:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 12’ Category

Александр Тягны-Рядно: У КАЖДОГО СВОЙ ПУШКИН

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:34

Pushkin Monument.

Пушкинские Горы

Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.

Москва

Ñàíêò Ïåòåðáóðã.Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.. 2004.

Санкт-Петербург

Surgut-s

Сургут

Xantymansijsk

Хантымансийск

Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.

Вязники

Pushkin mounument.

Москва

СНЫ О ПУШКИНЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:29

mariastepanova (Мария Степанова):

Мне снился компакт-диск “Стихи и песни на стихи Пушкина”.
Ничего не могу вспомнить, кроме самой обложки. Она была никакая, черным по белому.

zhsky (Михаил Калужский):

Я входил в небольшой светлый зал, где за столом сидел Пушкин, необыкновенно похожий на Венсана Касселя, но я точно знал, что это Пушкин. Я робел заговорить с ним, но он, похоже, был непротив поговорить. Перед ним стояла старая-старая пишущая машинка (знаю, откуда она забрела в мой сон — с кафедры истории музыки новосибирской консерватории), но Пушкин не писал на ней, а сидел с видом человека, которому ужасно не хочется делать работу. Дальше, увы, не помню.

odalizka (Татьяна Белоновская):

Приснилось, что Пушкин жив. Интервью с ним в “Литературке”. Бритый, в какой-то рыбацкой куртке. Живет на дне моря, на вид лет 55.

a_tenedo (Оля Бартошевич-Жагель):

вчера принились “стихи нерожденного Пушкина”. это была поэма. проснулась на следующем:
…сам собой понятен
приятен
веселья лишь изящной кожурой

frederica77:

видела однажды бюст Пушкина — а через несколько дней защищала курсовую в классе, где было 3 его портрета и 2 бюста.

(Некод Зингер):

Приснился детский фильм-сказка про дуэль Пушкина. Названия не помню. Там было два секунданта — Дантес и Данзас, которых играли Джигарханян и Мкртчан и антропоморфная волчица, в роли которой был Басов. Они на Чёрной речке в снегу исследовали место для дуэли. Было впечатление, что весь фильм из этого и состоит. С кем должен был драться Пушкин непонятно.

idiotcol (Александр Кораблев):

ночью привиделся Пушкин в тусклом свете нарождающейся Луны
цилиндр он держал в откинутой руке, шинель и бакенбарды призрачно трепетали

казалось, минула вечность

— родись я ныне, — наконец молвил Поэт, — я стал бы как все вы: космонавтом, трактористом или врачом-дантистом

тут Пушкин десницею как бы благословил потомков, медленно тая в воздухе

callinica (Антонина Калинина):

1
Приснилось, что я Пушкин и у меня много детей, которых нечем кормить. В отчаянии я разбиваю кассу штейнерианского общества — черную, квадратную, замусоленную копилку, стоящую у меня на пианино, но там только десять рублей мелочью.
P.S. Во время сна постоянно вспоминались высказывания про Пушкина школьной учительницы по литературе, над которой весь класс смеялся, с мыслью — как же она, на самом деле, была права!

2
Сон был про неизвестные стихи Байрона об апельсинах, написанные в Греции на украшенных рисунками из апельсинов фаянсовых блюдах. Попутно выяснилось, что стихотворение Пушкина “Птичка” (“Святой обычай старины…”) на самом деле написал Байрон, а Пушкин только перевел.

bars_of_cage:

Потом проснулся наново: и, оказывается, мне чья-то рука давала прочитать слова Пушкина, я видел строку перед собой, увеличенную и размытую в старом наборе, как масштабированную многократно переснятым ксероксом. Это были стихи, но напечатанные плотно в строку и, помню, заканчивавшиеся посвящением Дашковой — это было уже, понимаю, начало следующей строфы (из чего заключил, что это Е.О.). О чем они были? Это было замечание походя, как он умел, — в двух строках, тихой печалью скрывая внутреннюю смелость. Запомнил только ямбическое течение слов, со многими провалами пиррихиев, из-за чего слова совсем теряли свою руко- и стихотворность – и длинной смысловой лакуной в середине, где было что-то вроде «которая однако». Проснувшись, жаловался Кате, что ухватил только «и тих и наг», на что она отвечала, что это может относиться и ко мне самому. А и правда, я боялся вспугнуть сон как восклицаниями, так и возвращением в штаны дня, и только бормотал в подушку.

gurzo (Алексей Гурзо):

Одесса.
На Приморском бульваре, близ памятника Дюку Ришелье, к Михаилу Водяному приближается – взойдя-таки на Потёмкинскую лестницу – по всему видать, заезжий гость; интересуется: до Пушкина далеко?
Графу-то? Или! А вам – пройти аллею.
Памятник “Пушкину – граждане Одессы” на другом конце бульвара.

crivelli (Гали-Дана Зингер):
…в стене открывается окно с видом на соседний немецко-барочный дом, к которому приставлена лестница. По лестнице спускается Пушкин-трубочист. Он в гороховом сюртуке, зелёных брюках (о них, думаю я во сне, нельзя написать «в брюках со штрипками», поскольку штрипок нет) и горчичного цвета шляпе. Он о чём-то долго рассуждает, но этого я уже не помню.

ИФ о годовщине смерти Пушкина:
Barbie, A.S.Pushkin… and Barbie again.

Приснилось мне, что в университете отмечают годовщину смерти Пушкина, и руководит этим Ирина Павловна Кюльмоя. Она всем раздала маленьких Пушкиных — по маленькому Пушкину каждый получил. Сначала я думала — это шоколадный Пушкин, а потом смотрю — это Пушкин-Барби. Мне такой красивый Пушкин достался, в вышитой рубашечке… Все сидят в зале заседаний, и происходит банкет — перед каждым прибор, и всякая еда. Я вдруг смотрю — мой Пушкин становится похож на меня. Волосы у него светлеют… И я его начинаю загораживать рукой, чтоб никто не заметил.

А вечером будет представление, на которое все должны принести своих Пушкиных, и тогда-то все и разрешится.

_niece (Arthénice):

Я имела счастье дважды видеть наше все в сновидении. Последний случай был относительно недавно и носил характер несколько эротический, так что его я пересказывать не буду. Предыдущий же опыт произошел, когда было мне лет двенадцать. Снилось мне, что стою я на мосту. Снизу серая река, сверху серая морось. Передо мною государь Николай Павлович в какой-то плащ-палатке вроде как экзаменует меня по основным предметам. Экзамен идет из рук вон плохо, мутные рыбьи глаза его наводят на меня тоскливый ужас (теперь, теперь можно postfactum увидеть в этом некое зловещее пророчество!). “Еще знаю немного из Евгения Онегина”, подлым верноподданническим голосом произношу я, и тут же думаю — зря я это сказала, у них какие-то сложные отношения… Немедленно за спиной императора, то есть лицом ко мне, появляется Пушкин. Это довольно карикатурный Пушкин, в бакенбардах и черной крылатке, такой, как я сейчас бы сказала, Хармсовский вариант. Из-за пазухи достает он маленький полиэтиленовый пакет (сейчас и пакетов-то таких нету, а вот были при прежней жизни — плотные, непрозрачные, и могли сами стоять, будучи свернуты) и фиолетовый фломастер, и на пакете этом пишет крупными печатными буквами: ЦАРЬ — ДУРАКЪ! И показывает мне. Тут мне делается очень смешно, но смеяться нельзя, а то экзаменатор мой, не ровен час, обернется. Под влиянием этих противоречивых эмоций я проснулась — и испытала некоторую даже благодарность к советской власти, что царей больше нет.

Вот так-то — тайную свободу вослед тебе.

pushkinedwardjroyetn9

Arthénice: И БЕЗОТЛУЧНО С НЕЮ СПИТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:27

Одиночество — это когда некому рассказать сон.

Несколько лет назад (о глубина исторической перспективы, уже кладущая благородную патину на наши сетевые приключения!) я опубликовала в нескольких тематических жж-сообществах объявление следующего содержания:

Дорогие коллеги, в целях составления атласа потустороннего нам необходима информация о том, как именно бессмертные Авторы общаются с живыми. Начнем с Александра Сергеевича, потом подберем статистику по всем прочим.

Итак, скажите, случалось ли вам видеть во сне Пушкина? И если случалось, то поделитесь, пожалуйста, сюжетом и обстоятельствами.

Комменты скринятся по желанию. Коллеги, мне не надо убеждать вас быть искренними. Мы вольны сколько угодно обманывать друг друга относительно наших земных обстоятельств (которые и без того существуют лишь в нашем воображении), но ни один человек в здравом уме не станет приписывать себе сон, которого не видел.

Уж что-что, а печальная участь, описанная в эпиграфе (приписываемом различными источниками то Раневской, то Ахматовой) жителям сети не грозит. Пересказ сна – жанр неизменно популярный, ибо сочетает некоторую приятную исповедальность с полной безответвенностью. Нельзя увидеть пошлый сон, или глупый или безграмотный, а скуку, навеваемую чужими бессвязными виденьями, мы охотно терпим в рамках общественного договора, позволяющего нам в ответ навязать публике свои сны. Это, скажем, первый слой явления, социальный.

Есть и второй: в самой жж-коммуникации, в обмене мыслями на расстоянии и свободных полетах через пространства и часовые пояса (в королевстве отзывчивых взаимоотражающихся зеркал никогда не заходит солнце!) есть нечто, как говорили в прошлом веке, телепатическое. Театральная же анонимность, которой пользуются даже самые честные юзеры, имеющие юзернеймом фамилию (ибо юзер никогда не равен своему автору), придает сетевому бытию свободу сна.

Ночи нет в нашем зачарованном царстве, нет границ, с середины Днепра до истоков Ганга мгновенной птицей перелетает вольный коммент, наши часы обозначаются вежливым собеседником как «доброе время суток» — кажется, что и смерти для нас нет тоже. Самовольные стирания аккаунтов порой лишают нас дорогого собеседника – но, глядишь, под другим именем тихомолком подаст реплику знакомым тоном, и беседа не прерывается, как самозавинчивающаяся сказка Шахразады (султан очнулся – а у него уже трое сыновей от сказочницы).

Дорогие покойники традиционно являются во сне неутешным близким, или святые покровители – своим подопечным, или неотмщенные жертвы – нерадивым наследникам вендетты. Легко себе представить, что те, чье беспокойное творческое сознание, кажется, не уснет и в садах Летейских, могли бы возникнуть где-то в нашей ленте, под несуггестивным юзернеймом – без разоблачительный записей, хотя бы одного ленто-чтения ради.

Затеянный сбор снов имел в виду совместить оба описанных способа приникать тихо к изголовью – освященный веками онейрический и относительно новый сетевой. Естественно было предположить, что сны юзеров носят более литературоцентрический и в целом культуросообразный характер, чем у среднего подопытного.

И кто более подходит на роль милого виденья, чем Пушкин – воспевший сонник и по натуре своей прямой кандидат в активные сетевые деятели! Смерть его – главная несправедливость русской истории, которою всякий читатель мечтал переиграть вспять (не столько будет желающих отменить революцию или татарское нашествие – страшновато рисковать обусловленной катаклизмами встречей бабушки и дедушки – но вот пулю рокового хлыща кто из нас не отводил своевременным зайцем!). Как сказал маленький сын одной славной тысячницы — конечно, все бы хотели, чтоб Пушкина только ранили. В нижеприведенных жж-снах можно видеть и такие сценарии. Имеется также Пушкин с пишущей машинкой, на дне моря, в виде трубочиста и шоколадный Пушкин.

Отдельным подразделом можно выделить сновидческие тексты. Обычно целомудренное сознание юзеров не позволяет им выносить в бодрствующий мир приснившиеся стихи или прозу – хотя некоторые полустертые фрагменты выплывают (мне вот как-то приснился отрывок из Каменного гостя, где были такие строчки:

Но дикие красы ее природа
Казалось, обновила

Это про Лауру, по контексту судя).

Сам герой сновидений был, как уже замечено, большой знаток в вопросе. В Евгении Онегине сны значимых персонажей являются сюжетообразующим фактором, а толкователь снов удостаивается подробного мадригала. Татьяна видит во сне Онегина и Ленского, Онегин – Ленского уже убитого и ее, сидящую у окна, Ленский же – видимо, Шиллера (кто еще мог привидеться на модном слове идеал). Лирический Пушкин, товарищ молодости Онегина, хранитель оригинала письма Татьяны и на случай – стихов бедного Ленского так и просится в сновиденье – хотя в списке врагов забвенных, клеветников, и трусов злых, изменниц молодых и товарищей презренных места ему не видно. Впрочем, можно принять в качестве версии, что это он явился Татьяне под видом карлы с хвостиком.

