:

Архив автора

Ольга Балла: ПИСЬМА АКАДЕМИКА УХТОМСКОГО: О ТЕКСТАХ-ПЕРЕКЛЮЧАТЕЛЯХ

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 01:01

Как известно, биография людей определённого склада состоит по преимуществу из прочитанных текстов. Более того, ими она в значительной степени и создаётся. Почему-то даже в большей степени, чем услышанным, увиденным, прочувствованным и пережитым.
Поскольку тексты в биографиях такого типа заменяют собой едва ли не всё вообще, они просто вынуждены, оставаясь текстами, выполнять большое разнообразие функций.
Бывают тексты-события. Тексты-происшествия (это те, которые разнообразят существование ровно настолько, чтобы быть замеченными, но в связи с которыми ничего важного не случается). Фоновые тексты. Тексты-ориентиры. Тексты-задания. Тексты-вызовы. Тексты-препятствия. И многие другие разновидности, каждая из которых достойна отдельного рассуждения.
А ещё бывают тексты-переключатели: такие, которые вдруг – и бесповоротно — меняют всю конфигурацию душевной жизни.
В отличие от текстов-событий, которые переживаются долго (хоть всю жизнь напролёт!) сами по себе; от текстов-фонов, которые могут не замечаться вовсе, но неизменно сопутствуют повседневному поведению человека, поддерживая его, определяя его ритмы и интонации – тексты-переключатели срабатывают, подобно механизму. Они что-то – как правило, непостижимым образом и резко — меняют в нас – и после этого спокойно могут уходить на периферию памяти. Или даже забываться вовсе.
Мне было почти пятнадцать: странное состояние между детством, которого фактически уже не было – и неким принципиально другим, «взрослым» состоянием, которое явно должно было уже быть, но которое всё никак не наставало, и хуже того – оно никак не представлялось. У него не было контуров, не было содержаний – в некотором смысле его не было вообще.
Момент, когда моё детство кончилось и началось другое состояние – я помню с точностью до дня: 1980 год, третье июля. Новое состояние можно назвать юностью, а началось оно с текстов, случайно прочитанных в случайном же, найденном на даче среди старых журналов, номере «Нового мира» за январь 1973 года. Это были избранные письма академика Алексея Ухтомского (1875-1942), физиолога, создателя учения о доминанте , своим ученикам-собеседникам: личные письма, адресованные частным лицам.
Там – в довольно жёсткой, до требовательности и категоричности, форме – шла речь о том, как следует жить.
Необходимо, писал академик Ухтомский, «поставить “центр тяготения” вне себя, на другом: это значит устроить и воспитывать своё поведение и деятельность так, чтобы быть готовым в каждый данный момент предпочесть новооткрывающиеся законы мира и самобытные черты и интересы другого лица всяким своим интересам и теориям касательно их» .
Я поверила сразу. Не нуждаясь ни в развернутых доказательствах провозглашаемого, ни в долгих выяснениях, кто таков был все это написавший и стоит ли ему верить вообще: то, что верить стоит, было очевидно априори. И это при том, что Ухтомский, собственно, ничего и не доказывал: он декларировал, и вполне настойчиво; он проповедовал. Для него речь шла о вещах совершенно несомненных.
«Освободиться от своего Двойника – вот необыкновенно трудная, но и необходимейшая задача человека!»
Перестать проецировать. Перестать видеть во всем – себя и свое. Увидеть, наконец, Другое – в его инаковости, какой бы та ни оказалась. Увидеть и суметь выдержать.
«В этом переломе внутри себя, – говорилось далее, — человек впервые открывает лица помимо себя и вносит в свою деятельность и понимание совершенно новую категорию лица, которое “никогда не может быть средством для меня, но всегда должно быть моей целью”».
Это был первый текст, который я к собственному изумлению стала подробно конспектировать: чтобы сросся с моим почерком, с моими привычными движениями. Я и сейчас цитирую его по этому конспекту, который стал его естественным обликом.
«…только переключивши себя и свою деятельность на других, человек впервые находит самого себя как лицо!»
Именно Ухтомскому я по сей день благодарна за то, что он вывел – даже вытолкнул — меня из детства. Одним щелчком переключил всю настройку внутренней оптики, после чего она уже никогда не возвращалась в прежнее состояние.
«…быть чутким к реальности как она есть, независимо от моих интересов и доминант!»
Это и был мой «текст-переключатель» — пожалуй, главный.
Он не вошел даже в состав «персональной классики» — устойчивого корпуса сопровождающих (вплоть до того, что – преследующих) всю жизнь цитат. Цитаты из Ухтомского как таковые сопровождали меня недолго. Но созданное ими – сразу, одним движением – отношение к жизни осталось навсегда, оно действует и сию минуту.
«…Открылись уши, чтобы слышать, и только оттого, что решились вынести из себя центр главенствующего интереса и перестать вращать мир вокруг себя» .
Как и почему подобное происходит? Как вообще срабатывают такие тексты? Да, конечно, нужна была душевная техника, руководство, набор простых до очевидности указаний: что с собой делать. Даже не «зачем» и «почему», а именно «что». Но почему именно это?
«…Лишь бы было спасительное недовольство собою и затем искренность в своих стремлениях…»
Понятно, что событие смысла происходит не в человеке, не в тексте, но в точке их пересечения, совпадения – пусть кажущегося – смысловых линий. Но что должно произойти, чтобы такое – совпало?
«…Нам надо из самоудовлетворенных в своей логике теорий о человеке выйти к самому человеку во всей его живой конкретности и реальности, поставить доминанту на живое лицо, в каждом отдельном случае единственное, данное нам в жизни только раз, и никогда не повторимое, никем не заменимое» .
Открылось ли мне тогда что-то неожиданное, радикально новое, переворачивающее привычные взгляды на мир и людей? Скорее напротив.
Прочитанное лишь подтвердило то, что до тех пор едва ли не изо дня в день повторяли воспитывавшие меня взрослые. Упреки в эгоцентризме и глухоте были самыми типичными из упреков — и самыми привычными из них, — настолько, что даже перестали представлять собой проблему, которую хорошо бы как-то решать: они вошли в состав моих очевидностей, образовали самый костяк моего самоощущения. Удивительно ли, что всего этого я по существу не слышала?
Отдельный вопрос, что всё это, якобы привычное, оказалось подтверждено некоторым особенным образом.
Слова неизвестного мне тогда, отличавшегося от меня едва ли не во всех мыслимых отношениях человека сработали как выявители очевидного. Ценность Другого – в виде постоянно повторявшегося «думай о других!» — была мне известна едва ли не отродясь (и у меня даже находилось что на это возразить: «другой», мол, должен бы эту свою замечательную ценность еще доказать), но благодаря Ухтомскому она стала открытием.
Почему все-таки?
Было ли это связано с качеством текста? Вряд ли: текст по-девятнадцативековому тяжеловесный, рассудочный, дидактичный, с повторениями, вязкими причастными оборотами и превосходными степенями – «новооткрывающиеся», «необходимейшая»… С аргументами, которые он приводил? Вот это вернее.
«Я ужасно боюсь доктрин и теорий и так хотел бы уберечь моих любимых друзей от увлечения ими, чтобы прекрасные души не замыкали слуха и сердца к конкретной жизни и конкретным людям, как они есть!…»
Аргументы в пользу предлагавшейся (точнее – настойчиво утверждавшейся) Ухтомским этической позиции были — по крайней мере, тогда мне так прочиталось – вовсе не этические. Сработало именно это: чисто этическое тогда – и долго еще потом – не было для меня убедительным, не казалось самоценным. Аргументы были «гносеологические» — от качества познания: эгоцентричный — ущербен в познании. Обречен на скудость и косность (если не попросту – ложность) мысли.
«…изучая самодовлеющие факты мира, он (человек. – О.Б.) небывало обогатил свою мысль!»
Пожалуй, именно эта фраза стала для меня самой убедительной, определившей восприятие всех остальных – первой бросилась в глаза, первой запомнилась, и вспоминалась потом дольше всех остальных.
«…а жизнь и история мудрее наших наилучших рассуждений о них…»
Может быть, если бы автор не был ученым – он бы меня тогда не убедил.
Надо ли говорить, что центрированность на познании и тем более -представления о его самоценности самому Ухтомскому совершенно не были свойственны? Тогда я этого, разумеется, не знала, но это и не было мне важно. Не помню, обратила ли я тогда внимание на то, что Ухтомский был глубоко верующим – христианином-старообрядцем, что, кроме естественного отделения физико-математического факультета Петербургского университета, он закончил словесное отделение Московской духовной академии и был кандидатом богословия. Что именно занятия богословием привели его в молодости к пониманию необходимости выявить естественные основы нравственного поведения людей, природные механизмы становления личности; а для этого – изучать физиологию нервной деятельности вообще и головного мозга в частности. Что конечные мотивы его деятельности – и научной, и всякой другой – были без сомнения религиозны. Не помню, было ли это сказано там вообще. Не удивлюсь, если нет. Религиозная природа того, что писал Ухтомский, стала мне ясна гораздо позже – но вошла в меня, думается, уже тогда.
Видимо, этическое (а с ним — и религиозное) может войти в человека едва ли не любыми путями, и путь познания – из привилегированных. Познание преставляет собой часть этики – и, может быть, не самую даже значительную, — а не наоборот, как я была уверена в свои без малого пятнадцать лет: познание и мышление, думалось, главнее всего, а этика – как совокупность принципов взаимодействия с миром и его обитателями – постольку-поскольку, если ради чего серьезного и существует, то разве что ради того, чтобы мир не причинял нам по возможности лишней боли, — урегулирование отношений с ним, договор о взаимном ненападении – чтобы в главном не мешал.
Интуиции, которые начались во мне с писем Ухтомского и проявлялись – пожалуй что, и несколько видоизменяясь – постепенно, на протяжении многих лет – сейчас выглядят вот как: стала ясна неразрывность познания и этики, отношения к смыслам и отношения к людям – то есть, попросту, принадлежность этих вещей к одному смысловому континууму, внутри которого лишь с известной долей условности могут быть проведены границы.
А может быть, и так: если нас действительно Кто-то воспитывает (чего у меня нет никакой возможности исключать) – Он, по всей вероятности, подбирает к нам такие ходы, такие ключи, которые как раз совпадают с нашей внутренней формой, — подносит нам «общечеловеческие», «общезначимые» — далеко превосходящие нас — ценности и смыслы с самых чувствительных наших сторон: чтобы мы их увидели.

Н. Мушкин: ЕЩЕ РАЗ О ПОГОДЕ НА ВОСТОКЕ И НА ЗАПАДЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:59

В Иерусалиме было холодно. Я зашел погреться в приют для пятишекелевых книжных монстриков на улице Шац. Ортодокс, чье лицо, явственно выдававшее его дальневосточное происхождение, смело уподоблю сухой сморщенной грушке, тихонько хихикал чему-то своему, рассматривая альбом-путеводитель по Гарцу и подкручивая длинные пейсы.

Среди старых путеводителей, лекций по американской экономике и советских учебников агрономии эпохи дедушки Лысенко рылась Гали-Дана Зингер, которая, похоже, проводит там все дни своей жизни. Не потрудившись обернуться, она протянула мне небольшую книжицу в желтом переплете с черными китайскими иероглифами. Книжица была написана человеком по имени Чьянг Йи, называлась «Молчаливый путешественник в Лондоне» и открывалась репродукцией тонкой китайской акварели, изображающей диких гусей на берегу заросшего кувшинками водоема. А на обороте титульного листа я увидел знакомый значок, всегда вызывающий какое-то теплое союзническое чувство – «издание, соответствующее военному стандарту экономии» (лев, возлегший над раскрытой книгой) и убедительное заверение в том, что бумага и переплет этой книги отвечают суровым требованиям стандарта. Это было четвертое издание, напечатанное в 1943 году.

Молчаливый путешественник с первого взгляда пленил меня своим мягко-ироничным, всегда доброжелательным тоном и тем необычным, да простится мне невольная двусмысленность, дальневосточным углом зрения.
Во введении Чьянг Йи пишет:

«Одна леди сказала мне, что она никогда не стала бы писать книгу о “диковинах и курьезах”, ибо ни один ученый этим не занимается. Забавно, не правда ли, — ученые по всему миру одинаковы, и многие в Китае с нею бы согласились. Наше мышление, как вы знаете, в основном следует конфуцианским идеям. Тема, не связанная с конфуцианскими понятиями праведности, послушания, искренности и т.п., не достойна ученого обсуждения. Книга, не имеющая к подобным вещам отношения, не имеет права храниться в комнате ученого из страха хозяина «обидеть классиков». То, что я сейчас пишу, по-китайски было бы названо «книгой под подушкой» (точное жанровое совпадение с «Pillow Book» – «Записками у изголовья» Сэй Сенагон, средневековой японской придворной дамы, ставшей всемирно известной в XX веке. – Н.М.) или «книгой для отдыха после вина или чая». Я думаю, большинство тех, кто знаком с китайской кухней, слышали выражение «чоп сюй». С тех пор, как я приехал в Лондон, я часто приглашаю моих английских друзей на китайские трапезы. Обычно они выбирают «чоп сюй» и спрашивают, из чего это приготовлено. Я отвечаю просто: «Из всего». Все китайские повара и официанты знают, что английские посетители их ресторанов любят это блюдо. По-китайски оно называется «цза цзюй», что в кантонском произношении звучит как «чоп сюй». «Цза» значит – «смешанные», а «цзюй» – «фрагменты». Сегодня это блюдо как раз и представляет китайскую кухню на Западе. Возможно, мне следовало бы назвать книгу «Лондонский чоп сюй» – в ней нет ничего особенно ценного, но кому-нибудь она может показаться аппетитной».

