:

Архив автора

Юлий Давидов: МУЖЧИНА ПО ИМЕНИ АЗАЗЕЛЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 20:26

Приводили двух козлов, одинаковых ростом, весом и внешним видом. Их покупали перед Йом Кипуром на средства общины. Приготовлены были два жребия, на одном написано «Господу», на другом — «Азазелю». Их клали в урну, и первосвященник, не глядя, брал каждой рукой по жребию. Жребий, взятый правой рукой, он возлагал на козла, стоявшего справа от него, а взятый левой — на козла слева.

1
Проснуться среди стен из соединения диоксида кремния и оксида алюминия, изобретенного Жозефом Монье как материал для изготовления кадок для растений. На улице имени мужчины, убитого возле дома N5 на Дворцовой площади студентом политехнического института Леонидом Каннегиссером. Открыть глаза Наследником онтогенеза в бывшем мавзолее Mycobacterium tuberculosis. Утро — это санитар, фамильярно заставляющий выполнять гигиенические процедуры судьбы. Без стыда, случавшегося всякий раз, когда ему приносили в постель чашку с настоем листьев Thea sinensis, будто завтрак, приготовленный для него другим — это стимуляция корпускул Краузе, наслаждение которым невозможно поделиться. Не открывая глаз, он дотянулся до древесных частиц, смешанных со связующим фенол-формальдегидным веществом, и достал из пачки трубочку льняного волокна, содержащего карбонат кальция.

В Доме Ветеранов Пограничных Состояний готовились к утреннему обходу. Слупер, прокладывая себе путь дымом от сигареты, вышел на крыльцо. На ступеньках сидел старик в халате столяра, он обернулся на приветствие шагов Слупера, на лице — очки с вклеенными кусочками газеты вместо стекол. Он прочел обрывки текста, скрывавшие глаза старика: ВТОРАЯ ПРОГРАММА. 18. 30 — Для школьников. Концерт ансамбля Московского Дворца пионеров. 19.00 — «На московской орбите». 19.30 — «Литературный Ленинград». Страницы поэзии С. Орлова. (Ленинград). 20.15 — «Спокойной ночи, мал ОГРАММА. 19.10 — Новости. 19.15 — Цветное телевидение. «Урок жизни». Художественный фильм. 21.00 — В эфире — «Молодость». «А ну-ка, девушки!». Телеконкурс молодых ткачих. (Программа от 13 июня).
Сидевшая рядом медсестра называла слепца Хорхе и записывала в блокнот, лежавший на ее коленях, стихи под его диктовку:

болезнь меня за годы приручила
не видеть женских лиц
я больше не могу из дому
без страха слышать крик
и слиться лишь с моею темнотой
пускай ее рука вонзается в мои глаза
угроза ласки для меня
с насилием так схожа
пусть времени река смывает с моего лица
твое прикосновенье

Он замолчал. Достал из кармана коробок спичек и поджег бумажные стекла своих очков, будто заплакав пламенем, прикурил от огня папиросу и сказал: «Сашенька на сегодня пока все».

2
Врач, вкрадчивыми движениями распространяя вокруг себя эриксоновский гипноз, походил на Модеста Мусоргского. Слупер спрятал под одеялом дырки на носках и испытал всегдашнее волнение при виде Доктора, словно тот состоит в приятельских отношениях с его душой и может, если Слупер ему понравится, рассказать ему о ней, как о чужой, волнующей воображение женщине, кто она и с кем живет.

Доктор листал карту пограничных состояний, в которых, будто путешественник, побывал Слупер.

— Слупер вы достойны восхищения! Такого послужного списка я давно не видел. Все элементарные фобии, кроме анорексии. Изумительный соматический символизм, с каким ваши органы выражали конфигурации вашего невротического нонконформизма. Разлюбив женщину, вы никогда не говорили ей об этом, но заболевали простатитом. Ваша предстательная железа всей своей болью в паховой области и частыми позывами на мочеиспускание манифестировала ваше нежелание интимной близости с человеком, покинувшим ваше сердце. Вижу, что и в допубертатный период вы проявляли задатки вундеркинда, выражая отказ идти в школу сильной диареей и симптомами энтероколита, в редких случаях, крапивницей и ортостатической гипотонией.

Врач машинально оттянул вниз нижнее веко Слупера и рассмотрел цилиарные сосуды склер.

— Отвергнутый, вы попадали в больницу с кардиологией. Таким образом ваше сердце физически воплощало метафору о разбитости, делая ее зримой для самописца кардиографа в виде ломаных линий сердечного ритма и частичной блокады правой ножки пучка Гиса. Даже восторг делал соматическим фактом художественное преувеличение и вызывал у вас псевдоастматический криз, поверхностное дыхание и гипервентиляцию…

— Доктор, а знаете, что еще было?

— Да-да?

— Когда я не хотел нравиться, то становился уродливым, лицо покрывалось прыщами, а дыхание становилось зловонным!

— Серьезно? Ну пиз… то есть, вы у нас прямо Мефисто!

Слупер дрыгнул ногой под одеялом и на пять минут решил, что состоялся как человек.

3
Старик Хорхе на стуле у противоположной стены наносил на обожженные веки мазь из подсолнечного масла, воска церковных свечей и канифоли. Выронив склянку, он привлек к себе внимание велеречивого врача.
— А вот я же вас не представил. Евстигней Якунин, бывший ветеринар. Прячась от сильного страха смерти спал в позе эмбриона в мешке, сшитом из мочевых пузырей погибших коров, из-за этого был выгнан из дому женой. Живет у нас два года. Автор шедевра

Доктор дотянулся до подоконника и швырнул на колени Слупера книжку ин-октаво: Хорхе Луис Борхес, «Безногое танго», стихи из архивов Алесии Серады.

Ветеринар вскочил, ошпаренный своим именем, и, прижав ладони к груди, выпустил наружу рот, будто перископ вытолкнул наружу: «Приветствую вас, мой кабальеро! Ваша масть мерилом темноты затмила белизну подушки. В богадельне последних инстанций сорняками мы будем унавоживать дни».

Доктор схватился за голову и наклонился, снизойдя до шепота

— Так вот, дорогой мой. Сейчас мы должны решить, что нам делать. Наш уютный пансионат существует за счет хозрасчета. Вы любите кисель или компот?
— Компот.
— Вот-вот. Чтобы утром вы могли мазать маслице на хлеб и подлавливать вилкой кусочки гуляша, нужны деньги. И на микстурки, чтобы ночами не встречаться с суккубами вашего бессознательного. Я, взглянув на фабулу прецедентов ваших бед с птичьего полета моего скромного опыта, увидел очевидную причинно-следственную связь. Музой ваших болезней всегда были женщины, и, учитывая эту специфику ваших зацикленностей, почему бы ее впервые не обратить вам на благо?!
— Как?
— Будете Жоржем или Андре.
— Мальро?
— Помилуйте. Моруа или Батаем. На ваш выбор. Вы грамоте обучены?
— Читать и писать умею.
— Славно. Значит решено? За недельку напишите, особо не утруждаясь, небольшую эротическую повесть под названием «Акты», лады?

4
На завтрак был рис с фрикадельками и вишневый компот с четвертинкой таблетки ксанакса. Слупер листал взятую в приютской библиотеке для вхождения в транс эпигонской эмпатии книгу «История глаза». Контекст интерьера никогда не соответствовал происходящему. Вместо этих шатких стульев на металлических ножках и стола, обшитого изъеденым пятнами шпоном, здесь должны были стоять суровые деревянные скамьи, а свет из окна быть острым и заточенным, как копье Георгия Победоносца, щекочущее затылок фальшивого пражского еврея Франца, сидевшего напротив и правившего корректуру книги «Коридоры», запихивая в рот большие куски ржаного хлеба. Фолкнер дремал, как Флем Сноупс, положив под язык десерт таблетки. Беккет, пивший компот так, будто это вино Grand Cru Classé, поставил стакан и сказал: «Эх! Сюда бы молодую Франсуазу Саган или Маргерит Дюрас, было бы для кого выпендриваться!» Слупер подчеркивал в книге места, которые могут пригодиться в дальнейшем: Но она была настолько чувственна, что любое, едва ощутимое влечение делало ее лицо кровожадным, устрашающим, жестоким, не имеющим ничего общего с ее обычными благодушием и безмятежностью. В первый раз я заметил в ней эту потрясшую все ее существо безмолвную судорогу — нечто подобное испытывал и я сам в тот день, когда она погрузила свой зад в тарелку. Пытаясь имитировать прочитанное, Слупер начал писать на салфетке: Она не подпускала меня к своему рту. Поэтому я чувствовал себя отверженным, хотя часть моего тела находилась внутри Моны, а ее пятки упирались в мои бедра. Разлученный с ее ртом, я был разлучен со всем ее телом. Она всегда скрывала свое наслаждение, пряча лицо в ладонях или накрываясь полотенцем, заставляя себя быть безмолвной. Испытывая ностальгию по языку Моны, я целовал недоеденные ею круасаны.

4/1
Осип Эмильевич дежурил по столовой. Cобирая со столов тарелки и стаканы, он не отрывал взгляда от раздатчицы Катерины, трогавшей нагими руками кухонную утварь в проеме раздаточного окна, своим маленьким квадратом создававшего эффект рамы для импрессионистских портретов мгновений, внутри которых одиночество ее обыденного труда, отсеченное от подробностей быта, делало ее усердие таинственным.
Мандельштам, собрав на поднос часть остатков пиршества, понес его к посудомоечной. На полпути он остановился и со словами: «Ну что же! Пора!» выронил поднос. Осколки стекла вонзались в тени столов, он просунул голову в окошко, зависнув дирижаблем лица над ополовниками и ножами, начал произносить:

дано мне твое тело
что мне делать с ним?
таким прекрасным и таким чужим

Катя тут же выхватила из рамки таблицу диетических столов и, торопясь, стала записывать причитания Осипа Эмильевича:

за обладание тобой
кого благодарить?
с тобой дышать и жить?

я и любовник и пророк
в твоем я теле
но так же одинок

на твой пупок дыхание мое легло
и оттого тебе сейчас легко?

пускай прикосновения узор
не защитит от вечности наш шепчущий мирок

мне не узнать, не отберет ли ночь
у вечности движенья нашего урок

Слупер наклонился к Беккету и сказал: «Вы знаете, у меня не хватает рецепторов, чтобы реагировать на все это».

5
Музиль с Камю выносили на террасу мешки с грязным бельем, громко переговариваясь:

— Флирт — это сублимация надежды. Надежды не на отношения, а надежды на способность жить, быть живым.

— Беда в том, — ответил Альбер, — что многие не подозревают о том, что они живы, и считают себя мертвецами. Некоторым так до самой смерти и не приходится узнать, какими живыми они были.

На улице лаборантка, приходившая брать ректальные мазки, увлеченно хохотала, радио на посту медсестры исполняло песню: J’ai pour me tenir compagnie Une tortue deux canaris et une chatte. Pour laisser maman reposer Très souvent je fais le marché et la cuisine. Je range, je lave, j’essuie…

Двери бельевой хлопали от сквозняка. Какофония имитировала ставшее прошлым насилие от чужого волеизъявления, порождавшего звуки. Работающий телевизор, который смотрел не он, болтовня без его участия, мяуканье кошек и лай собак, которых он не любил, храп женщин, спавших с ним под одним одеялом. Слупер спрятался в душевой, открыл все краны, населяя свой слух шумом воды, выпущенной на волю его волей. Он снял с себя носки и одел их на руки как рукавицы. Стоя на деревянной решетке, опустил обутые ладони под теплую струю и стал тереть кусок банного мыла. Кафель вокруг раковины был исписан граффити аборигенов:

ты часто видишь сон
в нем женщина которую ты никогда не встретишь
оплакивает твою юность и кутает тебя в бинты
сплетенных из ее рыданий

какой же урожай собрать
из дней погибших с тысячами солнц
проглоченных закатом
каких плодов вкусить
от всех ночей пропавших без вести
на фронтах рассветов

я ластился к зиме. подверженный всезнайству
я подбирал в уме метафоры к пространству
в котором падающий снег не оставлял надежды
для твоих следов
я так же как и он готов сегодня вечером
тебя скрывать от декабря

Слупер развесил носки сушиться на трубе. Душевая заполнилась паром, укрытый туманом, он сел на крышку унитаза и продолжил свои тренировочные штудии,
открыв книгу Батая, отмотал свиток туалетной бумаги и заложил за ухо карандаш.

Должен признаться, что комната больного — самое подходящее место для пробуждения дремлющей юношеской похоти. Ожидая яйца в мешочек, я сосал грудь Симоны. Она гладила мою голову. Ее мать принесла нам яйца. Я даже не обернулся. Приняв ее за служанку, я продолжал свое занятие. Но даже узнав ее голос, я не двинулся с места, ибо не мог, даже на мгновение, оторваться от груди, я снял с себя штаны так, как будто собрался по нужде: нельзя сказать, что мне хотелось продемонстрировать свою смелость, я бы не возражал, если бы она поскорее убралась, и, тем не менее, я чувствовал удовлетворение от того, что преступаю все границы. Когда она вышла из комнаты, уже начало темнеть. Я зажег свет в ванной. Симона сидела на унитазе, каждый из нас съел по яйцу, я ласкал тело моей подружки, скользя по нему яйцами и стараясь засунуть их в ее щель между ягодицами. Симона некоторое время наблюдала, как они погружаются в ее зад, белые, теплые, очищенные, как бы обнаженные, а потом приняла их в себя со звуком, напоминающим тот, что производят яйца, сваренные в мешочек, засасываемые в унитаз.

Слупер поморщился и, накрыв страницу полоской бумаги, начал писать на ней:

Самым невыносимым было отсутствие личной анатомической терминологии, каковую я мог бы использовать для частей тела Моны. Мне казалось нестерпимым называть ее грудь грудью. Ведь миллионы других грудей назывались так же, не имея никакого отношения к ее грудям, так же как ее грудь не имела никакой причастности к чужим, не родным мне сиськам. Это было несправедливо по отношению к телу Моны, такому непохожему для меня на тела других женщин. Те же самые слова для обозначения живота или задницы Моны, какие можно было бы употребить к любой другой женщине, унижали неповторимость черт ее тела. Я корил себя за бездарность, не позволявшую мне придумать Анатомический словарь тела Моны, в котором каждая косточка ее плоти имела бы имя, данное ей мною.

6
Ночь пришла как недуг. Слупер в конденсате света, сгустившегося от ущербной луны и далеких фонарей, вглядывался в лицо спящего ветеринара Хорхе, будто пытался похитить алхимический рецепт безмятежности. Он знал, что выглядит так же, когда спит, ему лишь не дано смотреть на себя спящего и видеть собственную умиротворенность. Лицо всегда выглядит более благополучным. Мимические мышцы не столь совершенны, чтобы транслировать в чертах щемящий мрак нутра. Когда-то он мечтал о тиках, которые кромсали бы его лицо, кроили выражение судорогою губ, видимой пульсацией щеки, дрожанием век, делая из внешности кунксткамеру аномалий, добившись искаженностью справедливого тождества содержания и формы, чтобы без слов сообщать всем и каждому физиогномические репортажи его внутренних бедствий.

В тысячный раз Слупер удовлетворенно отметил отсутствие муки из-за того, что рядом с ним не лежит женщина, хотя ему было подозрительна постоянная констатация этой комфортабельной обездоленности объятиями, наслаждение от разлуки с нуждой в радости греть своим ртом чужой язык. Он встал на колени и оперся о подоконник. В окно была видна выкрашенная в черное Солдатская Мать, склонившая лицо к надгробиям погибших солдат.

Задыхаясь от физической консистенции темноты, он вышел в коридор. Возле сейфа с лекарствами, завернувшись в одеяло, стоял Фуко и наливал из графина в мензурку седативную микстуру цвета абсента. Слупер подошел к нему сзади и шепотом сказал, улыбаясь: «Напишите «Волю к лекарствам» в продолжение цикла «Забота о себе»». Мишель обернулся, его лицо вытянутое так, будто его отец смотрел на картины Модильяни во время зачатия, подернулось рябью, словно он глядел на Слупера со дна реки: «Это воля к забвению. Блядь, медсестры не добудиться. Они тут все здоровые на всю голову. Приходится пить эту амброзию, разбавленную водою Леты. Утром голова — кусок слипшегося пепла».

6/1
Единственным источником света была раздававшая темноте потрескивание люминисцентная лампа над холодильником в комнате посещений. Слупер вспомнил высокого Тома Вулфа, писавшего свои романы, стоя у холодильника, такими же, как и он, большими буквами. Ему также припомнился черно-белый Ленин, стоящий за высоким секретером в Шушенском. Он открыл дверцу, на полках было пусто, в морозилке лежали спрятанные Музилем черновики романа. Слупер достал ледяные, измятые листы, стряхнул с них пыль изморози. На первой странице значилось: «Баба Женщина без свойств. Неуязвимость Ульрики вызывала отвращение. В этом лелеющем всякую чувствительность веке, подобная защищенность казалась пороком. Сама же Ульрика не подозревала об этом, ее безахиллесовость не была результатом внутренней работы над собой или благоприобретенным после сильных и длительных страданий иммунитетом. Как в физиологическом опыте некоторых людей существует счастливое невежество, делающее их неспособными к подлинному состраданию, в случае, если их ближний страдает похмельным синдромом или головокружением, тогда подобная бесчувственность не свидетельствует о черствости или безразличии, а всего лишь о том, что этим людям неведомы ощущения мучительного вращения и утраты равновесия, тем самым подобное страдание для них слишком умозрительно, как простым людям непонятны терзания обеспеченных людей, стремящихся во всем соответствовать веяниям и моде сегодняшнего дня. Чувственный опыт Ульрики был лишен понятия ранимости, поэтому в юности, когда ее подруги горестно демонстрировали ей свои разбитые сердца, пересказывая со слезами чужие предательства, она недоумевала, подозревая себя в нарушении умственных способностей, так как никак не могла уловить связи между поступками молодых людей и искаженными, промокшими от слез лицами своих подруг. Несколько мужчин, добившихся ее благосклонности, спустя короткое время замечали в Ульрике эту черту, воспринимая ее как снобизм, и с чем более простодушным выражением она выслушивала их упреки, тем больше они оскорблялись, расценивая ее поведение как лицемерие, скрывающее неподобающее женщине мужество. После нескольких подобных эпизодов Ульрика решила, что с ней на самом деле что-то не так и решила обратиться за консультацией к доктору Фрейду, о котором в культурных кругах Вены ходили слухи как о шерлоке холмсе, расследующем невидимые преступления души».

6/2
Из темного угла донесся хруст, будто в куст олеандра упала кошка. Аккомодировав взгляд, Слупер увидел укрывшегося в мимикрии человека, похожего на сложенную раскладушку, он сидел на полу с закрытыми глазами, правая рука, как отдельное от него существо, лежала на подоконнике и водила карандашом по школьной тетради. Человек подкармливал вокруг себя тишину, как преданное животное, сидящее у его ног. Слупер подошел ближе и наклонился, теперь человек стал похож на древесного сверчка.
— Вы кто?
Голосом вскипевшего молока, когда его пена льется на конфорку плиты, тот ответил:
— Уильям.
— Похожи!
— С тех пор, как доктор прописал мне быть Берроузом, я стал худеть и высыхать, коленями могу достать до ушей, начал курить и носить очки.
Пока он говорил, рука продолжала двигаться по бумаге.
— Вы как Цезарь! — c восхищением заметил Слупер, — Ассиметрия полушарий. Пишете «Ужин нагишом»?
Уильям двумя пальцами растянул рот в улыбку:
— Нет, «Бархат отверстий».
Голосом некроманта, плывущего на спине по водам Стикса, Берроуз начал цитировать себя в прямом эфире записывания: «Ephedra monosperma в смеси с морфином. Фасеточное зрение. Столпотворение цветовых пятен. Кристаллы света. Поводыри вспышек. Шахматная доска плоскостей. Я падал в себя, как в щель. Мустафа, наливающий чай, сидя на корточках. Я вижу лишь отсутствие, провалы, ценность туннелей, ведущих внутрь, остальная часть плоти — лишь досадное недоразумение, предохраняющее от полного исчезновения в проникновении. Аргус, покрытый не глазами, а тысячами анусов познающих зрение, очнуться с помощью боли. Я кусаю Мустафу в ягодицу. Он пинается, попадая пяткой в переносицу. Кровь тоже конвейер отверстий внутри эритроцитов».

У Слупера закружилась голова. Испугавшись болезненной зевоты, он устремился на балкон, бросив на пол взмокшую от таянья бумагу женщины без свойств.

7
В бельевой на сдвинутых стульях спала похожая на плюшевого пупса дежурная санитарка. Слупер трогал темноту как музейный экспонат. Он наклонился к спящей женщине и прикоснулся к ее уху. Хрустя крахмалом халата, она протянула к нему свое лицо из нижних слоев сумрака, будто ладонь для рукопожатия.
— Извините, что разбудил, но доктор сказал, что при надобности я могу обратиться за помощью к персоналу.

У нее не оказалось ни ручки, ни бумаги. Слупер протянул ей раскрытую на форзаце книгу, где его рукой было выписан текст: «Я мыслю так же, как девка задирает юбку. В самых крайних пределах своего движения мысль суть бесстыдство, непристойность».