Илья Бокштейн: ИЕРУСАЛИМСКАЯ ПОЭМА МИХАИЛА ГЕНДЕЛЕВА

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:20

img526s

1. Во втором сборнике стихов «Послания к лемурам»1 М.Генделев – новатор-эстет. В его иерусалимской поэме «Тысяча девяносто девятый год» вместо принятой в русском стихосложении силлабо-тонической системы и равнометрии употреблено качество «линии тела» [лилат/lilat], стихотворение – мини-эпос – живое существо – малахитово-оркестровый дракон – по форме (внутреувиденной форме) – самоцветно вьющаяся вытянутая бабочка. Окестровка ее эмеральдового тела поступательно сменатональна [симиртон/simirton]: после широкого тутти [тутти/tutti], когда представлены все инструменты, и притом, в мажоре, следует сужение – минорный спад – уход в лабиринт песчаника, где только алая виолончель и зеленый контрабас, и еще белые квадраты многопедального множественного дна:

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

А рядом – гранитное лицо разнофигурного оргáна: открывает крышку в пространство созвучий пещеры католичествующего Вакха – намек кровавой вакханалии крестоносцев во взятом Иерусалиме, прерываемой молитвами во имя всечеловеческой любви:

Степенная пара грегорианских2 минут,
оборотясь к пустыне, свою бормочет латынь.

А дальше – ниже – однотоннее и одноцветнее – уже один с дощечками на камешках контрабас:

Мрак на тусклые угли наступит,
дурак хромой чертыхнется,
чтоб оступиться опять.

И в заключение экспозиции – повышение тона – со дна иссушенной камеры до ступени иерусалимского сновидения:

Долго еще Иерусалим будет раскачиваться над тьмой
на каменных неизносимых цепях.

Который раз Иерусалим прокручивает в памяти шахматную доску со слоновокостными всадниками сражающихся цивилизаций.

Но сначала начало поэмы, а затем попробую ее филомирацию (филологическую имитацию) [филомирация/filomiratsya], поскольку аналитическое (сентенциозное) объяснение стихотворного текста недостаточно, точнее: невозможно.
Итак, начало поэмы:

всадников сократолицых3 усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

Это раскатывается издали малахитовая нить – это линия тела [лилат/lilat] иерусалимского песчаника, ослепительнее звука из-за львиных ворот, это пустыня у городских ворот разглажена лапами под шахматными колокольчиками; архангел, крестоносец или Антихрист – это с какой стороны посмотришь: с исторической, экстатической или наивно-средневековой, взявшей песчаную лестницу двумя пальцами — осторожно! – она – тоненькое сверкающее насекомое.

2.
В начале поэмы Генделев избирает прием мнимой тавтологии [мнитафталь, мнитафт/mnitaftal, mnitaft]: «всадников — кони влекли».
Мнитафталь помогает ощущению изящества особого рода: большую поэму кто-то берет пальцами осторожно, словно самоцветное тоненькое насекомое. Это ощущение называется «клитит» [klitit]. А как назвать звукопись следующего фрагмента, или он относится к картам таро?

Итак,
мы сидим вкруг стола.
Нам еще далеко до утра.
Помаленьку в кости идет игра.
Тени комет и огней небесных стекают по нашим щекам,
а позади луны
восходит лицо Лилит, еврея безумной жены,
восходит
и разевается
черный рот
и произносит:
«Тысяча девяносто девятый год».

Это – плач обросшего корнями малахитового Диониса, окруженного городскими сатирами и менадами слоновокостного Скопуса.
Неустроенность, неустойчивость положения и непризнанность трагезируют басовость бороды и мохнатых копыт, то есть, скрытую за камнем скорбную певучесть, и одновременно ищут самоутверждение в чем-то фундаментально-архитектоническом. Поэма Генделева – белая архитектура барочно-храмовых пещер на зеленом блюдце. Это выстроенный поэтом самоцветно выстраданный Иерусалим, это эстетно-кочевая неустойчивость песчаной карты из латунной ладони шалопая модерной латыни, потому что каменная с инкрустациями ладонь шалопая-фавна представила на русском языке звукопись иврита, его песчано-органную изменяющуюся скульптурность.
Здесь я пытаюсь филомирировать цветозвучность поэзии Генделева. Объясню его иерусалимскую поэму «1099 год» рассудительнее. Однако, после черно-белых заклинаний безумного танца Лилит в обруче черного рта брошенного на шахматную доску крестоносцем Ерусапокалипсиса (предварительно вещий сон Иерусалима), отдых-отлив каменной волны в лирическую плоскость корнерогого размышления – это алый запев – обертон, оторвавшийся от волосяного баса:

…всё-таки жизнь длинна, лемуры мои, и так длинна,
что к середине ее забываешь и речь о ком;
повествованье, кажется, о других,
и важных вещах, как то: голод, любовь, война…
Пауза, как ребенок слуги,
стоит за дверным косяком.

Этот прием Генделева назовем: «зифаль» [zifal’], буквально: «после волны», то есть, в апогее напряжения внезапный перевод интонации стиха в плоскость спокойного лирического размышления – апокалипсис растекается по струнам воспоминательной философии. Это – завершение экспозиции и переход к разработке.

3.
Вы видите, до чегошеньки культура дослонялась? Вполне понятно: на вечере письменной цивилизации [крифцот/krifcot], например: одного самоцветнующего завитка в девятнадцатом веке хватило бы на страницу, разумеется – с минусом минуты емкости:

Вы
ведь уже лежали,
уставясь в свод,
и чтица сновидений ваших расхаживала у головы
и оправленным в серебро коготком –
вот так вот –
пробовала:
а не живы ли вы…

Инословами: современная новаторская поэзия (второй-третий авангард) – это искусство намека [артхинт/arthint] – предел коэффициента емкости [копас/kopas] – на закате письменной цивилизации [ливикроль-крикрифцот/livikrol-krifcot] [/livikrol krifcot], а на закате письменной культуры [/krifkal’f] выплывает изящество[зилищант сплакливер ба львикроль/ziliщant splakliver ba l’vikrol’] (изящество всплывает на закате). А поэтому лучшему поэту девятнадцатого и даже первой половины двадцатого не хватило бы запаса будущих страниц для эквивалента двустрочному намеку эмеральдового барокко поэта конца второго тысячелетия Христовой эры. Но это – не минус классикам памяти. Odir tam [одир там] (одно за счет другого) – шедевры не поступательны (во всяком случае, в наблюдаемом летописью…). Проигрывая прошлому гению, скажем, в грандиозности, новирполь [novirpol’] (новая поэзия) тоньше и лессировочнее. И вообще: элеганция – цветослово – монополия заката письма. То есть: принцип изящества и ассоциативной емкости [асюм/as’um] в русской поэзии введен поэтами-авангардистами второй половины двадцатого. Пример:

Да-да! датская флейта подсвистывала у Яффских ворот им.
В тысяча девяносто девятом году в городе Иерусалим…
Кресты,
пришитые к его плечам,
приподымались.

И ты видишь: ослепительноломкое поднялось за плечом крестоносца лицо архангела Гавриила. И ленточки – шипы его пальцев потянули, приподняв, пришитые к плечам кресты. И поэтическая изначалия оного аргангела сияния из-за плеча крусайдера – это, разумеется, датская флейта, «подсвистывающая у Яффских ворот им», а отшлифованный подбородок архангела – кресты, пришитые к плечам меченосца, когда они, пришитые, приподнимаются. Они – вытянутые пальцы-иглы – смертельно-божественный свет за плечами серафима. Когда они, пришитые, приподнимаются, они — вытянутые пальцы-иглы – смертельно-божественный свет за плечами серафима, потому что серафим этот – всё тот же, но теперь обернулся корнеримским сатиром, сновидящий-вещий Иерусалим, в который раз прокручивающий во сне забытые ленты ныне воюющих, а в будущем поэтических чудес.
Асьюм (ассоциативная емкость) генделевского образа так велика, что можно установить: любому поэту до второй половины двадцатого и любому современному традиционалисту потребуется громоздкая аппаратура лобового изображения вышеозначенных образов, ради точности, которая выхвачена тут из сплетения каменно-языческих теней сверкающей щелью – миниатюра – отражение – человечек – зеркало – шагают, обступая зеленую пещеру сферы бабочки-поэмы. То есть: освещенная намеком. Инословами: Генделеву потребовался только звукопластический намек, чтобы вызвать (по законам ассоциативной емкости) образы, для которых передвижнику (традиционному, реалистическому поэту) потребовалась бы подробногромоздница-бегесловица – большое словарничествующее описание.
Стоп. Еще три неологизма – синонимы передвижа:
1. Переполь [perepol’]. 2. Натурполь [naturpol’]. 3. Слонослов\ица [slonoslov\ica].
Нет-нет, я не отрицаю натурполь (традиционализм в поэзии) полностью, он тоже помаленьку пополняет резервы и для некоторых тем еще годится. Большинство поэтов – натурпольцы, и у некоторых (я бы даже отметил у многих) попадаются один или несколько отличных смысловиков. Поэзия грандиозной философской проблематики, равно как интимно-лирическая, мне мила, и в этих-то ситуациях я не очень-то разбираюсь: натурполь это или авангард. Скорее здесь уместен термин «всупрэйм» [vsupre’m] или супрэйм [supre’m] – « в сумме преимуществ», а именно: превосходит ли новация традиционно аналитическую глубину? Еще точнее добавить: смысловая аналитическая поэзия постулирует принципиально иной параметр ценности и оценки, чем филигранизм, чем оцинк [ocink], а именно: oтсутствие добавочной информации [адидинф/adidinf] от звуко-цветопластики [/ramzipla’l’] филигранизма/иншанта [inshant, inшant]. Традиционная поэзия (натурполь, передвиж) может уравновесить смысловой (литературосюжетной, философской, etc.) глубиной. И вообще, адинф [adinf, adidinf] (добавочная поэтическая информация) в ментальном ощущении [гранан/granan] может наращиваться также и голой смысловой глубиной [ожлюнтум/ojluntum]; хотя наращение это иллюзорно (пластически), но при умственном напряжении звукопись не замечается, или она просто мешает, то есть, не нужна.
Однако язык меняется внезапно, и на цыпочках цирка время, наконец-то, обесценит традицию. И раньше, чем стабль эмиграции догадается. И, наконец, есть и будут темы, которые идеально укладываются в традиционный строй (натурполь, традистроф), но ввиду того, что целевая установка моего искусства (в пожелании, хотя бы): 1. предельное (в нашей системе информации) усложнение образа [лимкритур/limkritur]; 2. ключевая проблематика сознания [кимпрайль/kimpra’l’], душа моя всё больше симпатизирует философскому авангарду [софиаур/sofiaur], и естественно, еще потому, что софиаур преподносит филологу наибольшие трудности.

4.
Еще предостаточно можно щелкать лексятами на камнях иерусалимской поэмы Генделева, но пожалеем будущих филологов – им тоже нужно что-то оставить. Может поговорим о халдейских заклинаниях? Ибо «всё поправимо, пока сияет луна». Итак, послушайте халдейские заклинания из поэмы, потому что должны они уравновесить мысль о смерти:

«Пора подумать о смерти…» —
вот и думаю со вчера.

И стучится колдун-халдей, и в черном плаще, уносит белую птицу смерти:

Где вы крылами машете,
ждете, небось, письма?
В халдеях моих
тьма,
ангел мой,
В халдеях моих темь и тьма.

Сдвиг интонации в поэме:
1) Начало: издалека гигантски вздымая пластами плащей – алая – кавалерии – каменно-шерстяная лапа Аллаха в перстнях синеокой пустыни: лестница песчаная – зигзаг – кольца пружины – накатыво – громады – Иерусалимо – эмеральдово барокко:

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

2) Конец поэмы… к концу поэмы огромная пружина – начало — сужается до настольной статуэтки, а над диваном покружились шесть секунд вышипальчиковые петельки. Это в полутемной комнате проснулась проза. Чашка опрокинута, а стол чист. И на листе – огрызок сновидческого заклинания:

И уж если по росчерку на краю листа
не разобрать,
что в халдеях моих
тьма –
и в черной халдее тьма, и в белой халдее
не видать ни черта –
вина мне налей
и выпей со мной сама.