Георгианская Англия была вполне готова к восприятию этого жанра, благодаря многолетней традиции, начатой полутора веками раньше «Жизнью и мнениями Тристрама Шенди» и «Сентиментальным путешествием» Стерна, и принесшей обильные плоды современной молчаливому путешественнику эссеистики «о том, о сем», среди авторов которой достаточно упомянуть Г.К.Честертона и А.А.Милна.
«Молчаливый путешественник в Лондоне» впервые увидел свет в 1938 году, вслед за тремя другими книгами Чьянг Йи: «Молчаливый путешественник в Озерном краю», «Китайский взгляд» и «Китайская каллиграфия». Чьянг Йи, вынужденный покинуть Китай в 1933 году и проведший несколько десятилетий вдали от родины, необычайно быстро и успешно адаптировался в английской культурной среде.
Но принятый повсюду, он постоянно и добровольно сохранял некоторую набоковскую дистанцию, позволявшую ему наблюдать окружающее со стороны, причем, более пристально вглядываясь в нее, чем то пристало бы настоящему английскому джентльмену. «Я странствовал по Лондону молчаливо и очень тихо, – писал он, – и благодаря моему молчанию действительно увидел множество вещей».
Однажды он прочел в «Таймс» статью, озаглавленную «Тишина в метро», в которой сообщалось, что Управление общественного транспорта в Лондоне, постоянно вводившее все новые и новые усовершенствования на благо общества, объявило о большом капиталовложении для создания бесшумных линий метро. «Эта неслыханная перестановка, смена шумных поездов с молчаливыми пассажирами шумными пассажирами в бесшумных поездах, если она осуществится, станет еще одной тихой революцией в подземном Лондоне, из тех, что более всего заметны случайным гостям столицы в последние 20 лет». Лондонцы, как показала история, не слишком изменились, не превратились в болтливых римлян, несмотря на тишину городской подземки, лишь изредка прерываемую загробным гласом, призывающим Mind the gap. Среди них Молчаливый Путешественник мог безнаказанно быть самим собой. «Эта книга, – писал он, — ни что иное, как запись всего того, о чем я разговаривал с самим собой на протяжении пяти лет в Лондоне, оставаясь столь молчаливым».
Особую прелесть этим записям придают авторские акварели, цветные и монохромные, и стихи в оригинале, украшающие страницы четкими столбцами каллиграфической иероглифов и сопровождаемые собственными английскими переводами. Чьянг Йи пишет о самых разных материях: о природе, о детях, об искусстве, о чае, об именах, о книгах, о памятниках, о людях и, конечно же, о погоде.
Сейчас, когда за окном сердито завывает резкий иерусалимский ветер и в холодном воздухе обманчивых, как всё в этой призрачной жизни, субтропиков висит, по меткому выражению одного моего англо-израильского приятеля, «постоянная угроза дождя», наиболее проникновенно звучат главы, касающиеся лондонской зимы, тумана и снега. Мысли о погоде приходят на ум сами собою, и разговор, не претендующий на решение мировых проблем и на глубокие социо-культурные обобщения, течет плавно и неспешно.
Чьянг Йи приводит цитату из стихотворения Су Тан-По о погоде на южном китайском острове Хайнань:

Все четыре сезона – лето,
один порыв дождя –
и это уже осень.

И следом в этой же циньской традиции пишет двустрочное стихотворение касательно лондонской погоды:

Несколько солнечных дней заставляют почувствовать весну,
Но нет сезона, когда уходит зима.

«Мне кажется, в Лондоне можно жить, экономя на портных. Если вы не денди, то пары костюмов вам достаточно на долгое время. Дело обстоит иначе в Китае, где нам приходится иметь не менее четырех перемен для каждого сезона. […] Одна китайская дама сказала мне как-то, что при виде англичанки на улице она не может сказать, принадлежит ли та к королевской семье или это продавщица из универмага, потому что все женщины носят примерно одинаковые платья сходных цветов и стиля. Качество материалов может несколько различаться, но для иностранца это ничего не определяет. Тогда я ответил: «Это следствие английской демократии». Но, возможно, демократии приходит на помощь природа, ибо лондонская погода делает невозможным большее разнообразие».
В одной из классических китайских книг, «Цо Чжуан», написанной около пятого века до нашей эры, Чьянг Йи обнаружил странную концепцию погоды:

«Другой правитель Чинь заболел, и к нему был послан доктор Хо. Изучив проблему, доктор сказал: «Ваше заболевание неизлечимо. Оно не вызвано ни демонами, ни пищей. Вы пребываете под влиянием ядовитых, подобно Ку, женских чар. Добрый министр умрет, и небеса не смогут его защитить». – «Разве нельзя приближаться к женщинам?» – спросил больной. «Только в самой умеренной пропорции. Существуют шесть типов погоды, которые порождают пять вкусов, пять цветов и пять звуков. В избытке каждый из них вызывает болезнь. Эти шесть типов: облачно, ясно, ветрено, дождливо, туманно и солнечно. Они образуют четыре сезона и следуют порядку пяти элементов. Если баланс нарушится, результатом становится заболевание. Чрезмерная облачность приводит к холодным заболеваниям, чрезмерная ясность – к горячим заболеваниям, чрезмерный ветер – к заболеваниям желез, чрезмерный дождь – к кишечной хвори, чрезмерный туман вызывает чувственность, а избыток солнца – сердечные проблемы. Женщины связаны с облачностью и туманами. Излишний контакт с ними вызывает лихорадку, заканчивающуюся болезнью Ку».
«Не все в этом абзаце имеет отношение к моей теме,
– продолжает Чьянг Йи, – но мне, тем не менее, кажется, что гений древности уже в те далекие дни предсказал лондонскую погоду и ее последствия. Несомненно, излишняя облачность, туман и дожди являются причиной того, почему всякий житель Лондона должен постоянно иметь при себе врача. У нас, китайцев, доктор не приставлен к каждому, и мы обращаемся к нему только тогда, когда действительно серьезно больны. Что до густых туманов, то они объясняют мне пристрастие лондонцев к шотландским элям и ирландскому темному пиву.
Тем не менее, лондонская погода – большое подспорье, по крайней мере, в одной области: нет ничего интереснее разговоров о ней! Двое абсолютно не знакомых друг с другом людей, которые к тому же не особенно стремятся познакомиться, могут, сидя на садовой скамье или в железнодорожном купе, часами разговаривать о погоде. Если на какой-то вечеринке беседа начинает затухать, вы можете легко переключиться на эту тему. Я всегда восхищаюсь этим родом разговора, и мне представляется, что лондонцы весьма дружелюбны и пребывают в неком погодном братстве, не испытывая необходимости близко знакомиться друг с другом. Я часто слышал, что английские манеры прохладны, как английская погода, но ведь это не так, в тех случаях, когда ее обсуждают. Более всего восхищает меня выбор терминологии в их прогнозах погоды: ожидается главным образом ясная, умеренная погода с легкой переменной облачностью, временами неустойчивая, возможен дождь и т.д. и т.п.»

Взгляд художника примечает в лондонской зиме красоты, скрывающиеся от продрогшего сопливого прохожего, не склонного глазеть по сторонам. Чьянг Йи рисует и описывает черные, сбросившие листву деревья, чью обнаженную прелесть он предлагает в качестве альтернативы для нуждающихся английских живописцев, не имеющих достаточно средств для ежедневной оплаты обнаженной натуры в своих ателье. Лондонская зима, как ни один другой сезон, представляется ему идеальным временем для художественного постижения места.

«Английский характер яснее всего наблюдается в зимнее время. Хотя современные дома снабжены центральным отоплением, многие семьи предпочитают очаг с углем. Я побывал в ряде старых английских домов, и более всего врезалась мне в память картина, представляющая хозяина или хозяйку, стоящих посередине каминного коврика спиной к огню. Я полагаю, с этой позиции удобнее всего разговаривать с гостями и развлекать их, но понимают ли они, что закрывают огонь от остальных? Мне нравится наблюдать свободный танец языков пламени, и потому я зачастую наслаждаюсь этим зрелищем через ноги хозяина. Английские брюки чрезвычайно узки и действительно занимают немного места, но что делать, если перед огнем стоит хозяйка? Однажды я наблюдал особенно яркое проявление этого обычая в одном из старых домов на Финсбери Сёркес, где мне случалось преподавать. Пока я сидел за столом, проверяя какие-то бумаги, один из наших худощавых почтенных профессоров с лысой головой и седой бородой подошел к камину. Повернувшись спиной к огню и вставив в правый глаз монокль, он начал весьма внимательно читать. Его ступни и голова находились в состоянии фиксированной неподвижности, в то время как торс и бедра медленно раскачивались из стороны в сторону. Насмотревшись на него, я закрыл глаза, а потом попробовал смотреть снова. Я не видел ни головы, ни ног – только подвижную часть, заставившую меня вспомнить большой маятник из старых часов. Надеюсь, читатель мой не сочтет, что я выставляю пожилого профессора на смех! Профессоров следует всегда уважать, и я, пришедший из страны, где почитание старших так распространено, должен особенно тщательно следовать этому закону! В Китае зимой часто бывает невероятно холодно, особенно в северных районах. У нас тоже есть очаги, самые различные в разных местностях. В моем родном городе мы жжем уголь в бронзовом сосуде на деревянной подставке, которая обычно устанавливается в середине комнаты, чтобы люди рассаживались вокруг. Нам незачем нагревать наши спины, но мы любим класть ноги на подставку, если она не слишком высока. Ноги у нас часто холоднее всех прочих частей, поскольку обувь сделана целиком из ткани. Если подставка высока, то мы часто греем над нею руки. Так или иначе, холод иногда невыносим, но он всегда очень сухой».

Одна из самых замечательных глав этой книги – «Лондон в снегу». Она начинается исчерпывающим по своей выразительности объяснением:

«Название этой главы вводит в заблуждение, поскольку за пять лет, которые я провел в Лондоне, я ни разу не видел его покрытым снегом». Замечательна сцена, которую он наблюдает перед рождественской витриной, украшенной снежной декорацией с Санта-Клаусом в шубе. Пятилетняя девочка с мольбой в голосе спрашивает маму: «У нас будет такой снег на рождество? Почему его еще нет, ма-ам?»

Иное дело – лондонский туман. Лондонцы, по мнению Молчаливого Путешественника, предпочитают строчить на него пасквили. Он приводит цитату из Э.В.Лукаса, писавшего: «Лондон открыл Уистлер. Десятилетиями лондонский туман был темой для сарказма. Понадобился этот чувствительный американец-парижанин, чтобы показать нам город загадочной, призрачной красоты. Теперь это известно каждому».

«Я, – пишет Чьянг Йи, – с детства привык к горному туману центральной Азии, и у меня всегда были к нему добрые чувства. Живя на вершине своей родной горы, я не знал наслаждения, сравнимого с созерцанием густого тумана, поднимающегося от основания к вершине, словно поглатывающего меня внезапно вместе со всем окружающим. Но, хотя я неоднократно видел утренний или вечерний туман, накрывающий целый город, как это часто у нас изображается в поэзии и живописи, с туманом такой густоты, как лондонский, я не сталкивался. Здешний туман – не того чистого белого цвета, к которому я привык, он желтоват, а иногда – сер. Его частицы не освежают лицо, но забивают ноздри дымной влагой.
В первую свою лондонскую зиму я получил письмо от друга из Китая, где он спрашивал, действительно ли лондонский туман можно резать ножом. Тогда, еще не столкнувшись с самым худшим, я ответил отрицательно. На следующий Новый год я был приглашен на вечеринку где-то на Говер-стрит. Отправившись из Хэмпстеда, я уже приближался к перекрестку Морнингстон, когда без малейшего предупреждения все погрузилось в плотный желтоватый кисель, делавшийся еще гуще в наступающих сумерках. […] Я сошел с автобуса, предпочитая идти пешком. На тротуаре я пережил немало увлекательных приключений: однажды я наткнулся на почтовый ящик, затем ухватил кого-то за руки – мы рассмеялись, не видя друг друга. Свет магазинной витрины я принял за огни автобуса и, чтобы спастись от него, забрел в конюшни, позади магазина Мейплз. […] На следующий день я купил газету «Ивнинг Стандард» с броским заголовком на первой полосе: «Семь человек забрели в реку». Оказалось, что среди множества людей, следовавших берегом Темзы, семерых в тумане занесло в воду. И я тут же вспомнил карикатуру из «Панча», изображающую двух призрачных джентльменов, с подписью:
– Будьте добры, покажите мне, как пройти к реке!
– Прямо вперед. Я только что оттуда.
Не считая такого густого смога,
– пишет Чьянг Йи далее, – я люблю почти все разновидности тумана. В один туманный день я был взят на башню Вестминстерского собора, с которой, как говорят, можно увидеть весь Лондон. Мой английский друг думал, что только из вежливости я утверждаю, что мне нравится открывшееся перед нами туманное пространство, и, не переставая, извинялся за такой неподходящий день. А я действительно не понимал, что он имеет в виду, когда говорит, что в этот день не на что было смотреть. […] Спустя некоторое время я снова отправился туда в одиночестве. Лифтер посоветовал мне не тратить шиллинг понапрасну, поскольку день был туманный. Я ответил, что хочу подняться и увидеть «ничто», и он улыбнулся. Я был там единственным посетителем и обошел все четыре стороны башни, чувствуя, что живу на небесах. Сквозь белый туман, окружавший меня, я мог даже вообразить свой далекий-далекий дом. Это ощущение я могу проиллюстрировать цитатой из книги Линь Ютана «Важность жизни»:
«Есть иная разновидность путешествия. Моя американская подруга описывала, как она отправилась с китайскими друзьями на холм вблизи Гуаньчжоу, чтобы «увидеть ничто». Чем выше они поднимались, тем гуще становился туман, можно было слышать мягкие звуки капели на листьях и траве. Ничего не было видно, кроме тумана. «Но сверху прекрасный вид», – настаивали ее китайские друзья. Она продолжала подниматься с ними, пока не увидела вдали кусок скалы, окруженный облаками. «Это – Перевернутый Лотос, – сказали ее друзья. – Но на вершине есть еще более великолепные виды». Наконец они достигли пика. Со всех сторон их окружал туман, и на горизонте едва виднелась тусклая полоска холмов. «Но ведь здесь ничего не видно!» – «В этом-то все и дело. Мы поднимаемся, чтобы увидеть ничто», – ответили ее китайские друзья».