Слупер выскребал со дна кармана семечки, лузгал, в паузах между щелчком скорлупы диктовал:

Насладиться друг другом легко, но чтобы проникнуться друг другом, нужны невыясненные обстоятельства сердца. Наслаждение делало меня одиноким, одевая в доспехи удовольствия, успех наших ласк ничему нас не мог научить, мы оставались прежними, косными существами, с методичностью лабораторных животных нажимая на невидимые кнопки наших тел. Доведенные до автоматизма объятия делали нас гальваническими мертвецами. Ингибиторы эндорфинов, великодушные доноры умиротворения. Чтобы проникнуться Моной, я вталкивал ее в свое прошлое, когда ее еще не было в мире, а я уже был. Я делал ее старше себя на десяток лет, воплощая в образ кузины, о существовании которой тосковал в детстве. В комнате с окнами увитыми виноградом, она учила меня тому, чему меня так никогда никто не научил: трудолюбию, любознательности и терпению…

Слупер вошел в раж, осыпая на пол шелуху семечек, он тянул руки к потолку, как солист группы Backstreet Boys.

….

Волшебным образом в воображаемой ретроспективе я ощущал Мону совсем не так, как десять минут назад, когда она с неистощимым любопытством в который раз смотрела, как моя сперма изливается на ее живот, и искусственным образом выращенное в катакомбах времени переживание мною Моны казалось мне более полным, невыразимым никаким словарем, каким бы изощренным он ни был. Весь день я с нетерпением ждал ночи, я запирал уснувшую рядом со мной Мону в моем детстве, как в пыльном чулане. Склоняясь ко мне, лежащему на маленькой кровати, она трогала мой лоб и читала вслух книги, которые я до сих пор не читал: (Слупер захотел произнести отрывок из Агриппы д’Обинье или Хуана де ла Круса, но ничего не вспомнил и решил замести пробел собственной импровизацией): «Мы все устали от любви, покупок, сплетен и желаний. Молчанье наше, в нас живущее годами, вниз головой висит, как мышь, и вместе с нею мы, похожие на флаги, отзывчивые к ветру, трепещем и выцветаем от дождей…»

Я вспоминал все свои детские страхи и вкладывал в рот Моны слова, которыми она отучала меня от тревоги, как от привычки мочиться в постель.

7/1
Слупер замолчал, поклонился, присел в реверансе. Протянул руку санитарке, она поднялась навстречу, как бомбардировщик с авианосца Форрестол. Отстраняясь пахом от ее выпирающего живота, он кружил ее в танце, закрыв глаза, прислушивался к своему головокружению, как к музе, убегая по нему, будто по эскалатору в виде ленты Мебиуса, под его диктовку, ставшую мелодией их кружения, задевающего скрипящие шкафы с проштампованными приютским логотипом простынями, от толчков тел дверцы открывались, словно аттракционы в лунопарке готовые продемонстрировать скелеты замурованного времени. Слупер угощал ее семечками, вскрывая скорлупу и протягивая к ее рту семена на кончиках пальцев, вытирая слюну с подушечек о ее халат. Вторгаясь в ее частое от физического усилия дыхание, он продолжал: Проснувшись утром с большим палцем во рту, я обнаруживал себя свернувшимся в позе эмбриона. Голый зад Моны смутил меня, я покраснел и прикрыл глаза ладошками, как в те времена, когда взрослые дети развлекались и водили нас, еще маленьких, на экскурсию к отверстиям в кабинках для переодевания на речном пляже. Я прятал свое тело от ее взгляда и стал принимать душ, не снимая трусов. Тайком купленный детский горшок становился моим троном, когда Моны не было дома. Восседая на нем, я переписывал набело свое детство. Все зимние утра она звала меня в явь, когда будила затемно, чтобы отвести в детский садик. Я открывал глаза, она касалась моих щек, проводила ладонью по лбу, смеясь сбрасывала одеяло. чтобы одеть на меня колючие колготы, душный шерстяной свитер, умывала лицо, обнимая за плечи, и, взяв за руку, вела по скользким и хрустящим тротуарам, отвлекая разговорами от утреннего уныния еще не совсем проснувшегося ребенка, читала вслух стихи: Старики метут дворы перед зимой\\ И сухие листья жгут то там, то тут\\ День за днем, и жизни нет у них другой\\ Но листва мертва, а старики живут\\ Чуточку живут, как листья мертвые легки\\ Сами по себе остались старики\\ Их давно нигде не любят и не ждут\\ Старики метут дворы перед зимой\\ И сметают вместе листья и года\\ Пахнут старики горелою листвой\\ И, пожалуй, им сдается иногда\\ Что сухие листья кленов и дубов\\ – Это их былая радость и любовь, дирижируя моими руками, подстрекая к бегу на перегонки, от фонаря к фонарю, из-за ее присутствия ставшими гирляндами на празднике рассвета, ловя мой бег в свои объятия.
Совсем маленький, я ничего не мог ей дать, кроме своей преданности и обожания, детство освобождало меня от маскулинного императива, необходимой щедрости на валюту энергии душевных порывов и изобретательности доказательств, убеждающих другого в правильности его выбор с большим палцем во рту а отдать в наши хорошие руки время своей жизни, приводить караваны сокровищ мировой культуры, обогащая собою опыт другого, открывать вернисажи изящной, как скульптуры Модильяни, порядочности.

Однажды Мона застукала меня на горшке и это ее возбудило. Она бегала за мной, плачущим от стыда по квартире и просила разрешения посидеть на нем тоже, и говорила, что не перестает удивляться моей эротической изобретательности, не зря ей рассказывали подруги с медицинского факультета в Монпелье, что встречали в своей практике женщин, сошедших с ума из-за изощренности их мужей, которые все поголовно почему-то оказывались евреями, видимо пытаясь доказывать своим женушкам, выросшим в семьях, где о евреях всегда говорили плохо, что они приняли правильное решение, доверив иудею свои руки, сердце, ноги, язык, слюну. Теперь эти несчастные видят в любом предмете, будь то ложка или швабра, эротический аксессуар, а их мужья с инеем на черных бородах, алыми от мороза пухлыми губами, смотрят на них печальными глазами сквозь решетку сада сумасшедшего дома, после чего их гонят прочь санитарки, чтобы усмирить пациенток, которые при виде стоящих в черных пальто супругов теряют голову и пытаются запустить руки им в брюки на виду у всех.

Слупер так увлекся, что не заметил, как его партнершу по танцу укачало, и она прячет от него на его же плече отрыжки

7/2
Слупер вздохнул и сказал: «Простите. Я вас утомил. Просто женщины, как некоторые фильмы Годара. Говорить о них интереснее, чем жить с ними».
Он уложил икающую женщину на стулья и вышел на балкон. На краю перил лежал окурок медсестры с губной помадой на фильтре. Закурив чинарик, он продолжил писать в книге Батая: Я ждал от отношений того, что другие ждут от Искусства. Чтобы те же самые законы безоговорочно управляли нашей с Моной совместной жизнью. Ведь искусство избегает обыденности. Я не стремился к форме и законченности, даже неотразимость была не столь существенна, как неусыпное присутствие нескольких измерений, не потому, что прикасаясь к лицу Моны я должен был делать это как Трентиньян, коснувшийся щеки Роми Шнайдер в фильме «Поезд», наблюдая за своими соприкосновениями со стороны. Но так как искусство брезговало мною, мне приходилось добывать полноту для наших отношений в том, что Бинсвангер назвал смещением одного из модусов, нарушая единство прошлого, настоящего и будущего. В умышленной криптомнезии я приближался не к искусству, а к неврозу, и вносил разлад в синхронность нашего присутствия друг с другом, утрачивая Мону в настоящем, даже если она не чувствовала отчетливо перемены во мне, она утрачивала меня, уходящего от нее к ней же, туда, где она укладывала меня спать в моем детстве, приучая не бояться темноты немыслимыми доводами о том, что темнота мечтает со мной дружить, а я отталкиваю ее, и она обижается. Пела колыбельную, десенсебилизирующую чувствительность к языку, как к репетитору печали:

Золотая пава взлетела, взлетела,
И ночь открыла свои золотые глаза.
Ясный мой, засыпай.

Ночь открыла свои золотые глаза,
Я была скрипкой, и ты был смычком.
Грозный мой, засыпай.

Я была скрипкой, и ты был смычком,
И счастье, очарованное, утомилось нами.
Нежный мой, засыпай.

И счастье, очарованное, утомилось нами,
Оставило нас одних и улетело, улетело.
Печальный мой, засыпай.

И счастье, очарованное, утомилось нами,
Оставило нас одних и улетело, улетело.
Печальный мой, засыпай.

Со стороны столовой раздался крик музы Мандельштама — поварихи Кати: Завтрак! Завтрак! Мужики, завтракать идите!

8
Когда Слупер вошел в столовую, то застал начало чтения психотерапевтического тоста-эссе Вальтером Беньямином, бывшим сапожником, писавшим любовные письма ногам своих клиенток, и вкладывавшим их в починенную обувь. В письмах он предлагал им сбежать вместе с ним от своих хозяек, которые держат их в рабстве и мучают плохой обувью и туфлями на высоких каблуках. Спич был вызван попыткой самоубийства Музиля, после звонка бывшей жене с предложением послать ей экземпляр «Женщины без свойств» с дарственной надписью. Бывшая супруга не захотела его слушать и положила трубку. Теперь рядом стояла санитарка, готовая кормить его с ложки, он сидел за столом со связанными руками, дрожащим ртом, и слушал обращенную к нему речь:

«Возвращение это акт тщеславия. Мы возвращаемся из прошедших лет, как с поля боя, чтобы продемонстрировать тому, кто знал нас в прошлом, свои награды за храбрость и боевые шрамы. Человек из прошлого заполняет наш дефицит божества, всевидящего ока, которое следило бы за нами и время от времени сообщало свои впечатления о наших успехах и переменах. Ангел-соглядатай, который помнит о нас то, что мы сами забыли о себе, и сможет предъявить нам сведения об утраченных и приобретенных свойствах нашей души, сохраняя в своей великодушной зубрежке все прежние наши воплощения. Шикуя доспехами нашей зрелости, мы ждем в отклике того, кто знал нас прошлыми, рецензии на нашу судьбу. Мы идем по утренним, пустынным улицам и нам нравится представлять висящий за нашей спиной зрачок-перископ любопытства, принадлежащий той, кого мы не хотим, но готовы использовать в качестве созерцателя нашего движения, который любуется нашим безупречным одиночеством, словно смотрит кино. Не стремясь снова быть любимыми, мы лишь мечтаем зафиксировать на сетчатке памяти другого градации наших завоеваний, взыскуем Тацита в последней инстанции беспомощных женщин. Но человек — всего лишь человек. Прочтите женщине, которая вас не любит, прекрасное с точки зрения искусства стихотворение, и она останется к нему безучастна. Ее эстетическая агнозия — часть промысла души, защищающей свою емкость от переполнения. Что она может знать о том, кем вы стали, если сама ничего не знает о себе. Дорогой Роберт! Вы хотели показать ей, каким талантливым стали, вас издают, по вашим книгам пишут диссертации, но скажите на милость, с чего вдруг ваша, простите мне моей сленг, хабалка жена, не отличавшаяся ранимостью по отношению к изящной словесности, должна была вдруг стать восприимчивой к ней, только потому, что ее бывший муж стал писателем? Жена Джойса, Нора Барнакл, после знакомства с Джеймсом не стала учить арамейский и читать Фому Аквинского. Никто не будет нести цветов к подножиям наших вех. Страстная заинтересованность в нас после того, как мы перестаем представлять ценность, как объект пола — поэтическое преувеличение. Роберт, доверьтесь безмолвию Бога, всевидящего ваши рвения, если вы не ждете от него монографий о вашем паломничестве, то и не ждите от людей кругозора, недоступного простым тварным».
Беньямин сел. Мандельштам, шушукавшийся с Катериной, обернулся и, симулируя картавость, сказал:

Ты надменная сука
будто Бог твой бойфгенд
подагил тебе вечность
на твой день гожденья
Сохгани мою гечь навсегда
что бы кто-то дгугой
извлек из нее как из хлама канцону
и сумел бы дгугую воспеть
в отместку за то, что когда-то
я тебя тебя, догогая, воспеть не сумел

9
— В присутствии некоторых мужчин начинаешь чувствовать себя женщиной, — сказал Слупер. — Так воплощает себя наша беспомощность, мы не можем взять в руки паука, одеть мертвеца, залезть на дерево, чтобы снять кошку, а они могут.

Вместе с Фуко проталкивая лица сквозь каменные решетки забора в сторону маленького рынка, где жизнелюбивые старухи торговали зеленью, спичками и домашней аджикой, они стреляли сигареты у покупательниц. Слупер тянул руки к женщине, пьющей пиво: «Мадам! Остановитесь! Вы не столько прекрасны, сколь неповторимы, когда подносите к лицу огонь и, заполняя дымом рот, похожи на дракона, который жалит свое сердце за свой дар сжигать живьем».

Другие, рассевшись на траве перед крыльцом, санитарки и медсестры, высовываясь из окна, слушали стоящего на стуле Набокова. Похожий на морганатического правнука Франца Иосифа I, он читал главу из сиквела «Лолиты», романа «Мальчик»:

«Муж убедил ребенка называть меня «мама». Раз я теперь его мама, значит, мне разрешено купать его в ванне, вспенивать шампунь на его непослушных волосах, касаться его плеч? Вместо этого я позволила себе взъерошить его волосы утром, когда звала завтракать, он поднял ко мне заспанное лицо и сказал: «Доброе утро, мама!» Я одернула ревность, как подол платья, представив, как через восемь лет его лицо будет целовать другая женщина, трогать его дыхание своим ртом.
Вечером, когда муж смотрел футбол, я стала под душ, рассчитывая на приступ мальчишеского вуайеризма, закрыв глаза, я ждала прикосновения его взгляда. Я разделила бы с ним тайну его стыда, скелет этой тайны был бы моей куклой вуду, плюшевым мишкой, набитым опилками срама.
Муж умиляется заботливой старательности, с какой я поддерживаю традицию чтения вслух перед сном. Это не уловка, необходимая мне, чтобы пожинать наготу его ступней или поясницы. Чтение — орган, которым я касаюсь его ушных раковин, я проникаю в него голосом в беспроглядном уединении темноты, удерживая в поле сумрачной слепоты его существование, становящееся хрупким во сне, защищая в колыбели моего взгляда его парящую невесомость. Баюкая его словами, я удочеряю ночь:

Суставами пальцев моя правая рука прилегала к синим ковбойским штанам
девчонки. Она была босая, ногти на ногах хранили следы вишневого лака, и
поперек одного из них, на большом пальце, шла полоска пластыря. Боже мой,
чего бы я не дал, чтобы тут же, немедленно, прильнуть губами к этим
тонкокостным, длиннопалым, обезьяньим ногам! Вдруг ее рука скользнула в мою,
и без ведома нашей дуэньи я всю дорогу до магазина держал и гладил, и тискал
эту горячую лапку. Крылья носа у нашей марленообразной шоферши блестели,
потеряв или спалив свою порцию пудры, и она, не переставая, вела изящный
монолог по поводу городского движения, и в профиль улыбалась, и в профиль
надувала губы, и в профиль хлопала крашеными ресницами; я же молился — увы,
безуспешно, — чтобы мы никогда не доехали…

9/1
Слупер лежал лицом в траве, слушая Набокова. Его тошнило от изощренности. Он вдруг представил километры под ним, уходящие до ядра земли, и у него закружилась голова от этой невидимой высоты, на которой он лежит, пытаясь прислушаться к этому непроходимому пространству, подражая индейцам, которые прикладывают ухо к земле, как к животу беременной женщины.

Женщина из романа Набокова читала своему любимому пасынку на ночь Расина. Слупер вспомнил, как по просьбе хозяйки шотландского терьера по кличке Чита, писал для ее литературного факультатива сочинение о Федре. Он попытался вспомнить лицо девушки, но вместо него на экране век появлялась бородатая морда собаки, сидящей на снегу. Слупер поднялся и походкой диверсанта подобрался к Набокову, вскочил на стул и, зажав руками рот чтеца, начал громко цитировать свое старое сочинение:

In the old tale of passion
Told with ancient words
You can find a story of a woman,
Who couldn’t find courage
To breed revenge in her heart
Under the breast, which could be kiss by him—-
The one she loved…
Mature Phaedra—-a flower
Stiffened in her husband’s bed,
Not finding satisfaction in her possessions,
Found a subject for adoration
In her stepson, Hippolytus.
And this adoration of hers,
As if she was pregnant with it,
Grew stronger by day.
But Hippolytus was pure and silly,
And seeing this passion,

Trying to overcome the fear
Of his stepmother;
He didn’t try to find the words
That could save his mother,
Who turned to fire
And in her sacred hunger
Was seeking death…
Leaving stories to descendants
Who could see themselves in those stories,
Racine wrote of Phaedra.
If Phaedra wasn’t wife of Hippolytus’ father,
Then maybe he’d be more reasonable

And responsive and sympathetic to Phaedrea’s passion
And lean his head to her breast.
Thus, justified rejection
Gives birth to intrigues;
And we, in our desire to possess,
Find suffering, and every time
We seek for cause to die.
Though Phaedra was his stepmother
And different blood ran through their veins,
And different saliva kept their mouths warm;
Taboo threw gloomy shadows
On fearless forehead of youth.
Phaedra, on the other hand,
like Antigone, not listening to gods—
To those gods, who now exist in only books,
Knew: what was inside of her
Was stronger than the code of heavens.
And so, not looking up at the Olympus,
It, by itself, like god
Bloomed in her heart like flower,
Scratching and ruining her heart…
If only Hippoliytus could find words,
So that his “NO” would not bring such a pain
To the one who was seeking his lips,
There would be no successive wave of deaths
That was caused by his bald and silly put response
To the revealing of Phaedrea’s passion.
Then, also, there’d be no drama
Written by Racine,
There’d be no reaction to the drama…
And Phaedra’d swallow her passion
Like tears and quietly grew old,
In silence taking pleasure in her dreams
About Hippolytus on her husband’s bed…

10
Ночью привезли Сюзан Зонтаг, лежащую, как трюк иллюзиониста, в истерической каталепсии. Уложенная на стол в приемной, она фосфоресцировала сединой в темноте. Слупер с Сартром шептались в туалете, отламывая от сигарет фильтр и крася их желтыми карандашами, чтобы те походили на gitanes mais.

Сартр, если с ним говорили не на украинском языке, делал вид, что не понимает, и Слуперу приходилось переводить самого себя:

— Жан Поль моє шаленство ніколи не знаходило форми в хисту, тому ставало всього, що лише блазнюють куражем піжона.
(Жан Поль мое неистовство никогда не обретало формы в даре, поэтому становилось всего лишь паясничающим куражом пижона)

Сартр воткнул в рот, как гвоздику в петлицу, сигарету и ответил:

— Ви прагли бачити у своєму неврозі талант, але він був лише силою безмовності, що споглядає свої рани.
(Вы хотели видеть в своем неврозе талант, но он был лишь силой безмолвия созерцающего свои раны).

Их прервало коридорное бормотание Беккета. Выглянув наружу, как два лицеиста из Латинского квартала, они увидели Самуэля, писавшего маркером на простыне, в которую была завернута неподвижная женщина, и зачитывавшего ей вслух написанное.