Разумеется, выпита чаша духовидческой поэзии, а вещественная еще не налилась.
Этот сдвиг интонации от начала к концу обозначим индексом «шторт» [шtort]. Благодаря шторту, в стиховязи с вышеотмеченными приемами, поэма – сворачиваются каменные кольца органно-пружины, скручиваются в точку в конце, где зеленеет статуэтка — выпившая прозу надвигающейся суеты. Это – грандиозность совершенна завершенным завитком – самоцвет – из тарелочки роза барокко.
Скоро пройдет первозданье свободы (надсознание поэта это знает), то есть, когда из противоестественного стеснения, из-за, вроде бы, привычной, но постоянно неодобренной ресурсами тюрьмы, и вдруг… ступаешь на Святую Землю, на землю до древа родной и такой неведомой, и такой немыслимой в смысле предполагаемой внутренней необъятности страны, предполагаемой первочувством человечества, точнее – его единства, в частях которого иногда возникают свои святые, может быть, частные, с точки зрения Иерусалима, если мнение Иерусалима серьезно до предела сознания в человеческой форме, но необходимо абсолютные (святые, землелюды) для любой части человечества, вышедшей на линию вечности… Сатори – дзен-озарение – это секунда истории мирового сознания и полдень человеческой истории… А после проза, мученья, суета и грязь, и поиски единственной двери, как всегда и везде, и даже на Святой Земле. И в этот шторт – сдвиг интонации от момент-монумента свободы к чашечке выпитого удивления, из его сухого донышка вылетела миниатюра эпоса – грандиозно, как латинская анаконда вокруг света иерусалимских холмов, и грациозна, как трагедия из басовой педали оргáна – трепещет между пальцами заросшего корнями рогатого Диониса самоцветная бабочка – экслибрис – это поэма – рисунок на холме вместо третьего храма. И поэтому ее иврит звучит по-русски – на общепринятый иврит перевести, что утопить.

II
1. что еще определить о симиртоне (смене тональностей) [симиртон/simirton] иерусалимской поэмы Генделева? В частности о той разновидности симиртона, что назовем: «грандштунх» [grandшtunh], то есть: от широкого мажорного пояса – начало – раскаты оркестрового пространства с фигурками шахматной кавалерии при великой мнимотавтологии [мнимотафталь/mnimotaftal’]:

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

Великий мнимотафталь, сообщающий ощущение самоцветного изящества каменно-пружинной поэме о грандиозности Иерусодиониса, заросшего корнями многорогой родоскорби – до: спада в минор: стихотворение баритонирует и басует в лабиринты – сужение – закоулия – минора, строящего столбиком вниз множество квадратных дон:

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

В русской поэзии, кроме иерусалимской поэмы, знаю только еще один образ грандштунха: начало пушкинского «Медного всадника»:

1)) Грандидур (тутти/гранд-мажор, граниторкестровое тутти): «На берегу пустынных волн/ стоял он. Дум великих полн…» до «и запируем на просторе».

2)) Штунх-минор (штунх-моль): «Над омраченным Петроградом/ дышал ноябрь осенним хладом…»
Однако у Генделева Грандштунх приподнят на тарелочке искусства, в отличие от грандиозного натурализма (натурполя) русской Эллады – Пушкина. Инословами: грандштунх через шартинт [шartint] (пленку искусства), или грандштунх через шартинт – лесенку интеллигентности.

2) Однако забирает – налейте нам!-
Вошел: пойдем на улицу –
Я твой библейский пророк,
Ты знаешь? Ответь мне:
Где ближайшая остановка
Бибрейского народа?:

И
не слушают слов моих гости в дому моем.
Или не понимают меня?
и тогда
где это мы?
где это мы
и что будет с нами потом?

Ангел личной смерти – Азраил – и параллельно-тревожно – его вторая голова – родовой ангел еврейства – Аюнтом, ибо что значит реализация древнеслова о возвращении евреев со всех концов света на библейскую землю?
Я бы поставил вопрос так: что есть Израиль: остановка в пустыне или центр будущей цивилизации? В гронне (посмертной эволюции сознания) [гронн/gronn] вопрос давно решен. Остается увидеть это решение Аумдэрна [aumdern] (Бога истории), точнее: проанализировать его духовную целесообразность [гимцум/gimcum], духоцелесообразность [эфицум/eficum], метацелесообразность [метацум, метац/metacum, metac], эстетическую целесообразность [красцум/krascum].
К тому же поэт убежден, что другого выхода, кроме родины, у евреев нет, хотя устойчивость родины дрéвней изнутри ее трещит проблематично, но другого выхода нет:

… а надо бежать,
так надо ль решать – куда?
Куда евреи прошли и никто не пришел назад.
Даже если вернусь –
я не узнаю свой сад
в городе,
в который я не вернусь
никогда.

И так близок к финалу поэмы ее возвращенный бас:

>Моше Рабейну –
скажу я —
Моше Рабейну, а нам не пора ли домой?

Разумеется: пто-ра, заиндевели в гостях!
И это вполне понятно, потому что грандштунх в иерусалимской поэме Генделева, в отличие от грандштунха – грандиозного натурполя – Медного Всадника русской Эллады – Пушкина, да-да – в иерусалимской плэме все персонажи – всадники-крестоносцы, иудеи, мусульмане, и даже сам Иерусалим, и даже самый Рим – шахфигурки на письменном столе Бога Истории Аумдерна, да-да – только шахматы в проявленном сновидении Бога Истории Аумдерна, а может быть, он и есть – Иерусалим – на лестницах столиц воюющие лики – одетые знаменами культур миры – астральный Дионис земли, астрадная душа земли.
=======
Вы слышите?: каменно-стриннг, словокосица-шахматограмма – шахматогранна – бабочка – грандиозо-самоцвето-грациозо-поэмы-барокко звенильция – нить.

III
В заключение: перечень новаций иерусалимской поэмы Генделева. Но в начале – перенесенное в заключение предисловие к рецензии:
================
1. Бесспорно, писать о прекрасных стихах по мне тяжелее, чем самому сочинять прилично. Здесь-то как раз-то… и…. колышет беспомощность. Боже! В простеночке собственного стишкательства задираю нос. Это не зависит от того, что выползает из-под мысли: павлин или мыльный пузырь. Это естественно: наслаждение творения выше результата (опять-таки, субъективно). Но если нравятся неавторские стихи, то как раз наоборот: в этом случае обнимает самозабвение. И уже заранее знаешь: рецензия – не поэма! – лик рассуждения бледнее литургии. А филомирация (филологическая имитация) – скорее вариация на тему, чем рецензия.
Ножницы.
Ножницы убрать.
Вдали: иерусалимская поэма.

2. О чем пощелкаем еще? Об ослепительном знамени новизны – созвучие собственным исканиям – первое прочтение поэмы Генделева. Бесспорно, у стабля традиции (то есть, у неподготовленного читателя) серьезная новация первое что камертонит – отторжение (то есть, неприятное ощущение диссонанса – лопнула вазочка вечности), то есть, не принимается. Но всё серьезное в искусстве – авангардно. Привычка забывает историю искусств. В первой трети девятнадцатого, например, такое невиннейшее отклонение от чистописания, как рифмовка существительного с глаголом, считалась нонсенсом. Крупнейший, по прошлому мнению, поэт Кукольник о Пушкине выражался примерно так: «Этот Пушкин до сих пор не выучился русскому языку и путает существительные с глаголами». И верили – верили серьезные филологи кукольнику. А теперь – не помнят. А если теперь мини-эпос поэт делает в форме самоцветной бабочки, то не поможет ссылка и на Хлебникова – отторгают, отторгают на том основании, что у Хлебникова-де голосистые бабочки заполняли землю и садились на золотые девичьи головки церквей, а у русскоязычного израильтянина стихотворение нужно рассмотреть, взяв двумя сверкающими пальцами. А последнего-то как раз легкомысленный читатель не поднимет. Филиграннури-крыло камнекоженец-читатель без рецензии не ценит.
И отсюда: неустроенность, неустойчивость положения и непризнанность, и желание духовно утвердиться (это – басы – ресурсы Диониса) – по контрасту со страхом черной случайности – самоутвердиться в чем-то фундаментально-архитектоническом – в самосотворении Иерусалима – филиграни трагедийного звучания гигантского камня.

3. Итак: перечень новаций иерусалимской поэмы Генделева.

1). Поэма – линия тела [лилат/lilat], то есть, стихотворение не по принципу силлаботоники-равнометрии, а в виде живого существа. Или: живая пластика стихотворной вязи. В данном случае: стихотворная вязь самоцветицы – камня – коня.

2) Мнимая тавтология [мнитафталь, мнитафт/mnitaftal, mnitaft], вызывающая ощущение изящества.

3) Клитит [klitit] – комплекс спецприемов – говорящие ощущения о том, что раскатистую поэму кто-то берет двумя пальцами осторожно, словно самоцветное тоненькое насекомое.

4) Шахмонумент, шахмумент [шahmonument, шahmument] – персонажи мини-эпоса – шахфигурки из слоновой кости на письменном столе Бога истории, и крестовый поход, христианство, ислам, Иудея и Рим – это – в который раз? – вращает Иерусалим пленку сновидений – он это видел уже в доегипетских цивилизациях. Это явление еще называется ольштант-жахир [ol’шtant-jahir].

5) Зифаль [zifal’] – буквально: «после волны» — в апогее напряжения перевод интонации в плоскость певуче философского отступления.

6) Асьюм [as’um] – ассоциативная емкость, так же: ильхант, тизайх, артхинт [il’hant, tiza’h, arthint] (искусство намека) – общее свойство второго русского авангарда, точнее: образцов «русского иншанта» [inшant] (с середины 50-х до конца 80-х, 30-35 лет). А именно: вызывание поэтических образов – полляров, элляров [pollar, ellar] словами, ничего общего с этими образами не имеющими, то есть, несловарческие ассоциации. Или: словами – надсловесные ассоциации.

7) Сдвиг интонации от широкого мажорного начала к узкочашечному домашнему концу сочинения (обычно в миноре или в безразличии). Этот сдвиг интонации называется шторт [шtort]. Шторт сообщает стихотворению динамику пружины – в конечной точке может быть вспышка – статуэтка – латунь на ладони латыни.

8 ) Поэма Генделева – кольца малахитовой пружины – анаконда – сворачиваясь на басовоблюдце. Это самоцветное барокко на блюдце, составленном из двух половинок рассеченной ладони – резец скульптора – из заросшего корнями Диониса – плачущий трещиной камня с гиганта руками.

9) Грандштунх [grandшtunh] – смена тональности: от широкого мажорного пояса – спадуход в лабиринт минора – сужение тона [нуржитон/nurjiton]. И затем тон по лестницам восходит из камеры минора к ступеням древнесновидений-вкругоконный из цепей – Иерусалима. Грандштунх в первых трех строфах иерусалимской поэмы – смена (чередование) пяти тональностей: после нуржитона в минор-лабиринт.

1))

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

2))

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

Тон, расширяясь, поднялся к ступеням-ступням каменно-грегорианского хорала — органная месса средневековых минут – и разделился на басы и обертоны, полифонируя на бровях сатироподобного католика-Иерусалима:

3))

Степенная пара грегорианских минут,
оборотясь к пустыне, свою бормочет латынь.

Вращая лицо: к пустыне одиннадцатого и к зрителям на сцене двадцатого – шахматного – веков.
А после – ниже в черно-белый бас – клавиши звукописи известняка.
И дальше: опилки: «ст — хнр — тс — ост — спс».

4))

Мрак на тусклые угли наступит,
дурак хромой чертыхнется,
чтоб оступиться опять.

Это «чертыхнется, чтоб оступиться опять» по отношению к тускнеющим углям черно-белого, отполированного мрака (в его здверях хромой дурак), это (повторяю) чтоб оступиться опять» на сюсюкающих и застревающих: «ртых — с — стс – ост – хспс»… это григопилочки звукописи известняка.
И, наконец (концовка грандштунха, как выше отмечено), — восхождение тона – странник – на лестницастрале – к ступням-ступеням древнесновидений – в кругоконный на цепях – Иерусалим-нр.

5))
Долго еще Иерусалим будет раскачиваться над тьмой
на каменных неизносимых цепях.

Разумеется «на каменных неизносимых цепях», потому что (предположим: вечный) Иерусалим – зрячий Самсон в цепях своих исторических сновидений должен, наконец, проснуться, то есть: из сновидца стать гроссмейстером – творцом – вершителем истории. (Расшифровка генделевского барочно-латинского образа).
А первый звукоряд тональностей грандштунха, как отмечено, мажорный пояс – широкораскатных… издалека… сократолицые всадники. Из-за Львиных ворот выкатываясь – лапа Аллаха – тигринолицый – разглаживая под кольцами – (жмурится она) — шкуру пустыни в перстнях – рука оголенная алыми лотосами!

10) В общем, симиртон (смена тональностей) [simirton] у Генделева по всему пространству поэмы, от «всадников сократолицых» до «и выпей со мной сама». И симиртон разнообразен ритмически и звукописно: от каменно-стрингных бормотаний грегорианской латыни до шепелявых заклинаний халдейки-кликуши; от largo (ларго) многослоя мессы до топота – бредокаменныя – арабески – фрески – меловой известняк; от свиста высекающей изящное бедро праксителевого фавна флейты до басовобороды заросшего корнями из глыбы – плачущий в граните – Диониса.