Чьянг Йи заканчивает главу о лондонском тумане стихотворением, которым и мне хотелось бы завершить этот писанный в центре мира зимний эссей о переменчивости погоды на Западе и на Востоке, об обманчивости наблюдений за нею и о неоднозначности культурных прочтений давно всем знакомых текстов цивилизации:

О, лондонский туман, лондонский туман!
Сколь многие прошли сквозь твои необыкновенные радости:
Стремишься на восток, а оказываешься на
западе, с помутненным рассудком.
Туда, сюда, все смутно – таков путь в тумане.
Натыкаясь плечами, лягаясь, весело восклицая,
Не различая прекрасного и обыденного – так
встречаются в тумане.
Утром и вечером лучше всего,
словно там, нет, не там – это деревья в тумане.
Мне нравится их легкая, неуловимая повадка.
Вот почему я так люблю жить долго
среди лондонских туманов.

Некод Зингер: ИРЛАНДСКИЙ ДЖЕНТЛЬМЕН, СПРЯТАВШИЙСЯ ПОЗАДИ ЦВЕТКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:56

«Кто прежде видел черепаху с любящим взглядом?» — вопрошает на первой странице своего альбома акварелей и рисунков узник приюта для душевнобольных Чарльз Алтамонт Дойль. На дворе 1889 год. На картинке, рядом с любящей черепахой – фея, гадающая перед цветущим кустиком, «который из первоцветов наипервейший».

Впервые на этот альбом обратили внимание в начале 1977 года. Двадцатью годами раньше некая английская особа получила его в подарок от друга, купившего Бигнелл Хауз — загородный дом семейства Дойль, и обретшего в придачу кучу хлама, пылившегося на чердаке. До тех пор про Чарльза Алтамонта Дойля было известно лишь то, что он имел честь приходиться отцом прославленному автору детективных историй.

Открытие необычного иллюстрированного тома сделало существование джентльмена, стоявшего за его созданием и носившего соответствующее имя, уже более вероятным фактом, однако все еще настолько расплывчатым и туманным, что даже проницательный сыщик с Бейкер Стрит, возможно, счел бы его мистификацией. Ведь все приметы реальности, имевшие отношение к этому делу, были настолько неуловимы и обманчивы, а главный герой — настолько призрачен!

В галерее Маас, специализировавшейся на искусстве викторианской эпохи, куда обладательница реликта обратилась по совету друзей, немедленно поняли, что открытие книги Дойля — из ряда вон выходящее событие.

Молодой филолог и телепродюсер Майкл Бейкер, подпавший под очарование увиденной им книги, взялся за расследование личного дела Дойла. «Эта книга рисунков, — писал он, — словно труп под половицами, была моим единственным ключом, единственной уликой». И она больше скрывала, чем открывала, будто следуя давнему пожеланию своего автора:

Не умея рисовать оборотную сторону лягушачьей головы, разумно было спрятать ее позади цветка – ах, если бы я мог спрятать прочие мои недостатки!

Стремление ограничиться намеком, спрятать за каким-нибудь цветком часть того, что другие не видят вовсе, предварительно приоткрыв перед простодушным зрителем завесу реальности, приводит на ум иудейское религиозно-мистическое отношение к изображению. Вовсе не случайным представляется появление в дневнике младенца Моисея, который взирает на нас одним глазом из-за листа аира, скрывающего половину его круглого лунообразного лица. Сокрытие второй его половины восполняется отражением первой в водах Нила, создающим вместо одного объективного взгляда на мир два односторонних, автономных один от другого. Примечательно, что эта, самая таинственная и самая крупная, в целый разворот по вертикали, картинка – фактически единственная, в которой экзотическая флора и пейзаж воображаемого Египта занимают место естественного природного окружения Дойля.

Но Бейкер, помнил золотое правило детектива с Бейкер Стрит, гласящее, что чем случай более странный и причудливый, тем менее загадочным он может оказаться в конце концов.

Словно специально для того, чтобы еще больше осложнить поиск, многие карандашные записи в дневнике были стерты чьей-то заботливой рукой, вооруженной резинкой. И все же кое-что удалось установить уже на начальном этапе. Не вызывало сомнений, что Чарльз Дойль был ирландским патриотом и истовым католиком, а также то, что он страдал близорукостью, обладал недюжинным умом, был изрядно начитан, безусловно обожал свою жену, расчесывавшую свои волосы на прямой пробор, превосходно владел английским языком, некогда держал кошек и был сведущ в геральдике. Заболевание его выражалось в долгих периодах глубочайшей депрессии и приступах тяжелой головной боли. Кроме того, автор был подвержен характерным для викторианцев странностям и чудачествам: боялся птиц, верил в фей и вдобавок ко всему был человеком диспозиции не вполне практической, с точки зрения джентльменов, хранивших голубые карбункулы в рождественских гусях.

Сохранившиеся записи свидетельствовали о том, что Дойль тяготился положением сумасшедшего. По сути, вся эта книга была затеяна им в качестве наглядного доказательства собственной вменяемости:

Я уверен, что если бы многочисленные тома моего, ну, скажем, не вполне серьезного труда были организованы в приемлемой для публики форме, они угодили бы вкусу бессчетного количества подобных мне людей – и стали бы источником больших денег, которые я хотел бы подарить моим дочерям. Но, столь жестоко заключенный, что могу я сделать? –
Я уверен, что я заклеймен сумасшедшим исключительно из-за шотландской узости и непонимания шуток – если бы Чарльз Лэм или Том Гуд были пойманы, с ними обращались бы так же, как и со мной, и последний, вероятно, никогда не написал бы «Песню рубашки» —
В составлении книги подобного рода изрядная доля успеха состоит в умении не сказать ни слишком много, ни слишком мало, оставив сомнения касательно смысла высказывания, хотя в некоторых случаях задача лучше всего достигается вызыванием сомнения —
Но это верно не только в случае сей книги – Многое вернее всего выражается через отрицание. Так, например, отнюдь не лучшим путем доказательства моей вменяемости было бы концентрироваться на здравом смысле.

Дойль неоднократно возвращается к мысли о практическом (sic!) использовании иной реальности. Так, например, изображая головные уборы фей, он делает приписку:

Если бы только люди превратили очертания и цвета обычных древесных листьев в науку – они открыли бы для себя новое счастье и выгодный источник формальных идей.

С утилитарной точки зрения Дойль, вероятно, ошибался, ибо так и закончил свои дни в приюте. Однако он достаточно адекватно оценивал ситуацию и самого себя внутри этой ситуации и, не в пример другому художнику-визионеру, заключенному в сумасшедший дом, — Ричарду Дадду, сознавал профессиональную ценность своих работ.

Однако глубокая меланхолия омрачала его дни. В сочетании с укоренившимися еще с детства мистическими аспектами католицизма, это приводило его к почти обсессивной сконцентрированности на смерти, в которой видел он счастливое избавление от своей горестной судьбы. Не раз и не два возникает на страницах книги образ автора, радостно приветствующего Костлявую:

Прекрасная встреча! Я уверен, что для католика нет ничего слаще в жизни, чем оставить ее. Слава Богу!
Люди говорят: «правдиво, как сама жизнь», но это правдиво, как сама смерть.

Менее всего автора можно заподозрить в отрыве от окружающего его внешнего мира, ибо одной из доминирующих тем его зарисовок является окружающая природа, причем точность изображения животных и растений изобличает в немопытного натуралиста, постоянно совершающего невероятные и парадоксальные открытия:

Вот плакучая ива, которую я вижу из окна, и ворона имеет обыкновение сидеть на ней таким образом. Это может показаться ребячеством, но, вне всяких сомнений, основано на удобстве.

Там, где в доме привыкла сидеть киска, наблюдай ее наблюдательный критический взгляд, дружелюбный, но скорбный.

Некоторые образы, выдержанные в классической традиции викторианского нонсенса, напоминают Лира и Кэрролла. Вот, например, подпись к рисунку, изображающему человека без головы, рядом с зарисовкой одуванчиков:

Знавал я джентльмена с выражением, легким, в точности как пух одуванчика. Он был слегка легкомысленным – но равно невинным.

И даже самые обыденные вещи преподносятся как нечто из ряда вон выходящее:

То, о чем вы часто слышали, но, возможно, никогда не видели – рыжеволосый мужчина.

Среди мхов, грибов, цветов, белок и птиц в изобилии водятся феи и прочие представители традиционной кельтской нечисти:

Белка нянчит потерянного младенца. Это или чрезвычайно маленький младенец, или чудовищно большая белка.

Эта фея указывает утке на нечто, чего она никогда прежде не видела. Обратите внимание на уткину подозрительную недоверчивость.

Действительно ли Чарльз Дойль верил в фей и эльфов?
Казалось бы, да, если принять во внимание однозначность нескольких записей, вроде помещенного рядом с портретом девушки-кошки, признания: Я знавал такое создание, или заявления: Я точно видел зеленого парнишку.

Несмотря на прямоту и безыскусность этих заявлений, Бейкер все же не был до конца уверен, что в пристрастии Дойля к нечисти не следует видеть его последовательно проводимую в жизнь политику убеждения докторов в своей нормальности методом «от противного». Не будем также забывать, что маска бесхитростности была одним из любимейших головных уборов викторианских эксцентриков.

Но существует ли в этом мире убежище от пугающих птиц и лишенных юмора докторов-шотландцев? Два дойлевских сюжета не оставляют сомнения в том, что, если не сама смерть, то лишь потусторонние силы способны принять точку зрения безобидного близорукого джентльмена, наделенного живым воображением. На одном из листов альбома возмущенная фея говорит грачу:

Убирайся и оставь в покое моего бедного слепого червяка!
Примечание: Возможно ли вообразить слепого червяка в очках? Вы бы не поверили, но на носу сороки существует поразительное количество рисунков.

А на последней странице:

Шотландцы наслаждаются горным пейзажем. Овцы дивятся им, и это неудивительно – но обратите внимание на молчаливое недовольство их ангелов-хранителей!

Семейную традицию духовиденья продолжил Артур Конан-Дойль. Мастер дедуктивного метода, явивший миру героя, способного снять покровы таинственности практически с любых тайн нашего таинственного мира, всегда интересовался оккультизмом, а после Первой мировой войны всерьез предался этой модной страсти. Знаменитый писатель неоднократно утверждал, что ему удавалось установить спиритический контакт с отцом и с другими покойными членами семьи. В конце жизни Конан-Дойл написал не менее дюжины книг и массу газетных статей о загробном существовании души, читал на эту тему лекции по всему миру и возглавил Всемирную федерацию спиритуалистов. В 1922 году он опубликовал особенно примечательную книгу под заглавием «Приход фей», в которой рассмотрел и проанализировал ряд случаев, когда люди не только видели фей, но и фотографировали их. Наиболее поражавшим воображение современников был подробно описываемый в ней опыт двух йоркширских девочек из Коттингли, снявшихся в компании с феями и лесными эльфами.

Несмотря на то, что любой непредвзятый зритель сразу же видит в этих фотокарточках плохо сделанную фальшивку, Конан-Дойл заявил, что «данных свидетельств вполне достаточно, чтобы убедить всякого разумного человека в том, что от этой истории невозможно попросту отмахнуться». Более того, он с негодованием отметал какие угодно возражения по сему поводу. Таким образом, по иронии судьбы-плутовки, великий создатель Шерлока Холмса оказался повинен в использовании методов, которые великий детектив немедленно бы разоблачил.

Вся эта история, безусловно, знакома просвещенному читателю по двум весьма популярным английским фильмам «Волшебная сказка — правдивая история» и «Фотографируя фей», снятым в последнее десятилетие. О том же самом случае написаны по меньшей мере две посредственные книжки, также пользующиеся некоторым успехом. Что же до самого сэра Артура, то вполне возможно, что эти его близорукость и доверчивость были вызваны подспудным стремлением доказать, что отцовское увлечение феями и потусторонним миром было отнюдь не болезненной блажью, но следствием высокой духовности.

Детективный поиск следов покойного Чарльза Алтамонта самым логическим образом повел Майкла Бейкера в двух направлениях: он разыскал всех оставшихся в живых потомков художника и одновременно с этим медицинские документы, хранившиеся в психических лечебницах, где находился его подследственный.

Как справедливо указывает сын писателя, Адриан, в изданной им в 1945 году биографии отца «Подлинный Конан-Дойль», Артур и его прямые потомки «стали единственной в Британской империи семьей, поставившей для Национального биографического словаря пятерых отдельных героев на протяжении всего трех поколений». Столь же богаты выдающимися личностями и поколения предков писателя. Только Чарльз Алтамонт составил исключение и ни в один справочник не вписался.

Единственной из пяти детей Артура, остававшейся в живых к концу 70-х годов, была леди Джин Бромет, бывшая командующая женскими военно-воздушными силами Соединенного Королевства. С ней и встретился наш детектив-любитель. Родившаяся после смерти деда, она мало что о нем знала. Не многим больше, чем ее племянник — бригадир Джон Дойль, владевший несколькими семейными реликвиями, в том числе — наиболее отчетливой из немногих сохранившихся фотографий Чарльза. Выяснилось, что ныне здравствующие Дойли располагают изрядным собранием рисунков и акварелей своего загадочного предка, часть которых явно представляет собой листы, вырванные из альбомов, подобных тому, что был найден в 1977 году.