чистоплотная старуха с отмытыми до блеска костяшками пальцев убирает на моей тумбочке, выстраивая архитектурный ансамбль из пузырьков с таблетками. смахивая ночную пыль, моет вокруг моего лежания пол, ворча на пепел от сигар. поправляет наволочку. всю жизнь я жил со старухами, с самой молодости, пока сам не стал стариком. она ведет меня сквозь спотыкания и шаткость под душ, и я надеваю наготу, как униформу, не закрывая пах, как доказательство гендерной амнезии. я не стал одним из тех великих стариков, которым всегда завидовал, становившихся отцами в 60 или в 80 лет. трудолюбивая старушка направляет на меня струю воды, как очередь из автомата. вода смывает сплетенную у меня под мышками за ночь паутину и вымывает крошки от печенья из паха. отношения — это отчисления в пенсионный фонд окоченелого и бесполого досуга. когда санитарка была молодой, я жил с Лорной, бывшей тогда в нынешнем возрасте моей обходительницы. невротик для простой женщины — это как гомосексуалист для гомофоба и еврей для антисемита. Лорна была уже не в том возрасте, чтобы родить мне ребенка, и не пройдя сквозь стратегические этапы возмужания, армию и отцовство, я совмещал должности любовника и ребенка, взяв за правило читать ей перед сном стихи, не потому, что любил поэзию. только для того, чтобы наш быт отличался от быта других пар. над нашей постелью висела репродукция картины «Adrift» Эндрю Уайета. ложась рядом с нею, я всегда представлял себя этим стариком, плывущим в страну Осени Лорны, как в Нарнию или Средиземье, убаюкивая гигиеной поэзии, будто молитвой католика, себя, как собственного сына, и ее, как его мать: «Весь день кружатся, падают листы, как будто бы небесные сады их сбрасывают на поля земли. А ночью падает земля,
что тяжела. И тяжек свет звезды. И тяжесть разливается в глазах. Мы падаем. Падение безбрежно. Но кто-то держит бесконечно нежно паденье наше в бережных руках».
сворачиваясь эмбрионом в безмятежности сна Лорны, чтобы вернуться спустя часы бастардом рассвета…

Зонтаг открыла глаза и замогильным голосом произнесла:
— Беккет не писал так цветисто. Он писал скучно и потому прекрасно.
Беккет отреагировал невозмутимо:
— Тоже мне последняя инстанция бабули, — и накинув на лицо женщины угол простыни, как на покойницу, продолжил прерванное занятие:

я снова лежал под игом запаха вымытости. принюхиваясь к нему, как к чему-то чужому. мой запах был мне враждебен, как запах человечины для сказочного волка. речь еще не была изобретена гортанью или вымерла, как большое существо, утомленное сложностью собственной анатомии. самое жуткое — не уметь больше сообщать о своих нуждах. неважно, будут ли они умиротворены. говорить о них было для меня поэзией. если я о чем-то и сожалел, так о том, что никогда не мог полностью выговориться о своих потребностях, хотя только этим и занимался. старуха сидит у окна, как Гесиод, и смотрит на свои руки, насытившись трудом, как едой. в молодости я не был так старателен. чтобы выучить тысячи стихов, готовясь таким способом к старости, чтобы стать живописным стариком, декламирующим Овидия или Жана Превера. я смотрю на санитарку и усмехаюсь движением век, и пытаюсь посвятить ей стихотворение:

твое тело изваял труд тысячи дней
руки изношенные прикосновениями к воде
умеют дремать с открытыми ладонями
младенческий рот сточивший молитвами зубы до десен
умеет лакомиться жидкой пищей полуденного света

















Рафаэль Левчин, Юрий Проскуряков: [СТЕНЫ У] (главы из романа)

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 20:08

[НОГИ ЗАТЕКЛИ]

И в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит…
А. Еременко

Ноги вновь затекли. Он встал и закрыл обе книги – эти светящиеся создания гениев, размял плечи. Побаливало левое, когда-то давно в иной жизни простреленное.
– Людям это было известно испокон веков. Читая книгу, можно сойти с ума. Но сойти с ума можно и более простым способом. Монтень утверждал, что это может случиться просто от смеха женщины…
Крог размял затекшие от длительного сидения в свастикасане ноги.
– Вступление в книгу равнозначно вступлению в сон, и, как во сне, книга рвёт твои впечатления, перемещая тебя по собственным ландшафтам по своему произволу, который, как и сон, имеет иную логику, иное измерение. И ты только догадываешься о том, что случилось бы, пойди ты так, а не иначе, как тебе безусловно повелевает книга, не встреть ты на своём пути её…
Крог принял позу дерева. В этой позе ноги приходили в себя чуть быстрее.
– Малларме, который считал, что мир должен превратиться в книгу, ошибался. Мир всегда идёт своим собственным, никем не предписанным путем. Когда книги перестали использовать слова и были перестроены на прямое восприятие образов, эпидемия имагомании охватила человечество. Кажется, это Борхес впервые заявил, что книга является самым удивительным из человеческих инструментов. И этот инструмент как бы в подтверждение слов Борхеса был запущен в действие. Сотни миллионов, однажды открыв книгу, уже не в состоянии были оторвать от неё глаз, да так и умирали от эмоционального истощения. Администрация предпринимала истерические и безуспешные попытки по борьбе с книгоиздателями: костры из книг, взрывы в помещениях издательств, выпуск симулякров… поощрение массовой культуры… всё это не имело ни малейшего успеха… города пустели… ветры пустыни рассеивали цивилизацию… лишь немногим удалось выработать иммунитет… за ними охотились специальные команды ловцов… процветали коррупция и доносительство…
Крог вернулся в свое обычное вертикальное состояние и открыл дверь имагошлюза. Смутно ему казалось, что его иммунитете к книгам связан с какой-то историей, в которой виноват, возможно, Тирсо де Молина, что он, возможно, какой-то планетный дух, телесное воплощение которого бродит среди людей, прячась в кустах, среди деревьев, за длиннослёзыми ивами… а то и бесстыдно высовывая свою гордую и победительную булаву из-за угла на пугливое рассмотренье дев…
При этой мысли щёки Крога запылали румянцем школьницы на уроке анатомии, когда молоденький учитель в первый раз освещает предмет продолжения рода… но мысли его тут же, как будто испугавшись самих себя и того, что за ними последует, вновь перескочили на книги, спрятались в идеальное убежище, под покров метафизической бесчувственности, которая только и может составить предмет эстетического наслаждения, чуждого тревогам эмоциональной ответственности.
– Нет, Борхес не виноват, виной всему, конечно, тайная «Книга» Малларме, опубликованная Жаком Шерером. То, что считалось набором невразумительных чертежей, группа ученых воплотила в электронное устройство, во плоти ставшее «Книгой». Военные, как это принято, сразу же «Книгу» засекретили, но, опять же в силу неистребимого обычая, немедленно появился самиздат.
Крог с трудом облачился в специальный крылатый скафандр, чем-то отдаленно напоминающий больничный халат: давала себя знать простреленная грудь.
– Флобер стремился к божественной объективности и безличности. Это блестяще удалось. Но всесильному флоберовскому автору-демиургу должен был соответствовать подобный ему, хотя в чём-то и противоположный читатель.
Понимая, что он сам продукт этой мысли, Крог тем не менее отчасти продолжал ощущать себя автором. Это, конечно, была непростительная в его положении и опасная слабость. Крог был специалистом. А это означало, что он допущен до чтения, но демиург в нём не унимался… дети… бесчисленные ЕГО дети наступали бесплотно, шли и шли, мерзко блея, стуяа копытцами, обрастая на глазах шерстью, символами потерянных во времени пушистых вульв, неумолимого прошлого и будущего человечества, превращавшихся друг в друга, стоило им миновать парализованного процессом Крога… и тогда он извергал свое семя в пыль, в песок пустыни, перетертых в муку кварцев миллионолетия…
Каждое утро он открывал две книги, в которых шёл непрерывный поток жизни. Одна книга называлась книгой Адама, другая – книгой Авраама. Миллиарды судеб людей были запечатлены в образе Адама, и только одна судьба – в образе Авраама. В книге его звали Страпарол… или это странное имя всплывало в сознании Крога из иной, непостижимой теперь реальности? Вообще-то Крог предпочёл бы перечесть диспуты Оригена с Августином о природе времени. Где-то в ещё не обнаруженной глубине их концепций Крогу чудилось разрешение всех бесконечных споров о природе гениальности. Книга Адама была для Крога настоящим искушением. Природа цикличности со всеми её предсказаниями выпукло выступала из инвариативной пещеры рода. Но Авраам?! Природа абсурда была не менее впечатляющим искусом. В мире, где всё уже было подсчитано, только абсурд не поддавался никакому осмысленному управлению. Смутно он вспоминал дуэль и своё скатывающееся по крутизне скалы тело, и долгое сохранение остывающей неподвижности, холодеющие руки, ноги, голова… Нет, пожалуй, с головой и руками всё в порядке, а ноги действительно затекли и не желают, несмотря ни на что, приходить в нормальное состояние. Это был знак, что сегодня он слишком злоупотребил чтением. Впрочем, что есть «сегодня»? Всего лишь счётная единица, не имеющая ни малейшего отношения к вечности? Ноги затекли – это куда более вещественное доказательство. Мысль о существовании, придуманная в Древней Греции, со ссылкой на самое себя, как обычно, показалась Крогу достаточно смешной, чтобы сосредоточится на ней по пути назад в мир обетованный:
– Вот я мыслю, а тем не менее вовсе не существую. Хотя ноги и затекли. У ангелов ведь тоже бывают ноги. Хотя какой я ангел… Просто работа у меня такая… Приговор совести, так сказать. Мог бы и не становиться под его дурацкий выстрел, продиктованный ничуть не лучшей похотью, чем моя…
Он отворил дверь и вышел из шлюза на улицу. Тёмное солнце неподвижно палило своими фиолетовыми лучами жалкие останки листьев. Ни души, ни звука. И так всегда. Долгие сотни, тысячи лет. Существование с его циклическим бездействием было куда более невыносимо, чем бесконечная подвижность и неповторимость книг жизни.
«Просто ад какой-то! Кто первый придумал отделить жизнь от существования и спрятать жизнь в книги, а существование оставить гулять на свободе в бесконечном кружении несбывшегося? – думал Крог, машинально стабилизируя крылья за спиной и медленно поднимаясь кругами абсолютно неподвижного воздуха. – И где я сейчас, в какой из книг пишется моя история? В книге Адама или в книге Авраама?».
Этот вопрос постоянно мучил Крога. Ни в книге Адама, ни в книге Авраама не было ни малейшего намека на существование крылатых существ. Ангелы не посещали текучие страницы жизни.
И ещё НН… Её существование на текучих страницах противоречило исходной концепции. Чем-то она напоминала Анну, в особенности тем, что явно нарушала традицию и неизбежно должна была исчезнуть. Греховная безгрешность, как и безгрешная греховность, недопустимы для людей, хотя для ангелов… Но ведь она не ангел… В сознании Крога открылась дверь в каземат, где НН предстояло отдаться тюремщику её супруга – демону по имени Неброэль… или Саклас?.. будущему создателю Адама и Евы. Если бы она могла знать это имя! Но их знал только он, предпочитая текучим и бессмысленным псевдонимам людей…
– У каждого человека есть свой ангел. Почти у каждого… Но у НН были ноты. Тёмные существа из ирландского камня судьбы. Две ноты оберегают НН… Две чёрные ноты в сиянии лунного камня… И возле каждого из неисчислимых Адамов всего одна единственная НН. Чем-то в своей индивидуальной абсурдности она подобна Аврааму. Две чёрные ноты в сиянии лунного камня… две ноты «фа» и «ля»… Чёрные ноты… всегда чёрные ноты… вечно чёрные ноты роковых обстоятельств…
Пустое пространство мёртвого циклического воздуха, наконец, прекратилось, и Крог плавно приземлился в самом центре цветущего сада. Волшебный аромат цветов кружил голову. Юная Луна и старое Солнце, взявшись за руки, стояли у врат. Крог сложил за спиной крылья и по дорожке, устланной морским влажным гравием, двинулся к светящимся вратам. Время от времени идеальное полотно мира рвалось, проглядывала осыпающаяся штукатурка, дранка, красный кирпич, охранник в сверкающей кирасе, прохлаждающийся возле ворот… но гравий под ногами был так тёпл и так приятно щекотал босые ступни…
Гравий был тёпл и приятно щекотал босые ступни!
Как только Крог преодолел расстояние до врат и вступил в чересполосицу тьмы и света за ними, всё вокруг ожило, наполнилось голосами, пением, смехом, диспутами, переговорами, взаимными претензиями, одобрениями, словами любви и ненависти. Но так уж устроен мир, что живут в нём только голоса, а образы, оторвавшиеся от своих тайных мыслей, бродят по страницам мыслекниг и «говорят»… то есть обмениваются незначительными звуками, тирадами эмоций и тропами вычислений.
Крог оставил своего крылатого идола в специальном саркофаге и, свободный теперь от ангелоподобного тела, присоединил свой голос к собратьям и соврагам. Лёгкий, как присоединение насекомого ко внутреннему пространству, укол и сон… мгновенное забытьё, с неисполнимостью никогда не проснуться…
Каждый сон Крога был равен вечности и длился не долее мгновенья. Отдых был равен блаженству, пока не отворялся смутный в своей туманной голубизне глаз, и наступало время общения с мыслекнигами. И вместе с тем что-то за гранью подталкивало его, угрожало изгнанием…
Слева, как обычно, лежала раскрытая книга Авраама, справа – книга Адама. Адам, притаившись за тяжёлой завесью окна, наблюдал за странным обрядом. Мальчик теперь лежал на простых парусиновых носилках, и четверо поддерживали его. Один был похож на белокожих людей севера, он был обнажён, но на голове сиял бронзовый шлем, по середине тела он был опоясан тяжёлым мечом, на ногах его были деревянные, напоминающие котурны, сандалии, которые при каждом шаге отдавали глухим, как жизнь дерева, звуком. Другой был явно монголоидом. Тело его во многих местах было насквозь проколото стальными спицами, но лицо сохраняло невозмутимое спокойствие. Третий, чернокожий, худой, как жердь, и тоже голый, одной рукой поддерживал носилки, а в другой держал белую полураспустившуюся розу. Лицо его скрывалось под краснозубой маской то ли демона, то ли языческого божества. Но четвёртый, укутанный в одежду, напоминающую хитон, особенно привлекал внимание Крога. Широко, почти к вискам, раздвинутые глаза, соответствующая им широкая переносица и отсутствие рта на лице, – всё это говорило о принадлежности этого четвёртого к неизвестной на земле расе.
За носилками, мелко семеня стреноженными подобием золотых бус ногами, медленно и торжественно перемещалась она.
Мальчик лежал совершенно неподвижно, глаза его были широко открыты и устремлены не то к центру небес, не то к чему-то одному ему ведомому, невидимому другим.
«И это только представление для непосвященных!! Что же будет завтра, когда все разъедутся?!».
Крогу было видно, как Адам, крадучись, следовал за немногочисленной процессией. Он перевернул страницу. Прямо в лицо плеснуло тревожным чувством. Теперь Адам находился рядом. Казалось, что он сам стал Адамом и начинает жить его жизнью. Это было самое опасное изо всего, что могло произойти при общении с книгой. Стоило на секунду полностью ассоциироваться с Адамом, как самоидентичность испарялась, и уже невозможно было вернуться.
Крог отлетел сначала в сторону, затем вверх и так, наподобие души, парящей над телом, последовал за медленно перемещающейся процессией.
Четверо с носилками остановились, и мальчик, сомнабулически передвигая ноги, ступил на пол и, как кукла, не сгибаясь, упал лицом на холодный мрамор… Раздался тяжёлый удар камня о камень.
Крог увидел каменный затылок мальчика. И в этот момент она наклонилась и, взявшись обеими руками за ножные бусы, рванула их и свободно зашагала к выходу, звеня золотыми обрывками и не оборачиваясь.
Четверо женщин в цветных одеждах в отдалении торжественно несли подвенечное платье, направляясь к…
– Да-да, пожалуйста, начните свой рассказ с самого начала, – до Крога сквозь туман жизни доносится полузнакомый голос, заставляюший вновь почувствовать, как затекли ноги в свастикасане. Он встаёт и послушно закрывает обе книги…
– Прошу Вас, не повторяйте, как попугай, одно и тоже, я хочу новые подробности, детали, впечатления, эмоции… – голос глух и звучит как будто из глубины подземелья, куда Крог не смеет заглянуть даже в самых смелых своих фантазиях… боль всегда на страже адекватности…
– Вы предпочитаете молчать, или вам больше нечего вспомнить…
– …нить… нить… нить…
Автоматически заповторял Крог концовку слова, важную концовку, ведущую… куда?..
Тьма разверзлась перед его взором. Подвальная тьма, которая постепенно просветлела, и из самого центра её прямо на него поплыло, множась, как в святочном зеркале, прекрасное лицо женщины, и грянул вновь спасительный выстрел…



[В ГЛУБИНЕ МУЗЫКИ]

Среди бессчётного множества категорий ангелов,
населяющих различные миры, есть и такие,
что существовали с начала времён; они – вечная,
неизменяемая часть мироздания.
А.Штейнзальц, «Роза о тринадцати лепестках».

Я сидел в ложе суперсовременного театра. Фойе так себе, но зрительный зал и сцена… превосходные. По мере того, как в зале гас свет, всё громче звучала музыка. Вначале она была похожа на средневековые пасторали, но с усилением громкости становилась всё более тревожной и экспрессивной. Чаще и чаще звучали барабанные россыпи. Напряжение и тревога медленно возрастали. В глубокой яме партера было видно смутное в полутьме шевеление. Стало видно, как то один, то другой человек поднимаются из кресел и покидают зал.
Я развернул программку и в электронном свете мобильного телефона разглядел надпись по тексту наискосок: «Лицам с неустойчивой психикой просмотр не рекомендуется!».
– Может, это и к лучшему, что она не пришла…
На пустой полутёмной сцене без декораций между тем ровно ничего не происходило. С другой стороны задника, не украшенного декоративными изысками, время от времени пробегал луч, намекая на недоступную зрителям художественную жизнь, на действие и очарование, с которым не дано соприкоснуться, наполняя сознание сладким ядом неисполнившихся ожиданий: «маленькая железная дверь в стене», за которой рай, коммунизм, Эльдорадо, затонувший град Китеж, Атлантида – агитпункты столь же манящего и столь же недостижимого ада.
Прошел уже почти час с момента запланированного начала спектакля, но действие всё ещё не началось. Рев музыки заходил уже за все мыслимые пределы. Я прятал голову в ладони, твёрдо решив дождаться окончания этого так называемого спектакля. В пропасти зала подо мной уже почти никого не было. Мне даже казалось, что ушли все, кроме сияющего из первого ряда белоснежного на тёмном фиолете тьмы женского платья.
Это кипельное пятно гипнотизировало, не позволяло отвести взор, хотя смотреть, по правде говоря, было не на что, если не считать вспышек света на заднике. Нужно отдать должное режиссеру, лучше изобразить тлетворную мечту было невозможно, также как невозможно было избавиться от впечатления, что кто-то важный: генеральный секретарь, президент титульной нации, диктатор или соблазнитель самой главной жены государства – умер.
Сцена полностью погрузилась во тьму, и в тот момент, когда вибрация музыки стала столь интенсивной, что, казалось, ложа, в которой я сидел, провалится в пучину витиеватого рёва, мощный луч ударил наискосок сцены, и в его неверном, текущим разноцветными волнами сиянии белое платье из первого ряда плавно всплыло под самый потолок, куда-то к колосникам и там застыло, странно подергиваясь. Наступила звенящая тишина, которая показалась мне вечностью. Зал взорвался овацией…
Я встал, намереваясь выйти из ложи, и в момент, когда уже был в дверях, бросил ещё раз взгляд на сцену и увидел, или мне только это показалось, как два человека в нарядах, украшенных разноцветными перьями, за ноги тащили по полу труп человека. За трупом, уподобившимся кисти художника, стелился яркий мазок крови. Зрители наполнили зал треском кресел, шумом разговоров, шарканьем ног. Тонким голосом закричала женщина, ее невидимый вскрик мгновенно подхватил водоворот покидающих зал, раздался дружный хохот в другом конце зала. Складывалось впечатление, что это продолжение необычного спектакля, что все заранее отрепeтировано…
В фойе толчея была невыразимая. Плотная масса людей с трудом втискивалась в двери на выходе. Вдруг толпа расступилась, и в образовавшемся коридоре, хромая на одну ногу, прошел старик, одетый в форму генерала латиноамериканского диктаторского режима. Правый глаз его был выразительно закрыт черной кожаной заплатой. Навстречу ему шагнула женщина. Старик остановился, и женщина что-то стала возбуждённо ему говорить. Старик слушал с каменным лицом. Когда женщина закончила, он что-то кратко сказал ей в ответ и правой рукой приподнял повязку на глазу. Женщина немедленно, как подкошенная, свалилась на каменный пол фойе. Старик вышел вон, толпа с криком сомкнулась и, в панике сбивая друг друга с ног, устремилась к выходу. Я стоял у стены, ожидая конца того, что я всё еще продолжал считать представлением. Из боковых проходов появились люди, одетые наподобие цирковых униформистов. Они, сцепившись руками, выдавливали толпу наружу. Рядом со мной стояла женщина, одетая в меха. На шее, в ушах, на пальцах поблескивали бриллианты. Её красивое лицо производило странное впечатление одновременной неподвижности и движения. Когда проход стал свободным, она направилась к выходу, и я последовал за ней. К моему величайшему удивлению, из боковой двери вышли четверо мужчин в экзотической одежде и развернули что-то подобное носилкам с паланкином. Женщина в бриллиантах водрузила себя на это подобие транспортного средства, и странный экипаж канул во тьме переулка…
Я шёл за паланкином тёмным переулком Москвы, пока он не исчез в одном из подъездов. В редких окнах горел свет. Мысли мои вернулись в обычное русло к текущим делам. Меня занимал вопрос: как мне быть с Адамом. Он действительно думает, что написал эту «Книгу Авраама», или только симулирует сумасшествие? Но с какой целью? Скорее всего, он её отрыл в букинистическом магазине. И, как нередко случается с библиофилами, не читая, поставил на полку среди тысяч собранных им за два десятка лет книг, фолиантов и миниатюрных изданий, украшенных экслибрисами.
Вспомнился его удивительный своей обстоятельностью и педантизмом рассказ, как однажды он будто бы вызвал системного администратора, чтобы починить вышедшей из строя компьютор. Системный оказался молодой миловидной женщиной. Она вошла с мороза, отряхнула шубку и рассмеялась:
– Что, не ожидали?
Действительно, он скорее ждал сумрачного субъекта с паяльником и микросхемами. А тут…
– Не беспокойтесь, починю Вашу машинку.
Она села к компьютеру и вытащила сверкнувший под лампой диск.
Адам не столько смотрел за быстрыми манипуляциями на экране, сколько…
– Меня зовут Адам. Можно узнать Ваше имя?
– Адам? Надо же! А меня, как ни странно, – Сара.
– Сара? А я почему-то подумал: Ева. Что, действительно Сара?
– Паспорт показать?
Она тряхнула золотистой гривой.
В этом месте магнитофонная запись расходится с журналом наблюдения, в котором чёрным по белому было записано, что голова девушки была бритая. Нереальность несовпадения записей только подчёркивалась нереально подробными воспоминаниями Адама. Во время размышлений об этом у меня возникло навязчивое впечатление, что я сам перевоплотился в своего клиента, в каком-то смысле став Адамом, но не потеряв при этом самоидентичности. Вот я по-прежнему бреду в тусклом уличном московском сиянии, в то время как перед Адамом в атмосфере его квартиры засквозил ветерок сумасшествия…
Сара вскоре закончила возиться с программами:
– Ну вот, теперь всё в порядке. Можете пользоваться. С вас сто пятьдесят рэ.
Адам вытащил заранее приготовленную сумму.
Сара оглядела стены, заставленные книгами:
– Сколько у Вас…
– Хотите посмотреть?
Она, не отвечая, молча подошла к полке и наугад вытащила книгу с золотым тиснением на корешке:
– «Книга Авраама»?
Адаму стало немного не по себе. Во всяком случае, так он утверждает. Он так мне и заявил: «…мне стало не по себе, когда она обратила внимание именно на эту изрядно потрепанную, скорее похожую на тетрадь с записью кулинарных рецептов, книгу…». Правда, это его заявление не заслуживает особого доверия, поскольку, судя по его словам, он вообще часто чувствует себя не в своей тарелке. Меня не переставало удивлять, насколько искусно он имитирует паранойю.
– О чём эта книга? – Сара приставила красиво и затейливо накрашенный ноготь к потрёпанному подобию корешка, и Адам увидел малюсенький лаковый череп на её ногте.
– Действительно, о чём?
Адам поймал себя на мысли, что в собравшейся апокрифической компании никто ни о ком и ни о чём относительно друг друга не знает. Череп на ногте усилил его беспокойство.
– Недавно купил и не читал пока, всё как-то некогда…
Сара осторожно открыла книгу на середине и вместо привычного чёрным по белому тексту увидела вставшего из бездонной глубины страницы ангела.
– Вот это да!!!
Это было похоже на какой-то сверхсовершенный голографический фильм.
Ангел с не меньшим удивлением смотрел на Сару и Адама.
– Как тебя зовут, ангел? – Сара протянула руку и попыталась наманикюренным ногтем дотронуться до крыла.
Ангел вылетел из книги и зазвенел тихой музыкой.
Сара засмеялась:
– Что это, гипноз?
В глубине музыки, которая исходила из ангела, пролетали простые понятные мысли, для которых не находилось слов.
И тут началось…
Адам рассказывал мне эту историю на каждом сеансе. Я уже столько знал про «Книгу Авраама», что временами её существование начинало в моем сознании занимать место в реальности.
Но когда во время сеансов я просил Адама принести и показать мне «Книгу Авраама», взгляд его рассредотачивался, он погружался в себя и в глубокое молчание, откуда его уже невозможно было извлечь.
С Сарой была точно такая же история. Иногда он называл ее госпожой Эн. Именно в эти моменты возникала главная путаница. Описание госпожи Эн разительно не совпадало с описанием Сары. Иногда мне даже казалось, что две, а то и три женщины слились в измученном воображении Адама в одну.
Но самое интересное и постыдное произошло на последнем сеансе. Адам внезапно вышел из оцепенения, остро глянул мне в глаза и пробормотал:
– Ради всего святого, Монтрезор!..
И расхохотался. Необидно, даже дружелюбно – но уж лучше бы обидно.
Я вдруг отчётливо понял, что в его представлении я – не более чем созданный его фантазией персонаж. И не один я, а и все мои сотрудники, и весь этот стиснувший нас город, огромный и уродливый, заплёванный и засмученный, бывшая столица бывшей древней империи, о которой уже почти никто ничего толком и не помнит, хотя даже главная станция давно заброшенной подземки всё ещё называется «Имперская»; город, где зимой и летом грязный асфальт облеплен грязным снегом, из которого там и сям торчат обглоданные псами конечности мертвецов с прошлых войн, уличных схваток и гладиаторских игр; столица, чьё население давно забылo староимперский язык, не говоря уже о древнеимперском, и обходится путаным жаргоном, состоящим из двух глаголов и семи-десяти существительных, так или иначе обозначающих экскременты, гениталии и анально-генитальные контакты, причем этого набора, как ни странно, вполне достаточно для выражения довольно сложных, хотя и безнадежных намерений и определения замысловатых, пусть и бессмысленных действий… место, вмещающее отчаяние места, вмещающего отчаяние… города и меня нет в действительности, нет и не будет, а Адам… но он продолжает придумывать этот мир, окружающий город… мир, в котором никогда не было дер цузамментодта, но зато был…
Неожиданно мне пришло в голову, что Адаму, если бы он сейчас мог прочесть мои мысли, стало бы смешно. Чем-то он теперь занят?.. Возможно, мысленно обласкивает очередное приобретение для своей коллекции оружия – какую-нибудь великолепную гвизарму. Красотку, от которой я и сам бы не отказался…
Из за угла смутно проявилась мужская фигура… Адам?! Да, это он. Лёгок на помине.
– Вышли на прогулку?
Адам приподнял воротник осеннего не по сезону пальто, спрятав за ним половину лица:
– Гуляю… Вот подумываю, не купить ли мне гвизарму? Такая красотка, хоть и новодел! Скопировано даже клеймо в виде однокрылого ангела, предположительно обозначающее прямое происхождение гвизармы от двулезвийного лабриса… Ну да Вы, как мне кажется, старинным оружием не интересуетесь?
Адам ошибался, но я счёл за лучшее промолчать. Именно оружие и только оно одно интересовало меня как источник его неизлечимого психоза.
– А у Вас что новенького? – вежливо поинтересовался он, и я рассказал ему под видом жизненного случая старый анекдот о пациенте, чьё состояние резко ухудшилось: раньше он считал себя Лопе де Вегой, а теперь утверждает, что он – Эса де Кейрош.
Адам усмехнулся:
– Эту хохму я слышал лет двадцать пять тому назад, только тогда фигурировали Шекспир и Вампилов… Кстати, в Вашем варианте это скорее уж улучшение!
– Хотите, я подарю Вам пулемёт «Льюис»? Настоящий, в прекрасном состоянии… – осведомился я напоследок, поддерживая соответствующий случаю уровень бреда. – С полным комплектом пулемётных лент!
Адам посмотрел на меня иронически и выдержал паузу:
– А противотанкового ружья у Вас, часом, не найдётся? С полным комплектом панфиловцев, а? Вы, кажется, забыли, что меня не занимает вооружение трусов, убивающих на расстоянии. Тут он, видите ли, что-то нажал, а там вдали кто-то упал… Я коллекционирую холодное оружие! Старинное холодное оружие! Из огнестрельного меня интересуют только снайперские винтовки, и они у меня уже есть, полный набор.
– Да, но ведь всё же не какой-нибудь новодел. Прямо из окопа первой мировой войны… – по инерции усиливал я свой нажим. – А вы мне за это дадите почитать книгу Авраама… А?
Лицо Адама мгновенно стало непроницаемым. Он ещё выше поднял воротник и уже на ходу бесцветным голосом уронил:
– Давайте отложим этот разговор. Увидимся, как обычно, в среду.
– А хотите противопехотную мину?! – пустил я в досыл, не испытывая ни малейшей надежды на успех. Адам, казалось, не услышал, он сгорбился и, повернув за угол, исчез.
Я стоял, не зная, померещился ли мне этот эпизод или он имел место на самом деле. Если так пойдёт дальше, то мне, похоже, самому придётся приискать себе подходящего психотерапевта…

