаточно информации, чтобы испортить Тимару городскую жизнь. Но сначала ему хочется испортить островную. Куда он незамедлительно и отправляется (в шубе Золотого человека можно ехать и на остров). Дело происходит, естественно, ночью. Лед на Балатоне нетверд. Кристиан проваливается в трещину и тонет. Золотой человек навсегда покидает мир, построенный на тайне и нераскрытом преступлении. Он отправляется на остров.

А в городе хоронят Михая Тимара. Тело удалось выловить лишь к весне. Черт лица разглядеть уже невозможно, но одежда, часы и бумажник недвусмысленно свидетельствуют о том, что Золотой человек утонул. Благодарная вдова воздвигает супругу памятник и через год выходит замуж за любимого Качуку. Богатство, по праву ей принадлежавшее, за ней и остается. Happy end.

Не ущемляя ничьих прав, Михай Тимар живет на острове, арендуемом им в полном соответствии с законом. На этом острове нет политики, нет денег, нет религий, нет государственных и национальных различий. Роман заканчивается страницей прямого авторского текста. Автор получает разрешение приехать на ничейный остров и побеседовать с патриархом:
«- Чем вы занимаетесь, – спросил он.
– Я романист.
– Что это значит?
– Романист – человек, который по окончанию способен восстановить весь ход истории с самого начала.
– Тогда восстановите мою, – сказал он, пожимая мне руку на прощание. – Перед вами человек, который покинул мир, где им восхищались, и создал второй – где его любили».

Собственно, примерно вот это и означало в довоенной Европе «изведать жизнь во всех ее возможностях». Экзистенциалистского вопроса о выборе тогда еще не стояло. Фаустовский человек мог в буквальном смысле все.

Примеры, похоже, способны воздействовать даже на исторические обстоятельства. Если следовать внутренней хронологии романа, право Тимара распоряжаться островом истекло в 1923 году. К тому моменту его уже не было в живых. Именно в 1923 году, после исчезновения Оттоманской империи, остров Ада-Кале официально отошел к Румынии.
Вопрос о реальном смысле, экземплификации реализованной во всей полноте человеческой жизни снова не имеет ответа. Новейшая центрально-европейская литература демонстрирует лишь великую ностальгию по классическому образцу.

Читаем пьесу о венгерской революции 1956 года, написанную в 2005-м. Главные герои, Он и Она, русский солдат, сочувствующий венгерскому восстанию, и французская студентка, случайно оказавшаяся в революционном Будапеште, стоят перед выбором: личным, политическим, национальным. Им приходится расставаться, а они не хотят; совесть говорит ему сражаться на стороне венгров, а приказ велит им противодействовать; ее страсть достаточно велика, чтобы пойти за ним куда угодно, но и рассудок ясен настолько, чтобы вернуться в свободный западный мир. Она решается. Назначает ему встречу в Кале. Он отвечает: «Кале… Есть еще остров такой: Ада-Кале… <…> На Дунае. У Железных Ворот, где сходятся три границы: венгерская, сербская и румынская. Там жил Золотой человек со своей возлюбленной. <…> Сто лет назад»2.

Восточно-европейский человек и в пятьдесят шестом году не хотел делать выбора. Он вспомнил реальный пример реализации всех доступных жизненных возможностей. Другого примера перед ним не было. Способна ли вообще современная культура их создавать? Это вопрос.

Разумеется, все это было рассказано исключительно ради примера.

1 Один из английских переводов романа даже называется «Современный Мидас». Что, конечно же, неточно. Мидас был задавлен и погублен своим богатством. Михай Тимар своим богатством удачно распорядился, не потеряв при этом самого себя. Но если смотреть со стороны, добывал он это богатство действительно подобно Мидасу: казалось, что в деньги обращается все, к чему он прикасается.

2 Геза Сёч. Либертэ-1956 // Мавзолей. Современная венгерская драматургия в двух томах. М.: «Три квадрата», 2006. Т. 1. С. 104-5. Надо сказать, что современные венгерские авторы сильно преувеличивают осведомленность русского читателя в центрально-европейской классике.