Поразительно, что практически все отпрыски этого рода, подобно самой леди Джин, оказались так или иначе связаны с вооруженными силами. Все мужчины были либо майорами, либо бригадирами. Но означает ли это, что артистическая натура предков вовсе сошла в семействе на нет? Бейкер вспоминает: «Невозможно было не ощутить при виде, например, майора Иннеса Фаули странного чувства, словно вы находились в компании самого Чарльза Дойля. Все те качества, которые отличали художника, — мечтательность, деликатность, игривый настрой ума – соединялись в этом наименее военизированном из всех майоров. Более того, этот господин был выдающимся акварелистом, явно наследовавшим Дойлю в любви к природным деталям. Картины майора неплохо продавались, но живопись являлась для него лишь побочным занятием. Его подлинной деятельностью в последние годы, после выхода в отставку, стал присмотр за умственно неполноценными людьми. Казалось, колесо семейной истории совершило полный оборот. Поистине ирония судьбы!»

Что до заболевания таинственного предка, то все единодушно говорили об алкоголизме как о единственной причине того, что он лишился должности помощника земельного инспектора в эдинбургской земельной управе, службы вполне респектабельной и требующей навыков архитектора и картографа, и вынужден был провести остаток дней в приюте для умалишенных. Сам же он сетовал по этому поводу в своем альбоме:

Ужасна судьба потревоженного сфинксом художника.
Примечание: Зарисовывая Королевское учреждение в Эдинбурге, я был изрядно беспокоим сфинксами.

Свидетельство о смерти, составленное в крайтонском Королевском приюте в Дамфрисе, тем не менее, объявляет причиной смерти Ч. А. Дойля, последовавшей в четыре часа утра 10 октября 1893 года, «многолетнюю эпилепсию».

Практика помещения эпилептиков с часто повторяющимися сильными припадками в заведения для душевнобольных была широко распространена в XIX веке. Однако совершенно загадочным оставалось то молчание, с которым обходили тему этой болезни Чарльза в семье. Попытки Бейкера добраться до каких-либо иных медицинских документов в истории болезни натолкнулись на твердый и решительный отказ предоставить ему доступ к архивам, полученный от администрации двух лечебниц, в которых проводил свои скорбные дни Дойль. Вместо этого в последнем приюте больного Бейкеру была предоставлена общая характеристика состояния Дойла, и диагноз гласил: «эпилепсия и алкоголизм».

В первом заведении, в которое попал его подследственный, упоминался лишь алкоголизм. Судя по всему, эпилепсия развилась у Дойла лишь в последние два года жизни, причем – как следствие длительного воздержания от алкоголя. Таковы, по крайней мере, выводы нашего детектива-любителя, старавшегося во всем следовать методам Шерлока Холмса. Исследователь и сам сознает частичность и размытость результатов своего поиска. Да и вся история, окружающая эту необычную книжку, притягательна, быть может, более всего своей неуловимостью и отблеском меланхолического лунного света.

«Дневник Дойля», изданный с предисловием Майкла Бейкера издательством «Паддингтон Пресс» в 1978 году, очень точно отражает атмосферу той неподражаемой эпохи, странными озарениями которой еще долго будет вдохновляться изумленное человечество: дух одиночества, чудачества, чистой поэзии и трагического юмора, нонсенса и интеллектуальной игры. А эпилепсия и алкоголизм сами по себе определяют в искусстве немногое — эпилептик может написать и «Коран», и «Братьев Карамазовых», и «Чики-рики-воробья»…

Несколько отрывочных воспоминаний о Чарльзе Дойле рисуют идеальный образ викторианского отщепенца. Джон Диксон Карр, например, писал: «Он любил рыбачить, ведь пока вы заняты рыбной ловлей, надоедливый окружающий мир оставляет вас в покое. Для собственной семьи он постепенно становился призрачным длиннобородым чужеземцем с безупречными деликатными манерами и в пыльном цилиндре, поглаживавшим головки своих детей столь рассеянно, словно гладил кошек».

Майкл и Молли Хардвик утверждали: «Чарльз был блестящим художником, мастером фантазий в манере Фюзели, способным создавать видения, совмещавшие в себе одновременно красоту, магию и тревогу». А Джон Лэмонд заявлял: «Его картины более странны и загадочны, чем все создания Блейка».

Впервые сравнение с Блейком было сделано, вероятно, Артуром в его автобиографии «Воспоминания и приключения», увидевшей свет в 1924 году. Именно в том году он организовал первую и на многие десятилетия единственную выставку работ отца в Лондоне. Известно, что Джордж Бернард Шоу был потрясен увиденным и утверждал, что эти рисунки заслуживают персонального зала в Национальной галерее. Артур всегда считал своего отца самым талантливым художником в семье, превзошедшим и сделавшего блестящую карьеру в «Панче» Дика (среди книг, иллюстрированных Диком Дойлем, кстати, есть вполне близкие нашему герою по духу «Король Золотой Реки», «Книга чепухи» и «В стране фей»), и трех других братьев-художников — Фрэнсиса, Джеймса и Генри, и их отца — Джона Дойля, бывшего ведущим политическим карикатуристом периода Регентства, известным под псевдонимом НВ.

«Его работы несут на себе печать собственного причудливого стиля, приводимого в движение колоссальным естественным чувством юмора. Он был страшнее Блейка, но не столь патологичен, как Виертц. Лучше всего его оригинальность демонстрирует тот факт, что никто не знает, с кем его можно сравнить», — писал Артур Конан-Дойль.

Интересно, что, несмотря на очень слабый контакт, существовавший между сыном и отцом при жизни, существует пример их творческого сотрудничества. В 1888 году Чарльз Дойль выполнил шесть рисунков пером для отдельного издания «Этюда в багровых тонах», изобразив Шерлока Холмса совершенно непохожим на тот, прочно осевший в нашем коллективном сознании, образ, у истоков которого находится хрестоматийный Сидней Паджет. Вместо этого Чарльз придал персонажу своего сына довольно явственные черты самого себя. Вот таким описал его сын: «Высокий человек, элегантный и длиннобородый, обладавший очарованием манер и тонкой обходительностью, равных которым мне редко удавалось встречать. В нем были остроумие и игривость, а также замечательная деликатность ума и чувств, дававшая ему достаточную решимость встать и покинуть любую компанию, в которой тон разговора делался, по его мнению, грубым».

Сегодня, спустя сто пятнадцать лет после смерти близорукого ирландского джентльмена, наблюдавшего фей на расстоянии вытянутой руки, его частная тайна, не превратившаяся в «тайну века» и не разгаданная великим детективом, сохраняет свою притягательность. Загадки «Дневника Дойля», как и загадки несуразных викторианских сфинксов, к которым он неоднократно обращался в своих рисунках и записях, не требуют точных ответов, но продолжают будить воображение. И еще остается надежда на то, что «многочисленные тома» этого дневника откроются нам в один из дней, снабдив секрет Чарльза Алтамонта Дойля связкой новых ключей к потайным дверкам, уводящим всё дальше и дальше от закрытых архивов скорбного дома.

Image Hosted by ImageShack.us

















Нахман Бу: 1~1

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:54

Аргумент первый. (Длинный и случившийся). ХХ00 г.

В книжных магазинах, если приглядеться, существуют два мира. В следующий раз, когда вы туда зайдете, не пытайтесь этого заметить, для этого требуется время.
Времени у меня было много, и на свой 20-й день рождения, когда я выбирал себе в магазине книгу, я увидел небольшую квадратную тележку. Она стояла возле выхода, и честно сказать, когда я пытался вспомнить, стояла ли она там раньше, всё, что мне вспоминалось, это мусорное ведро. Но теперь там стояла эта тележка на четырех колесах, на которой красовалось объявление, написанное буквами различных цветов и фонтов: «По Скидке». В своем нынешнем финансовом положении я не мог пройти мимо. Подойдя к тележке и исследуя ее содержимое, я открыл доселе не ведомый мир, не встречавшийся мне прежде в магазинах такого типа.
Если в главном зале, книги лежали рассортированные по стилям и содержанию, то здесь они валялись кучей макулатуры. Почти все книги были напечатаны на дешевой некачественной бумаге. Они были толстыми и неуклюжими. Многие пожелтели. Некоторые выглядели уже побывавшими в употреблении, и в нескольких были отчетливо видны стертые карандашные подчеркивания.
В этом пыльном застоявшемся пространстве я наткнулся на книгу, которая моментально захватила мое внимание. Она была меньше обычных книг, больше похожа на блокнот или дневник, наверное, не слишком, но все же, делового человека. Ее цвет наводил на мысль, что на нее пролили стакан крепкого кофе, и мягкая газетная бумага приняла его оттенок. Стоила она совсем мало, и я купил ее вместе с еще парой книг, закончив свой день рождения на веселой ноте.
Дома я обнаружил, что книга эта была необычной. Она отличалась от привычного романа или сборника рассказов и повестей. Верней сказать, это был каталог. Каталог, состоявший из запечатленных моментов, проекций сцен, явлений и процессов. Метод, которым автор пользовался в составлении этого каталога, стал известен мне гораздо позже, чем книга заняла свое место у меня на полке. Впоследствии он был наречен методом «знания – без знаний» и принят как вполне легитимный способ в познании мира объективного, а также его проявлений в определенных отрезках времени. Но, несмотря на это, каталог продолжал пылиться в подобных тележках, в дальних углах книжных магазинов. С его помощью я попытаюсь составить новый краткий каталог, но о другом времени.
Речь пойдет о годах ХХ00 — ХХ10..

Сон. ХХ01 г .

Тихий, почти мертвый сон. Все слова речи выбраны очень четко и с предельной осторожностью. Вражда с мертвой женой переходит на новый уровень. Когда она говорит о будущем или о прошлом, ему все кажется Сном. Особенно собаки и небеса, которых они порождают. Но настоящий, земной экстаз, который они назвали «1/16 от всего», они испытывали только когда оживлялись воды и текли в его руки сквозь нее.

Бог. ХХ02 г.

Когда в этом году птицы направились к югу, было сказано, что это обычный акт ветра. Но это то, во что верили те, кто не слышал о выжившем. А слышать о нем доводилось отовсюду. Просто, у многих была освоена этика игнорирования, для тех моментов, когда посещались места с Его содержанием. В основном эти места представляли собой плавучие острова и назывались «божественными», потому что там приземлялись целые стаи птиц.

Пища. ХХ03 г.

Когда Баруху преподносят изысканную еду, он вспоминает о днях пищевого штиля. Его сводный брат находил еду, в основном, в нижних столовых, где ее не особо прячут в вечной готовности к землетрясению. Барух помнит, как его брат входит в квартиру в своем пищевом плаще, сияет и, отбиваясь от его протянутых рук, говорит:
— Зеленый кусок получишь в конце!

Дом. ХХ04 г.

Мирьям все звали Золотой. Ее всегда преследовали картины из последнего дома. Как бы далеко от него она ни была. Когда она находила очередной дом, ее уже преследовали новые картины из нового жилища. Когда человек, тот, что внутри любого дома, в домашней культуре превращался в друга и переставал быть тайным, она забывала обо всех перемириях. И тогда начиналась война, между домом и ветром.

Животное. ХХ05 г.

Оглушающий гул предполагает полное безразличие. В округе не найти ни одного тихого места. Птицы целыми стаями спускаются на землю и создают еще один слой поверхности своими криками. Собака вбегает в их стаю, врезаясь в стену звука. Птицы взлетают, и она собирает пастью принесенное ими тепло, когда лает на взмывший косяк. После она бежит к лошади и нюхает ее овес. Она пытается понять, в чем различие между ними, где спрятано это грациозное спокойствие, и как его найти.

Погода. ХХ06 г.

Убийца исчезает с концом зимы. Но это только в том случае, если Х меньше огня. Этот религиозный ритуал известен давно, но мало кто его воспринимает как обязательный к исполнению. Обычно все, она и он в том числе, предпринимают действие, направленное на тех, кого видно, и это гораздо утешительней.

Персоны. ХХ07 г.

Если песню петь правильно, из нее выкатится шар. Шар этот, если слова песни никто не произносит, находится в плоскостях, управляемых умершим братом. Муж решил, в память о нем, поставить его ногу на видное место. Она символизирует его ранний уход. Этот поступок самый человечный среди ударов, проводов и имен.

Общество. ХХ08 г.

В автомобиле сидел наблюдатель. Но наблюдателем был кто-то другой. Он наблюдал за тем, как работают сварщик или бухгалтер. Когда один прерывает своей вспышкой поток жизни, второй не может наполниться примечаниями. Когда же второй уже до краев наполнен примечаниями, первый поднимает свою руку, ту, о которой говорят на уроках биологии, и двигает ею как в плавании брассом. В третьем чертеже, в папке со схемами для реставрации города, было черным по белому напечатано строгое разъяснение правильного плавания.

Аргумент второй (Короткий и несуществующий). ХХ09 г.

Термины и слова, которые встречаются в текстах, написанных методом «знания – без знаний», приобретают свое подлинное значение только спустя век после их написания. Это результат ветвления проволок и веревок, которые связывают эти термины и слова, с тем, что они должны означать. Это занимает ровно один век. Век Проволоки и Веревки.

ХХ10 г.

«Дни минуют, щелкая, в ломтях искусственного света» (с) Бен Маркус

(По книге Бена Маркуса «The Age of Wire and String» 1998)

Наталья Абалакова: ЖЕСТОКИЕ ИГРЫ РАЗУМА И ЧУВСТВА МАСТЕРА ЗАСНЕЖЕННОГО РУССКОГО ПЕЙЗАЖА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:53

1. БЕЛЫЙ ПОТОЛОК

…и комментирует стихи, что юноша в угаре сочинил…
Эта строка из Уильяма Батлера Ейтса, (который родился аж в 1865 году), казалось бы, какое имеет отношение к заявленной теме – а, стало быть, имеет, — если справедливо утверждение, ставшее уже общим местом, о том, что язык говорит нами, и все говоренное не является демиургическим актом какого-то создающего новые миры неопределенного творческого духа, гения Поэзии, агента тайной власти творящего Слова (этот список сигнификантов можно было бы продолжать до бесконечности, создавая из них «бесконечный текст»).