Наконец-то я оказался у цели. Её окно отпечатывало в снегу отчётливый квадрат света. Я поднял голову. В окне второго этажа проявился силуэт женщины с нимбом светлых волос, из-за спины высвеченных галогенной лампой.
Она помахала мне рукой. Я оглянулся по сторонам и неожиданно понял, что нахожусь в совершенно незнакомом районе города…



[ОНА НЕ ЛЮБИЛА]

Все кусты, растущие вокруг этих полей, шевелились, словно живые:
за каждым их них прятался какой-нибудь охочий кентавр,
выслеживающий из своей засады хозяйку поля.
А.Ким, «Поселок кентавров»

Она шла по вечерней темнеющей улице шахтерского поселка. Какая-то тревога или, точнее, трепет не покидали ее. Поздняя осень. На деревьях трепещут сиротливо последние, уже умершие листы. И этот чёрный террикон в отдалении, который с годами рос и рос, как её неубывающее отчаянье, которое по недоразумению священник во время исповеди назвал жизнью. И в чем ей каяться?
Разве он умер не из-за пьянства? Разве это она била его, придя вся в чёрной угольной пыли с работы? А после заставляла его мыть себя в ванной, как лошадь скрести себя жёсткой свиной щетиной?
И вот теперь, когда он лежит, окружённый гирляндой белых хризантем, где-то там, далеко внизу, и по дому бегает их мальчик, шумит, неприлично шумит («Что скажут соседи? Он совсем не умеет себя вести…») и бесится, а она сама стоит в ярких лучах солнца, глядя вслед удаляющейся фигуре в широкополой шляпе: «Точу ножи, вилки! Точу ножи, вилки!». Почему же он её не заметил и прошёл мимо? Не век же ей куковать в этой солнечной долине, одной-одинешенькой…
Она подошла к раскрытому настежь окну и увидела, как на другой стороне улицы из подъезда вышел высокий, атлетически сложенный мужчина, и тут же в подъездную дверь, со звоном спружинив, глубоко воткнулся финский нож.
Лицо мужчины выдавало растерянность. За ним показалась женщина. Она схватила мужчину за руку и втянула назад в подъезд.
Старушка возле подъезда, как всегда, продающая хризантемы, невозмутимо, как будто ничего не произошло, поправила на голове платок. В окно врывался горький, холодный запах поздних осенних цветов.
Сара оделась и вышла на улицу. Сегодня у нее был только один вызов.
Она не любила свою работу. Ремонтировать компьютеры, просто заменяя в них неисправные детали на новые, было безумно скучно. Но в этот раз что-то подсказывало ей, что её ждёт необычное.
Однако, если не считать инцидента у подъезда напротив, всё шло своим заведенным чередом. Сверившись с запиской с адресом клиента, она поднялась лифтом на третий этаж и позвонила в дверь.
Ей отворил высокий мужчина, лицо которого ей показалось знакомым. Но откуда она его знает, Сара не могла вспомнить, как ни старалась.
– Вызывали?
– Да, я без него как без рук. Надо писать отчёт о проведенном расследовании, а он, как назло, не работает.
– Вы следователь? – спросила Сара, с неодобрением глянув на высокую тренированную фигуру клиента. Не любила она этих следователей, хотя встречалась с ними только на экране телевизора. Строят из себя этаких Шерлоков Холмсов…
– Да нет! – как будто угадав ее мысли, отпарировал мужчина, – я журналист. Слышали, возможно, бывает и журналистское расследование. Меня зовут Адам, а Вас?
– Сара, – машинально ответила она, слегка удивившись такому стечению апокрифических имен.
Адам, видимо, подумал о том же.
– Вы поляк? – полуутвердительно спросила Сара.
– Литовец, – поправил он и, подумав секунды три, уточнил: – Хотя, пожалуй, скорее белорус… то есть вообще-то еврей.
«Вот домескалинился! Типичное дежавю…».
Сара тем временем ловко заменила неисправную деталь на новую:
– С вас сто пятьдесят рэ…
Адам вынул деньги и проследил взгляд Сары на стеллажи с книгами.
Сара заметила его взгляд:
– Прекрасная библиотека. Сейчас это большая редкость.
– Хотите посмотреть? – Адам жестом указал на книги.
Взгляд Сары остановился на кожаном переплете с золотыми буквами «Книга Авраама».
– Что это за книга? – спросила Сара, чувствуя какую-то неотчетливую тревогу.
– Эта? – Адам на долю секунды замялся. – Это и есть предмет моего расследования. Видите ли… даже не знаю, как Вам это объяснить… иногда мне кажется, что я написал эту книгу… хотя время от времени я вспоминаю, что купил её на книжных развалах у уличного торговца… но бывает, что мне кажется, что я герой этой книги… в смысле персонаж…
Сара с любопытством посмотрела на него:
– А о чем она?
– Я не знаю, – чистосердечно ответил Адам. – Я её не читал… какое-то предубеждение…
– Можно мне взглянуть?
– Не советую.
Адам сделал предостерегающий жест, но Сара уже держала книгу в руках… Или ей только это показалось, как и всё произошедшее после этого.
Порядок событий путался, но было ясно, что когда она увидела кентавра, выскочившего резвым аллюром из переулка, то началось нечто невообразимое.
Кентавр схватил её поперек туловища и поскакал, звеня копытами о камни мостовой. Люди на площади кричали, кто-то требовал вызвать милицию. Но кентавр, не обращая внимание на переполох, тащил её по теперь уже безлюдной улице к подъезду дома, из которого она вышла утром.
Это совершенно не помещалось в сознании Сары. Кентавр с нею на руках, пыхтя и отдуваясь, поднялся по лестнице, занёс Сару в её собственную квартиру, которая теперь уже не казалась Саре своей, и бросил её на постель. Сара торопливо оправила задравшуюся при падении юбку:
– Что это, похищение или изнасилование?
Бредовая мысль показалась Саре наиболее логически обоснованной.
– Нет! Мы насилуем только греческих нимф. А на тебе я женюсь.
Кентавр с грохотом, неловко, но галантно, свалился на колено. В протянутой к Саре волосатой руке его сияла огромная белая хризантема.
– Ты будешь моей невестой. Пора тебе готовиться к свадьбе.
Он открыл шкаф и вынул из него, к изумлению Сары, белое подвенечное платье. На столе стояла ваза с пышными хризантемами, источающими одуряющий запах смерти…
Кентавр швырнул подвенечное платье прямо в лицо Саре:
– Одевайся!
Сара почему-то не смогла не подчиниться, испытывая нечто подобное полному параличу воли. О таком она читала прежде только в фантастических романах.
Прикрывшись дверцей шкафа, она тороплива сбросила свою повседневную одежду и облачилась в кружева и бледные батистовые розы. Несмотря на испуг, она не могла не посмотреть на себя в зеркало, которое вернуло ей вместо невесты полуголую Сару же с бледным лицом и грудью, выкрашенной чёрной краской.
Сара в панике опустила голову и осмотрела себя: всё было в порядке – подвенечное платье было сказочно красиво. Она поправила подол и снова посмотрела в зеркало, которое с упорством, достойным лучшего применения, снова возвратило ей дикую раскрашенную фигуру. Это без сомнения была она, но так странно одетая…
Сара оглянулась. Кентавр, помахивая хвостом, заплетенным в тоненькие аккуратные дреды, что-то писал на невесть откуда взявшемся в её квартире свитке.
Сара, чувствуя, что она сходит с ума, осторожно боком стала двигаться ко входной двери и, миновав пишущего кентавра, кинулась во всё ещё не закрытую входную дверь. Дверь за ней с грохотом захлопнулась, и Сара оказалась в полной темноте.
Буквально через секунду она увидела прямо перед собой огонь костра и круг мужчин в траурных чёрных костюмах. Их контуры, точнее, контуры их фигур, как будто были обведены жёсткой линией рейсфедера. Она не могла оторвать взгляда от этого чёткого рисунка, внутри которого образы мужчин становились всё прозрачнее и, неожиданно, вращаясь вокруг костра как вокруг невидимой оси, сложились в одну тяжёлую, налитую солидным металлом фигуру.
«Фрактал?!» – просверкнул в сознании Сары уже почти забытый математический термин её студенческих лет, точно описывающий увиденное, или, как это сама себе подытожила Сара, «галлюцинацию».
Мужчина встал, приветливо помахал Саре рукой и, с трудом передвигая свои металлические ноги, направился к Саре, по пути сбрасывая с себя одежду. Обнаженное тело мужчины переливалось в отблесках костра, и Саре мнилось, что он состоит из ртути.
Она хотела бежать, но не могла сдвинуться с места, как будто её хватил паралич. Её не столько устрашало агрессивное и недвусмысленное движение на нее огромного металлического человека, казалось, появившегося из фильма ужасов, как его молчание и отсутствие звуков вокруг. Но как только она об этом подумала, в ушах её раздался лязг и скрежет гусениц.



[КАЖДУЮ СЕКУНДУ РИСКУЯ]

Я слышу ля-ля-ля-ля,
я счастлив ля-ля-ля-ля.
Ты слышишь ля-ля-ля-ля,
ты счастлив ля-ля-ля-ля.
Он слышит ля-ля-ля-ля,
он счастлив ля-ля-ля-ля.
Мы слышим ля-ля-ля-ля,
мы счастлив ля-ля-ля-ля!
Л.Аронзон

Когда кентавр, держась двумя руками за перила, задом спустился по лестнице, каждую секунду рискуя переломать себе ноги, явилась милиция.
– Старший оперуполномоченный уголовного розыска капитан Бригадкин.
Бригадкин захлопнул корочки и посмотрел на испуганную безмолвную Сару:
– Не можете ли Вы в качестве потерпевшей ответить на мои вопросы?
Сара, всё ещё не пришедшая в себя после нападения кентавра, опустилась на постель.
Грозная поза наклонившегося над ней капитана, её бессильно распростертое на постели тело – всё это можно было бы воспринять как преддверие изнасилования, если бы не две фигуры в форме и не столпившиеся в дверях с лицами, выражающими крайнюю степень любопытства, соседи. Впрочем, бывают ведь и групповые изнасилования…
От этой мысли у Сары слегка прибавилось если не сил, то присутствия духа. Она села и огляделась.
Ваза с хризантемами стояла на прежнем месте, но запах не чувствовался более.
– Гражданин капитан, – попросила Сара, – а пойти умыться мне можно?
Капитан внимательнее пригляделся к ней:
– Та-ак… приходилось срока мотать, девушка?
– Из чего видно?
– Ну как же, обращение…
– А… да, видите ли, сериалы смотрю, всякие там «бандитские таганроги», вот и знаю, как обращаться. Так можно или нет?
Капитан насупился и отрубил:
– Нет. Вот ответьте на вопросики, а тогда уж мойтесь-стирайтесь в своё удовольствие. Хоть сутки напролёт.
Сара встала, прошлась по комнате, вынула букет из вазы и неожиданно сунула его соседям, ничего подобного не ожидавшим:
– Держите! Пригодится.
Потом обернулась к капитану:
– Что ж, давайте Ваши вопросики… старший опер… как там дальше?
Бригадкин опустил свое грузное тело на стул и приготовился записывать.
– Я предупреждаю Вас об ответственности за дачу заведомо ложных показаний и отказ от дачи правдивых показаний… – Бригадкин посмотрел на часы и зафиксировал время.
– Что Вы, – Сара уже оправилась от испуга, – конечно, я все скажу.
– Кто тут у нас с паспортами? – капитан грозно покосился в сторону толпившихся возле входа соседей.
Вперед выступили маленькая, похожая на ребёнка девушка.
– Ты, небось, в школу ещё ходишь, – проворчал капитан, но девушка звонко отчеканила:
– Ошибаетесь, я уже взрослая, мне двадцать два весной исполнилось.
И она протянула раскрытый паспорт.
Допрос пошёл по обычной накатанной колее:
– Фамилия, имя, отчество, полностью.
– Сара Степановна Ахундова.
Капитан с удивлением приподнял брови, построив их домиком:
– Вы что, издеваетесь?
– Вы это о чём?
– Кхм… ладно. Год рождения?
– Как-то невежливо у дамы, – Сара состроила кокетливую гримаску, – может, мне проще Вам паспорт предъявить?
– Всему своё время, – нелогично отвел Бригадкин её резонное возражение, и допрос продолжился без немедленного предоставления документов.
Молоденький старшина, без дела слоняющийся по квартире и теперь рассматривающий семейную фотографию в деревенской раме на комоде, обернулся:
– Если уж наш капитан сказал «без паспорта», то так оно и будет.
Бригадкин переместил на него свой самый грозный взгляд, и старшина захлопнулся, как сундук с ценным содержимым благоглупостей.
– Итак, – решил, наконец, Бригадкин приблизиться к теме допроса, интуитивно понимая, что ничего интересного ему уже не светит, – что Вы делали на площади во время фестиваля испанских народных песен и танцев?
– А, так это был испанский фестиваль? Тогда почему он разговаривали на каком-то неизвестном языке?
– Молчать! – вдруг с бешенством рявкнул капитан, глядя почему-то на без дела слонявшегося старшину, – вопросы здесь задаю я!
– Хорошо, хорошо… – Сара от испуга вся сжалась.
Капитан снова построил брови домиком, но на этот раз промолчал.
– Я бежала за aнгелом, как вдруг появился этот урод…
– Какой ещё aнгел?
Это была совсем новая для Бригадкина информация. Про уродов же он знал практически всё.
– Какой? Обыкновенный ангел, с крыльями.
«Придется отправить на психиатрическую экспертизу!», – с какой-то даже грустью подумал Бригадкин. До этого он ошибочно предполагал, что можно будет обойтись составлением протокола.
– Так, гражданка Ахундова, про ангела, пожалуйста, подробнее. Где, когда вы с ним познакомились и прочее… – капитан Бригадкин был в некоторой растерянности: за долгие годы службы ему еще не приходилось получать показаний про ангелов. Про убийц, насильников, воров, даже про чертей – сколько угодно, а вот про ангелов… капитан даже покрутил, побагровев, своей бычьей шеей… про ангелов – впервые.
– Я пришла по вызову чинить компьютер, – снова начала Сара…
– Ближе к делу… – прервал ее Бригадкин.
– Вы же сами сказали «по порядку»…
– Да, сказал, но причем здесь Ваши компьюторы?
– Это у меня работа такая…
– Ну и что?
– Я пришла чинить компьютер к Адаму и быстро его починила.
Капитан посмотрел на нее с возрастающей подозрительностью:
– Повторите, к кому Вы пришли?
– К Адаму?
– Апокрифов начитались? – усмехнулся капитан.
– Н-нет, просто так клиента зовут… хотите, я Вас с ним познакомлю?
– Познакомишь, познакомишь, но позже… я попросил бы Вас придерживаться фактов…
– Я придерживаюсь. У этого клиента, Адама… у него очень много книг…
Подозрения капитана резко возросли.
– Целые полки с книгами, как в библиотеке, я ни у кого такого не видела. Одна книжка, потрёпанная такая, сразу бросилась мне в глаза. Зачем я только её открыла? Он ведь предупреждал…
На глаза Сары навернулись крупные слезы, подбородок задёргался.
– Ну вот, опять истерика! Николай, – повернулся Бригадкин к старшине, – принеси-ка гражданке воды!
Стуча зубами о стекло, Сара глотнула из стакана. Вода отдавала хлоркой. Старшина набрал её прямо из-под крана.
– Кто этот, как Вы говорите, Адам? – продолжил свой допрос Бригадкин.
– Я же уже говорила, клиент, у которого компьютер сломался.
– Как его фамилия?
– Фамилия… фамилия?.. какая-то не русская… не помню… а зовут точно Адам.
– Значит, фамилия не русская, а имя – Адам… Вы не находите, что чем-то оно на Ваше похоже? – неуклюже сострил старшина.
– Охолонись, Николай, мешаешь снимать свидетельские показания! Не видишь, она и без твоих замечаний такое уже наплела, – физиономия Бригадкина была хмурой, как ненастный осенний день в Люберцах, – сядь вон на диван и сиди, пока я тебя не позову.
Николай послушно приземлился на диван, посверкивая своими преданными капитану и вообще милиции глазками.
– Продолжайте, гражданка Ахундова.
– Ну вот, там эта книга была…
– Ближе к делу! – по всему было заметно, что терпение Бригадкина на пределе.
– Книга пророка какого-то… кажется, Авра… – Сара запнулась. Глаза ее сосредоточились на блестящей форменной пуговице в самом центре капитанского живота.
– Мужа моего… мужа!! – вдруг истошно завопила Сара и бросилась на капитана, не ожидавшего такой атаки.
– Сволочи! Что Вы с ним сделали?! – истошным голосом выла она, пока не потерявший присутствия духа старшина, перехватив Сару за талию, пытался оттащить ее от начальственного тела. Наконец, Бригадкин опомнился, и вдвоем со старшиной они повалили отбивающуюся и дико орущую Сару на постель. Капитан придавил Сару коленом:
– Николай, вызывай дурку!
Толпа соседей возросла, задние напирали на передних. У стены на лестничной клетке немного в стороне от толпы стоял старик с чёрной кожаной повязкой на глазу…

Йегуда Галеви: ДВАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 18:55

Другу, приславшему сосуд вина

Век воспевать тебя не перестану,
Пить этот сок вовеки не устану,
Сосуд, что ты прислал, назвал я братом
И пью из уст его нектар и манну,
Пока друзья не скажут мне: «Доколе?
Ужели быть тебе все время пьяну?»
Отвечу я: «Как мне бальзам Гильада
Не пить, ведь он целит любую рану!
И как же мне теперь чураться чары
И юных чар противиться дурману?»