11) Иерусалиская поэма Генделева – из-ра-эль-резец иерусалимского барокко заката второго тысячелетия христовой эры, в преддверьи арены – апокалипсиса безверия… церберы… охрана… храм в обесценениях…
Аналитически: поэма Генделева – образец современного иерусалимского барокко заката второго тысячелетия христовой эры. Это – вера в миссию третьего храма в эру научно-критического безверия. И страх за судьбу третьего храма (еще не созданного), и тревога за стабилити – за жизнь распятого и воскресшего в государственности еврейского народа – за будущее Израиля – последнего нашего пристанища. И синхронность государственного страха с индивидуальным, в сознании: иного выхода у нас нет, и уход в новый галут4 – это гибель стопроцентная великого народа; но — пронзителен – трепещет мыслящий тростник на такой неспокойной, почти эфемерной земле будущего храма:

… а надо бежать,
так надо ль решать – куда?
Куда евреи прошли и никто не пришел назад.
Даже если вернусь –
я не узнаю свой сад
в городе,
в который я не вернусь
никогда…

Моше Рабейну –
скажу я —
Моше Рабейну, а нам не пора ли домой?

Пора, пора, — заиндевели в гостях.
Разумеется, тут можно отбросить апокалиптический сюжет Аверонны о вступлении в Иерусалим на этот раз Антихриста через тысячу лет (по Аверонне через тысячу один год) после первого крестового похода, — нет-нет, никакого не Антихриста, — это философ-богомессия Элохим Гроллос (бывший Гроннос, в детстве – Кронос) – а все эти аллегорические псевдонимы русского профессора метасофии, Аркадия Алексеевича Велищанского, сотворенного интеллектом Великого Гроссмейстера иерусалимского масонского ордена «Латишулла» [latiшulla], что в переводе с метаязыка lankril’ (ланкриль – логотворческий язык, анкриль) [ankril’] – «чашечка малиновых лучей» — израильского архитектора первой половины двадцатого (до создания Израиля), а также иерусалимского сверхпоэта того же периода (по совместительству, то есть, в обном лице) Игона Альфорга Ронгима – но какое отношение имеет «Аверонна» к земной истории? Никакого. «Аверонна» — это логотворческие стихи (гимпарды, эмрэли). А русский профессор метасофии – имран [imran] (богомессия — Элохим Гроллос, в прошлом Гроннос, в детстве – Кронос) – аллегорические псевдонимы Аркадия Алексеевича Велищанского, равно как и сотворивший его интеллектом иерусалимский архитектор и сверхпоэт первой половины двадцатого века — Великий Гроссмейстер иерусалимского масонского ордена «Латишулла» [latiшulla], что в переводе с метаязыка lankril’ (ланкриль – логотворческий язык, анкриль) [ankril’] – «чашечка малиновых лучей» — Игон Альфорг Ронгим – это только персонажи ключей эмрэлей (логотворческих стихов) [эмрэль, гимпард, экстрэма/ emrel’, gimpard, exterma – логотворческое стихотворение]. И хронология аверонновской истории совсем иная, чем у Земли, и не в корпусе с ней совпадает (то есть, совпадает далеко не всей плотностью или совсем расходится, в зависимости от арцума [arcum] – художественной целесообразности). Аверонна — художественный дилляр [dill’ar] (инообраз Земли), а Земля – один из дилляров Аверонны.

12) По рисунку записи иерусалимская поэма Генделева – эмеральдо-бабочка-барокко-самоцветная тарелочка, составленная из ладоней многодонных – из каменных басов – сверкающие нитями усов – весы Иерусалима-Диониса. – (внутривúдение поэмы).

13) Генделев передал на русском звукопись иврита и ментальность Иерусалима и, по-видимому, без обратного перевода, то есть, классически. Русский читатель получит изысканное и могучее удовольствие, если перед прочтением останется с иерусалимской поэмой тет-а-тет, закрыв окна, дабы забыть псилоки [psiloki] (вазочки вечности) – равнометрическую традицию натурполя (традиционная поэзия, передвиж). Инословами: в период чтения этой поэмы русский читатель должен временно вынести за полочку памяти традиционную равнометрию классиков передвижа, дабы увидеть иной гармонический принцип, овеществить герметицию – свет.
29 январь 1989

Примечания редакторов:

1 Стихи из первой книги М.Генделева «Въезд в Иерусалим», составленной еще в Ленинграде и изданной вскоре после его прибытия в Израиль, не включались автором ни в одно дальнейшее издание.
2 Мы сохраняем авторское написание этого слова, неоднократно повторяемое в тексте Бокштейна, в соответствии с изданием М. Генделев. Неполное собрание сочинений. М., 2003 г.
3 У Генделева: «сокрытолицых». Поскольку Бокштейн всюду пишет «сократолицых», речь, безусловно, идет не об описке, а о том, что именно так он прочел генделевский текст.
4 Галут (ивр.) – изгнание.

Александр Дюма-отец: ИЗ РОМАНА «БЛУДНЫЙ СЫН ИЛИ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:09

В поездке по Святой Земле в 1838 Александр Дюма-отец присматривался к экзотическому пейзажу и живо интересовался историей увиденных им строений и развалин. До нас дошел общий план романа «Блудный сын или пять лет спустя», действие второго тома которого происходило по большей части в турецкой Палестине периода шабтианской смуты, и, сверх того, почти полный текст четырех глав, относящихся к последней части. Зная метод работы Дюма над романами, можно предположить, что эти главы, скорее всего, вошли бы в роман без сколько-нибудь существенных изменений и что оба тома уже были фактически готовы в его воображении. Но что-то вытеснило идею «Пяти лет спустя». Скорее всего, внезапно захваченный замыслом «Вечного жида», быстро обраставшего литературной плотью, писатель все собранные им для первого романа реалии Святой Земли перенес во второй, и ранее начатая работа, оставшись без этой подпитки, попросту лишилась жизненных сил и рухнула под тяжестью нового грандиозного замысла, подобно Портосу времен «Виконта де Бражелона», колоссу на глиняных ногах, неожиданно и кратковременно воскресшего только для того, чтобы вновь погрузиться в небытие.
Н.З.

Вечернее купание в Султанском пруду

[…] к югу от Яффских ворот […]
[…] было обставлено с подобающей пышностью. Когда дамы покинули свои паланкины, низкорослый евнух выразительным жестом коротких пухлых ручек отослал [носиль]щиков […]
Широкая мраморная лестница спускалась к воде […]
Величественная стена Сулеймана Великолепного и гора Сион […]
И тут прямо из воды выросла громадная фигура в мокром нижнем белье франкского покроя. Воспользовавшись коротким замешательством, вызванным его неожиданным возникновением из бездны, мокрый гигант свалил в воду двух стоявших у кромки водоема долговязых стражей, с невероятной силой и резкостью рванув их за ноги. Коротышка-евнух успел что-то пропищать, прежде чем рухнул прямо в воду от удара огромного кулака. Четыре гурии, полоскавшие ноги, сидя на мраморной лестнице, вскочили и, громко голося, засеменили в сторону павильона. Однако белокурая красавица, не принимавшая участия в общих утехах, не двинулась с места.
— Кем бы ты ни было, о таинственное чудовище, я отдаюсь в твою власть! – воскликнула юная графиня. – Если ты Нептун, то лучше мне стать холодной водяной нимфой, чем наложницей сладострастного турка. А если ты сам дьявол, то даже в аду готова я искать спасения от мерзких притязаний паши.
— Вам нечего опасаться, сударыня! – произнес водяной на чистейшем французском языке. – Если вы соблаговолите совершить со мною небольшую водную прогулку, то, слово дворянина, вы скоро будете на свободе и в полной безопасности!
Держа трепещущую графиню мощной левой рукой, исполинский пловец стал грести правой, направляясь со своей добычей в сторону моста. Несмотря на видимое неудобство своего положения, он плыл, как кит, и уже через какие-то пять минут оказался под сабилем1. Вот и веревочная лестница, по которой он час назад спустился в пруд! Но лишь только гигант ухватился за нее правой рукой, сверху раздался отчаянный крик:
— Не поднимайтесь, сударь! Здесь засада!
И вслед за тем послышалась возня, удары, протяжный стон и прогремел оглушительный выстрел турецкой базуки. Верный негритенок Куш и достойный драгоман успели предупредить своего господина об опасности, пожертвовав жизнями.
Переложив свою тяжело дышащую, но не проронившую ни стона драгоценную ношу с левой руки на правую, неутомимый пловец устремился к западному берегу пруда. Он надеялся в темноте скрыться в кустарнике дальнего от городской стены крутого склона, но уже на половине пути заметил спускающуюся от верхнего водохранилища вереницу огоньков. С Цитадели пушка подала сигнал тревоги. Все пути к спасению были отрезаны.
— Мы погибли, незнакомый друг мой? – еле слышно спросила графиня де Труайа.
— Мне приходилось погибать слишком часто, сударыня, чтобы этот случай стал последним, — отфыркиваясь, словно тюлень, отозвался невозмутимый гигант. – Держитесь за меня крепче!
Он поплыл через весь пруд обратно в сторону города, забирая, однако, немного вправо от купальни, перед которой уже царило суетливое оживление и полыхали факелы, освещавшие поверхность воды на полдюжины туазов вокруг. Именно этот свет, вместо того, чтобы погубить беглецов, помог им ухватиться за последнюю соломинку, оставлявшую слабую надежду на спасение. Держась на небольшом расстоянии от берега, отважный пловец разглядел то, что искал – устье акведука, чей верхний свод лишь на локоть приподнимался над уровнем воды.
— Сударыня, — шепнул он, — соблаговолите по моему знаку набрать в легкие как можно больше воздуха, а затем закрыть глаза и рот и зажать нос рукою. Сейчас мы уйдем под воду.
— Ах, куда угодно, хоть под землю! – отозвалась красавица.
— Сейчас!
Словно гигантская выдра, уносящая в свое подводное гнездо радужную форель, великан на границе смертельно опасного светового круга нырнул со своей ношей и поплыл под водой навстречу спасительному каналу […] упершись ногами в дно и выпрямившись, он неожиданно со всей силой ударился головою о потолок. Они были внутри акведука, ведущего внутрь города!
— Вы целы, графиня? – спросил наш герой, держа свою ношу над поверхностью воды, доходившей ему до груди, и его слова прозвучали странно и гулко в замкнутом пространстве подземного канала.
— Вероятно, я уже в аду, — ответила невидимая беглянка, — но я, хоть ничего и не вижу, могу дышать…
— О нет, сударыня, — неожиданно раскатисто рассмеялся ее спаситель, чувствуя колоссальное облегчение, — Впрочем, вход в ад, если верить язычникам, населявшим эти места тысячелетия назад, находится совсем неподалеку — по другую сторону моста, к югу от городской стены. Мы же с вами – в безопасности.
«Впрочем, ненадолго», подумал он про себя. «Какая же, однако, жалость, что ей не нужно делать искусственное дыхание!»
— Теперь, графиня, пока у нас есть немного спокойного времени, позвольте вашему преданному слуге представиться! Исаак де Порто — бывший мушкетер его величества, покойного Людовика Тринадцатого, бывший барон дю Валлон, владелец поместий Пьерфон и Брасье, а ныне, на склоне лет, — безземельный странствующий рыцарь, к услугам вашего сиятельства…
— Как! – вскричала графиня де Труайа, — Вы – тот знаменитый барон дю Валлон, которому два французских короля и один английский обязаны своим благополучием! Не может быть! Разве вы не погибли в пещере Локмария на Бель-Иле?
— Там погибло многое, сударыня, прежде всего – моё составленное с таким усердием состояние, но только не это бренное тело. Мой друг, епископ Ваннский, решил, что последними в моей жизни были слова: «Чересчур тяжело»! Тысяча чертей, для меня-то! Вообразите, все считали меня самым простодушным человеком на свете… Я же прекрасно понимал, что король никогда не простит меня, и, выйдя живым из этой пещеры, я вскоре лишусь головы. Вот и пришлось мне на склоне лет сказаться убитым и отправиться в изгнание под своим подлинным, но никому не знакомым именем.
— Ах, как всё это интересно, дорогой барон!
— Сударыня, если судьба предоставит нам возможность еще хоть раз беседовать в этой жизни, я расскажу вам много интересного. Сейчас же нам следует подумать о том, что делать дальше. Помощники мои убиты, и все планы побега к морю, где нас ждет посланный для вашего спасения корабль, теперь нарушились. Если бы мы даже смогли выбраться по этому каналу в город, там наверняка уже поднята тревога. Ах, если бы я только знал точное расположение этих подземных каналов, которые, если верить моему драгоману, испещрили тут всю округу!
— Но вы его не знаете, барон?
— Увы, сударыня! Попробуем, всё же, идти вперед. Быть может, проблуждав в полной темноте неделю-другую, мы выйдем на свет божий где-нибудь в Индии. Держитесь крепко, графиня!
Некоторое время они молча двигались вперед. Барон едва ощущал вес своей ноши, но полная неопределенность […]
— Сюда, сюда! – раздался приглушенный шепот в темноте, и кто-то взял
отважного барона за руку.
— Кто вы? — с изумлением воскликнул наш герой. – Вы говорите по-французски! Вы хотите помочь нам?
— Следуйте за мной! — […]