Если, все-таки, допустить, что это утверждение справедливо, то стоит задаться следующим вопросом (который может показаться почти неприличным, и скорее имеющим отношение к культурному продукту, имеющему торговое название «загадочной русской души») – из каких пустот и афазии происходят знаки этого языка, которые так трудно разглядеть, несмотря на то, что они представляются нами универсалиями нашей культуры, языка, болтающего и выбалтывающего все подряд, в безнадежной попытке преодолеть мучительное одиночество.

Универсалии англоязычной словесности, опасный и завораживающий образ браунинговского сада-капкана, пасти, vagina dentata проецируются на новые конструкции «русского вклада» в космический универсум конструкций, и вписывают в него, проговаривая и проговариваясь, грезы о «звездных тайнах», подписывая русским именем эти послания, состоящие из «зашифрованных точек» — фонетических знаков слов языка, именем поэта, «грамматолога и морехода», чья причудливая биографическая линия поэтического творчества проходит через периоды полного исчезновения-растворения в прозрачности до дыр протертого многослойным письмом листа бумаги, обращаясь в тело «структурного субъекта», оказывающегося в помещении без дверей, заполненным дымом и светом, и белым потолком – вместилищем означающих.

Так тело этого «грамматолога-морехода», оказавшееся однажды среди этой пустоты и тишины, словно внутри космического снаряда, превращалось в этом пространстве в некий текст, возглавляемой головой, чистой от разума, тяжелой как якорь и легкой как воздух, летящей через звездное вещество вселенной из слов, проникаясь этим веществом и становясь им, как голод становится пищей и вкушением пищи; так, справившись однажды с жестокими соблазнами разума, легкая голова накручивает на себя линию выстраивания этой поэтики («отвязанного» исследования отсутствующего предмета исследования), накручивает, как лебедка канат, но вдруг движение ее внезапно останавливается.

Не об этом ли строчки этого текста, написанного много лет назад, когда в него неожиданно «влез» (можно даже сказать ворвался) «бродячий», но бдительно ждущий своего часа «сюжет», зашифрованный под термином «грамматолога-морехода» и неожиданно ставший обновленным (лексическим) кодом?

Энтропийность белого потолка, заснеженного русского пейзажа (таким некоторым особо чутким умам представляется сам ад, если он, в самом деле, существует) – знаки языка, начертанные корявым прыгающим почерком на белом листе вселенского холода «летейской стужи» (хотя существо поэзии – тепло, как об этом говорит «опустившийся английский джентльмен в холодную ненастную ночь на набережной Темзы»), но тепло все-таки пробивается сквозь казалось бы «замороженные» строки (только Всевышнему известно, каким чудом «упорядоченной» информации») – иначе это тепло было бы непередаваемо.

Белизна бумажного листа, потолок («докучливый политик»), невыразимость этой белизны, в которой зашифрованы все коды структурной семантики, связанной со словом «Снег».

Что это слово, и образ, связанный с этим словом значит, для нас, говорящих, пишущих и читающих на русском языке? Скажем даже так – воспитанных на русской словесности, впитавшей в себя все коды европейских универсалий.

Например, один из разбойников-методологов, некий Ельмслев, говорит о том, что «структурный подход на уровне семантики предполагает рассмотрение не означаемых, но позициональной значимости знака». Тогда получается, что в любой системе языка слово имеет и инвариантный и контекстуальный вариант значения.
Тогда «политический вклад» перформанса «Снег» (Три конкретных поэмы) (1980), когда этот новый жанр современного искусства, наконец-то, заговорил на русском языке, состоял из трехчастной лингвистической модели:
— На черной бумаге писалось слово «Снег» . Бумага, зажатая между двумя стеклами, засыпалась снегом.
— Бумага со словом «Снег» извлекалась, свертывалась в шар, помещалась под стекло столика на снег.
Из реального снега лепился шар, помещался на стекло.
Шар из бумаги поджигался. Снежный шар начинал таять от тепла горящего слова «Снег».
— На снегу писалось слово «Снег». Надпись собиралась и поедалась (вдвоем, мужчиной и женщиной).

Псевдо-магический ритуал перформанса, на самом деле, оказывался семиотическим действием, то есть демонстрационной моделью для выявления отношений значений.

2. И ВСЕ-ТАКИ ПОЖЕЛТЕВШИЕ СТРАНИЦЫ РУКОПИСИ СТОИТ «БЕРЕЧЬ ОТ ОГНЯ»

Если принять за чистую монету и за искреннее желание (а в наше «ускользающее» время нередко пытаются сбыть за «чистую монету» залежалый товар) намерение писать о чувствах автора, имевших место четверть века назад, то в неискренности продукта этих намерений сомневаться не приходится.

Хотя, хотя, хотя… сам процесс такого «восстановления чувств» может стать увлекательным текстовым путешествием и принять характер мифа или притчи.

Например, обращаясь к событиям 1968 года, нам всегда хочется вернуться «вверх по течению», к этому знаменательному моменту истории, из которой мы выпали, и она, история эта, протекла через нас, словно вода между пальцами, мы погрузились в безмолвие, превратив тем самым наше прошлое в tabula rasa, а настоящее в Великую пустоту.

Тем временем само искусство наше, которым мы потом занимались (или думали, что занимаемся), отказалось от «темы и смысла», а само высказывание художника вытеснило собственное содержание, чтобы открыть для себя новые возможности. Можно даже сказать, что на какое-то время «к власти пришло воображение», но надолго ли оно там удержалось?

Итак, 21 августа 1968 года наступил «России черный день»
Ускользающий Большой Пражский Текст постоянно возвращался к никогда не виденным и не пережитым событиям великого входа в безвременное межеумье, когда взбесившееся означаемое ворвалось в пространство Большого Пражского Текста в образе огненного вознесения его исторического настоящего (самосожжение студента Яна Палаха), в то время как будущее, это молчаливое будущее, уже входило в него в виде танковой колонны без опознавательных знаков с погашенными огнями…правда, то, что не говорится – пишется.

«След», «Черный Квадрат», «Новый Порядок» — возможно ли объяснить значение этих форм, не прибегая к словам, исчерпавшим себя (пусть даже временно, в чем и есть само постоянство), но попытаться перевести эти знаки на другой язык – то есть совершить структуралистский ход, попытавшись объяснить «код при помощи кода», в котором минималистический метод (пластический и жестовый), столь же временно примет на себя функцию метаязыка, то есть станет языком описания этого перевода, языком, доведенным до прозрачности и ясности, пройдя через все фазы редукции цвета к черному и белому, и к конечному дихотомическому знаку-идеограмме.

«Решетки», «тень решеток», «тьма квадратных решеток» — часть структуры подпольного перформанса, (1980), «Посвящения Праге», жестокой поэтической игре «competence» и «performance», исследование пределов самой свободы, применительно к кодам этой свободы, где «затасканные зерна зыбких истин» менялись местами:

«все белые – сюда», «а черные – туда»

И эти границы несвободы (придающие, однако, художественному произведению целостность, законченность и определенность) и выявляют новые коды для его непосредственного прочтения (не прибегая ни к неприступным платоновским эйдосам, ни к расхожим и товарным изводам «русской идеи»).

Из решеток выстраивается квадрат, на котором – черные и белые полусферы, черное — закрашивается белым, белое – углем. Затем они вместе сминаются в шар, который поджигается. Конечный продукт – обугленный шар – помещается в бокал богемского стекла и ставится в центре пространства перформанса.
В момент смешивания «истин», пылью с пола на оба полукруга ставятся отпечатки ладоней, образующих своеобразный «индексальный знак», рассчитанный на то, что он будет выявлен в системе оппозиций.
Между словами «Новогоднего распада» самиздатовского сборника 1966 года и вещами (реди-мейдами, включающими в себя: 4 решетки от забора, стекло, черную бумагу, белую бумагу, мел, уголь, свечу, бокал богемского стекла, клейкую ленту) неожиданно оказывается и тело автора, некая соматическая составляющая перформанса.

Через несколько десятков лет, когда все мы стали (надеюсь, добрыми) соседями по «мировой деревне», с нашей стороны была предпринята сомнительная и обреченная на неудачу и (мы заранее знали об этом) попытка приключения, предпринятого ради опасной и тем притягательной «встречи со встречей» в Сети Всемирной Паутины, виртуальной возможности встречи, которая то появлялась, то исчезала, подергиваясь каждый раз новой пеленой (смыслов). Наверное, удобнее было бы «не слишком высовываться», и ограничиться затаенным в себе знанием, того, что мы в разное время говорили по этому поводу.

Но мы все-таки надеемся когда-нибудь осуществить это предприятие «Русский Проект 68», как порожденную нами «пустую структуру», внутри которой каждый участник этого Проекта может
встретиться с самим собой и произнести наполовину неразгаданные слова.
Тогда «отмщенный дух» пражского студента предстанет в простоте наших воспоминаний, ставших «общими» в их реконструкции, что и подразумевает этот заявленный «Русский Проект».

3. «РОЛАНД ДО ЗАМКА ЧЕРНОГО ДОШЕЛ»

Ослепительный парад, обрушенный словесностью на обитателя вселенной из слов, вызывает у него чувство удушья:

Я узник этой узкой комнаты
Я узнан этой гнусной печью
Пеплом уголья подернуты –
Мигают «Никуда не деться»

Разумеется, это игра, где автор – субъект игры в искусство и искусства игры, подчас жестокой, потому что он играет «не по правилам».

Подчас он сам себе единственный партнер в этой игре, которая происходит вовсе не в комнате, а в открытом пространстве, и пространство это космическое, а мы, читающие, или созерцающие эти игры смотрим на него в глазок видеокамеры или в диоптрический прицел. Мы – в зоне безопасности и наш «сектор обстрела» всегда ограничен.

В его космосе – он архитектор и грамматик (и грамматолог), играет в джунглях, на морском берегу, в горах, где все необычно: на русских березках растут необычные цветы – а рядом – вполне обычные грибы.

Грамматик–архитектор построит (если захочет) трансгалактический аэропорт или шахту для межпланетных полетов (а если «не захочет»), свернет все это великолепие в «Черный Куб», чтобы испытать искусственный психоз удушья. Он наполнит этот «Черный Куб» светом и фонемами (этими маленькими-маленькими штучками, единичками звука, лишенными смысла: согласная, гласная, многоточие… согласная, согласная, многоточие).

Смятая постель (а иногда и такое случается) – и тогда слово меняет свое значение, где белый потолок – затемненный кадр и что за сила заставляет кого-то смотреть на это и слушать, слушать и смотреть, не ощущая свою зависимость от жестко навязанных автором правил, который сам играет «не по правилам»? Пепел «Черного Куба»… его ветер несет по земле вместе с прочим мусором. А остальные, то есть «прочие» продолжают оставаться в безопасности в Москве ноября 1980 года. И в чьем сердце сейчас стучит этот пепел?

Может быть в «черном замке» был заключен «Черный куб» тоталитарной геометрии, оказавшийся вместилищем смыслов текстового русско-европейского разлома, местом столкновения языковых универсалий, в чем выявлялась столь же универсальная ложь языка, и круговращенье оторвавшихся от значений знаков, «как Достоевский бессовестно лживый», как нефигуративная живопись, отказывающаяся что-либо означать.

Абстракная живопись 70-х могла оказаться одним из поэтических маркеров поисков чего-то изначального, «предшествующего всякому различию и истолкованию» бытия Слова (каждый миг начинается новое бытие), где нет еще ни двусмысленности, ни лжи. Это неопределимое ни в каком языке обиталище Слова «в средоточии мощных сил», но те ли это силы, о которых говорил Жак Деррида, что «действуют, воздвигая новые мифы», и где:

Во всякой реальности
Мало реальности
И след сверхреальности в венце мессии
Оставлен на улице в ложной пыли

Ну а что же получается «на просвет»?
«Раковины зреют на дне моря»— слова и вещи, этими словесами означаемые, разве не затем даны нам, чтобы мы увидели как в наследии поэтической традиции Серебряного века, ставшей глоссарием методов и приемов, проступает богатство означающих европейских поэтических универсалий (переданные via О. Мандельштам, Н. Гумилев и В. Ходасевич), в которой заключены целые констелляции смыслов и «семиотических констант» (как их называл Роман Якобсон), ныне в электронную эру воспринимаемых на уровне средств-сообщений, что опять нас возвращает к «прорезанному трещиной кривой» белому потолку, мерцающему экрану и цифровому коду, состоящему из «фальшивых значений»:

овраг безвременно погибших и убитых
моих упорных ожиданий

И, в конце-концов, можно ли, в самом деле, быть (или казаться) «чистой, белой страницей»?
Вероятно, эта матрица могла бы быть заполненной музыкой стиха, доходящей в своем пределе до того, чтобы слова теряли смысл, и тем самым для них открывалась возможность для перевода их в «другой формат», «другую программу» (который начинался затемненным кадром, словно в немом фильме, когда звук появляется чуть позже, причем основной рисунок оказывается неповрежденным и сохраняется прежняя игра означающих).

Таким переводом поэтического текста из одной системы в другую является абстрактная живопись – перформанс – «перформанс жизни» – садово-парковая архитектура – вот «трансфинитный» текст, подобный змее, кусающей собственный хвост. В конце – концов, некоторые возвышенные умы считают, что «языковые универсалии вовсе не обязательно представляют собой структуры духа, но могут быть и фактическими» (английская лужайка в деревне Погорелово).

В конечном итоге они представляют собой все те же сообщения, «то есть всякую речь и всякую ложь звуков» (как говорил об этом, став сообщением-средством Ницше, господин Заратустра).