° ° °
Свет солнца скрыла влас бахрома; | Ланиту оголи,
Рабу любви страданье в груди | Красою утоли.

Коль, словно манна, спрятана ты, | И так задумал рок,
Моя душа — престол красоты | Твоей на вечный срок,
Тебя поймал я вервью мечты: | Что рок поделать мог?
Коль лань забуду, скрой меня, тьма,| Мне, Боже, смерть пошли!
Желанна лань мне! Рок, пропади, | Мне царства не сули!

Что мучишь сердце мне ты, хладна? | А в нем лишь ты одна.
Ты ангел, но зажгла пламена,| Горю, как купина!
Ты мне призвать погибель вольна: | Скажи — и вот она!
Не лгу, меня свела ты с ума, | Уж гибель не вдали,
Но дни мои — тебе! Погоди, | Мне сгинуть не вели.

Как светел лик твой — ярче лучей | Луны и солнца он,
В устах твоих нектара ручей, | Я б им был упоен,
Не будь мечей из гневных очей — | И я убит, сражен!
Коль ты меня убила сама,| И я лежу в пыли,
Ты воскреси меня, о, приди, | От смерти исцели!

В твоей красе слились свет и мгла: | О, как же ты мила!
Закат с восходом Божья свела | Длань в прелести чела,
Власы твои черны, как смола, | Сама же ты — бела.
Зачем тебе златая тесьма, | Рубины, хрустали?
Ты краше, как тебя ни ряди,| Всех девушек земли.

Сними свои цепочки, зане,| Прекрасна ты вполне,
Мешают лишь объятьям, и не | Дают лобзать оне.
И роза, что в Шаронской стране,| В весельи спела мне:
Халли укуд джиддек лима | Аздат бик-ил-хали
Ант ал-хали ва-хадда инди | Джумла шавагли.



На отъезд Моше ибн Эзры в христианскую часть Испании

Как душу от тоски смогу отвлечь я?
Уйдя, ты сердце взял мое далече,
Хотел бы умереть я в день разлуки, коль
Не чаял бы с тобою скорой встречи.
Расколы скал расскажут: чем дожди небес,
Очей моих весьма обильней течи.
О запада свеча, вернись на запад, будь
Печать у всех на сердце и предплечьи,
Гильбоа ль поливать хермонскою росой?
Что до косноязычных ясной речи?



Панегирик Ицхаку ибн Элитуму

Земля была как девочка грудная,
Ее гроза питала проливная,
Иль, как невеста, в заточеньи у зимы
Ласк чаяла, томяся и стеная,
Ждала поры любви — и вот, пришла весна:
Исцелена душа ее больная.
И нежится она, в цветы облечена,
На ней парча цветная вышивная,
И одеяньем этим оделяет всех,
На ней одежда каждый день иная:
То лалами, то перлами, то янтарем
Ее одежда вышита цветная,
То побледнеет, то вся покраснеет вдруг,
Как лань, от ласк любимого хмельная.
Цветы прекрасны столь, как будто Божью рать
Украла с тверди неба твердь земная!
Мы в дивный сад вошли, и с нами дщерь лозы,
Вся словно бы от страсти искряная,
В руке моей хладна как снег, но пламена
Зажжет внутри, коль изопью вина я,
Из глиняна нутра она, как свет с утра
Бежит, хрусталь блестящий наполняя,
С ней в сень дерев войдем, в сад, радостный, когда
Рыдает туча, небо затемняя,
Сад плачу тучи рад, а туча слезы льет,
Как будто бусинки из бус роняя.
Рад вертоград стрижу, рад, слыша, как поет
В листве голубка, голубя пленяя,
Ликует за листом, как дева, что поет
За ширмой, пляску страсти исполняя.
Стремлюсь душою к ветру утра, ибо в нем
Я ароматы дружбы обоняю.
Несется ветерок и обвевает мирт,
Благоуханье вдаль распространяя,
Колышет мирт, и пальма бьет, под пенье птиц,
В ладоши, с дланью длань соединяя,
Склоняется она перед Ицхаком. Мир
Смеется, это имя повторяя.
Вселенная речет: смех мне соделал Бог,
Ицхака мне на радость сотворяя.
Никто не возразит речам ее, и все
Внимают, эти речи одобряя,
О всех молва порой добра, порой худа —
Его все хвалят лишь, не укоряя.
Я наслаждаюсь звуком имени его,
Воспоминаньем душу ободряя,
Но воспою вдвойне я похвалу ему,
С ним встретившись и на него взирая,
И ясность языка, о господин Ицхак,
Найду, тебе хваленья подбирая,
Клянусь превозносить тебя я век, пока
Меня не обретет земля сырая.
Во всем прекрасен ты! Какую же хвалу
Скажу сперва, хваленье начиная?
Великодушье стан поставило в твоей
Душе, в ней мера мудрости тройная,
Пьет ласки разума душа твоя, тобой
Исследуема мудрость потайная.
В тебе свила гнездо наука, льнет к тебе,
С тобою тешась, как жена родная.
Так множься и плодись, да будет дух добра
В сынах твоих, и щедрая десная,
И правнуков узри, под сенью Божьей пусть
И милостью живут, беды не зная!



° ° °
Спеши в дом друга, там искрится страстно
Сок лоз, как солнце на восходе, красный,
Настолько ясен он в стеклянном кубке,
Что посрамит красою жемчуг ясный,
Хотел сосуд сокрыть его величье,
Да не сумел — старания напрасны!
А знак союза меж вином и мною —
Что с ним, печали надо мной не властны.
И вкруг меня певцы и музыканты,
И все они по своему прекрасны.



° ° °
Стирала ризы лань в слезах моих очей,
Сушил их свет красы ее, не солнца свет.
Так много слез моих — не нужен ей ручей,
Так светел лик ее, что в солнце нужды нет.



° ° °
Кто облечен червленными шелками,
Быть пожрану не чает червяками,
Испив утех вина, познал я цену их —
Не познана цена их дураками.
Из чаши той испив, сказал я: «Это яд!»
Они сказали: «Мед!» — и пьют глотками,
Ведь древо жизни им — сребро их, оттого
Не тронут древо знания руками.
Глухие, слышьте! Те блаженны, чьим словам
Внимают, их реченным языками —
Прекрасное кольцо — наука, вы ж ее
С горящими сравнили угольками.
Лентяям как ее вкусить? Знать, создал Бог
Беззубых львов — но с пышными щеками.
Лежащим ли ослам науки ношу несть,
Что тяготятся даже чепраками?
Склоняются к стене, не зная, перед Кем,
Подобные коровам с ишаками.
Клянуться ль Богом — им не верь, ведь Кем клялись,
Они не знают глупыми башками!
Сказали Богу: «Прочь!», знать не хотят путей
И тайн Его глупцы с еретиками.
Среди безумцев сам свихнешься невзначай,
Завоешь волком, коль живешь с волками!
Рог вознесли они нечестья, я средь них
Пропал бы, словно клас меж сорняками,
Когда бы не Меир: я милости его
И дружбы упивался родниками,
Зерно я сеял в нем, и был мой урожай
Богат любви и благости ростками,
Длань — древо жизни, древо знанья — ум его,
Лик — солнце, что не скрыто облаками,
Годами млад, велик умом — столь славный муж
Не порожден и прошлыми веками,
«Се — лучшая лоза, что взращена досель!»,
Изречено сужденье знатоками,
«Величие отцов к потомку перешло!» —
Вот мнение о нем меж стариками,
Пристал ему почет отцов, как Аарон
Он увенчал главу свою венками.



Весна в Египте

Ужели Время, сняв покровы хлада,
Надело облачения отрады,
В шелка поля и вся земля оделась,
В украшенные золотом наряды?
И Гошен облачен в ефод, и словно
Узоры — все Йеора вертограды,
И пастбища пустынь пестры, и словно
Все в золоте Питом и Рамсес грады.
Как лани — девы на брегах Йеора,
Но краше их толпа, чем ланей стадо:
Их ноги тяжелят цепочки многи,
Запястья золотые тешат взгляды,
И сердце, соблазнясь, забудет старость
И вновь воспомнит юные услады
В Мицраиме, в раю, в краю Пишона,
На берегах реки, в цветеньи сада.
И словно в плащ расшитый облачились
Зеленовато-красных класов гряды,
И веет ветр, и как в мольбе пред Богом
Склоняются колосьев мириады.



° ° °
К истоку жизни вечной прибегая,
А жизнью тщетною пренебрегая,
Я жажду зреть Царя: лишь одному Ему
Мольбы слагаю, лишь Ему слуга я.
Когда бы я во сне увидел лик Его,
Век спал бы, пробужденье отвергая.
Узрев Его в душе, я век бы не глядел
Наружу: для чего мне явь другая?



° ° °
Из дома горлица ушла в лес; далек
Ее был путь. Бедняжка пала в силок.
Голубка бьется, вьется, рвется, зовет
Она любимого, чтоб Тот ей помог.
Уныньем мучится: чрез тысячу лет
Ждала конца беды — прошел этот срок.
Друг мучит долгою разлукою с Ним,
И гроб ей легче, чем изгнания рок,
«Ах, я забуду даже имя Его» —
Рекла, но дух ее в огне изнемог!
Любимый, что же Ты как враг? Поскорей
Ее избавь, возвысь спасения рог!
Ведь уповает, верит, ведь за Тебя
Она познала столько бед и тревог!
Иди же к ней, спеши, не медли! И к ней
Придет, пылая грозным пламенем, Бог.



° ° °
О Боже, вылечи, да буду здрав,
И да не сгину, нынче захворав!
Твои — лекарства, что б ни сделал Ты,
И наградив меня, и покарав —
Решаешь Ты, не я, и судишь Ты,
Добро мне дашь иль зло — Ты будешь прав.
Я исцеленья от Тебя прошу,
Ведь от Тебя оно, а не от трав.



° ° °
Лань из дома своего удалена,
Милый в гневе — что же смеха лань полна?
Страсть Эдома и Арава дочерей,
Домогающихся Друга, ей смешна.
Те — дикарки, и ужель оне под стать
Мне, газели, что с Оленем сплетена?
Где пророчество у них, где менора,
И ковчег завета где, и Шехина?
Нет, враги мои, любви не погасить,
Не погасите вы страсти пламена!



° ° °
Свод неба дрожал, узрев Твой свет и Твои дела,
И вод усмирился гнев, пучина назад ушла —
Как душам людей стоять в совете Твоем, ведь Ты —
Жар пламени, в коем даже скалы горят дотла?
Но примут Тебя сердца прямых и причислятся
К свидетелям славы, коих служба Тебе мила.
Все души живущие несут Тебе, Господи,
Хвалу: подобает одному лишь Тебе хвала!



° ° °
О спящий, в чьей груди
Не дремлет сердце: бди!
Восстань, в Моем иди
Сиянии вперед!
На колесницу всшед,
Спеши звезде вослед,
Кто был в темнице бед,
Тот на Синай взойдет!
Да будет посрамлен
Рекущий: обвинен
Сей род — и вот, Сион —
Венец Моих забот.
Явив иль утая
Мой лик, о сыновья —
Кто более, чем Я
Возлюбит Мой народ?



° ° °
Человече, из персти ты земной
И вернешься в конце во прах родной.

Коль дитяти пять лет, ему реки:
Будь счастливым, как солнце востеки!
Спит при маме он, сны его легки,
Всадник он за отцовскою спиной.

В наставленьях что толку в десять лет?
Подрастет он, и сам узнает свет.
Пусть он будет любовию согрет
И в семействе — лишь ласкою одной.

В двадцать лет жизнь сладка и хороша,
Олененок в горах бежит, спеша,
К поученьям глуха его душа,
В сеть попал он газели озорной.

В тридцать, женской рукою муж пленен
И в ловушке себя увидит он,
Как стрелами, гоним со всех сторон
Исполнять все, что велено женой.

Примирен муж с судьбою к сорока,
Будь приятна она, или горька,
Утомилась в трудах его рука,
Он в работах и в хлад, и в летний зной.

В пятьдесят, вспомнит юных дней тщету,
И представит могилы темноту,
И презрит всю мирскую суету —
Смерти близкой боязнь тому виной.

В шестьдесят, коль о том спросили вы,
Муж как древо без корня, без листвы,
Силы, мощи его уже мертвы,
Не восстанут, чтоб с ним идти войной.

А доживший десятков до семи —
Речь его не слышна уж меж людьми,
Он — обуза для близких и семьи,
Ходит с посохом, дряхлый и больной.

До восьми кто десятков доживет,
Горький кубок полынный выпьет тот,
Посмеется речам его народ,
Его очи не видят свет дневной.

Ну а после, уж он почти мертвец,
Был счастливым — а нынче как пришлец,
Разуменью его пришел конец
И душой он стремится в мир иной.



° ° °
Перед Тобой, в покое и в тревоге,
Душа, склонившись, молит о подмоге,
В Тебе возвеселюсь я, отправляясь,
И где мои бы ни ступили ноги:
Когда, крыла расправив, словно аист,
Помчится судно по морской дороге,
И вспучится пучина, словно чрево,
Мученья коего от качки многи,
И бездна закипит, котлу подобно,
И волны восстают, как гор отроги,
Толкают судно чудища морские,
Драконы пира ждут и осьминоги,
Кутеи рыщут в море филистимском
Хеттеи злые стерегут в остроге,
И страждешь, как роженица, у коей
Иссякли силы, хоть настали сроки:
Будь глад иль сушь, звук Имени Господня
Мне будет услаждать уста, высокий.
Дома и закрома свои оставлю,
Забуду я о выгоде и проке,
Единственную даже дочь покину,
Останусь в целом мире одинокий,
Из сердца вырву внука, отразится
Он только в памяти моей, не в оке,
Как Йегуда о Йегуде забудет,
Которого покинет он в итоге?
Но мне важней любовь к Тебе, и скоро
С хвалою встану на Твоем пороге,
Мое же сердце жертвенником станет,
В котором жар радения о Боге,
И гроб там обрету. Будь мне свидетель
И в райские прими меня чертоги!



° ° °
В Цоан приведи меня, к Хореву и в сторону
Шило и Горы святой, что плугом разорана,
Пройду, где прошел Ковчег, слезой увлажню своей
Ту землю, ведь сладостна как мед до сих пор она.
Жилище желанной там, гнездо позабытое,
Ведь изгнанны голуби и нынче там вороны.



° ° °
Введен судьбою в Нофские пустыни,
Прошу судьбу вести меня и ныне
На север — до пустыни Иудейской,
И далее, к прекраснейшей вершине.
Там облачусь я именем Господним,
Покровом будут мне Его святыни.



Из письма нагиду Шмуэлю бен Ханании в Каир

Коли воля твоя свершить мою волю,
Отпусти ты меня, не сдерживай боле,
Ведь покуда мой дом не там, где дом Божий,
Не обресть мне отдохновенья дотоле.
Не хочу я свой путь откладывать, ибо
Я страшусь, как бы мне не сгинуть в Шеоле.
Быть под сенью Его, средь отческих гробов
Гроб обресть — только этой чаю я доли.



° ° °
Закат, я этот ветер твой вдыхаю,
Рожденный, где ты рдеешь, полыхая.
Не из хранилищ ты ветров, но из рядов
Купцов летишь, как нард благоухая.
Ты веешь ласково, льешь запах лепестков,
Свободно, словно ласточка, порхая,
Как жаждали тебя и ждали все, кого
Несешь ты, судно в море колыхая!
Не ослабляй свою десницу, мчи ладью,
Будь светлый полдень или ночь глухая,
То расстилай, то разрывай пучину, мчи
До самых гор святых, не утихая,
Сразись и победи восточный ветер, что
Пучину пучит, бурей громыхая.
Что я поделать мог? Решает только Бог —
Попутный ветер иль гроза лихая.
Что я прошу — в руке Того, Кем сотворен
И ветер, и моря, и твердь сухая.



ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ШЛОМО КРОЛ



ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА

Другу, приславшему сосуд вина
Это стихотворение написано размером ха-меруббе (аль-вафир). Оно относится к жанру «хамрийя» — стихотворение о вине.
бальзам Гильада — В Библии (кн. Иеремии) упоминается целебное растение с гор Гилеада. На европейские языки переводится обычно как «бальзам Гилеада». В еврейской и христианской традиции стало обозначать панацею, лекарство от всех болезней. Вино, излечивающее душевные раны, исправляющее несовершенство мира — один из традиционных мотивов винной поэзии.
чураться чары — Считалась, что пьянство простительно молодому человеку, а сочинение стихов о вине пристало молодому поэту. Пожилому поэту пристало писать стихи аскетического содержания. В оригинале игра слов построена на числовом значении слова «сосуд» — 24. «И как же я отвращусь от сосуда, а мне еще не исполнилось 24 лет?»

Свет солнца скрыла влас бахрома…
Это строфическое стихотворение — мувашшах. Структура мувашшаха такова: «пояс» (нечто вроде припева), состиящий из одной, двух или трех строк, находящийся в начале стихотворения и имеющий свою рифмовку и иногда свой размер, и строфы, в каждой из которых своя рифма, но в конце каждой строфы появляется вновь «пояс», размер и рифмы которого соответствуют размеру и рифме «пояса», открывающего стихотворение. Последний пояс называется «харджа» или «марказ». Часто он является прямой речью и написан не на литературном арабском в арабских стихотворениях и не на иврите в еврейских, но на разговорном арабском или на «аджами», т.е., туземном языке (в Испании «аджами» — это романский язык, а, например, на Ближнем Востоке персидский язык назывался «аджами»).

Пояс в этом стихотворении состоит из двух строк, каждая из которых разделена на два полустишия. Рифма в поясе:
-ма / -ли
-ди/ -ли

Строфа состоит из трех строк, каждая разделена на два полустишия. Схема рифмовки в строфах:

AB
AB
AB

По жанру это стихотворение относится к стихотворениям о страсти (по-арабски газзаль, слово, известное по-русски в форме «газель»).