Тайна Исаака де Порто

[…]
Вас спасло то, что уровень воды сильно понизился в этот засушливый год […]
[…] левиафан […]
— Около ста тридцати лет назад дед вашего деда, рабби Исаак, принадлежавший к семейству, носящему священническое звание Коэн-Цадик, появился в городе Порто вблизи от Мантуи, в Италии. Там он впервые упоминается под именем Исаака де Порто, когда 18 марта 1540 года, по более прочих внятному вам исчислению христиан, получает от герцога Мантуанского разрешение на постройку синагоги. Это имя, следовательно, не имеет отношения ни к городу Опорто в Португалии, ни к Фюрту в Баварии, как считают некоторые невежды, совершенно не разбирающиеся в генеалогии, но строящие из себя знатоков.
— Просто поразительно! – вскричал Портос.
— Да, и с тех самых пор, первого внука в вашей семье принято называть по имени деда. Оттого и вас тоже нарекли при рождении Исааком, хотя уже дед ваш, на горе всем близким и дальним родственникам и всему дому Израиля, принял крещение.
— Невероятно! – не переставал поражаться барон дю Валлон, не только не смутившийся иудейскими корнями своего генеалогического древа, но, напротив, пришедший в совершеннейший восторг. – Выходит, что я – Исаак де Порто третий! Тысяча чертей! А хитрый старик рассказывал повсюду, что его звали Антуаном, и что он был из гугенотов. Да и батюшка мой, Гаспар, похоже, не ходил в еврейский кагал. Впрочем, и в собор его было не заманить даже сладким винцом с просфорой.
— В 1565 году, — неторопливо продолжал хозяин дома, — синагога в Порто была, наконец, открыта, и в ее летописи внесен, кроме вашего прадеда, главы общины, рабби Авраама де Порто Акоэна, также рабби Соломон бен Менахем Акоэн Рапа из Венеции. Сочетание браком отпрысков этих славных семейств и породило фамилию Рапапорт, которую, среди немалого числа потомков, ношу также и я.
— Час от часу не легче! Значит мы с вами, некоторым образом, в близком родстве, мой дорогой спаситель!
— Некоторым образом, — согласился еврей.
— Значит, я могу назвать вас моим дорогим кузеном!
— Как вам будет угодно, мосье. Впрочем, религия иногда разделяет людей на враждующие лагеря.
— Бывает, но я, слава богу, не принимал сана, как мой бедный друг Арамис. К тому же, и дворянство мое, и имя, и благоприобретенные владения похоронены под рухнувшим сводом пещеры Локмария. У меня нет родных, и если вы позволите мне считать себя вашим кузеном, я буду, пожалуй, только рад.
— Вы хотели бы вернуться с раскаянием к вере отцов? – с изумлением спросил еврей.
— Хотел бы я знать, дорогой кузен, в чем она состоит! Впрочем, одну деталь могу сообщить вам по секрету, пока нас не слушают дамы. Тот самый кусочек плоти, который, как я слышал, потомкам Иакова полагается срезать начисто еще во младенчестве, у меня совершенно отсутствует. Уже с раннего детства это приводило в изумление меня самого, а в более зрелые мои годы стало изумлять некоторых принадлежащих к прекрасному полу особ. Теперь я начинаю подозревать, что мой папаша после окунания в купель тайком устроил мне еще одно упражнение.
— Вас даже не следует считать вероотступником, — задумчиво произнес хозяин дома, — ибо ваш случай можно, согласно закону, рассматривать как случай похищенного ребенка…
— Мы еще поговорим об этом, дорогой кузен! А теперь лучше расскажите мне о второй ветви вашей семьи.
— В сицилийской Мессине уже три века назад был густо населенный еврейский квартал, носивший название Парапорто, означающее «Щит, охраняющий порт» — от латинского parare portus. Этот квартал нависал над гаванью и защищал город и порт со стороны Мессинского пролива. Название Парапорто, как о том свидетельствуют хроники, заменило прежнее норманнское название квартала – Джудекка. Прошу вас, однако, не путать мессинскую Джудекку с одноименным островом, с юга примыкающим к Венеции. Таким образом, Рапапорто, судя по всему, — не более, чем простая перестановка букв в слове Парапорто, и это имя, в своих сокращенных формах Рапа, Раппа, Раппо или Раппе, сохранялось несколькими семействами мессинских евреев для сохранения памяти о Сицилии, которую они против воли вынуждены были покинуть. Среди носивших эту фамилию было немало известных людей, и даже в самой Венеции христиане так нуждались во врачебных услугах рабби Моисея Раппа, что он был освобожден властями от унизительной обязанности ношения специальной повязки. При соединении же семейств Рапа и Порто, память о Парапорто снова вернулась к нам, но уже в виде фамилии Рапапорт, встречающейся сегодня также в формах Рапопорт и Раппопорт.
— Вот тебе и на! – вскричал Портос, у которого от изобилия всех этих Рапа, Раппа, Раппе и Раппо уже звенело в ушах. – Но не кажется ли вам, дорогой кузен, что версия происхождения фамилии Рапапорто от Парапорто противоречит предыдущей, связанной со слиянием семей Рапа и Порто?
— Противоречит? – изумился Рапапорт. – Неужели вам так кажется?
— А разве нет? Ведь должно быть что-то одно – или то, или другое!
— А на каком же правиле логике вы основываете такое суждение?
— Ну, не знаю! Да и вообще, поди знай, основываю ли я это суждение на каком-либо правиле или мне так подсказывает здравый смысл. Вернее, я сказал бы, что всё, что вы рассказали, вызывает у меня некоторое странное головокружение, природу которого мне трудно объяснить.
— В чем же ваше затруднение?
— Да хотя бы в том, что я не соображу, куда девался Пара, если мы имеем тут и Раппа, и Порто и Рапапорта, и всё остальное складывается так удачно со всех сторон. Впрочем, я не совсем уверен, что дело именно в этом…
— Это оттого, что вы не искушены в изучении Талмуда, дорогой кузен.
Портос так обрадовался этому обращению своего новоявленного родственника, что сдавил того в объятиях, причем это душевное движение едва не стоило жизни тщедушному хозяину дома.
— Другая ветвь семейства Коэн-Цадиков, то есть праведных священников, поселившаяся в Силезии, Богемии и распространившаяся впоследствии по прочим частям Восточной Европы, — продолжал кузен Рапапорт, немного отдышавшись, — стала носить фамилию Кац, образованную из двух частей этого почтенного прозвания…
— Послушайте, дорогой кузен, – прервал его кузен Исаак, уже начинавший опасаться, что его рассудок не выдержит продолжения занятий еврейской генеалогией, — давайте поговорим об этом в следующий раз. А пока что расскажите мне о себе. Чем вы промышляете на жизнь в этом городе, битком набитом турками и сарацинами?
— Я резник, дорогой кузен. Режу по закону, переданному нам Моисеем на горе Синай, всякую дозволенную в пищу скотину и птицу для всей общины сынов Иакова в Иерусалиме, святом граде. Впрочем, скотину мне не доводилось резать уже долгие годы.
[…]

Как бывший барон дю Валлон принял окончательное решение раскаяться и вернуться к вере отцов

Сидя в кресле для особо важного гостя в доме резника Соломона Рапапорта, рабби Моисей Галанте, Ришон Ле-Сион, светоч Торы, хранитель Завета, оплот Закона, главный раввин святого города Иерусалима, вел следующий разговор с нашим полным раскаяния героем.
— Готов ли ты к подлинному покаянию, сын мой?
— А в чем оно должно состоять?
— Дóлжно кающемуся вопиять постоянно пред Господом в плаче и покаянии; и творить милостыню посильную; и отдаляться весьма от того, в чем согрешил; и переменить имя свое, говоря: я другой человек, а не тот, кто совершил проступки те; и изменить все поступки к лучшему; и стать на прямой путь; и уйти из места своего, ибо изгнание искупает грехи, ибо заставляет его смириться и стать скромным и кротким…
— Ну, — с некоторым сомнением ответил славный Портос, — из места своего я уже удалился. А если считать, что главный, хоть и совершенный по незнанию, грех мой заключался в посещении по воскресеньям капеллы в Пьерфоне и во внимании, хоть и вполуха, заунывным проповедям и наставлениям моего аббата, то с этим грехом я тоже расстаюсь охотно. Что до моего имени, то батюшка мой, ни словом не поминавший наш древний род, всё же нарек меня Исааком в честь деда, и я не вижу, чем это имя может быть неугодным нашему милосердному Богу.
— Не предавался ли ты, сын мой, телесным излишествам? – спросил Ришон Ле-Сион, с подозрением глядя на мощные дебелые формы богатыря.
— А разве не сказал Соломон Мудрый: «Возрадуйся красе жены юности своей, вину из полной чаши и усладе сынов человеческих – счастливому клинку, и возблагодари Господа своего!»
— Да разве так сказал Экклезиаст, сын мой?
— Уж точно он сказал нечто в этом роде, — заверил его заблудший барашек стада Господня. – Впрочем, Арамис, то есть монсеньер д’Эрбле, ставший епископом Ваннским, растолковал бы вам это получше, чем я.
— А как же ты проводил субботу? – продолжал рабби Моисей, уверенный, что уж этим вопросом он непременно смутит самоуверенного и простодушного гиганта.
— Самым наилучшим образом, дорогой учитель, — уверил его благодушный Портос. – В Пьерфоне мы с Мушкетоном посвящали субботу умственным наслаждениям, обогащали свой ум познаниями…
— Ты хочешь сказать, сын мой, что тебе приходилось заниматься изучением священных книг? – изумленно поднял брови почтенный старец.
— В моем замке, ей Богу, было шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов, — признался Портос. – Наверняка некоторые из этих превосходных книг были священными. Впрочем, поручиться не могу… Мы, однако, изучали огромный глобус в специально отведенной для научных занятий башне, рассматривали далекие земли и моря, даже и не подозревая, что однажды мне придется отправиться в столь дальний путь. Иногда я также палил для забавы из пушек…
— Вот видишь, сын мой, — обрадовался рабби Моисей, — это великий грех – палить из пушек в субботу!
— Ну, так я обещаю больше этого не делать! А обедать или, скажем, ужинать, в субботу разрешается? – с надеждой спросил новый Лукулл.
— Три субботние трапезы заповедал нам Святой, благословен он…
— Тысяча чертей! Превосходно! Тем более, что я слышал, будто святая суббота для нашего мудрого народа начинается уже вечером в пятницу…
— Ты слышал истинную правду. Пища, однако, должна быть кошерной, — не унимался старец, решивший пропустить всю тысячу портосовых чертей мимо ушей. – А это значит, что тебе придется покончить со своим пристрастием к свинине, к дичи, к кровавым английским жарким и ко всяким морским гадам, которые в ходу у бретонцев, нормандцев, фламандцев и пикардийцев.
— Будь по-вашему, святой отец! – Портос, после всех тех чудес, которые произошли с ним в Святой Земле, решил соглашаться на всё. – Раз уж так велит наш добрый Господь Бог, я не стану и вспоминать ни про кабаньи окорока, ни про копченых угрей, ни про черепаховый суп, тем более, что мой добрый Мушкетон, который так прекрасно его готовил, уже давно питается на том свете духовной пищей.
— Кроме того, тебе придется молиться три раза в день на совершенно незнакомом тебе языке.
— Я готов повторять за моим дорогим кузеном Соломоном каждую фразу слово в слово, точно попугай.
— Ты также обязан сознавать, что на новом пути тебя будут преследовать всяческие соблазны и подкарауливать коварные ловушки, и если ты, не приведи Господь, попадешь в сети к самозванцу Саббатаю Цви, да сотрется имя его, то душа твоя будет истреблена навеки.
— Ну уж нет, святой отец! – решительно заявил Портос. – Худо придется тому рыбаку, который задумает ловить меня в сети. С такой крупной и тяжелой рыбешкой, как я, ему никак не справиться. И еще я хотел добавить, что мои почтенные родичи обещали присмотреть за мной на первых порах, чтобы я по незнанию не натворил чего-нибудь небогоугодного. И это, скажу я вам, сударь, наилучшая гарантия того, что никакого греха не будет. Да и годы мои уже не те, чтобы гоняться за мирскою тщетой. Если бы не призывы голоса чести, да не слезные мольбы одного благородного господина, чье имя я не имею права упоминать, которые повелели мне пуститься в это паломничество ради спасения несчастной графини, я бы и пальцем не пошевелил для земных сует. Скажу вам по чести, я уже подумывал было на склоне лет уйти в монастырь, и, когда бы не все эти докучливые мессы, то, верно, так бы и сделал, ибо жизнь моя, как говорится, клонится к закату.