4. БЕЗМОЛВЬЕ БЕЛОГО ЛИСТА

И все священное писанье
Безмолвье белого листа

Вернемся на круги свои – это образ языка, на котором не мы говорим, но который разговаривает с нами.
Если это утверждение вообще что-нибудь значит.

Слово присутствует как изображение (или как некое единство слова и изображения в акциях, перформансах, инсталляциях) и принимает форму саморазвивающейся интерпретационной культурной машины, иронического сколка авангардистской Великой Утопии (хотя трудно сдержать саркастическую усмешку при одной мысли о подобном определении), однако, не взирая ни на что, сквозь руины и обломки проступают световые контуры Вечности:

Жизнь жизнь жизнь
Слово слово слово

Слово обретает тело и является своего рода живой прокламацией, заключенной в последователях (и критиках) русского авангарда во всей его амбивалентности – бунта против земли и природы и невозможности преодоления «земного тяготения».
Ритуальное расчленение слова в пространстве – и выстраивание двух осей – парадигматической и синтагматической, анализ-синтез, анализ-сборка, в результате чего создается новый текст — этот работа внутри самой «плоти» метафоры.

В такой системе координат (поэзии действия) перформансы и все формы поэтической визуализации можно рассматривать и в качестве выявления культурных парадигм Запада и Востока (Большого Русского Текста): восточный вектор в этой системе определяется тем, что поэт (художник) «сам есть тело», а его западный полюс-ориентир (граница), что «он обладает телом» (то есть способностью остраняться).

В нашем же случае само Слово остается чувственным живым материалом, который может быть «вывернут», «выжат», «разъят», «взят частично», соединив в себе внутреннее и внешнее, явленное в целокупности.

К вышесказанному (попытке установить связи между поэтическим творчеством Анатолия Жигалова и его последующей художественной деятельностью, как структуралистским «опытом перевода» , со всеми отсюда вытекающими «трудностями» и соблазнами) хочется добавить слова некого Бриджмена, (или в другом прочтении Бридмана) о том что «удача поворачивается к тем, кто выявляя связи между явлениями, заранее уверен в том, что они есть».
Разве не служит сам эпиграф к сборнику его стихов, залогом этой удачи?

Язык как дом необычаен
И рассыпая словари
Мы камни дерзко поджигаем
И защищаем корабли.

В этот небольшой текст вплетены и в качестве прямых или косвенных цитаций, ссылок, двусмысленностей и околичностей, в «аутентичном» или «препарированном» виде некоторые дефиниции, или намеки на них, из работ круга авторов, занимающихся философией языка, как французских (Ф. де Соссюра, Ж. Деррида, Р. Барта, Ж. Лакана, Ю. Кристевой, М. Фуко), так и русских (формалистов — Р. Якобсон, В Шкловский, Б. Томашевский и Ю. Тынянов), а также пассажи из моих собственных, ранее написанных текстов. В работе интерпретатора поэтического языка было бы странным обойти вниманием этот «кладезь означающих», удивительный, полный тайн и загадок мир, который принадлежит всем нам.
Цитируемые строки поэзии Анатолия Жигалова выделены курсивом.

Москва, З декабря 2007 г.

Надя Дягилева: ЗАКЛАДКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:51

Цветаева посвятила ей свою первую книжку, так и пришла ко мне Башкирцева вложенной матрешкой; как закладка. ненавистная, желанная. роман, роман. многотомный томный. и жить более нельзя по-старому, Мария каждый день тихонько да легонько занимается soul-building, от этого вырастают крылья.

говоря о чужом дневнике, нельзя не быть откровенной и о себе, не участвовать в этом сговоре разговоре. и совершенно не получится не обнажаться, придется рассказывать искренно, откровенность, признания, в чем-то совершенном, неидеальном и противном; любовь, измены, неприятные слова, сказанные и сбывшиеся – что обычно в дневниках, в записных книжках. и можно говорить я, я я я я я я.

и такая у меня злость. я бешусь. до нее у меня был нормальный, дневник без претензий; там было про то, что надцатого мартобря присутствовала на литературном вечере, где видела Д., Н., С., М., и А.С., но болит голова и хочется спать, и тоскливо и грустно, но С. прислала эсэмэску и всё наладилось, хотя сообщение и общее настроение было совсем осенним, нелюбовным.

потом бросилась делать себе биографию; и важнее биографии, своего собственного голоса, личной экзистенции не было ничего, эгоизм, который можно позволить себе только там, и насладиться, кушая торт во время строгого поста, потом вырывала странички, у русского культурного человека есть рвение всё переделать, начать с себя, но чаще всего просто исправляет ошибки в тексте, не смотря на остающиеся внутренние лакуны, причину всех бед; и рецепт известен всем: выйду на перекресток, попрошу прощения у прохожих добрых людей, и исправлюсь, справлюсь с ошибкой, а у нее всё просто: просто жизнь одна.

оберегала себя и не брала в руки дневников, они как самые непреложные доказательства смерти. поэтому прочесть сложно, не полистаешь как толстый литературный перед сном, пару страничек перед поцелуем в щечку и на наволочку. у такого текста бесконечное множество разбегающихся тропинок, и следить даже по герменевтическому кругу будет неполно, придумать бы герменевтическую спиралопараллель, ленту Мебиуса, на худой конец. дневник vs календарь. можно отлистать назад, и вот уже она и жива, но я еще не родилась. не было у нее такого: можно исправить(ся), всё начисто. а мы всё мямлим, и не можем признаться, что умрем от плохой болезни, и надо встречаться хотя бы раз в неделю.

дневник: чтобы понять каким может быть или каким не может быть будущее, примерить, вычитать рецепты. женские журналы Подружка, Помощница. это же гендерный код? – читать о других, как сплетничать на кухне об общей знакомой. и я всего этого была лишена, всего этого девичьего, впитывала другие шифры, и с гендером очень сложно сливалась потом, чтобы также сложно расстаться с ним, обретя новый третий пол, а просто префикс в культуре как и три буквы суб-. завидую тем кто может сказать о себе: родился и так далее по списку, одними только глаголами, и все незамысловато и притягательно, п.ч. нет сложности, и ничего не надо выращивать в себе; у лены с васей все в норме. но у всех в толпе выдаются блеклые деньки, денег нет, радости никакой, в метро наступили на ногу. и хочется снова прочесть: кукуруза моей души! и покупаются или лирические письма или записки тех, кто имеет право на высказывание. тех, кто чего-то добился для и среди нас, пассажиров, нам интересно, каким он был до, п.ч. витает иллюзия о том, что и мы, сирые и убогие, вдруг превратимся в человеков удивляющих, в необычных, после случайной встречи как Годар и Бельмондо, как Сакко и Ванцетти, как Лу Андреас Саломе и Ницше.

маленькая Муся, из-гойка, сражалась не с гололедом — с собою, и как же это неприятно узнавать, и как же это раздражает. раздражение, нервы, зависть, рефлексия. рев в душе: вот ведь всё-то у нее было, все-то у нее было прекрасно! – и Ницца и Париж, и графы поклонники, и красота и краски, а у меня? – однокомнатная квартира от 13 тыс., собака, дочка, машина, шины, а я бы тоже так мог! так неинтересно читать ее другим, где же там человеческое, как говорят: женское; всё музыка, латынь, работа, работа, а мы же не бенджамины франклины, не львы толстые, открываем тетрадочку чтобы выплакать. и не любят Башкирцеву потому что всем кажется, что им давно известно, как следует работать, ведь по 8 часов в день. и с дневником Башкирцевой так: хочется холодной воды, а предлагают горячий чай, и жар становится непереносимым как в кочегарке, а это клокочет внутренний огонь, зачем он, бесполезный и разъедающий пленки, перепонки между миром и сердцем.

а мне бы так писать и так жить! – безошибочно, и на всё есть силы, даже в болезни, и зима с тоскливой декабрьской луной, которую только и видишь из светлого в эти ночные дни, да еще огонек радиоприемника, по которому слушаешь о заморозках; и так жить, чтобы не стыдно было потом перечитывать. дневник Башкирцевой – идеальный текст. как она редактировала, как она отбирала события, сила внутренней цезуры.

здесь уже можно вводить какую-нибудь драматургию, воспоминания порождают воспоминания, из любого события можно сделать событие. Мария Башкирцева была младше меня сегодняшней, когда умерла, и прожила огромную жизнь.

вот и драма(тургия): наше с нею постоянное соперничество, наши встречи, когда она сидит в гостиной в сиреневом, и я напротив на неудобном канапе, и звучат два голоса – внешний и внутренний.

хватаю ее, когда нет слов описать молчание работы, когда надо справиться и снова получаю пощечину, которая будит получше колокола.

читала книгу Башкирцевой целиком только однажды. потом подарила ее в Москву, потом купила опять. стоит на полке, жду подходящего случая, чтобы подарить ее снова.

Михаил Король: KESTMINE TULEB SEEST

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:49

Начнем-ка вот так:

Ой-ой, куда пропала ты, коза наша, по имени Хейдрун?
В какую полорогую, блин, Вальхаллу, провалилась?
Только нацелились мы, дети пустыни,
Черти чертога монофизитского Одина,
Пастухи недоваренных рыб,
Кузнецы баал-хададовых чресел,
Мудрецы моавитских Кемошей,
Только собрались мы меда твоего отведать,
Намазанного на ломоть хлеба христова с ветчиной вепря Сехримнира,
Только нацелились,
Только хотели схватить тебя за сосцы ашейровы,
Да за кудри авессоломовы,
Да за рассветы шахаровы,
Да за закаты шалимовы,
И за прочее, и за прочее,
Как ты, коза-дереза, жена козла азазелова,
Провалилась в Вальхаллу бессветную,
В шеол геенский, в мысли дагоновы,
В лоно изидово,
В пещеру номер три кумранскую.
Так. Нам, значит, тебя искать, собирать по осколочкам,
А тебе пергаменты сидеть почитывать?
Про борьбу сынов светы с сынами лены?
Про пидора Муту и лысого Шамшу?
Фиг вытаскивать будем тебя оттуда.
Мед заменим финикийским варением.
Сама читай своего флавия.

Или так можно начать:
Каждое утро я могу выйти на крышу и увидеть воду в Иудейской пустыне. Лежит себе такая лужа в ущелье Одного-из-четырех-райских-потоков, и я говорю ей мантру «И речка подо льдом блестит». Что подтверждает истинность повествования от том, как Саломея, возжелавшая одну известную голову, и сама была вынуждена лишиться собственного краниума с покрывающего его тканями в результате попадания под кромку острых льдин, коими и были перебиты vertebrae cervicales. А еще тут и змея однажды в сопли нажралась и наблевала полный разбойничий кувшин яда. А лихие люди и не такое пивали! Но тут отступили перед силами дикой природы и померли. Все сорок. И у каждого на лбу вырезал Али-Баба первую букву своего имени, то есть «Х», поскольку звали его Харитон-Исповедник. Но «ха» — это вовсе не знак последователей рыбарей галилейских, а именно что «хана», то есть «конец – всему делу венец», потому что «Х» — это не «ха», а «тав» — последняя буква протоалфавита…

И еще есть не менее сорока начал. Но они не в забытых книгах, а в просто невыученных текстах.

Но вообще-то все начиналось вот так:

хохой!
тульге кокку!
тульге кокку кыйк йа куулаке!
тульге кокку кыйк йа куулаке
мида ма тейле йутустан
тульге кокку кыйк
йа куулаке Суурт Лугу!

То есть:

ого-гей!
собирайтесь!
все собирайтесь и слушайте!
все собирайтесь и слушайте
о чем я вам поведаю!
все собирайтесь
и слушайте Великое Сказание!

…Великий Отец всюду ходил и удивлялся всему что он видел

— кто ты
— я Дерево
— Дерево

— кто ты
— я Куст
— аа Куст

— кто ты
— я Зверь
— Зверь

— уу а ты кто
— я Птица
— Птица?
— да

— Дерево Куст Зверь Птица
а я кто
я тоже Дерево
я тоже Куст
я тоже Зверь
я тоже Птица
Дерево! Куст! Зверь! Птица!
вы очень красивые
я вас очень люблю

и тогда услышал он Великую Синюю Мать Высокого Неба
и Глубокой Воды:

Великий Отец слушай меня
ты не Дерево ты не Куст ты не Зверь
ты не Птица…

И понеслась кривая по кочкам! КЕСТМИНЕ ТУЛЕБ СЕЕСТ. СИЛА ПРИДЕТ ИЗНУТРИ. 1983 год. Рейн Рауд. Издательство Eesti Raamat. Это не просто забытая книга, это просто не изданная на других языках, кроме эстонского, книга. Ее просто забыли издать, вот и всё.

утром встал Второй Отец с кровати
и ясными были чувства его

из дерева
вырезал он лицо Великого Отца
а сердцевину выдолбил
изваяние поднял на высокий холм
и укрепил в земле
и стал сторожить

Нет, издать хотели. Даже в план Совписа включили. Но забыли. Не до того стало. Такие мифологии вокруг раскручиваться начали, что не до Великого Сказания стало. А жаль.

один лишь сын был у него
Последний Отец

у него были маленькие ноги
маленькие руки
маленькие живот и грудь
а голова большая
тяжело ему было ходить
и думать
и жить
но его большая голова вмещала множество
полуизведанных троп природы

А там еще, кроме Сказания и комментарии были, названные Бормотанием Огня:

когда меня больше не будет
прилетят крылатые бородатые старики
в моих волосах совьют гнездо
мои ноги протянутся корнями чтобы сосать воду земли
мои руки распустятся цветами
и пчелы соберут в них мед
он даст моим детям мои забытые сны

Ой. В общем, все уже так несвоевременно, кажется, но так уместно. Никуда коза не пропала. Живет себе в городе бога Шалиму. И знает, что закаты лучше рассветов. Хотя сам живет на востоке, чуть ли не на берегу тягучего водоема, о котором классик сочинил правду:
«Еще теперь существуют следы ниспосланного Богом огня и еще теперь можно видеть тени пяти городов. Каждый раз появляется вновь пепел в виде известных плодов, которые по цвету кажутся съедобными, но как только ощупывают их рукой, они превращаются в прах и пепел».