Свет солнца — В газели красавица (или красавец) изображаются как источающие свет, затмевающий солнце и луну.
Рабу любви — Такое рабство — постоянный мотив газели.
Что мучишь сердце мне ты, хладна? — Жестокая и холодная красавица, взгляды которой как стрелы поражают сердца а холодность — причина смерти влюбленного — постоянный мотив газели.
роза, что в Шаронской стране — См. Песнь Песней 2:1

«Халли укуд джиддек лима | Аздат бик-ил-хали
Ант ал-хали ва-хадда инди | Джумла шавагли». — Харджа на разговорном арабском, перевод ее:
«развяжи ожерелья на шее твоей, зачем ты добавила себе украшение?
ты — мое украшение, и это единственное, что занимает мою душу»

На отъезд Моше ибн Эзры в христианскую часть Испании
Это стихотворение, написанное размером ха-шалем (аль-камиль) относится по жанру к дружеским посланиям. В дружеских посланиях было принято использовать мотивы газели: разлука, от которой лирический герой хочет умереть, его слезы, которые обилием могут посрамить дожди и реки и т.д.
Расколы скал расскажут — цитата из Песни Песней 2:17. Горы, разделенные расселинами — символ разлуки, и лирический герой так обильно поливает их слезами, что они могут свидетельствовать, что слезы лирического героя обильнее дождей.
запада свеча — Согласно Талмуду, в светильник у западной стены Храма наливалось столько масла, сколько во все остальные светильники вместе и от него зажигались все светильники в Храме. Здесь игра слов: запад — это также и Магриб (по-арабски — запад), т.е., Андалузия, мусульманская часть Испании.
Печать у всех на сердце и предплечьи — ср. Песнь Песней 8:6
Гильбоа ль поливать хермонскою росой? — На горах Гильбоа, согласно Библии, армия израильского царя Саула потерпела сокрушительное поражение от филистимлян. В бою на горах Гильбоа погиб и сам царь Саул, и его сын Ионатан. Во 2-й книге Самуила (2-й Царств в Синодальном переводе), 1:21 Давид, оплакивая погибших, проклинает Гильбоа: «Горы Гильбоа, ни росы, ни дождя на вас».
В Псалме 133, роса, нисходящая с горы Хермон по горе Сион служит метафорой благословения. Совмещая две эти цитаты, Иегуда Галеви хочет сказать примерно следующее: Моше ибн Эзре, сладкоязычному поэту (ясной речи), точно так же нечего делать в христианской Испании, жители которой считались куда менее учеными и утонченными, чем жители Андалузии, как благословенной хермонской росе нечего делать на проклятых горах Гильбоа.

Панегирик Ицхаку ибн Элитуму
Эта касыда, написанная размером ха-шалем (аль-камиль), полным в первом полустишии и укороченном во втором, по жанру относится к прославлению. Касыда имеет свое строение: вступительная часть (здесь до 18 стиха), основная часть и иногда заключительная часть. Часто вступление и основная часть бывают написаны в разных жанрах и связь между вступлением и основной частью на взгляд современного читателя совсем слабая, однако для читателя того времени, связь эта вполне очевидна. Например, вступительная часть этой касыды — описание природы, весеннего сада, за ней же следует восхваление человека, которому рада сама природа, весь мир.
Цветы прекрасны столь, как будто Божью рать
Украла с тверди неба твердь земная!
— сравнение красоты цветов и красоты звездного неба — распространенный мотив описаний природы.
дщерь лозы — вино
За ширмой — Листья деревьев, в которых поют птицы, сравниваются с ширмой, за которой пела и танцевала певица (в мусульманских странах было принято скрывать певицу за ширмой).
Склоняется она перед Ицхаком — здесь начинается основная часть.
Вселенная речет: смех мне соделал Бог,
Ицхака мне на радость сотворяя
. — Ср. Бытие 21:6. Обыгрывая имя Ицхак, которое происходит от слова «смех», праматерь Сарра говорит, после рождения сына Исаака: «смех мне соделал Бог».

Спеши в дом друга, там искрится страстно
Это стихотворение написано размером ха-меруббе (аль-вафир). По жанру это винное стихотворение, аль-хамрийя.
И вкруг меня певцы и музыканты — Описание пира. На пиру было принято читать и петь стихи.

Стирала ризы лань в слезах моих очей
Эта рубайя написана размером ха-шалем (аль-камиль) и в жанровом отношении является газелью. Арабский колофон гласит: «Импровизация, которую он сложил, проезжая возле реки, в которой стирали прачки. И это одно из его красивейших стихотворений». В ней используются традиционные мотивы газели: возлюбленная сияет, как солнце, а слезы влюбленного столь же обильны, как реки и ручьи.

Кто облечен червленными шелками
Эта касыда написана размером ха-шалем (аль-камиль). Арабский колофон гласит: «И сказал слова посмеяния о собрании жителей Севильи во вступительной части, и от этого перешел к восхвалению везиря Абу-Альхассана ибн-Камниэля». То есть, эта касыда, прославляющая вельможу, панегирик, а ее вступительная часть относится к жанру сатиры. Меир Абу-Альхассан ибн-Камниэль был вельможа из знатной и богатой семьи, важный человек в Севилье. Позже, он переселился в Марокко и стал придворным врачом у фесских правителей из династии Альморавидов.
Кто облечен червленными шелками,
Быть пожрану не чает червяками
— Т.е., богатые не думают о смерти и не заботятся о душе.
Ведь древо жизни им — сребро их, оттого
Не тронут древо знания руками
— Т.е., они считают, что жизнь — в утехах и в накоплении богатств, а не в накоплении знаний.
Прекрасное кольцо — наука, вы ж ее
С горящими сравнили угольками
— Они боятся дотронуться до науки, как-будто это — горящие угли, тогда как на самом деле она — прекрасное украшение человека. Тут намек на сказку из Мидраш Рабба (мидраш Шемот, 1:26), где повествуется о том, почему Моисей был косноязычен. Когда он был младенцем, он был столь красив, что дочь фараона любила его, как собственное дитя, и сам фараон сажал его на колени. Как-то раз, играя с фараоном, Моисей снял его царский венец и возложил на свою голову. Злой колдун при дворе фараона истолковал это как дурной знак и предложил испытать Моисея. Перед ним положили блюдо с золотом и блюдо с горящими углями. Если Моисей выберет золото, он подлежит смерти. Ангел направил руку Моисея к блюду с углями, он взял уголь и положил его в рот. Поэтому он стал косноязычен.
Склоняются к стене, не зная, перед Кем,
Подобные коровам с ишаками — Как животные в хлеву качают головами без смысла, так и неученые люди склоняются в молитве, не зная, о чем и Кому они молятся.
Когда бы не Меир — Начало основной части.
Длань — древо жизни, древо знанья — ум его — т.е., его длань щедра и дарует жизнь нуждающимся, а его ум глубок.

Весна в Египте
Это вступительная часть касыды, являющейся ответом на письмо другу из Каира. Размер ее — ха-меруббе (аль-вафир). Она представляет собой описание природы Египта, где Иегуда Галеви провел почти год по дороге в Страну Израиля.
Гошен — область Египта, где, согласно Библии, жили сыны Израиля.
Ефод — облачение храмовых священников из материи, расшитой золотом и виссоном и украшенное драгоценными камнями (Исход 28).
Йеор — Нил.
Питом и Рамсес — египетские города, построенные, согласно Библии, сынами Израиля (Исход 1:11).
Мицраим — Египет.
Пишон (Бытие 2:11) — одна из рек рая.

К истоку жизни вечной прибегая
Стихотворение, написанное размером ха-шалем (аль-камиль), относится к жанру аскетической поэзии, аль-зухдийят. В этих стихах говорится о тщетности мирского, материального и временного. Истинная жизнь — в стремлении к Богу, а не к земным удовольствиям.

Из дома горлица ушла в лес
Стихотворение написано размером ха-маир (аль-сари) и относится, по всей видимости, к жанру селихот — молитв о прощении грехов, которые принято петь в месяц элуль, готовясь к Рош ха-Шана (еврейскому Новому году) и во время десяти дней покаяния между Рош ха-Шана и Йом Киппуром. В религиозных стихах часто присутствует «подпись» автора в виде акростиха — так и здесь, акростих составляет имя Иегуда Леви.
горлица — Собрание Израиля, согласно Псалму 56(в Синодальном переводе 55). Горлица ушла в лес — собрание Израиля отправилось в изгнание.
зовет она любимого — т.е., Бога. Бог в еврейской религиозной символике — супруг собрания Израиля.

О Боже, вылечи, да буду здрав
Стихотворение написано укороченным вариантом размера ха-маир (аль-сари). Арабский колофон гласит: «И сказал, выпивая целебное зелье».

Лань из дома своего удалена
Это стихотворение, написанное размером ха-калуа (аль-рамаль), относится к жанру религиозной поэзии «ахавот» — стихотворение, поющееся перед молитвой «Вечной любовью народ Твой Израиля Ты возлюбил».
Лань из дома своего удалена — В еврейской поэзии лань обычно значит красавица. Здесь имеется в виду Собрание Израиля, супруга Бога. Она удалена из дома — находится в изгнании.
Страсть Эдома и Арава дочерей,
Домогающихся Друга, ей смешна — Эдом в еврейской традиции — предок Рима. Поэтому, Эдом в еврейской поэзии практически всегда означает не исторический Эдом (Идумею), семитский народ, сосед Израиля, который, к тому же, был обращен в иудейство царем хасмонейской династии Йохананом Гирканом в 125 г. до н.э., но христиан. Дщерь Арава — мусульмане. Супруге Бога, Собранию Израиля, смешны претензии христиан и мусульман на то, что их религии — истинное почитание единого Бога, на то, что они — избранный народ.
Где пророчество у них, где менора,
И ковчег завета где, и Шехина?
— пророчество, святые принадлежности Храма, такие, как менора и ковчег завета, хранившейся в Святой Святых Храма, а также Шехина — Божественное присутствие — признаки истинной сакральности. Аргументы Иегуды Галеви, отрицавшего всякую святость в христианстве и исламе, похожи на аргументы ортодоксальных христиан, отрицающих святость у протестантов: нет у них апостольского наследия.
Нет, враги мои, любви не погасить,
Не погасите вы страсти пламена!
— Слово «любовь» в последнем стихе — своего рода переход к молитве «Вечная любовь». Обычно в последнем стихе стихотворений жанра «ахавот» присутствует это слово.

Свод неба дрожал, узрев Твой свет и Твои дела

Стихотворение написано размером ха-арох (аль-тавиль) и относится к жанру «рашут ле-нешама» — стихотворение, поющееся перед молитвой «Всякая живая душа благословляет имя Твое, Господи, Боже наш».
Свод неба дрожал, узрев Твой свет и Твои дела,
И вод усмирился гнев, пучина назад ушла
— Мотивы из молитвы Давида во 2-й книге Самуила (2-й Царств в Синодальном переводе), глава 22.
Жар пламени, в коем даже скалы горят дотла — ср. Второзаконие 32:22
К свидетелям славы, коих служба Тебе мила — К ангелам служения.
Все души живущие несут Тебе, Господи,
Хвалу: подобает одному лишь Тебе хвала!
— Слово «душа» служит для перехода к молитве «Всякая живая душа». В стихотворениях жанра «рашут ле-нешама» слово «душа» обычно появляется в последнем стихе.

О спящий, в чьей груди

Стихотворение написано укороченным вариантом размера «ха-митпашет» (аль-басит), в форме «квадратного стихотворения» — каждое полустишие стиха разделено на две части. Таким образом, в каждом стихе — четыре части, из которых три рифмуются между собой, а в последней — рифма монорима. Схема такова:
AAAB
CCCB
DDDB
и т.д. В жанровом отношении, это рашут ле-нешама, лирический герой его, в уста Которого вложены слова — Бог.
О спящий, в чьей груди
Не дремлет сердце
— Цитата из Песни Песней, 5:2 истолковывается так: Собрание Израиля спит в изгнании, но сердце его бодрствует в своем желании выйти из тьмы к свету, в ожидании избавления.
Спеши звезде вослед — Ср. Числа 24:17. Звезда — символ Мессии.

Человече, из персти ты земной

Это строфическое стихотворение (мувашшах) поется в конце вечерней службы на Йом Киппур в сирийских и марокканских общинах. Аттрибуция его не вполне ясна: во многих изданиях это стихотворение приписывается Аврааму ибн-Эзре, но проф. Эзра Фляйшер, на основании текстов из каирской Генизы, убедительно доказал, что стихотворение принадлежит каламу р.Иегуды Галеви. Стихи о течении человеческой жизни и о разных возрастах ее писались и другими поэтами, есть, например, стихотворение Шмуэля ха-Нагида о возрастах.
Олененок в горах бежит, спеша — Цитата из Песни Песней 2:8

Перед Тобой, в покое и в тревоге
Это стихотворение написано размером ха-меруббе (аль-вафир). В жанровом отношении, стихотворение это относится к жанру сионских песен, созданному Иегудой Галеви. После Иегуды Галеви, многие поэты писали сиониские песни, но в основном это были подражания его стихам, восхваляющим Сион и Землю Израиля. У Иегуды Галеви сиониский жанр более многообразен. Кроме восхвалений Сиона, к стихам этого жанра относятся также морские песни, написанные по дороге в Страну Израиля, цикл стихов, написанных в Египте, полемические стихи, личные стихи, в которых поэт говорит о своей страсти и стремлении к Сиону. Это стихотворение относится к морскому циклу.
крыла расправив, словно аист — Подняв паруса.
Кутеи рыщут в море филистимском — Кутеи — это, собственно говоря, самаритяне (так они называются в Талмуде, потому что во 2-й книге Царей 17:24 сказано, что самаритяне происходят от переселенцев из разных городов Вавилонского царства, в т.ч. из Куты)., но тут имеются в виду, по всей видимости, североафриканские пираты. Море названо филистимским, чтобы подчеркнуть его враждебность.
Хеттеи злые стерегут в остроге — Европейские разбойники.
Единственную даже дочь покину — У Иегуды Галеви и в самом деле была одна дочь.
Как Йегуда о Йегуде забудет — В восточных общинах принято давать детям имена в честь живущих старших родственников.

В Цоан приведи меня, к Хореву и в сторону
Это стихотворение написано размером ха-арох (аль-тавиль). Оно относится к египетскому циклу сионских песен.
Цоан — город в Египте, упоминаемый несколько раз в Библии (напр., Исход 30:4)
Хорев — гора Синай, где Израиль получил божественное откровение.
Шило — Первое место, где хранилась скиния завета, прежде чем была перенесена Давидом в Хеврон, а затем в Иерусалим.
Горы святой, что плугом разорана — Святая гора — это Храмовая гора в Иерусалиме, место, где находились первый и второй Храмы. После разрушения Второго Храма, гора была распахана римлянами, о чем, кстати, предупреждал пророк Михей (3:12). Впрочем, в еврейском оригинале этого стихотворения ничего нет про то, что гора была распахана, там написано просто: к кургану святилища, которое было разрушено.
Жилище желанной — Т.е., жилище собрания Израиляневесты, желанной Богу.
голуби — Израиль.
вороны — Крестоносцы.

Введен судьбою в Нофские пустыни
Это стихотворение, из египетского цикла сионских песен, написано размером ха-меруббе (аль-вафир).
Нофские пустыни — пустыни в Египте, ср. Исайя 19:13
к прекраснейшей вершине — К Храмовой Горе.

Из письма нагиду Шмуэлю бен Ханании в Каир
Это стихотворение тоже относится к египетскому циклу. Оно написано размером ха-каль (аль-хафиф). Это вступление к прозаическому письму нагиду (главе общины) евреев Каира с просьбой позволить Иегуде Галеви продолжить путешествие в Иерусалим. Иегуду Галеви приняли в Египте с восторгом, слава его как поэта и ученого была громкой во всех еврейских общинах, в том числе и в Египте. Иегуда Галеви провел в Египте почти год. По всей видимости, его просто не хотели отпускать.
в Шеоле — в области мертвых. Этого слова нет в оригинале, там: я боюсь, как бы со мной не случилось беды (т.е., как бы я не умер).

Закат, я этот ветер твой вдыхаю
По всей видимости, последнее известное нам стихотворение Иегуды Галеви. Написано размером ха-шалем (аль-камиль) и относится к морскому циклу сионских песен. Нам известен документ из Каирской генизы, из которого становятся ясными обстоятельства написания этого стихотворения: Иегуда Галеви, взойдя на корабль, плывущий в Страну Израиля, застрял на пять дней в ожидании попутного ветра. В конце концов, ветер с запада подул и корабль отчалил.
Не из хранилищ ты ветров, но из рядов
Купцов летишь, как нард благоухая — этот ветер столь благовонный, как будто он не из небесных хранилищ ветров (ср. Псалом 135:7, в Синодальном переводе 134:7), но из лавок, в которых продают специи и благовония.



ШЛОМО КРОЛ: ОТ ПЕРЕВОДЧИКА


D.M. Nataliae Botvinnik opus meum consecratum est.

Я бы хотел сопроводить публикацию моих переводов из Иегуды Галеви (ок 1075–1141), одного из величайших еврейских поэтов Золотого века, периода расцвета еврейской поэзии и учености в Испании, кратким описанием некоторых особенностей еврейской поэзии средних веков.
В 10 в., в Испанию прибыл молодой ученый по имени Дунаш бен-Лабрат, уроженец Феса в Марокко, живший в Ираке и учившийся у великого еврейского ученого Саадьи Гаона. Он приходит ко двору богатого и могущественного еврейского вельможи Хисдая ибн Шапрута, покровителя наук и искусств. Именно этот момент можно назвать началом Золотого Века еврейской поэзии: бен Лабрат совершил революцию в еврейской поэзии, сравнимую с революцией Ломоносова и Тредиаковского в русской поэзии восьмью веками позже. Он адаптировал арабскую просодию для еврейской поэзии и ввел в еврейскую поэзию все многообразие жанров арабской поэзии. Прежде, светской еврейской поэзии не существовало. Была религиозная поэзия, традиции которой уходили в глубь времен, ко временам библейской поэзии. Еврейская религиозная поэзия того времени была в основном тоническая. Евреи еще до бен Лабрата восприняли от арабов рифму. Но размеры арабской поэзии, ее жанры и формальные особенности и украшения, т.е., то, что по-арабски называется аруд (поэтическое искусство) были введены в ивритскую поэзию Дунашем бен Лабратом.
История арабской поэзии и аруда берет свое начало в доисламскую эпоху. Древнейшие известные намобразцы бедуинской поэзии Хиджаза относятся к 5-6 вв. н.э. Поэзия высоко ценилась арабскими кочевниками, считалось, что поэтическое слово обладает магической силой. Именно в тот период сформировались шестнадцать основных размеров арабской поэзии, основные жанры ее (восхваление себя, другого или племени, сатира, стихи о вине, о страсти, рассуждения о бренности всего земного и мирского, плачи об умерших и др.), и две основные ее формы: крупное произведение, касыда, и небольшое стихотворение, кытаа.
Размеры арабской поэзии — количественные, т.е., основаны на регулярномчередовании долгих и кратких слогов. Есть мнение, что основные поэтические размеры соответствуют аллюрам верблюда и так они и образовались. Кроме основных размеров, есть большое количество вариаций. Размеры арабской поэзии были позже систематизированы филологом из Басры 8 в. Халилем ибн Ахмадом аль-Фарахиди в его труде Китаб аль-Аруд (Книга о стихосложении).
Адаптация арабских размеров в ивритской поэзии была делом не совсем тривиальным: дело в том, что средневековый иврит утратил разделение слогов на долгие и краткие, а ведь это разделение лежит в основе арабской просодии. Однако, в иврите есть один сверхкраткий гласный, называемый «шва на», который произносится примерно как сильно редуцированный русский «ы» (например, в слове «пылесос»). Он и стал выполнять в еврейской просодии функцию краткого гласного. В некоторых позициях этот гласный переходит в долгие гласные. Такие варианты его бен Лабрат предложил условносчитать тоже краткими для целей просодии. Кроме основных арабских размеров, в ивритской поэзии использовался и один специфически еврейский размер: в котором все слоги долгие.
Метод перевода арабских размеров на русский язык предложила Анна Долинина, востоковед из Санкт Петербурга, в своей книге «Аравийская старина» (Москва, «Наука», 1983). Но еще в 1929 г. немецкий еврейский философ Франц Розенцвейг выпустил книгу своих переводов из Иегуды Галеви на немецкий, в которых размеры были переданы с помощью тех же принципов.
Наиболее частые размеры еврейской поэзии — ха-меруббе (аль-вафир) и ха-шалем (аль-камиль), переводятся на русский, согласно методу Долининой, вторыми и четвертыми пеонами соотвественно, но, поскольку пеон в русской силлаботонике — фактически ямб с пиррихием, и тот, и другой размер переводятся пятистопным ямбом. Размер ха-митпашет (аль-басит) переводится как четвертый пеон (или два ямба) и анапест, повторенные дважды. Размер ха-миткарев (аль-мутакариб) передается четырьмя амфибрахиями. Размер ха-арох (аль-тавиль) передается амфибрахием и вторым пеоном, повторенными дважды. И т.д. Стих в арабской и еврейской поэзии разделен на два полустишия, между ними цезура, соблюдаемая не всегда, но в подавляющем большинстве случаев. Часто, в первом бейте (стихе) стихотворения существует внутренняя рифма между первым и вторым полустишием, т.н. «украшение начала» стихотворения.
Арабская и еврейская поэзия средних веков в основном моноримична, т.е., рифма — одна на все стихотворение. Но в 10-11 вв. в Андалузии появился мувашшах (стихотворение с «поясом») — строфическая форма с особым типом рифмы и написанное не одним из классических размеров аруда, но размером, выбранным именно для этого стихотворения поэтом, причем, размеры эти часто были разными для разных строк строфы (но строфы целиком были одинакового размера), как в античных лирических стихах. Через мувашшах, по мнению многих ученых, рифма проникла в европейскую поэзию: первые образцы рифмованной поэзии на европейских языках, а именно, стихи ранних провансальских трубадуров, таких, как Гильом Аквитанский, весьма напоминают мувашшах.
Кроме того, многие еврейские религиозные стихи по-прежнему писались тоническими размерами, в старой традиции. Такие стихи не представлены в этой подборке.
Перевод монорима — нелегкое дело, особенно учитывая тот факт, что семитские языки, в силу особенностей их морфологии (трехбуквенный корень), гораздо более продуктивны в отношении рифмы, чем языки индоевропейские. Поэтому, переводя большие касыды, я часто поступал так, как поступал Андрей Ревич, переводя арабские доисламские касыды «муаллакат»: десять или пятнадцать строк я переводил одной рифмой, затем менял ее на другую, близкую к первой, затем вводил третью, близкую ко второй и т.д. В конце я всегда возвращаюсь к первоначальной рифме. Насколько это убедительно — не мне судить, а читателю.
Говоря о еврейской поэзии средних веков, нельзя не упомянуть такую важную особенность этой поэзии, как так называемый мозаичный стиль: средневековая еврейская поэзия центонна, цитаты и парафразы из Талмуда, раввинистической литературы, стихотворений поэтов прошлого, но особенно — из Священного Писания, считаются одним из важнейших украшений стиха, поводом блеснуть ученостью и остроумием. Цитаты эти часто даются в контексте совершенно отличном от оригинального. Для слушателя или читателя стихотворения эффект узнавания цитаты был одной из составляющих удовольствия, полученного от стихотворения. Далеко не все цитаты удается передать в переводе. На мой взгляд, это и не так важно: большая часть современных читателей не знают Писание наизусть, как знали его образованные еврейские читатели 12 века. Но некоторые цитаты все же удается передать и иногда это важно, например, если цитата несет на себе некую особую нагрузку или если эта цитата настолько популярна, что узнаваема по-русски.
Творчество р. Иегуды Галеви — одна из вершин Золотого Века еврейской поэзии, и его место в мировой поэзии — рядом с самыми великими. Иегуда Галеви родился в Толедо приблизительно в 1075 г. Толедо как раз в это время был завоеван христианами. Будучи молодым человеком, Иегуда Галеви перебрался в Гранаду, в мусульманской часть Испании. Будучи еще молодым человеком, Иегуда Галеви прославился в качестве ученого и поэта. Он входил в кружок выдающегося поэта Моше ибн Эзры, который стал для него учителем и другом. Иегуда Галеви писал многочисленные светские и религиозные стихи, многие его религиозные стихи входят в еврейское богослужение по сей день. Главным философским трудом р. Иегуды Галеви является Китаб-аль-Хазари (Хазарская книга), написанный на арабском языке и переведенный вскоре семейством ибн Тиббон из Прованса на иврит под названием Сефер ха-Кузари.
В Кузари, р. Иегуда Галеви, кроме прочего, говорит о важности Страны Израиля для еврейского народа и о ее религиозном значении. По видимому, когда Иегуде Галеви было за пятьдесят, он дал обет переселиться в Страну Израиля, что не было тогда просто: страна была в запустении (тогда как Испания была цветущей, развитой и культурной страной), евреев в ней было совсем мало, правителями страны были крестоносцы, которые вовсе не благоволили евреям, да и сам путь был долог, изнурителен и полон опасностей. Но идея о возвращении в страну предков овладела воображением поэта, эта мечта выражена во многих стихах Иегуды Галеви: он создатель особого жанра «сионской поэзии». Будучи уже пожилым человеком, Иегуда Галеви совершил этот путь. Из письма того времени, найденного в хранилище каирской синагоги, мы знаем, что Иегуда Галеви действительно прибыл в Святую Землю. Согласно народной легенде, когда Иегуда Галеви, войдя в ворота Иерусалима, простерся во прахе и оплакивал разрушение столицы и Храма, скакавший рядом сарацин метнул в него копье и убил его в тот самый миг, когда его мечта осуществилась.