Как Портос изобрел иерусалимское ассорти

Что бы ни говорил Портос по поводу своих преклонных годов, его деятельная натура не давала ему тихо сидеть сложа руки, думая только о спасении души. Вынужденный, пока не утихнет тревога, вызванная похищением графини, отсиживаться в доме Рапапорта, не высовывая носа на улицу, он нашел выход своему предприимчивому нраву в поварских утехах. Однажды утром, с тудноскрываемым отвращением пережевывая за завтраком сухую ячменную лепешку, скупо намазанную кислым овечьим сыром, он взмолился:
— Дорогой кузен, позвольте мне, в знак счастливого возвращения в лоно моего многострадального народа, повозиться сегодня на кухне! Кузина Йохевед может надзирать за мной, и я обещаю слушать ее во всем, что касается законов кошерности. В этих законах, предписывающих сыпать соль на раны жертвенных животных, она, конечно, понимает лучше меня, но с тех пор как я живу у вас, мой желудок постоянно скорбит, словно со дня разрушения святого Храма он не отходил от Западной стены. Почему-то до сих пор все те, кто обращал мысли свои к Господу, пытались доказать нам, будто постоянное умерщвление нашей плоти угодно ему не менее, чем истовая молитва. Чего стоит один шпинат моего доброго Арамиса! Я же намерен доказать жителям святого града, что еда может быть вкусной даже с Божьего благословения.
Разрешение было получено, и первым делом Портос, подозревавший, что скудость стола в доме благочестивого резника вызвана вполне естественными причинами, поинтересовался у кузена Соломона, какую плату тот получает за свое благословенное ремесло куриного палача.
— Обычно, кузен Исаак, — ответил сей праведник, как раз собиравшийся приступить к исполнению своих священных обязанностей, поскольку жена сообщила ему, что двое уже ждут его в лавке, – обычно я беру ровно столько, сколько хозяин птицы готов мне дать. Увы, далеко не всегда у сынов Израиля после покупки птицы остается хоть один грош, чтобы заплатить мне за труды…
— Я так и думал! – воскликнул Портос, подумав про себя, что совесть у сынов Израиля, вероятно, убывает в прямом соответствии с убыванием потраченных на кур монет. — И часто ли при таких порядках вам самим Господь посылает на обед петушка или курочку?
— Случалось и такое, дорогой Исаак, случалось и такое. Не раз и не два, благословен Господь! На прошлую пасху нам достался даже индийский петух размером с доброго барана…
У Портоса немедленно возник план, позволяющий совестливому резнику с большой выгодой для себя получать причитающуюся ему долю, не впадая в грех лихоимства и алчности и не требуя невозможного от своих собратьев. Явившийся в его лавку с птицей не мог утверждать, что ему нечем уплатить за священнодействие, коль скоро в самом теле пернатой жертвы уже содержалось вознаграждение – печень, почки, сердце, желудок, легкие и селезенка. Волей-неволей, счастливому обладателю будущего субботнего жаркого или бульона придется поделиться с тем, без чьих ученых хирургических услуг они оставались бы лишь бесплотными мечтами.
И действительно, следуя совету находчивого кузена, к моменту закрытия лавки в полдень Соломон, прервавший полное превратностей течение десяти птичьих жизней, стал обладателем корзинки свежих потрохов.
Исаак же, занявший командный пост на кухне, диктовал своему старшему племяннику рецепт нового кушанья, рождавшийся из его вдохновения прямо на месте:
— Записывай, Жозеф! Для изготовления этого божественного ассорти мы используем вот этот железный турецкий щит, который водружаем…
— С Божьей помощью, — вставил Иосиф.
— Водружаем, с Божьей помощью, на толстый слой раскаленных угольев, в только что прогоревшем очаге. Ты пишешь?
— Пишу, дорогой дядюшка.
— Превосходно! Берем лук, вот этот замечательный красный арабский лук, который меньше французского ест глаза, напоминая нам о нашей скорбной доле, зато при жарке дает больше сладости и аромата.
— Сколько лука, дорогой дядюшка Исаак?
— Настоящий мастер всегда действует на глаз, подобно меткому стрелку. Но для буквоедов, которые станут читать твою поваренную книгу через века, можешь записать, что богобоязненный Исаак пустил в дело три лучшие луковицы размером с собственный кулак. Ну а судить о действительном размере этого недюжинного кулака мы предоставим им самим. Пока железо накаляется, рубим луковицы с тем же усердием, с которым наши предки рубили проходимцев из шайки ненавистного Амалека, так кажется звали этого разбойника с большой дороги, мешавшего нашим предкам спокойно бродить по пустыне?
— Да сотрется имя его, — вставил Иосиф.
— Да сотрется имя его, аминь! И вот мелко нарубленный лук уже шипит на раскаленном железе. Теперь кидаем туда же эти свежие потроха пернатых, которые ныне соревнуются с ангелами небесными в песнопениях во славу Господа…
— Благословен он и благословенно имя его!
— Благословен он и благословенно имя его, аминь! Не станем жалеть перца, куркумы и египетского тмина. Сбрызнем наше жаркое также соком лимона. Но самое главное – не следует надолго оставлять кушанье в покое. Его нужно то и дело перемешивать на противне, чтобы оно прокаливалось равномерно, не подгорая и не впадая в жалкую односторонность. Ну-ка понюхай, Жозеф! Чем пахнет?
— Благовонной жертвой господу, да святится имя его, дорогой дядюшка Исаак!
— То-то, милый! А теперь ставь жирную точку в своей кулинарной книге, да беги скорее сообщить матушке, что пора ставить на стол мясную посуду.
Именно так было создано знаменитое иерусалимское ассорти, честь изобретения которого впоследствии пытались приписать себе многие самозванцы из турок, арабов, евреев, греков и армян.

Публикация и перевод с французского: НЕКОД ЗИНГЕР

1 Сабиль, себиль (араб.) — общественный источник, колодец. Переводчик счел необходимыи сохранить это иноязычное заимствование, использованное автором во французском оригинале.
Этот сабиль, построенный в XVI веке Сулейманом Великолепным, сохранился в Иерусалиме до наших дней.

Александр Щерба: ПРИКЛЮЧЕНИЯ САШКИ В ПОЛУВОЛШЕБНОМ ГОРОДЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:03

Вступление

Сашка — мальчик пяти лет. Он только что приехал в Иерусалим с мамой и с папой, дедушкой и бабушкой, которые его день-деньской воспитывают, но это ему скучно.

Первая Встреча

Сегодня вдруг родные как будто забыли на время о нем, и теперь Сашка мирно спал, набегавшись за день с пистолетом по двору…
Что-то заставило Сашку открыть глаза… и он увидел большого красивого человека в черном плаще, расшитом звездами.
Незнакомец ему сразу понравился.
— Ты кто? — спросил Незнакомец у Сашки, будто не он сам, а Сашка был тут в гостях…
— Я — …Мент Дукалис! — сказал Саша.
— Нет! — сказал Незнакомец. — Ты не Мент Дукалис! Ты — Сашка! И ты неделю назад приехал с мамой и папой из России, и тебе всего пять лет!
Сашка понял, что соврать на этот раз не удалось, и спросил теперь сам:
— А кто ты?
— Я — Некто, — ответил Незнакомец. — А, впрочем, считай, что я — это ты, но уже выросший.
До Сашки не дошло, и он спросил:
— Как так может быть, что тебя сразу двое?
Незнакомец поморщился и произнес:
— Я тебе не смогу это сразу объяснить, это сложно. Но ты уж поверь мне на слово! Это так.
Сашка кивнул.
— Я буду приходить к тебе теперь каждую ночь! — сказал Незнакомец. — Ты мне нравишься!
Сашка почувствовал, что ему жутко хочется спать… Он сомкнул веки и провалился в сон…

Сашка и Океан

Весь следующий день Сашка с нетерпением ждал ночи… Он хорошо запомнил Незнакомца, что приходил к нему накануне, и обещание его прийти к Сашке опять.
Днем он был спокойнее, чем обычно, на что обратили внимание дома и отнесли это засчет погоды — жарко было неимоверно.
Вечер пришел еле-еле, Сашка быстро поужинал и пошел к себе в комнату — дожидаться вчерашнего гостя…
Как он ни старался не заснуть, у него ничего не вышло, и среди ночи Сашка проснулся от прикосновения.
Прикосновение было легкое, мягкое, как дыхание, но Сашка все равно его почувствовал.
Незнакомец стоял над ним, хорошо улыбался, и Сашка обрадовался:
— Ты?..
Незнакомец опять улыбнулся:
— Я! У тебя был хороший день! Тебе светило Солнце, у тебя было, что поесть и в чем ходить. Ты пил, сколько хотел! — Незнакомец прочел на лице Сашки удавление и объяснил. — Ты удивлен?.. Ты хочешь спросить меня, зачем я говорю, что хороший день — это когда есть еда и питье, есть, куда спрятаться от зноя и что обуть, чтоб не поранить ноги. Отчего я перечисляю эти простые вещи? Милый мой, поверь мне, что у многих на Земле нет и этого! У кого-то нет еды, у кого-то солнца… У кого-то нет дома или хлеба… Кто-то сейчас отдал бы все за глоток обычной воды. ТЕПЕРЬ ТЫ ПОНИМАЕШЬ, ЧТ0 ТЕБЕ СЕГОДНЯ ВЕСЬ ДЕНЬ БЫЛО ХОРОШО?!
Сашка подумал, что Незнакомец говорит, в общем-то, правильно, но как бы упрекает его, Сашку, в том, что у Сашки есть еда и солнце…
Сашка немного обиделся… Он засопел, потом стал пыхтеть…
Незнакомец извинился:
— Я не хотел тебя обидеть!
Сашка ответил:
— Я не обижаюсь на тебя!
Незнакомец помолчал…
— Чего ты больше всего хочешь? — спросил он Сашку как-то вдруг…
Сашка чуть задумался и потом сказал:
— Знать всех.
— Необязательно знать всех! — ответил Незнакомец. — Разве ты знаешь каждую Волну в Океане?
Сашке вдруг очень захотелось спать и через минуту он уже крепко спал.

Сашка и Музыка

Сашка стал серьезным.
Он весь следующий день думал о том, что сказал его странный Гость.
— Разве плохо знать всех? — Сашка решительно не понимал, что его Гостю в этом не понравилось…
Он подумал еще и сказал себе, что тот все-таки прав, потому что всё знать, должно быть, скучно.
Сашка хотел поделиться своим открытием с родными, но отец и мать были на работе, дедушка целый день спал, а бабушка целый день готовила…
Сашка на них не обижался — он думал о том, что когда он вырастет, и у него будут свои дети и даже внуки, он тоже станет занятой человек, которому до детей и внуков иногда нет никакого дела.
Сашка уже где-то слышал, что есть «люди-совы», а есть и «люди-жаворонки». «Люди-совы» не спят по ночам — почти, а отсыпаются днем. А «люди-жаворонки» ложатся спать рано вечером, встают на рассвете и сразу берутся за дело… Сашка гадал про себя, кто же теперь он сам — «сова» или «жаворонок»? — и так и уснул на своей скрипучей кровати…
Во сне Сашка почувствовал на себе чей-то требовательный взгляд, открыл глаза….
Над ним стоял его Незнакомец, насмешливо скривив губы…
— Сашка, ты знаешь, что такое музыка? — спросил он напрямую. — Нет? Тогда отчего же ты спишь?
Сашка рассмеялся. Он вдруг поймал себя на мысли, что уже привык к этому Незнакомцу и к его манере поучать. И что теперь Сашке эта его манера даже нравится, так как Сашке видно, за ней Незнакомец скрывает доброе сердце…
— Музыка — это то, что нельзя убрать из Мира! — вмешался в ход сашкиных мыслей Незнакомец.
Если б Сашка не лежал на кровати, слова эти сбили бы его с ног.
— А что, — думал он на следующий день, — разве есть что-то, что можно убрать из Мира?.. Ну, ясно, человек умирает, и теперь его в мире нет… Или старый корабль… Его режут на металлолом, и потом строят новый корабль… Или, к примеру, дом… Старый дом сносят. То есть, его разрушают… На этом месте строят новый… Конечно, без музыки плохо.
И тут Сашка на миг представил себе, что Музыки нет. Что МУЗЫКИ ЕЩЕ НЕТ.
Ему стало жутко. Он слышал холодную далекую Тишину, ничего не несущую Миру, и ничего у него не просящую…
Сашка затряс головой, прогоняя кошмар… Включил радио тихо-тихо, так, чтобы слышать его только одному…