А теперь слушай:

В тебе живет ласточка
она встряхивает крыльями в твоем мраке
мечется и бьется головой о твои стены
открывает беспомощно голодный клюв
ее оперение всклокочено и растрепано
ее птичьи глаза покраснели
и когти ее обломаны

но все-таки она живет
эта ласточка твоя надежда

Михаил Безродный: ЗАБЫТАЯ КЕМ-ТО КНИГА

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:48

Cемидесятые, село Улан-Цацык (красный, что ли, цветок) Оловяннинского района Читинской области. Клуб, а именно кинозал, он же танцзал, и библиотека. Тетка вяжет, ни на кого не глядит. До начала киносеанса можно поиграть в шашки. На полках день поэзии, крылатые защитники родины, история дипломатии, тебе в дорогу романтик, эгоизм и эгоисты из серии реки начинаются с ручейков и „La guerre des dieux, poème en dix chants“ – судя по пометам, из библиотеки Зерентуйского рудника.

Ефим Зозуля: РАССКАЗ ОБ АКЕ И ЧЕЛОВЕЧЕСТВЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:35

1. БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПЛАКАТЫ

Дома и улицы имели обыкновенный вид. И небо с вековым своим однообразием буднично голубело над ними. И серые маски камней на мостовых были, как всегда, непроницаемы и равнодушны, когда очумелые люди, с лиц которых стекали слезы в ведерки с клейстером, расклеивали эти плакаты.
Их текст был прост, беспощаден и неотвратим.
Вот он:
«Всем без исключения.
Проверка прав на жизнь жителей города производится порайонно, специальными комиссиями в составе трех членов Коллегии Высшей Решимости. Медицинское и духовное исследования происходят там же. Жители, признанные н е н у ж н ы м и для жизни, — обязуются уйти из нее в течение двадцати четырех часов. В течение этого срока разрешается аппелировать. Аппеляции в письменной форме передаются Президиуму Коллегии Высшей Решимости. Ответ следует не позже, чем через три часа. Над ненужными людьми, не могущими по слабости воли или вследствие любви к жизни уйти из нее, приговор Коллегии Высшей Решимости приводят в исполнение их друзья, соседи или специальные вооруженные отряды.

П р и м е ч а н и я. 1. Жители города обязаны с полной покорностью подчиняться действиям и постановлениям членов Коллегии Высшей Решимости. На все вопросы должны даваться совершенно правдивые ответы. О каждом ненужном человеке составляется протокол-характеристика.
2. Настоящее постановление будет проведено с неуклонной твердостью. Человеческий хлам, мешающий переустройству жизни на началах справедливости и счастья, должен быть безжалостно уничтожен. Настоящее постановление касается всех без исключения граждан — мужчин, женщин, богатых и бедных.
3. Выезд из города кому бы то ни было на все время работ по проверке права на жизнь безусловно воспрещается.»

2. ПЕРВЫЕ ВОЛНЫ ТРЕВОГИ

— Вы читали?
— Вы читали?!
— Вы читали?!
— Вы читали?! Вы читали?!!
— Вы видели?! Слышали?!
— Читали???!!!
Во многих частях города стали собираться толпы. Городское движение тормозилось и ослабевало. Прохожие от внезапной слабости прислонялись к стенам домов. Многие плакали. Были обмороки. К вечеру количество их достигло огромной цифры.
— Вы читали?!
— Какой ужас! Это неслыханно и страшно.
— Но ведь мы же сами выбрали Коллегию Высшей Решимости. Мы сами дали ей высшие полномочия.
— Да. Это верно.
— Мы сами виноваты в чудовищной оплошности!
— Да. Это верно. Мы сами виноваты. Но ведь мы хотели создать лучшую жизнь. Кто же знал, что Коллегия так просто и страшно подойдет к этому вопросу!
— Но какие имена вошли в состав Коллегии! Ах, какие имена!
— Откуда вы знаете? Разве уже опубликован список всех членов Коллегии?
— Мне сообщил один знакомый. Председателем выбран Ак!
— О! Что вы говорите! Ак? О, какое счастье!
— Да. Да. Это факт.
— Какое счастье! Ведь это светлая личность!
— О, конечно! Мы можем не беспокоиться — уйдет из жизни только действительно человеческий хлам. Несправедливостям не будет места.
— Скажите, пожалуйста, дорогой гражданин, как вы думаете — я буду оставлен в живых? Я — очень хороший человек. Знаете, однажды во время крушения корабля двадцать пассажиров спасались на лодке. Но лодка не выдержала чрезмерного груза, и гибель грозила всем. Для спасения пятнадцати — пятерым пришлось броситься в море. Я был в числе этих пяти. Я бросился добровольно. Не смотрите на меня недоверчиво. Теперь я стар и слаб. Но тогда я был молод и смел. Разве вы не слыхали об этом случае? О нем писали все газеты. Четверо моих товарищей погибло. Меня же спасла случайность. Как вы думаете, меня оставят в живых?
— А меня, гражданин? А меня? Я роздал бедным все свое имущество и капиталы. Это было давно. У меня есть документы.
— Не знаю, право. Все зависит от точки зрения и целей Коллегии Высшей Решимости.
— Позвольте вам сообщить, уважаемые граждане, что примитивная полезность ближним еще не оправдывает существования человека на земле. Этак — всякая тупая нянька имеет право на существование. Это — старо. Как вы отстали!
— А в чем же ценность человека?
— В чем же ценность человека?
— Не знаю.
— Ах, вы не знаете! Зачем же вы лезете с объяснениями, если вы не знаете!
— Простите. Я объясняю, как умею.
— Граждане! Граждане! Смотрите! Смотрите! Люди бегут! Какое смятение! Какая паника!
— О, сердце мое, сердце мое… А-а-а!.. Спасайтесь! Спасайтесь!
— Стойте! Остановитесь!
— Не увеличивайте паники!!
— Стойте!

3. БЕЖАЛИ

Бежали по улицам толпы. Бежали краснощекие молодые мужчины с беспредельным ужасом на лицах. Скромные служащие контор и учреждений. Женихи в чистых манжетах. Хоровые певцы из любительских союзов. Франты. Рассказчики анекдотов. Биллиардисты. Вечерние посетители кинематографов. Карьеристы, пакостники, жулики с белыми лбами и курчавыми волосами. Потные добряки-развратники. Лихие пьяницы. Весельчаки, хулиганы, красавцы, мечтатели, любовники, велосипедисты. Широкоплечие спорщики от нечего делать, говоруны, обманщики, длинноволосые лицемеры, грустящие ничтожества с черными печальными глазами, за печалью которых лежала прикрытая молодостью холодная пустота. Молодые скряги с полными улыбающимися губами, беспричинные авантюристы, пенкосниматели, скандалисты, добрые неудачники, умные злодеи.
Бежали толстые женщины, многоедящие, ленивые. Худые злюки, требовательные и надоедливые, скучающие, самки, жены дураков и умниц, сплетницы, изменницы, завистливые и жадные, сейчас одинаково обезображенные страхом. Гордые дуры, добрые ничтожества, от скуки красящие волосы, равнодушные развратницы, одинокие, беспомощные, наглые, просящие, умоляющие, потерявшие от ужаса всеприкрывающее изящество форм.
Бежали корявые старики, толстяки, низкорослые, высокие, красивые и уродливые.
Управляющие домами, ломбардные оценщики, железоторговцы, плотники, мастера, тюремщики, бакалейщики, любезные содержатели публичных домов, седоволосые осанистые лакеи, почтенные отцы семейств, округляющиеся от обманов и подлости, маститые шулера и тучные мерзавцы.
Бежали густой, стремительной, твердой и жесткой массой. Пуды тряпья окутывали их тела и конечности. Горячий пар бил изо ртов. Брань и вопли оглашали притаившееся равнодушие брошенных зданий.
Многие бежали с имуществом. Тащили скрюченными пальцами подушки, коробки, ящики. Хватали драгоценности, детей, деньги, кричали, возвращались, вздымали в ужасе руки и опять бежали.
Но их вернули. Всех. Такие же, как они, стреляли в этих, забегали вперед, били палками, кулаками, камнями, кусались и кричали страшным криком, и толпы бросались назад, оставляя убитых и раненых.
К вечеру город принял обычный вид. Трепещущие тела людей вернулись в квартиры и бросились на кровати. В тесных горячих черепах отчаянно билась короткая и острая надежда.

4. ПРОЦЕДУРА БЫЛА ПРОСТА

— Ваша фамилия?
— Босс.
— Сколько лет?
— Тридцать девять.
— Чем занимаетесь?
— Набиваю гильзы табаком.
— Говорите правду!
— Я говорю правду. Четырнадцать лет я честно работаю и содержу семью.
— Где ваша семья?
— Вот она. Это моя жена. А вот это сын.
— Доктор, осмотрите семью Босс.
— Слушаюсь.
— Ну, каковы?
— Гражданин Босс малокровен. Общее состояние среднее. Жена страдает
головными болями и ревматизмом. Мальчик здоров.
— Хорошо. Вы свободны, доктор. Гражданин Босс, каковы ваши удовольствия? Что вы любите?

— Я люблю людей и вообще жизнь.

— Точнее, гражданин Босс. Нам некогда.

— Я люблю?.. Ну, что я люблю… Я люблю моего сына… Он так хорошо играет на скрипке… Я люблю поесть, хотя, право, я не обжора… Я люблю женщин. Приятно смотреть, как по улице проходят красивые женщины и девушки… Я люблю вечером, когда устаю, отдыхать… Я люблю набивать гильзы… Могу — пятьсот штук в час… И еще многое я люблю… Я люблю жизнь…
— Успокойтесь, гражданин Босс. Перестаньте плакать. Ваше слово, психолог.
— Чепуха, коллега. Сор. Самые заурядные существа. Бедное существование. Темперамент полуфлегматический, полусангвинический. Активность слабая. Класс последний. Надежд на улучшение нет. Пассивность 75%. Мадам Босс еще ниже. Мальчик пошляк, но, может быть… Сколько лет вашему сыну, гражданин Босс? Перестаньте плакать.
— 13 лет…
— Не беспокойтесь. Сын ваш пока останется. Отсрочка на пять лет. А вы… Впрочем, это не мое дело. Решайте, коллега.
— Именем Коллегии Высшей Решимости, в целях очищения жизни от лишнего человеческого хлама, безразличных существ, замедляющих прогресс, приказываю вам, гражданин Босс, и вашей жене оставить жизнь в 24 часа. Тише! Не кричите! Санитар, успокойте женщину. Позовите стражу. Они вряд ли обойдутся без ее помощи.

5. ХАРАКТЕРИСТИКИ НЕНУЖНЫХ СОХРАНЯЛИСЬ В СЕРОМ ШКАФУ

Серый Шкаф стоял в коридоре, в главном управлении Коллегии Высшей Решимости. У него был обыкновенный солидный, задумчиво-глуповатый вид, как у всех шкафов. Он не имел ни в ширину, ни в вышину трех аршин, но был могилой нескольких десятков тысяч жизней. На нем красовались две коротеньких надписи:
— «Каталог ненужных».
И:
— «Характеристики-протоколы».
В каталоге было много отделов и, между прочим, такие:
— «Воспринимающие впечатления, но не разбирающиеся».
— «Мелкие последователи».
— «Пассивные».
— «Без центров».
И так далее.
Характеристики были кратки, объективны. Впрочем, иногда попадались и резкие выражения, и тогда на обороте неизменно алел красный карандаш председателя Коллегии Ака, отмечавший, что бранить ненужных не следует.
Вот несколько характеристик:

Ненужный № 14741
Здоровье среднее. Ходит к знакомым, не будучи нужен или интересен им. Дает советы. В расцвете сил соблазнил какую-то девушку и бросил ее. Самым крупным событием в жизни считает приобретение мебели для своей квартиры после женитьбы. Мозг вялый, рыхлый. Работоспособности нет. На требование рассказать самое интересное, что он знает о жизни, что ему пришлось видеть — он рассказал о ресторане «Квиссисана» в Париже. Существо простейшее. Разряд низших обывателей. Сердце слабое. — В 24 часа.

Ненужный № 14623
Работает в бондарной мастерской. Класс — посредственный. Любви к делу нет. Мысль во всех областях идет по пути наименьшего сопротивления. Физически здоров, но душевно болен болезнью простейших: боится жизни. Боится свободы. По праздникам, когда свободен, одурманивается алкоголем. Во время революции проявлял энергию: носил красный бант, закупал картофель и все, что можно было: боялся, что не хватит. Гордился рабочим происхождением. Активного участия в революции не принимал, боялся. Любит сметану. Бьет детей. Темп жизни ровно-унылый. — В 24 часа.

Ненужный № 15201
Знает восемь языков, но говорит то, что скучно слушать и на одном. Любит мудреные запонки и зажигалки. Очень самоуверен. Самоуверенность черпает из знания языков. Требует уважения. Сплетничает. К живой настоящей жизни по-воловьи равнодушен. Боится нищих. Сладок в обращении из трусости. Любит убивать мух и других насекомых. Радость испытывает редко. — В 24 часа.

Ненужная № 4356
Кричит на прислугу от скуки. Тайно съедает пенку от молока и первый жирный слой бульона. Читает бульварные романы. Валяется по целым дням на кушетке. Самая глубокая мечта: сшить платье с желтыми рукавами и оттопыренными боками. Двенадцать лет ее любил талантливый изобретатель. Она не знала, чем он занимается, и думала, что он электротехник. Бросила его и вышла замуж за кожевенного торговца. Детей не имеет. Часто беспричинно капризничает и плачет. По ночам просыпается, велит ставить самовар, пьет чай и ест. Ненужное существование. — В 24 часа.