Александр Тягны-Рядно: У КАЖДОГО СВОЙ ПУШКИН

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:34

Pushkin Monument.

Пушкинские Горы

Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.

Москва

Ñàíêò Ïåòåðáóðã.Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.. 2004.

Санкт-Петербург

Surgut-s

Сургут

Xantymansijsk

Хантымансийск

Ïàìÿòíèê Ïóøêèíó.

Вязники

Pushkin mounument.

Москва

СНЫ О ПУШКИНЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:29

mariastepanova (Мария Степанова):

Мне снился компакт-диск “Стихи и песни на стихи Пушкина”.
Ничего не могу вспомнить, кроме самой обложки. Она была никакая, черным по белому.

zhsky (Михаил Калужский):

Я входил в небольшой светлый зал, где за столом сидел Пушкин, необыкновенно похожий на Венсана Касселя, но я точно знал, что это Пушкин. Я робел заговорить с ним, но он, похоже, был непротив поговорить. Перед ним стояла старая-старая пишущая машинка (знаю, откуда она забрела в мой сон — с кафедры истории музыки новосибирской консерватории), но Пушкин не писал на ней, а сидел с видом человека, которому ужасно не хочется делать работу. Дальше, увы, не помню.

odalizka (Татьяна Белоновская):

Приснилось, что Пушкин жив. Интервью с ним в “Литературке”. Бритый, в какой-то рыбацкой куртке. Живет на дне моря, на вид лет 55.

a_tenedo (Оля Бартошевич-Жагель):

вчера принились “стихи нерожденного Пушкина”. это была поэма. проснулась на следующем:
…сам собой понятен
приятен
веселья лишь изящной кожурой

frederica77:

видела однажды бюст Пушкина — а через несколько дней защищала курсовую в классе, где было 3 его портрета и 2 бюста.

(Некод Зингер):

Приснился детский фильм-сказка про дуэль Пушкина. Названия не помню. Там было два секунданта — Дантес и Данзас, которых играли Джигарханян и Мкртчан и антропоморфная волчица, в роли которой был Басов. Они на Чёрной речке в снегу исследовали место для дуэли. Было впечатление, что весь фильм из этого и состоит. С кем должен был драться Пушкин непонятно.

idiotcol (Александр Кораблев):

ночью привиделся Пушкин в тусклом свете нарождающейся Луны
цилиндр он держал в откинутой руке, шинель и бакенбарды призрачно трепетали

казалось, минула вечность

— родись я ныне, — наконец молвил Поэт, — я стал бы как все вы: космонавтом, трактористом или врачом-дантистом

тут Пушкин десницею как бы благословил потомков, медленно тая в воздухе

callinica (Антонина Калинина):

1
Приснилось, что я Пушкин и у меня много детей, которых нечем кормить. В отчаянии я разбиваю кассу штейнерианского общества — черную, квадратную, замусоленную копилку, стоящую у меня на пианино, но там только десять рублей мелочью.
P.S. Во время сна постоянно вспоминались высказывания про Пушкина школьной учительницы по литературе, над которой весь класс смеялся, с мыслью — как же она, на самом деле, была права!

2
Сон был про неизвестные стихи Байрона об апельсинах, написанные в Греции на украшенных рисунками из апельсинов фаянсовых блюдах. Попутно выяснилось, что стихотворение Пушкина “Птичка” (“Святой обычай старины…”) на самом деле написал Байрон, а Пушкин только перевел.

bars_of_cage:

Потом проснулся наново: и, оказывается, мне чья-то рука давала прочитать слова Пушкина, я видел строку перед собой, увеличенную и размытую в старом наборе, как масштабированную многократно переснятым ксероксом. Это были стихи, но напечатанные плотно в строку и, помню, заканчивавшиеся посвящением Дашковой — это было уже, понимаю, начало следующей строфы (из чего заключил, что это Е.О.). О чем они были? Это было замечание походя, как он умел, — в двух строках, тихой печалью скрывая внутреннюю смелость. Запомнил только ямбическое течение слов, со многими провалами пиррихиев, из-за чего слова совсем теряли свою руко- и стихотворность – и длинной смысловой лакуной в середине, где было что-то вроде «которая однако». Проснувшись, жаловался Кате, что ухватил только «и тих и наг», на что она отвечала, что это может относиться и ко мне самому. А и правда, я боялся вспугнуть сон как восклицаниями, так и возвращением в штаны дня, и только бормотал в подушку.

gurzo (Алексей Гурзо):

Одесса.
На Приморском бульваре, близ памятника Дюку Ришелье, к Михаилу Водяному приближается – взойдя-таки на Потёмкинскую лестницу – по всему видать, заезжий гость; интересуется: до Пушкина далеко?
Графу-то? Или! А вам – пройти аллею.
Памятник “Пушкину – граждане Одессы” на другом конце бульвара.

crivelli (Гали-Дана Зингер):
…в стене открывается окно с видом на соседний немецко-барочный дом, к которому приставлена лестница. По лестнице спускается Пушкин-трубочист. Он в гороховом сюртуке, зелёных брюках (о них, думаю я во сне, нельзя написать «в брюках со штрипками», поскольку штрипок нет) и горчичного цвета шляпе. Он о чём-то долго рассуждает, но этого я уже не помню.

ИФ о годовщине смерти Пушкина:
Barbie, A.S.Pushkin… and Barbie again.

Приснилось мне, что в университете отмечают годовщину смерти Пушкина, и руководит этим Ирина Павловна Кюльмоя. Она всем раздала маленьких Пушкиных — по маленькому Пушкину каждый получил. Сначала я думала — это шоколадный Пушкин, а потом смотрю — это Пушкин-Барби. Мне такой красивый Пушкин достался, в вышитой рубашечке… Все сидят в зале заседаний, и происходит банкет — перед каждым прибор, и всякая еда. Я вдруг смотрю — мой Пушкин становится похож на меня. Волосы у него светлеют… И я его начинаю загораживать рукой, чтоб никто не заметил.

А вечером будет представление, на которое все должны принести своих Пушкиных, и тогда-то все и разрешится.

_niece (Arthénice):

Я имела счастье дважды видеть наше все в сновидении. Последний случай был относительно недавно и носил характер несколько эротический, так что его я пересказывать не буду. Предыдущий же опыт произошел, когда было мне лет двенадцать. Снилось мне, что стою я на мосту. Снизу серая река, сверху серая морось. Передо мною государь Николай Павлович в какой-то плащ-палатке вроде как экзаменует меня по основным предметам. Экзамен идет из рук вон плохо, мутные рыбьи глаза его наводят на меня тоскливый ужас (теперь, теперь можно postfactum увидеть в этом некое зловещее пророчество!). “Еще знаю немного из Евгения Онегина”, подлым верноподданническим голосом произношу я, и тут же думаю — зря я это сказала, у них какие-то сложные отношения… Немедленно за спиной императора, то есть лицом ко мне, появляется Пушкин. Это довольно карикатурный Пушкин, в бакенбардах и черной крылатке, такой, как я сейчас бы сказала, Хармсовский вариант. Из-за пазухи достает он маленький полиэтиленовый пакет (сейчас и пакетов-то таких нету, а вот были при прежней жизни — плотные, непрозрачные, и могли сами стоять, будучи свернуты) и фиолетовый фломастер, и на пакете этом пишет крупными печатными буквами: ЦАРЬ — ДУРАКЪ! И показывает мне. Тут мне делается очень смешно, но смеяться нельзя, а то экзаменатор мой, не ровен час, обернется. Под влиянием этих противоречивых эмоций я проснулась — и испытала некоторую даже благодарность к советской власти, что царей больше нет.

Вот так-то — тайную свободу вослед тебе.

pushkinedwardjroyetn9

Arthénice: И БЕЗОТЛУЧНО С НЕЮ СПИТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:27

Одиночество — это когда некому рассказать сон.

Несколько лет назад (о глубина исторической перспективы, уже кладущая благородную патину на наши сетевые приключения!) я опубликовала в нескольких тематических жж-сообществах объявление следующего содержания:

Дорогие коллеги, в целях составления атласа потустороннего нам необходима информация о том, как именно бессмертные Авторы общаются с живыми. Начнем с Александра Сергеевича, потом подберем статистику по всем прочим.

Итак, скажите, случалось ли вам видеть во сне Пушкина? И если случалось, то поделитесь, пожалуйста, сюжетом и обстоятельствами.

Комменты скринятся по желанию. Коллеги, мне не надо убеждать вас быть искренними. Мы вольны сколько угодно обманывать друг друга относительно наших земных обстоятельств (которые и без того существуют лишь в нашем воображении), но ни один человек в здравом уме не станет приписывать себе сон, которого не видел.

Уж что-что, а печальная участь, описанная в эпиграфе (приписываемом различными источниками то Раневской, то Ахматовой) жителям сети не грозит. Пересказ сна – жанр неизменно популярный, ибо сочетает некоторую приятную исповедальность с полной безответвенностью. Нельзя увидеть пошлый сон, или глупый или безграмотный, а скуку, навеваемую чужими бессвязными виденьями, мы охотно терпим в рамках общественного договора, позволяющего нам в ответ навязать публике свои сны. Это, скажем, первый слой явления, социальный.

Есть и второй: в самой жж-коммуникации, в обмене мыслями на расстоянии и свободных полетах через пространства и часовые пояса (в королевстве отзывчивых взаимоотражающихся зеркал никогда не заходит солнце!) есть нечто, как говорили в прошлом веке, телепатическое. Театральная же анонимность, которой пользуются даже самые честные юзеры, имеющие юзернеймом фамилию (ибо юзер никогда не равен своему автору), придает сетевому бытию свободу сна.

Ночи нет в нашем зачарованном царстве, нет границ, с середины Днепра до истоков Ганга мгновенной птицей перелетает вольный коммент, наши часы обозначаются вежливым собеседником как «доброе время суток» — кажется, что и смерти для нас нет тоже. Самовольные стирания аккаунтов порой лишают нас дорогого собеседника – но, глядишь, под другим именем тихомолком подаст реплику знакомым тоном, и беседа не прерывается, как самозавинчивающаяся сказка Шахразады (султан очнулся – а у него уже трое сыновей от сказочницы).

Дорогие покойники традиционно являются во сне неутешным близким, или святые покровители – своим подопечным, или неотмщенные жертвы – нерадивым наследникам вендетты. Легко себе представить, что те, чье беспокойное творческое сознание, кажется, не уснет и в садах Летейских, могли бы возникнуть где-то в нашей ленте, под несуггестивным юзернеймом – без разоблачительный записей, хотя бы одного ленто-чтения ради.

Затеянный сбор снов имел в виду совместить оба описанных способа приникать тихо к изголовью – освященный веками онейрический и относительно новый сетевой. Естественно было предположить, что сны юзеров носят более литературоцентрический и в целом культуросообразный характер, чем у среднего подопытного.

И кто более подходит на роль милого виденья, чем Пушкин – воспевший сонник и по натуре своей прямой кандидат в активные сетевые деятели! Смерть его – главная несправедливость русской истории, которою всякий читатель мечтал переиграть вспять (не столько будет желающих отменить революцию или татарское нашествие – страшновато рисковать обусловленной катаклизмами встречей бабушки и дедушки – но вот пулю рокового хлыща кто из нас не отводил своевременным зайцем!). Как сказал маленький сын одной славной тысячницы — конечно, все бы хотели, чтоб Пушкина только ранили. В нижеприведенных жж-снах можно видеть и такие сценарии. Имеется также Пушкин с пишущей машинкой, на дне моря, в виде трубочиста и шоколадный Пушкин.

Отдельным подразделом можно выделить сновидческие тексты. Обычно целомудренное сознание юзеров не позволяет им выносить в бодрствующий мир приснившиеся стихи или прозу – хотя некоторые полустертые фрагменты выплывают (мне вот как-то приснился отрывок из Каменного гостя, где были такие строчки:

Но дикие красы ее природа
Казалось, обновила

Это про Лауру, по контексту судя).

Сам герой сновидений был, как уже замечено, большой знаток в вопросе. В Евгении Онегине сны значимых персонажей являются сюжетообразующим фактором, а толкователь снов удостаивается подробного мадригала. Татьяна видит во сне Онегина и Ленского, Онегин – Ленского уже убитого и ее, сидящую у окна, Ленский же – видимо, Шиллера (кто еще мог привидеться на модном слове идеал). Лирический Пушкин, товарищ молодости Онегина, хранитель оригинала письма Татьяны и на случай – стихов бедного Ленского так и просится в сновиденье – хотя в списке врагов забвенных, клеветников, и трусов злых, изменниц молодых и товарищей презренных места ему не видно. Впрочем, можно принять в качестве версии, что это он явился Татьяне под видом карлы с хвостиком.

Илья Бокштейн: ИЕРУСАЛИМСКАЯ ПОЭМА МИХАИЛА ГЕНДЕЛЕВА

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:20

img526s

1. Во втором сборнике стихов «Послания к лемурам»1 М.Генделев – новатор-эстет. В его иерусалимской поэме «Тысяча девяносто девятый год» вместо принятой в русском стихосложении силлабо-тонической системы и равнометрии употреблено качество «линии тела» [лилат/lilat], стихотворение – мини-эпос – живое существо – малахитово-оркестровый дракон – по форме (внутреувиденной форме) – самоцветно вьющаяся вытянутая бабочка. Окестровка ее эмеральдового тела поступательно сменатональна [симиртон/simirton]: после широкого тутти [тутти/tutti], когда представлены все инструменты, и притом, в мажоре, следует сужение – минорный спад – уход в лабиринт песчаника, где только алая виолончель и зеленый контрабас, и еще белые квадраты многопедального множественного дна:

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

А рядом – гранитное лицо разнофигурного оргáна: открывает крышку в пространство созвучий пещеры католичествующего Вакха – намек кровавой вакханалии крестоносцев во взятом Иерусалиме, прерываемой молитвами во имя всечеловеческой любви:

Степенная пара грегорианских2 минут,
оборотясь к пустыне, свою бормочет латынь.

А дальше – ниже – однотоннее и одноцветнее – уже один с дощечками на камешках контрабас:

Мрак на тусклые угли наступит,
дурак хромой чертыхнется,
чтоб оступиться опять.

И в заключение экспозиции – повышение тона – со дна иссушенной камеры до ступени иерусалимского сновидения:

Долго еще Иерусалим будет раскачиваться над тьмой
на каменных неизносимых цепях.

Который раз Иерусалим прокручивает в памяти шахматную доску со слоновокостными всадниками сражающихся цивилизаций.

Но сначала начало поэмы, а затем попробую ее филомирацию (филологическую имитацию) [филомирация/filomiratsya], поскольку аналитическое (сентенциозное) объяснение стихотворного текста недостаточно, точнее: невозможно.
Итак, начало поэмы:

всадников сократолицых3 усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

Это раскатывается издали малахитовая нить – это линия тела [лилат/lilat] иерусалимского песчаника, ослепительнее звука из-за львиных ворот, это пустыня у городских ворот разглажена лапами под шахматными колокольчиками; архангел, крестоносец или Антихрист – это с какой стороны посмотришь: с исторической, экстатической или наивно-средневековой, взявшей песчаную лестницу двумя пальцами — осторожно! – она – тоненькое сверкающее насекомое.

2.
В начале поэмы Генделев избирает прием мнимой тавтологии [мнитафталь, мнитафт/mnitaftal, mnitaft]: «всадников — кони влекли».
Мнитафталь помогает ощущению изящества особого рода: большую поэму кто-то берет пальцами осторожно, словно самоцветное тоненькое насекомое. Это ощущение называется «клитит» [klitit]. А как назвать звукопись следующего фрагмента, или он относится к картам таро?

Итак,
мы сидим вкруг стола.
Нам еще далеко до утра.
Помаленьку в кости идет игра.
Тени комет и огней небесных стекают по нашим щекам,
а позади луны
восходит лицо Лилит, еврея безумной жены,
восходит
и разевается
черный рот
и произносит:
«Тысяча девяносто девятый год».

Это – плач обросшего корнями малахитового Диониса, окруженного городскими сатирами и менадами слоновокостного Скопуса.
Неустроенность, неустойчивость положения и непризнанность трагезируют басовость бороды и мохнатых копыт, то есть, скрытую за камнем скорбную певучесть, и одновременно ищут самоутверждение в чем-то фундаментально-архитектоническом. Поэма Генделева – белая архитектура барочно-храмовых пещер на зеленом блюдце. Это выстроенный поэтом самоцветно выстраданный Иерусалим, это эстетно-кочевая неустойчивость песчаной карты из латунной ладони шалопая модерной латыни, потому что каменная с инкрустациями ладонь шалопая-фавна представила на русском языке звукопись иврита, его песчано-органную изменяющуюся скульптурность.
Здесь я пытаюсь филомирировать цветозвучность поэзии Генделева. Объясню его иерусалимскую поэму «1099 год» рассудительнее. Однако, после черно-белых заклинаний безумного танца Лилит в обруче черного рта брошенного на шахматную доску крестоносцем Ерусапокалипсиса (предварительно вещий сон Иерусалима), отдых-отлив каменной волны в лирическую плоскость корнерогого размышления – это алый запев – обертон, оторвавшийся от волосяного баса:

…всё-таки жизнь длинна, лемуры мои, и так длинна,
что к середине ее забываешь и речь о ком;
повествованье, кажется, о других,
и важных вещах, как то: голод, любовь, война…
Пауза, как ребенок слуги,
стоит за дверным косяком.

Этот прием Генделева назовем: «зифаль» [zifal’], буквально: «после волны», то есть, в апогее напряжения внезапный перевод интонации стиха в плоскость спокойного лирического размышления – апокалипсис растекается по струнам воспоминательной философии. Это – завершение экспозиции и переход к разработке.