Незнакомец дает советы

«…Никто не знает, что такое Любовь, но ты люби, Сашка!.. Никто точно не знает, для чего человек рисует, но ты рисуй, Сашка! Никто не знает, для чего человек слушает музыку, но ты слушай! Никто точно не знает, зачем человек пишет стихи, но ты пиши! Учись быстрее читать и считать и потом вволю считай и читай! Ставь себе большую цель, но помни, что если ты ее не достигнешь, грусть твоя тоже будет большой… Здесь дует ветер пустыни, он обжигает лицо и легкие, он пробирается через любую складку в одежде… Спроси, зачем он нужен, и никто не даст тебе ответа… Все можно, но за все придется платить. За порванную книгу, недоеденный хлеб… Отчего любят удачливых… Оттого, что в Мире живет Надежда: не все так плохо! Не воруй! Есть вещи, которые нельзя украсть! Число. Солнце. Доброе прошлое. Талант. Любовь. Поцелуй. Море… Нельзя украсть Море! Конечно, Сашка, мы не можем познать мир, но мы можем чувствовать, каково нам в нем — плохо или хорошо. Никто не знает, для чего мы спим, для чего нам весело в воде… Никто не знает, отчего человеку иногда нравится высота… Огонь…
Да что ж это за жизнь! — подумал Сашка, — Выходит, мы о ней вообще ничего точно не знаем!
Верно! — сказал Незнакомец. — Ты мыслишь верно! Но хорошие стихи, это те, которые запоминаются как серьезная музыка. А специально ни то, ни другое не напишешь — нужно Вдохновение!.. Нужно ВДОХНОВЕНИЕ, Сашка!.. Вот и жизнь — сплошное вдохновение, Сашка! И в ней присутствуют стихи, и в ней присутствует Музыка!
Сашке так понравилось то, что говорил его Гость, что он и не заметил, как к глазам подступили слезы восторга — раньше, до этого, такого с ним никогда не было…
— Не плачь! — сказал Незнакомец. — И еще! — сказал Незнакомец. — Если тебе когда-то станет совсем худо, так, что не пошевелиться, раскрой рот и скажи хоть что-нибудь в небо над тобой.
Сашка подумал, что, в сущности, Незнакомец говорит то, что всем тысячу раз известно, но то, КАК он это говорит, никто наверняка за ним не повторит… То же, что говорил теперь его гость, говорили и родные, но их слушать было скучно…
И все-таки у Сашки было чувство, что его только что обворовали… Где-то в самой глубине души он понимал, что каждый человек должен дойти до этих знаний о жизни сам — и он, Сашка, выходит, тоже…

Сашка и Одиночество

Незнакомец появился опять неожиданно, как сквозняк…
— Ты опять пришел? — спросил его Сашка.
— Ты не рад? — ответил гость.
Сашке польстило то, что с ним говорят, как со взрослым — не сюсюкая, и не жалея.
— Я знаю, ты все больше один! — сказал Незнакомец. — Языка ты не
знаешь, ребята во дворе смеются над тобой. Родные… У родных на тебя пока нет времени. Даже у твоего дедушки, который всегда спит…
.. Сашка закивал головой… Действительно, с ним давно никто не занимался…
— То есть! — сделал вывод Гость. — Ты одинок!
Сашке стало себя жалко.
— Если ты один, и тебе одиноко, — учил Сашку Незнакомец, — представляй себе большой белый Пароход, и свет, и танцы на каждой палубе… И вино в хрустальных фужерах…
Сашка не заметил, как и когда его гость исчез: он подумал, что тот исчез, пока он, Сашка, моргал…
Сашка спал крепко, утром его еле добудились — снился ему белый Пароход …

Сашка и Старость

Это была одна из последних их встреч, Сашка был рассеян, все не мог никак сосредоточиться… Его Гость присел на край Сашкиной кровати, и тихо гладил Сашку по голове…
Речь Незнакомца была так привычна и так приятна…
— Когда та станешь старый, ты будешь вспоминать своих Дедушку и Бабушку, и, если ты сохранил любовь к ним в своем сердце, в этих воспоминаниях ты сможешь купаться, как в Море – очень, очень долго! Ты станешь сидеть в кресле-качалке, укутав ноги пледом; ты полузакроешь
глаза, и нежность твоих стариков станет греть тебя, как плед, и ты будешь блаженно лыбиться, непонятно для других, отчего. И другие подумают, что ты сошел с ума — или впал в Детство. Но ты будешь как раз теперь в полном уме, первый раз за всю жизнь. И ты откинешь с ног плед… Проси своих стариков, чтоб дольше жили!

Большие и Маленькие

— Есть серьезные веши в мире! — сказал Незнакомец. — Смотри, Сашка – ты маленький ведь, а защищать тебя будет целая Страна — заболеешь ты, или тебе вдруг станет отчего-то плохо…
Сашка запомнил это больше всего прочего, и дальше жил, держа это постоянно в голове, и жить с этим было как-то проще и легче…

Простая вещь любовь

— Сашка! Ругать можно всё! — сказал Незнакомец. — Но лучше всё любить.
Ты спросишь, «Что такое Любовь?», — и я тебе отвечу, что точно этого никто не знает, но у любви есть признаки…
Любимый человек — это тот, которого всегда не хватает… Если он в командировке; если ждешь его с работы и по три раза разогреваешь суп; если без него дом пуст, а отдых у Моря — не отдых… Кроме того, любить можно траву, Реку, деревья. С последними даже можно разговаривать…
Мир — это то, что нужно не одному, но всем, сразу… И Любовь, которая в этом Мире, тоже на всех одна… Непонятная Любовь эта — от которой родятся дети…
Сашка хмыкнул.
— Чего ты смеешься? — спросил его Незнакомец. — Я сказал что-то смешное? Куда ты без любви, Сашка?..

Сомнения

Прежде Сашка ничего подобного не слышал — ничего подобного тому, что говорил ему его ночной гость…
С одной стороны, Сашке льстило, что с ним говорят ТАК, с другой — он многого не понимал, мало того, слова Незнакомца иногда просто пугали.
Если бы это говорилось по радио, по телевизору — ладно, он бы это перенес… Но вот ТАК, вживую, когда цена слову растет?..
Сашка день напролет об этом размышлял, были мысли рассказать все взрослым, но те, наверняка, решили бы, что он безбожно врет, а то и свели бы к врачу…
— Никому ничего не скажу! — решил он. — А Незнакомец пусть приходит …

«Лечу!»

— Закрой глаза! — сказал Незнакомец Сашке…
Сашка закрыл глаза, как приказал ему его странный друг, и вдруг почувствовал, что куда-то летит…
Дальнейшее было в полном безмолвии.
Его охватил бешеный восторг: внизу под ним мелькали синагоги, пагоды, церкви и мечети. Красивые, белые, как снег, дома проносились под ним, как ветер. Ночь освещали желтые фонари, людей на улицах не было…
Сашку бросало из стороны в сторону, лицо жег встречный ветер…
Храмы внизу под ним светились отраженным призрачным светом…
Сашке теперь было хорошо — раньше он во сне не летал, не получалось.
Он взмывал вверх, до грубых туч, или почти падал вниз, на дома и храмы. Делая над Городом какие-то странные, непонятные ему круги, кричал от избытка чувств, раскидывал в стороны руки.
Какая-то волшебная сила потащила его далеко вверх.
Сначала он увидел Город, залитый желтым светом, весь, целиком. Потом Город слился с остальной землей. Потом Земля стала голубым Шаром. Потом где-то затерялась и она…
Сашка проснулся и стал думать, рано или нет ему знать то, что дает ему Незнакомец?..
Ответа он не нашел.
Вспоминая свой сон, он подумал, что так, как было во сне с ним, чувствует себя, наверное, человек, который умирает.

Сашка и Смерть

…Первый раз за все время Незнакомец был с Сашкой резок. Ему явно что-то мешало… Сашка не знал, что делать — мало ли из-за чего человеку нехорошо?
— Кто бы что тебе ни говорил, — выдохнул ночной гость, — запомни, мальчик, хорошей войны не бывает!..
Сашка спросил:
— Как ты умрешь?
— Меня убьют на войне! — ответил Незнакомец. — На Войне Ангелов. В комнате топором повисла тишина…
Сашке вдруг стало жалко всех на свете, а особенно этого вот незнакомца… Сашка заплакал, и пока он плакал, тот исчез…
Сашке не оставалось ничего другого, как уснуть.
Какой-то огромный человек стоял над ним в его тяжелом сне и громко выговаривал Сашке: «Никогда не ругай свое детство!»
День Сашка потратил на то, чтоб понять, что этого незнакомца убьют на войне…
— Но, он же говорил, что он — это я, только выросший?.. Значит, я вырасту, и меня убьют на войне… Меня, живого меня, — убьют на войне…
К вечеру у Сашки подскочила температура, его где-то просквозило, — решили взрослые, дали таблетку и меда с молоком — об истинной причине болезни Сашка молчал.
Вероятно, скоро Сашка свыкнется с тем, что узнал о себе. Может, он это полузабудет или даже решит, что ему наврали… Но пока он живет с этой мыслью в голове — с мыслью, что ЕГО УБЬЮТ НА ВОЙНЕ.
— Я тебе прежде не говорил… — сказал Незнакомец. — Кто хочет другому зла, становится слаб: против него встанут городские деревья и трава на газонах, и солнце в полдень в июле-месяце, и птицы над головой. Ветер станет трепать его зимой, мороз мучить. Он непременно упадет на
гололеде. Съест не то, выпьет… Дети его будут болеть неизвестными болезнями, у него никогда не будет достаточно денег на жизнь.
Незнакомец вздохнул, словно перед тем, как сказать Сашке что-то важное, собрался с силами и тихо произнес:
— Ну, пока, Сашка! Дальше живи сам!..
Сашка, к своему удивлению, отреагировал на реплику гостя спокойно —
он знал теперь, что есть встречи, и есть расставания; есть день, и есть ночь, есть жизнь и есть смерть…
— А ты? — спросил Сашка, имея в виду то, что как же будет его Гость обходиться теперь без него, Сашки?
Сашка на секунду задумался, потом тут же пришел в себя и увидел, что за это мгновение его странный Гость исчез.

Эпилог

Больше Сашка своего странного Гостя не видел…
Первое время скучал, потом свыкся с потерей и часто думал о том, что ему с его другом подфартило, и хорошо, если бы у каждого был такой старший товарищ, который бы рассказал ему о мире то, что знает…

Анна Глазова: НЕ ЧАБРЕЦ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 22:59

В самолетном окне надоблачный мороз рисует тонкие штрихи, перекрестья кристаллов, похожие на иллюстрации Жизель Целан-Лестранж к стихам ее мужа. Я их вижу немного размыто. Читаю, как Беньямин пишет, что закон в тире такой, что всадник, когда падает сражённый, остаётся сидеть в седле, даже перевернувшись вниз головой. Судьба всадника меня мучит, ему еще вечно крутиться и крутиться, даже если тира давно нет. Мне тоже еще сколько-то крутиться, огибать дугой землю туда-сюда, но не в седле, а пристегнувшись к креслу.

Четыре дня до слез мало. Над облаками ещё горит целое белое солнце, горизонт выгнут неестественной дугой. По морю уже стелется красная дорожка, словно ковер предвещает кровавый финал. Тёмное, как смерть, бордо не в радость без новых друзей, его не с кем разделить. В пластиковый стаканчик капает жидкая соль из глаз, не мертвая. За день до того я смотрю в непроницаемые очки Андрея, а ровно посередине между нами на каменном, немного щербатом, по-монастырски тяжелом столе стоит совсем прозрачная бутылка, проходя сквозь которую солнце согревает живую, алую кровь виноградин. Несколько капель падает на землю, впитывается без остатка, это языческая жертва монастырским пределам. Никто ничего не скажет, тут монахи и так молчат, смолчат и об этом.

Солнце садится. Я засыпаю. Во сне четыре дня в Израиле раскручиваются по спирали. На Мёртвом море Шломо везёт нас туда, где кроме соли и грязи есть круглый пресный источник, внутри которого извергается грибом донный песок. Его сын Бен не хочет расставаться с продолговатым камнем, окованным многими обручами серой соли. Шломо называет этот камень женой Лота. Бен, ещё только начинающий знаток орфического сюжета, упорствует. Кто знает, как с того момента повернулась судьба его каменной невесты. Он увлек ее с собой с пристрастием соблазнителя и невинностью рака, уносящего анемону. Он уверен в спасительной силе своей собирательской любви, но Шломо – Шломо искушённый знаток сюжетов. То, что мы любим, часто умирает в забвении, а не в наших руках. Может быть, теперь она, всё такая же окаменевшая, лежит трупом в багажнике, и гниль не тронет ее.

Затекает шея, поворачиваю голову – теперь во сне Иерусалим. Из сюжетов и историй соткана эта география. На нескольких сотнях метров тысячи лет сгущаются в плотный фетиш. Два старика стали упорными отшельниками среди туристической толкотни в переулке под сводами, поставили столик на ступени, мимо грошовых четок и крестов, чешут бороды и играют в нарды. Широкой рукой разбросаны армянские кресты, похожие на фишки деревянных игр. В храме гроба Господня плачущая паломница снимает платок и натирает смоченными в масле волосами розовую плиту, похожую на увеличенный срез легочной ткани. На плите обмывают взрезанное тело спасителя. Моют так, что оно всё исходит в камень и оливковую пустоту. Плита, впитав дух усердия из покрасневших рук, сама становится цвета плоти. Стены у входа и дальше мелко-мелко иссечены крестами, выцарапаны паломниками. Веду по ним левым указательным пальцем, на котором шрам пересекает сетку отпечатков. Храму за всех приходится нести крест, главное – крест расколов, поделивших христианство на много церквей. Как границы между твоим и моим между мирянами, границы здесь разделяют конфессии. Вообще, разделение города на кварталы создаёт впечатление, как будто здесь решили начертить карту политической географии, по подобию которой потом и разбивают мир на страны.