6. ЗА РАБОТОЙ

Вокруг Ака и Коллегии Высшей Решимости образовалась толпа служащих-специалистов. Это были доктора, психологи, наблюдатели и писатели. Все они необычайно быстро работали. Бывали случаи, когда в какой-нибудь час несколько специалистов отправляли на тот свет добрую сотню людей. И в Серый Шкаф летела сотня характеристик, в которых четкость выражений соперничала с беспредельной самоуверенностью их авторов.
В главном управлении с утра до вечера кипела работа. Уходили и приходили квартирные комиссии, уходили и приходили отряды исполнителей приговоров, а за столами, как в огромной редакции, десятки людей сидели и писали быстрыми, твердыми, неразмышляющими руками.
Ак же смотрел на все это узкими, крепкими, непроницаемыми глазами и думал одному ему понятную думу, от которой горбилось тело и все больше и больше седела его большая, буйная, упрямая голова.
Что-то нарастало между ним и его служащими, что-то стало как будто между его напряженной, бессонной мыслью и слепыми неразмышляющими руками исполнителей.

7. СОМНЕНИЯ АКА

Как-то члены Коллегии Высшей Решимости пришли в управление, намереваясь сделать Аку очередной доклад.
Ака на обычном месте не оказалось. Искали его и не нашли. Посылали, звонили по телефону и тоже не нашли.
Только через два часа случайно обнаружили в Сером Шкафу.
Ак сидел в Шкафу на могильных бумагах убитых людей и с небывалым, даже для него, напряжением думал.
— Что вы тут делаете? — спросили Ака.
— Вы видите, я думаю, — устало ответил Ак.
— Но почему же в Шкафу?
— Это самое подходящее место. Я думаю о людях, а думать о людях плодотворно можно непосредственно на актах их уничтожения. Только сидя на документах уничтожения человека, можно изучать его чрезвычайно странную жизнь.
Кто-то плоско и пусто засмеялся.
— А вы не смейтесь, — насторожился Ак, взмахнул чьей-то характеристикой, — не смейтесь. Кажется, Коллегия Высшей Решимости переживает кризис. Изучение погибших людей навело меня на искание новых путей к прогрессу. Вы все научились кратко и ядовито доказывать ненужность того или иного существования. Даже самые бездарные из вас в нескольких фразах убедительно доказывают это. И я вот сижу и думаю о том, правилен ли наш путь?
Ак опять задумался, затем горько вздохнул и тихо произнес:
— Что делать? Где выход? Когда изучаешь живых людей, то приходишь к выводу, что три четверти из них надо вырезать, а когда изучаешь зарезанных, то не знаешь: не следовало ли любить их и жалеть? Вот где, по-моему, тупик человеческого вопроса, трагический тупик человеческой истории.
Ак скорбно умолк и зарылся в гору характеристик мертвецов, болезненно вчитываясь в их протокольно-жуткую немногословность.
Члены Коллегии отошли. Никто не возражал. Во-первых, потому, что возражать Аку было бесполезно. Во-вторых, потому, что возражать ему не смели. Но все чувствовали, что назревает новое решение, и почти все были недовольны: налаженное дело, ясное и определенное, очевидно, придется менять на другое. И на какое?
Что еще выдумает этот выживший из ума человек, у которого была над городом такая неслыханная власть?

8. КРИЗИС

Ак исчез.
Он всегда исчезал, когда впадал в раздумье. Его искали всюду и не находили. Кто-то говорил, что Ак сидит за городом на дереве и плачет. Затем говорили, что Ак бегает в своем саду на четвереньках и грызет землю.
Деятельность Коллегии Высшей Решимости ослабела. С исчезновением Ака что-то не клеилось в ее работе. Обыватели надевали на двери своих квартир железные засовы и попросту не пускали к себе проверочные комиссии. В некоторых районах на вопросы членов Коллегии о праве на жизнь отвечали хохотом, а были и такие случаи, когда ненужные люди хватали членов Коллегии Высшей Решимости и проверяли у них право на жизнь и издевательски писали характеристики-протоколы, мало отличающиеся от тех, которые хранились в Сером Шкафу.
В городе начался хаос. Ненужные, ничтожные люди, которых еще не успели умертвить, до того обнаглели, что стали свободно появляться на улицах, начали ходить друг к другу в гости, веселиться, предаваться всяким развлечениям и даже вступать в брак. На улицах поздравляли друг друга:
— Кончено! Кончено! Ура!
— Проверка права на жизнь прекратилась.
— Не находите ли вы, гражданин, что приятней стало жить? Меньше стало человеческого хлама! Даже дышать стало легче.
— Как вам не стыдно, гражданин! Вы думаете, что ушли из жизни только те, кто не имел права на жизнь? О! Я знаю таких, которые не имеют права жить даже один час, а они живут и будут жить годами, а, с другой стороны, сколько погибло достойнейших личностей! О, если бы вы знали!
— Это ничего не значит. Ошибки неизбежны. Скажите, вы не знаете, где Ак?
— Не знаю.
— Ак сидит за городом на дереве и плачет.
— Ак бегает на четвереньках и грызет землю.
— И пускай плачет!
— Пускай грызет землю!
— Рано радуетесь, граждане! Рано! Ак сегодня вечером возвращается, и Коллегия Высшей Решимости опять начнет работать.
— Откуда вы знаете?
— Я знаю! Хлама человеческого еще слишком много осталось. Надо еще чистить, и чистить, и чистить!
— Вы очень жестоки, гражданин!
— Наплевать!
— Граждане! Граждане! Смотрите! Смотрите!
— Расклеивают новые плакаты.
— Смотрите!
— Граждане! Какая радость! Какое счастье!
— Граждане, читайте!
— Читайте!
— Читайте! Читайте!
— Читайте!!!

9. БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПЛАКАТЫ

По улицам бежали запыхавшиеся люди с ведерками, полными клейстеру. Пачки огромных розовых плакатов с радостным трескучим шелестом разворачивались и прилипали к стенам домов. Их текст был отчетлив, ясен и так прост.
Вот он:
«Всем без исключения.
С момента опубликования настоящего объявления всем гражданам города разрешается жить. Живите, плодитесь и наполняйте землю. Коллегия Высшей Решимости выполнила свои суровые обязанности и переименовывается в «Коллегию Высшей Деликатности». Вы все прекрасны, граждане, и права ваши на жизнь неоспоримы.

Коллегия Высшей Деликатности вменяет в обязанность особым комиссиям в составе трех членов обходить ежедневно квартиры, поздравлять их обитателей с фактом существования и записывать в особых «Радостных протоколах» — свои наблюдения.
Члены комиссии имеют право опрашивать граждан, как они поживают, и граждане могут, если желают, отвечать подробно. Последнее даже желательно. Радостные наблюдения будут сохранены в Розовом Шкафу для потомства».

10. ЖИЗНЬ СТАЛА НОРМАЛЬНОЙ

Открылись двери, окна, балконы. Громкие человеческие голоса, смех, пение и музыка вырывались из них. Толстые неспособные девушки учились играть на пианино. С утра до ночи рычали граммофоны. Играли также на скрипках, кларнетах и гитарах. Мужчины по вечерам снимали пиджаки, сидели на балконах, растопырив ноги, и икали от удовольствия. Городское движение необычайно усилилось. Мчались на извозчиках и автомобилях молодые люди с дамами. Никто не боялся появляться на улице. В кондитерских и лавочках сластей продавали пирожные и прохладительные напитки. В галантерейных магазинах шла усиленная продажа зеркал. Люди покупали зеркала и с удовольствием смотрелись в них. Художники и фотографы получали заказы на портреты. Портреты вставлялись в рамы, и ими украшали стены квартир. Из-за таких портретов даже случилось убийство, о котором много писали в газетах. Какой-то молодой человек, снимавший в чьей-то квартире комнату, потребовал, чтобы из его комнаты были убраны портреты родителей квартирохозяев. Хозяева обиделись и убили молодого человека, выбросив его на улицу с пятого этажа.
Чувство собственного достоинства и себялюбие вообще сильно развились. Стали обычным явлением всякие столкновения и дрязги. В этих случаях, наряду с обычной бранью, донимали друг друга и таким, ставшим трафаретным, диалогом:
— Вы, видно, по ошибке живете на свете? Как видно, Коллегия Высшей Решимости весьма слабо работала…
— Очень даже слабо, если остался такой субъект, как вы…
Но, в общем, дрязги были незаметны в нормальном течении. Люди улучшали стол, варили варенье. Сильно увеличился спрос на теплое, вязаное белье, так как все очень дорожили своим здоровьем.
Члены Коллегии Высшей Деликатности аккуратно обходили квартиры и опрашивали обывателей, как они поживают.
Многие отвечали, что хорошо, и даже заставляли убеждаться в этом.
— Вот, — говорили они, самодовольно усмехаясь и потирая руки, — солим огурчики, хе-хе… И маринованные селедочки есть… Недавно взвешивался, полпуда прибавилось веса, слава Богу…
Другие жаловались на неудобства и сетовали, что мало работала Коллегия Высшей Решимости:
— Понимаете, еду я вчера в трамвае и — представьте себе! — нет свободного места… Безобразие какое! Пришлось стоять и мне и моей супруге! Много еще осталось лишнего народа. Толкутся всюду, толкутся, а чего толкутся — так черт их знает! Напрасно не убрали в свое время…
Третьи возмущались:
— Имейте в виду, что в четверг и в среду меня никто не поздравлял с фактом существования! Это нахальство! Что же это такое?! Может быть, мне к вам ходить за поздравлением, что ли ?!

11. КОНЕЦ РАССКАЗА

В канцелярии Ака, как и раньше, кипела работа: сидели люди и писали. Розовый Шкаф был полон радостными протоколами и наблюдениями. Подробно и тщательно описывались именины, свадьбы, гулянья, обеды и ужины, любовные истории, всякие приключения, и многие протоколы приобрели характер и вид повестей и романов.
Жители просили членов Коллегии Высшей Деликатности выпускать их в виде книг, и этими книгами зачитывались.
Ак молчал.
Он только еще более сгорбился и более поседел.
Иногда он забирался в Розовый Шкаф и подолгу сидел в нем, как раньше сиживал в Сером Шкафу.
А однажды Ак выскочил из Розового Шкафа с криком:
— Резать надо! Резать! Резать! Резать!
Но, увидев белые, быстро бегущие по бумаге руки своих служащих, которые теперь столь же ревностно описывали живых обывателей, как раньше мертвых, махнул рукой, выбежал из канцелярии — и исчез.
Исчез навсегда.
Было много легенд об исчезновении Ака, всякие передавались слухи, но Ак так и не нашелся.

И люди, которых так много в том городе, которых сначала резал Ак, а потом пожалел, а потом опять хотел резать, люди, среди которых есть и настоящие, и прекрасные, и много хлама людского — до сих пор продолжают жить так, точно никакого Ака никогда не было и никто никогда не поднимал великого вопроса о праве на жизнь.

1919

Маргарита Нейман: ОБРАЩАТЬСЯ К ИЗД-ВУ АРТЕЛИ ПИСАТЕЛЕЙ «КРУГ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 11 on 24.07.2010 at 00:33

В 1919 писатель Ефим Зозуля написал рассказ об Аке и человечестве. Рассказ был напечатан в томе первом, зачитанным до дыр и умело переплетенном, так что узнать, сколько всего томов сочинений Зозули было напечатано издетельством «КРУГ» Москва – Петербург в 1923 году, весьма затруднительно, разве только попытаться содрать намертво прикленную хорошим старинным клеем бумагу, похожую на размытый слезами коричневый могильный мрамор.
Между безымянной обложкой и текстом рассказа имеется страничка, на одной стороне которой вся вышеизложенная информация, а на обратной, в верхнем левом углу, объявление:
«Право перевода и перепечатки закреплено за издательством.
По всем делам, связаным с названным правом, следует обращаться к Изд-ву Артели Писателей «КРУГ», Москва, Леонтьевский пер., 23.»

Что можно сказать по этому печальному поводу? Артель напечатала рассказ об Аке, но человечество, по своему обыкновению, уклонялось от грубой действительности. Оно продолжало делать вид, что все в порядке и любой гражданин может зайти в Леонтьевский переулок и там вместе с писателями-юмористами хохотать до слез от фантастических выдумок, пока Артель Писателей вместе со своими любопытными читателями вдруг не стала, как ненужный объект, исчезать в праздничном водовороте устройства новой жизни. Очень многие так хорошо исчезли, что до сих пор неизестно, где их искать.

В 1941 году недалеко от Москвы через дорогу от совхоза «Коммунарка» были уничтожены следы зверского уничтожения многих тысяч людей, занимавших солидные посты. Их забирали прямо со службы и везли по Калужской дороге к яме, в которую они укладывались штабелями с простреленным затылком. Перед самой войной в опустевшие бараки загнали как последних свидетелей служебных собак и все сожгли. На этом месте выросла высокая трава и мужики из Коммунарки пытались прокормить ею отощавших коров. Коровы отказывались там пастись и обнесенное оградой огромное пространство с сочной зеленой травой много лет хранило страшную тайну.

Двадцать лет назад в Москве, в долгой очереди за продуктами я прочитала рассказ об Аке и мне хватило времени не только его прочитать, но и разглядеть человечество, понуро стоящее в очереди. Это была отличная иллюстрация к рассказу, по спине моей пробежал холодок.

Действующее ныне поколение в очередях не стоит. В магазинах все есть. Но люди чего-то боятся. Надо им дать прочитать забытый рассказ об Аке и человечестве. Может быть они засмеются и смех убъет страх.