В кофейнях спрашивают, хотите говорить на иврите? Хочу. Автоматы на заправке разговаривают на святом языке, а соседский интернет из воздуха дома у Шломо называется, как книга – Зогар. Наверное, и Библия читается, как список для покупок в магазине, когда каждое воскресенье зовётся «день первый». Несколько раз за короткий срок слышу упоминание «иерусалимского синдрома», и, наконец, меня он тоже застигает на мгновение: Шломо учит итальянский, стол в кухне завален словарями. Один раскрыт на странице, navicella, navigable.. С самого верха в тетради записан аккуратной рукой обрывок не до конца переведённой фразы «…папа вышел, вошёл кардинал, и никто не понял…»

Нас встряхивает турбуленция, и я просыпаюсь, чтобы сразу заснуть уже в Тель-Авиве. Вижу, как из дома спускается по белым ступеням Дима, походка бесшумная, как на кошачьих лапах. Глаза зеленее и шире расставлены, чем я думала, меняют выражение быстро, как облака в небе, а лицо ещё невозмутимее. Потом уже, когда читает свой рассказ, движения раскрывают больше: рука описывает, видно, те же движения, посмотреть на которые сходится толпа учеников на его уроки тай чи.

После долгого дня в разъездах и порядком выпив вина, сбиваюсь, читая стихи, краснею от стыда за косность непослушного языка. Но и как бы он слушался, когда ответственность перед слушателями. Зато когда читает Лёня, слышу и вижу работу дыхания. Его тонко прорезанные ноздри становятся резко прорезанные. Слова складываются, как мозаика из огранённых камней. Всего несколько текстов. Говорю, я люблю вот это стихотворение, показываю в книжке. А, да, говорит Лёня, я не знаю, как его читать. Мы оба читаем по стихотворению, и в каждом попадается строчка «девочка спит», Лёня читал вторым и потому на этой строчке смотрит на меня со значением. Я не успеваю ответить лицом, и потому много позже отвечаю письмом. Пьем лёнин гранатовый портвейн. Он темен, как ночь во дворе.

Петя Птах читает большим голосом, как поет, смотрит мне прямо в глаза, и потому хочется стать хором и подпевать. Женя Сошкин, как столовращатель, приводит память об Анне Горенко, и ее книжка молчаливым присутствием лежит между нами. Шломо, разумеется, отказывается читать переводы. Иегуда Галеви как будто стоит, отвернувшись спиной, а Шломо молча и с отказом смотрит во все прекрасные глаза. Потом уже, в другой день и без стихов, шагаю рядом с Гали-Даной и понимаю, как она пишет, когда она легко, ритмически и элегантно вытягивает пику зонтика и оставляет камни мостовой позади. Некод показывает перечное дерево: заостренные листья и гроздья розовых ягод-зерен. Некод много улыбается, и они с Даной как будто сплетены невидимыми нитями, не разорвать.

Эпитома израильской вежливой воспитанности: лемур Гали-Даны, не глядя на вазочку дожидающийся в кофейне, когда ему предложат остатки взбитых сливок.

Чёрный священник иорданской конфессии, не глядя, твердой рукой даже не отстраняет меня, а отодвигает воздух, как дверь, когда ему надо пройти мимо к ступенькам.

После мытарств по раскаленному Яффо Петя ведет нас купаться, волны высокие, и не доплыть до коварных рифов. Если бы была яхтой, нарочно напоролась бы на риф. Спасайся, кто может.

Дима рассказывает о камнях в Армении, которые стояли у дороги, а человек каждый день возвращался к камню и покрывал его тончайшей вязью резьбы. И еще учит сворачивать суши.

Шломо рассказывает про раввина, родившегося с зубами и трех лет отроду заведшего в тупик учителя. В арабской кофейне едим по куску огромного круглого, тёплого и сладкого сыра на завтрак. Бен вместо этого хочет такой же кусок, но пиццы.

Лёня рассказывает, что Иордан повернул вспять, когда крестили Христа.

Попутчица в самолете рассказывает, что в Хайфе можно сидеть на террасе у моря и есть завтрак. У нее страшно накрашенные черным глаза и губы, обрисованные черным карандашом.

Почти долетели, но буду спать назло. Расщелина Мертвого моря похожа на длинный и некровавый, хирургический надрез – как у Христа на картине Караваджио – сквозь который Бог извлек женщину из груди Адама Кадмона. Незаживающий экстатический глаз, полный, как Лета, мертвенных слез забвения. В воде, расставив колени, как суда – вёсла, мы с Шломо говорим об «Улиссе». Я уже почти начала ехать в Итаку на другой стороне мира. А вековая, несрубленная олива, не та, что в ложе Одиссея, осталась в Гефсиманском саду. Горлица на иврите называется «тор», а летучие мыши огромные, размером в горлицу.

Сердечность и гордость людей. Много юношей, у которых волосы собраны в небрежный греческий узел на затылке, в этом тоже есть что-то героическое. Саша говорит, когда мы идем по взлетному полю, «они для нас слишком». Как это, говорю, слишком? Ну, говорит, кто мы им, чтобы они так нас принимали? Гордость: Лёня восстал против моей мысли, что за’атар это чабрец. Это особая, здешняя трава, сказал Лёня. Я ошиблась, и поиск тоже врет, что это орегано. Самолет садится.

Елена Крайцберг: ПИСЬМА В КИОТО

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 22:58

1.
дай волю крошкам и чаинкам,
губы трубочкой: «на кухне»
сложи и чай твой враз остынет,
газ устанет,
затрещит электричество, раздувая
невесомые лампочки и лучи,
рассмеётся одежда неживая
горстью мелочи.

это выходной: шаги, шаги, мебель.
подбираю сдачу жёлтую, белую,
разменяв хрустящую неделю
в чёрной кассе неба,
марку на пустой конверт наклеиваю
с адресом всамделишным,
где ни разу не был.

2.
в Киото тихоходном, педальном,
таком двухместном, что странно в гости,
я снюсь полиции туристом нелегальным
и документы ветер в парке носит.

этот сон беззвучен, безвоздушен
пейзажем переполненный разбухшим,
непостижимым городом двудольным:
экспериментом школьным
посередине скручен
росток.

не верится, но только так и можно
в него проникнуть: через альвеолы
по юрким коридорам сна и школы
под самым носом у мембран таможни

потом проснёшься — скажешь: он сургучный
со срезанным верёвочным росточком
под маркой скучной —
почерк. и получишь
уведомление
немедленно.

3.
плотная бумага, согнув колени,
обнимает себя сама за плечи,
голову склоняет с готовностью.
в получившемся конверте
даже от руки описанные вещи
запечатываются полностью.

дата текст гипнотизирует. постскриптум,
откачав последний воздух, как из шприца,
капелькой сомненья всё-таки забрызгает
то, что мы писали набело, руки не отрывая.
и лежал словарь орфографический с краю,
зная все подробности от А до Я.

Андрей Сен-Сеньков: ВНУТРИ ДЕРЕВЬЕВ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЭЙНШТЕЙНА

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 22:56

Дейчам и Швабам

1.

s1

Прилететь в Израиль в субботу, в день рождения Эйнштейна, это как увидеть кошку, которая лежит лицом к стене с открытыми глазами.

2.

s2

Вифлеем с иврита переводится как «дом хлеба», с арабского – как «дом мяса». В спальной комнате бутерброда ложиться нужно подальше от окна, чтобы не подавиться под одеялом первой крошкой вспыхнувшей звезды.

3.

s3

Корабль Ионы когда-то отплыл из порта Яффы. Звук сегодняшних волн оттого, что кит, проглотивший тогда Иону, обжегшись о молоко, дует на воду. Выпячивает млекопитающие губы как Брукнер две свои белые симфонии, что не обозначил номерами.

4.

s4

Когда-то в городе Цфат все крыши домов и все надгробные плиты были выкрашены в синий цвет. Чтобы Дьявол принял город за озеро и пролетел мимо, под откос. Помогло ненадолго. Длиной на крик, когда тебе наступают на ногу, оставляя синяк.

5.

s5

Плоды проклятой вместе с городом содомской яблони (Calotropis procera) привлекательны на вид, но стоит их сжать и они оставят в ладони волокна, гладкие, как шесты в стрип-барах. Вокруг них стесняются своих тел даже двуполые черви.

6.

s6

В окрестностях Капернаума, где Иисус ходил по воде, живет даман. Маленькое толстое существо, считающееся ближайшим родственником слона. Возможно, даман и был тогда слоном. До тех пор, пока Кто-то не наступил на воду. Животное, до этого красивое как инопланетянин, превратилось в жалкую шерстяную башенку не из слоновой кости.

7.

s7

Другое имя Мертвого моря упоминается в «Иудейских войнах» Иосифа Флавия. Он называет его Асфальтовым. Оба имени спят, как родные братья на двухярусной бумажной кровати памяти. Старший снизу пугает младшего – «Скоро у наших родителей закончится детородный период и у них будут только такие, как ты».

8.

s8

В автобусе, едущем в Хадеру, рядом сидит девушка-солдат, которую зовут Нэся. Короткостриженая смуглая баночка Nescafe, умеющая стрелять быстрорастворимыми пулями в чашечку горла из розового фарфора.

P.S.

s9

Среди листьев бутылочного дерева спрятаны рюмочки с зеленым алкоголем. Дотянуться до них в Иерусалиме все равно, что увидеть, как подросший Бог метит территорию зеленой мочой.

P.P.S.

s10

В Яффе косточки больно скрепляют апельсин изнутри ботаническим степлером, чтобы он красиво не рассыпался на сок. Недалеко отсюда тюрьма, где ожидал суда Эйхман. Приговор его позвоночнику ровно по центру вопроса «дерево висит в воздухе или воздух висит в дереве?»

Иегуда Галеви: ОТВЕТ УБЕЖДАЮЩЕМУ НЕ ОТПРАВЛЯТЬСЯ В СТРАНУ ИЗРАИЛЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 21:51

Твои реченья мирру источают,
Что с гор мироточивых получают.
Твоя краса превыше всех хвалений,
Тебя и род твой славой величают,
Меня ты встретил в сладостной пустыне —
В ней тать с кинжалом, где его не чают,
Я речь почел твою за пчел, что жало
Среди медовых сот ожесточают:
Коль за слепых и за хромых в Шалеме
Мольбы о мире, мол, не расточают,
Молись о Доме Божьем и о братьях!
Иль беды их тебя не огорчают?
Коль прав ты — грех на тех, кто, ниц простершись,
Его своей молитвой привечают,
Твои слова отцов, туда пришедших
И гробы там купивших, обличают,
И память тех, чьи мумии послали
Туда для погребенья, омрачают,
Их воздыханья о земле, что полной
Была негодных, в глупость обращают,
И алтари отцов тогда напрасны,
Их жертвы, коль ты прав, не очищают!
Как помнить мертвых, но забыть скрижали?
Тебя ужели это не смущает?
Глуп, кто, стремясь туда, где гроб и черви,
Себя от вечной жизни отвращает!
Как Божью гору нам забыть? Иль только
Дома собранья Бог нам завещает?
Где место на востоке иль закате,
Что мир нам и надежду обещает,
Опричь страны, что врат полна небесных,
Откуда Бог виденья сообщает?
Синай, Кармель, Бейт-Эль, дома пророков-
Посланников ту землю освящают,
Она престол жрецов Престола Божья,
И трон царей помазанных вмещает!
Нам и сынам дана она, хоть совы
В ней запустенье криком оглашают:
И в дни отцов росли в ней лишь колючки,
Как днесь пустыню солнце иссушает,
Они ж по ней ходили, как по саду,
Что древа и растенья украшают,
Пришельцы, в ней приют и гроб искали,
И в ней досель они покой вкушают,
Пред Богом шли по всем ее тропинкам,
Вдоль рек, что эту землю орошают.
Там мы увидим, как гробов затворы
Восставшие из мертвых сокрушают,
Как те, кто опочили, веселятся,
Тому, что Бог их души воскрешает!
Смотри, увидь, о друг, познай же правду
И пусть силки тебя не искушают,
И не превозноси ученье греков,
Что не плоды, а лишь цветы взращает,
Рекут, что свод небес натянут не был,
Не создана земля, они вещают,
Что не было начала у вселенной,
Ее навеки луны освещают.
Основано на шатком основаньи
Всё то, чему их речи поучают,
И сердце наполняет неразумьем,
Уста же болтовнею отягчает —
Зачем идти кривой стезей, оставив
Путь к правде, что сиянье излучает?

Перевод с иврита: ШЛОМО КРОЛ