3.
Вы видите, до чегошеньки культура дослонялась? Вполне понятно: на вечере письменной цивилизации [крифцот/krifcot], например: одного самоцветнующего завитка в девятнадцатом веке хватило бы на страницу, разумеется – с минусом минуты емкости:

Вы
ведь уже лежали,
уставясь в свод,
и чтица сновидений ваших расхаживала у головы
и оправленным в серебро коготком –
вот так вот –
пробовала:
а не живы ли вы…

Инословами: современная новаторская поэзия (второй-третий авангард) – это искусство намека [артхинт/arthint] – предел коэффициента емкости [копас/kopas] – на закате письменной цивилизации [ливикроль-крикрифцот/livikrol-krifcot] [/livikrol krifcot], а на закате письменной культуры [/krifkal’f] выплывает изящество[зилищант сплакливер ба львикроль/ziliщant splakliver ba l’vikrol’] (изящество всплывает на закате). А поэтому лучшему поэту девятнадцатого и даже первой половины двадцатого не хватило бы запаса будущих страниц для эквивалента двустрочному намеку эмеральдового барокко поэта конца второго тысячелетия Христовой эры. Но это – не минус классикам памяти. Odir tam [одир там] (одно за счет другого) – шедевры не поступательны (во всяком случае, в наблюдаемом летописью…). Проигрывая прошлому гению, скажем, в грандиозности, новирполь [novirpol’] (новая поэзия) тоньше и лессировочнее. И вообще: элеганция – цветослово – монополия заката письма. То есть: принцип изящества и ассоциативной емкости [асюм/as’um] в русской поэзии введен поэтами-авангардистами второй половины двадцатого. Пример:

Да-да! датская флейта подсвистывала у Яффских ворот им.
В тысяча девяносто девятом году в городе Иерусалим…
Кресты,
пришитые к его плечам,
приподымались.

И ты видишь: ослепительноломкое поднялось за плечом крестоносца лицо архангела Гавриила. И ленточки – шипы его пальцев потянули, приподняв, пришитые к плечам кресты. И поэтическая изначалия оного аргангела сияния из-за плеча крусайдера – это, разумеется, датская флейта, «подсвистывающая у Яффских ворот им», а отшлифованный подбородок архангела – кресты, пришитые к плечам меченосца, когда они, пришитые, приподнимаются. Они – вытянутые пальцы-иглы – смертельно-божественный свет за плечами серафима. Когда они, пришитые, приподнимаются, они — вытянутые пальцы-иглы – смертельно-божественный свет за плечами серафима, потому что серафим этот – всё тот же, но теперь обернулся корнеримским сатиром, сновидящий-вещий Иерусалим, в который раз прокручивающий во сне забытые ленты ныне воюющих, а в будущем поэтических чудес.
Асьюм (ассоциативная емкость) генделевского образа так велика, что можно установить: любому поэту до второй половины двадцатого и любому современному традиционалисту потребуется громоздкая аппаратура лобового изображения вышеозначенных образов, ради точности, которая выхвачена тут из сплетения каменно-языческих теней сверкающей щелью – миниатюра – отражение – человечек – зеркало – шагают, обступая зеленую пещеру сферы бабочки-поэмы. То есть: освещенная намеком. Инословами: Генделеву потребовался только звукопластический намек, чтобы вызвать (по законам ассоциативной емкости) образы, для которых передвижнику (традиционному, реалистическому поэту) потребовалась бы подробногромоздница-бегесловица – большое словарничествующее описание.
Стоп. Еще три неологизма – синонимы передвижа:
1. Переполь [perepol’]. 2. Натурполь [naturpol’]. 3. Слонослов\ица [slonoslov\ica].
Нет-нет, я не отрицаю натурполь (традиционализм в поэзии) полностью, он тоже помаленьку пополняет резервы и для некоторых тем еще годится. Большинство поэтов – натурпольцы, и у некоторых (я бы даже отметил у многих) попадаются один или несколько отличных смысловиков. Поэзия грандиозной философской проблематики, равно как интимно-лирическая, мне мила, и в этих-то ситуациях я не очень-то разбираюсь: натурполь это или авангард. Скорее здесь уместен термин «всупрэйм» [vsupre’m] или супрэйм [supre’m] – « в сумме преимуществ», а именно: превосходит ли новация традиционно аналитическую глубину? Еще точнее добавить: смысловая аналитическая поэзия постулирует принципиально иной параметр ценности и оценки, чем филигранизм, чем оцинк [ocink], а именно: oтсутствие добавочной информации [адидинф/adidinf] от звуко-цветопластики [/ramzipla’l’] филигранизма/иншанта [inshant, inшant]. Традиционная поэзия (натурполь, передвиж) может уравновесить смысловой (литературосюжетной, философской, etc.) глубиной. И вообще, адинф [adinf, adidinf] (добавочная поэтическая информация) в ментальном ощущении [гранан/granan] может наращиваться также и голой смысловой глубиной [ожлюнтум/ojluntum]; хотя наращение это иллюзорно (пластически), но при умственном напряжении звукопись не замечается, или она просто мешает, то есть, не нужна.
Однако язык меняется внезапно, и на цыпочках цирка время, наконец-то, обесценит традицию. И раньше, чем стабль эмиграции догадается. И, наконец, есть и будут темы, которые идеально укладываются в традиционный строй (натурполь, традистроф), но ввиду того, что целевая установка моего искусства (в пожелании, хотя бы): 1. предельное (в нашей системе информации) усложнение образа [лимкритур/limkritur]; 2. ключевая проблематика сознания [кимпрайль/kimpra’l’], душа моя всё больше симпатизирует философскому авангарду [софиаур/sofiaur], и естественно, еще потому, что софиаур преподносит филологу наибольшие трудности.

4.
Еще предостаточно можно щелкать лексятами на камнях иерусалимской поэмы Генделева, но пожалеем будущих филологов – им тоже нужно что-то оставить. Может поговорим о халдейских заклинаниях? Ибо «всё поправимо, пока сияет луна». Итак, послушайте халдейские заклинания из поэмы, потому что должны они уравновесить мысль о смерти:

«Пора подумать о смерти…» —
вот и думаю со вчера.

И стучится колдун-халдей, и в черном плаще, уносит белую птицу смерти:

Где вы крылами машете,
ждете, небось, письма?
В халдеях моих
тьма,
ангел мой,
В халдеях моих темь и тьма.

Сдвиг интонации в поэме:
1) Начало: издалека гигантски вздымая пластами плащей – алая – кавалерии – каменно-шерстяная лапа Аллаха в перстнях синеокой пустыни: лестница песчаная – зигзаг – кольца пружины – накатыво – громады – Иерусалимо – эмеральдово барокко:

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

2) Конец поэмы… к концу поэмы огромная пружина – начало — сужается до настольной статуэтки, а над диваном покружились шесть секунд вышипальчиковые петельки. Это в полутемной комнате проснулась проза. Чашка опрокинута, а стол чист. И на листе – огрызок сновидческого заклинания:

И уж если по росчерку на краю листа
не разобрать,
что в халдеях моих
тьма –
и в черной халдее тьма, и в белой халдее
не видать ни черта –
вина мне налей
и выпей со мной сама.

Разумеется, выпита чаша духовидческой поэзии, а вещественная еще не налилась.
Этот сдвиг интонации от начала к концу обозначим индексом «шторт» [шtort]. Благодаря шторту, в стиховязи с вышеотмеченными приемами, поэма – сворачиваются каменные кольца органно-пружины, скручиваются в точку в конце, где зеленеет статуэтка — выпившая прозу надвигающейся суеты. Это – грандиозность совершенна завершенным завитком – самоцвет – из тарелочки роза барокко.
Скоро пройдет первозданье свободы (надсознание поэта это знает), то есть, когда из противоестественного стеснения, из-за, вроде бы, привычной, но постоянно неодобренной ресурсами тюрьмы, и вдруг… ступаешь на Святую Землю, на землю до древа родной и такой неведомой, и такой немыслимой в смысле предполагаемой внутренней необъятности страны, предполагаемой первочувством человечества, точнее – его единства, в частях которого иногда возникают свои святые, может быть, частные, с точки зрения Иерусалима, если мнение Иерусалима серьезно до предела сознания в человеческой форме, но необходимо абсолютные (святые, землелюды) для любой части человечества, вышедшей на линию вечности… Сатори – дзен-озарение – это секунда истории мирового сознания и полдень человеческой истории… А после проза, мученья, суета и грязь, и поиски единственной двери, как всегда и везде, и даже на Святой Земле. И в этот шторт – сдвиг интонации от момент-монумента свободы к чашечке выпитого удивления, из его сухого донышка вылетела миниатюра эпоса – грандиозно, как латинская анаконда вокруг света иерусалимских холмов, и грациозна, как трагедия из басовой педали оргáна – трепещет между пальцами заросшего корнями рогатого Диониса самоцветная бабочка – экслибрис – это поэма – рисунок на холме вместо третьего храма. И поэтому ее иврит звучит по-русски – на общепринятый иврит перевести, что утопить.

II
1. что еще определить о симиртоне (смене тональностей) [симиртон/simirton] иерусалимской поэмы Генделева? В частности о той разновидности симиртона, что назовем: «грандштунх» [grandшtunh], то есть: от широкого мажорного пояса – начало – раскаты оркестрового пространства с фигурками шахматной кавалерии при великой мнимотавтологии [мнимотафталь/mnimotaftal’]:

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

Великий мнимотафталь, сообщающий ощущение самоцветного изящества каменно-пружинной поэме о грандиозности Иерусодиониса, заросшего корнями многорогой родоскорби – до: спада в минор: стихотворение баритонирует и басует в лабиринты – сужение – закоулия – минора, строящего столбиком вниз множество квадратных дон:

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

В русской поэзии, кроме иерусалимской поэмы, знаю только еще один образ грандштунха: начало пушкинского «Медного всадника»:

1)) Грандидур (тутти/гранд-мажор, граниторкестровое тутти): «На берегу пустынных волн/ стоял он. Дум великих полн…» до «и запируем на просторе».

2)) Штунх-минор (штунх-моль): «Над омраченным Петроградом/ дышал ноябрь осенним хладом…»
Однако у Генделева Грандштунх приподнят на тарелочке искусства, в отличие от грандиозного натурализма (натурполя) русской Эллады – Пушкина. Инословами: грандштунх через шартинт [шartint] (пленку искусства), или грандштунх через шартинт – лесенку интеллигентности.

2) Однако забирает – налейте нам!-
Вошел: пойдем на улицу –
Я твой библейский пророк,
Ты знаешь? Ответь мне:
Где ближайшая остановка
Бибрейского народа?:

И
не слушают слов моих гости в дому моем.
Или не понимают меня?
и тогда
где это мы?
где это мы
и что будет с нами потом?

Ангел личной смерти – Азраил – и параллельно-тревожно – его вторая голова – родовой ангел еврейства – Аюнтом, ибо что значит реализация древнеслова о возвращении евреев со всех концов света на библейскую землю?
Я бы поставил вопрос так: что есть Израиль: остановка в пустыне или центр будущей цивилизации? В гронне (посмертной эволюции сознания) [гронн/gronn] вопрос давно решен. Остается увидеть это решение Аумдэрна [aumdern] (Бога истории), точнее: проанализировать его духовную целесообразность [гимцум/gimcum], духоцелесообразность [эфицум/eficum], метацелесообразность [метацум, метац/metacum, metac], эстетическую целесообразность [красцум/krascum].
К тому же поэт убежден, что другого выхода, кроме родины, у евреев нет, хотя устойчивость родины дрéвней изнутри ее трещит проблематично, но другого выхода нет:

… а надо бежать,
так надо ль решать – куда?
Куда евреи прошли и никто не пришел назад.
Даже если вернусь –
я не узнаю свой сад
в городе,
в который я не вернусь
никогда.

И так близок к финалу поэмы ее возвращенный бас:

>Моше Рабейну –
скажу я —
Моше Рабейну, а нам не пора ли домой?

Разумеется: пто-ра, заиндевели в гостях!
И это вполне понятно, потому что грандштунх в иерусалимской поэме Генделева, в отличие от грандштунха – грандиозного натурполя – Медного Всадника русской Эллады – Пушкина, да-да – в иерусалимской плэме все персонажи – всадники-крестоносцы, иудеи, мусульмане, и даже сам Иерусалим, и даже самый Рим – шахфигурки на письменном столе Бога Истории Аумдерна, да-да – только шахматы в проявленном сновидении Бога Истории Аумдерна, а может быть, он и есть – Иерусалим – на лестницах столиц воюющие лики – одетые знаменами культур миры – астральный Дионис земли, астрадная душа земли.
=======
Вы слышите?: каменно-стриннг, словокосица-шахматограмма – шахматогранна – бабочка – грандиозо-самоцвето-грациозо-поэмы-барокко звенильция – нить.

III
В заключение: перечень новаций иерусалимской поэмы Генделева. Но в начале – перенесенное в заключение предисловие к рецензии:
================
1. Бесспорно, писать о прекрасных стихах по мне тяжелее, чем самому сочинять прилично. Здесь-то как раз-то… и…. колышет беспомощность. Боже! В простеночке собственного стишкательства задираю нос. Это не зависит от того, что выползает из-под мысли: павлин или мыльный пузырь. Это естественно: наслаждение творения выше результата (опять-таки, субъективно). Но если нравятся неавторские стихи, то как раз наоборот: в этом случае обнимает самозабвение. И уже заранее знаешь: рецензия – не поэма! – лик рассуждения бледнее литургии. А филомирация (филологическая имитация) – скорее вариация на тему, чем рецензия.
Ножницы.
Ножницы убрать.
Вдали: иерусалимская поэма.

2. О чем пощелкаем еще? Об ослепительном знамени новизны – созвучие собственным исканиям – первое прочтение поэмы Генделева. Бесспорно, у стабля традиции (то есть, у неподготовленного читателя) серьезная новация первое что камертонит – отторжение (то есть, неприятное ощущение диссонанса – лопнула вазочка вечности), то есть, не принимается. Но всё серьезное в искусстве – авангардно. Привычка забывает историю искусств. В первой трети девятнадцатого, например, такое невиннейшее отклонение от чистописания, как рифмовка существительного с глаголом, считалась нонсенсом. Крупнейший, по прошлому мнению, поэт Кукольник о Пушкине выражался примерно так: «Этот Пушкин до сих пор не выучился русскому языку и путает существительные с глаголами». И верили – верили серьезные филологи кукольнику. А теперь – не помнят. А если теперь мини-эпос поэт делает в форме самоцветной бабочки, то не поможет ссылка и на Хлебникова – отторгают, отторгают на том основании, что у Хлебникова-де голосистые бабочки заполняли землю и садились на золотые девичьи головки церквей, а у русскоязычного израильтянина стихотворение нужно рассмотреть, взяв двумя сверкающими пальцами. А последнего-то как раз легкомысленный читатель не поднимет. Филиграннури-крыло камнекоженец-читатель без рецензии не ценит.
И отсюда: неустроенность, неустойчивость положения и непризнанность, и желание духовно утвердиться (это – басы – ресурсы Диониса) – по контрасту со страхом черной случайности – самоутвердиться в чем-то фундаментально-архитектоническом – в самосотворении Иерусалима – филиграни трагедийного звучания гигантского камня.

3. Итак: перечень новаций иерусалимской поэмы Генделева.

1). Поэма – линия тела [лилат/lilat], то есть, стихотворение не по принципу силлаботоники-равнометрии, а в виде живого существа. Или: живая пластика стихотворной вязи. В данном случае: стихотворная вязь самоцветицы – камня – коня.

2) Мнимая тавтология [мнитафталь, мнитафт/mnitaftal, mnitaft], вызывающая ощущение изящества.

3) Клитит [klitit] – комплекс спецприемов – говорящие ощущения о том, что раскатистую поэму кто-то берет двумя пальцами осторожно, словно самоцветное тоненькое насекомое.

4) Шахмонумент, шахмумент [шahmonument, шahmument] – персонажи мини-эпоса – шахфигурки из слоновой кости на письменном столе Бога истории, и крестовый поход, христианство, ислам, Иудея и Рим – это – в который раз? – вращает Иерусалим пленку сновидений – он это видел уже в доегипетских цивилизациях. Это явление еще называется ольштант-жахир [ol’шtant-jahir].

5) Зифаль [zifal’] – буквально: «после волны» — в апогее напряжения перевод интонации в плоскость певуче философского отступления.

6) Асьюм [as’um] – ассоциативная емкость, так же: ильхант, тизайх, артхинт [il’hant, tiza’h, arthint] (искусство намека) – общее свойство второго русского авангарда, точнее: образцов «русского иншанта» [inшant] (с середины 50-х до конца 80-х, 30-35 лет). А именно: вызывание поэтических образов – полляров, элляров [pollar, ellar] словами, ничего общего с этими образами не имеющими, то есть, несловарческие ассоциации. Или: словами – надсловесные ассоциации.

7) Сдвиг интонации от широкого мажорного начала к узкочашечному домашнему концу сочинения (обычно в миноре или в безразличии). Этот сдвиг интонации называется шторт [шtort]. Шторт сообщает стихотворению динамику пружины – в конечной точке может быть вспышка – статуэтка – латунь на ладони латыни.

8 ) Поэма Генделева – кольца малахитовой пружины – анаконда – сворачиваясь на басовоблюдце. Это самоцветное барокко на блюдце, составленном из двух половинок рассеченной ладони – резец скульптора – из заросшего корнями Диониса – плачущий трещиной камня с гиганта руками.

9) Грандштунх [grandшtunh] – смена тональности: от широкого мажорного пояса – спадуход в лабиринт минора – сужение тона [нуржитон/nurjiton]. И затем тон по лестницам восходит из камеры минора к ступеням древнесновидений-вкругоконный из цепей – Иерусалима. Грандштунх в первых трех строфах иерусалимской поэмы – смена (чередование) пяти тональностей: после нуржитона в минор-лабиринт.

1))

всадников сократолицых усталые кони влекли –
там
за веками у горизонта —
его ресницы разъяв –
выкатывался Аллаха тигриный лик,
и гладила шкуру пустыни рука в перстнях.

2))

День обокрал менялу,
за угол ночи свернул,
алой подкладкой плеща —
вот его след простыл…

Тон, расширяясь, поднялся к ступеням-ступням каменно-грегорианского хорала — органная месса средневековых минут – и разделился на басы и обертоны, полифонируя на бровях сатироподобного католика-Иерусалима:

3))

Степенная пара грегорианских минут,
оборотясь к пустыне, свою бормочет латынь.

Вращая лицо: к пустыне одиннадцатого и к зрителям на сцене двадцатого – шахматного – веков.
А после – ниже в черно-белый бас – клавиши звукописи известняка.
И дальше: опилки: «ст — хнр — тс — ост — спс».

4))

Мрак на тусклые угли наступит,
дурак хромой чертыхнется,
чтоб оступиться опять.

Это «чертыхнется, чтоб оступиться опять» по отношению к тускнеющим углям черно-белого, отполированного мрака (в его здверях хромой дурак), это (повторяю) чтоб оступиться опять» на сюсюкающих и застревающих: «ртых — с — стс – ост – хспс»… это григопилочки звукописи известняка.
И, наконец (концовка грандштунха, как выше отмечено), — восхождение тона – странник – на лестницастрале – к ступням-ступеням древнесновидений – в кругоконный на цепях – Иерусалим-нр.

5))
Долго еще Иерусалим будет раскачиваться над тьмой
на каменных неизносимых цепях.

Разумеется «на каменных неизносимых цепях», потому что (предположим: вечный) Иерусалим – зрячий Самсон в цепях своих исторических сновидений должен, наконец, проснуться, то есть: из сновидца стать гроссмейстером – творцом – вершителем истории. (Расшифровка генделевского барочно-латинского образа).
А первый звукоряд тональностей грандштунха, как отмечено, мажорный пояс – широкораскатных… издалека… сократолицые всадники. Из-за Львиных ворот выкатываясь – лапа Аллаха – тигринолицый – разглаживая под кольцами – (жмурится она) — шкуру пустыни в перстнях – рука оголенная алыми лотосами!

10) В общем, симиртон (смена тональностей) [simirton] у Генделева по всему пространству поэмы, от «всадников сократолицых» до «и выпей со мной сама». И симиртон разнообразен ритмически и звукописно: от каменно-стрингных бормотаний грегорианской латыни до шепелявых заклинаний халдейки-кликуши; от largo (ларго) многослоя мессы до топота – бредокаменныя – арабески – фрески – меловой известняк; от свиста высекающей изящное бедро праксителевого фавна флейты до басовобороды заросшего корнями из глыбы – плачущий в граните – Диониса.

11) Иерусалиская поэма Генделева – из-ра-эль-резец иерусалимского барокко заката второго тысячелетия христовой эры, в преддверьи арены – апокалипсиса безверия… церберы… охрана… храм в обесценениях…
Аналитически: поэма Генделева – образец современного иерусалимского барокко заката второго тысячелетия христовой эры. Это – вера в миссию третьего храма в эру научно-критического безверия. И страх за судьбу третьего храма (еще не созданного), и тревога за стабилити – за жизнь распятого и воскресшего в государственности еврейского народа – за будущее Израиля – последнего нашего пристанища. И синхронность государственного страха с индивидуальным, в сознании: иного выхода у нас нет, и уход в новый галут4 – это гибель стопроцентная великого народа; но — пронзителен – трепещет мыслящий тростник на такой неспокойной, почти эфемерной земле будущего храма:

… а надо бежать,
так надо ль решать – куда?
Куда евреи прошли и никто не пришел назад.
Даже если вернусь –
я не узнаю свой сад
в городе,
в который я не вернусь
никогда…

Моше Рабейну –
скажу я —
Моше Рабейну, а нам не пора ли домой?

Пора, пора, — заиндевели в гостях.
Разумеется, тут можно отбросить апокалиптический сюжет Аверонны о вступлении в Иерусалим на этот раз Антихриста через тысячу лет (по Аверонне через тысячу один год) после первого крестового похода, — нет-нет, никакого не Антихриста, — это философ-богомессия Элохим Гроллос (бывший Гроннос, в детстве – Кронос) – а все эти аллегорические псевдонимы русского профессора метасофии, Аркадия Алексеевича Велищанского, сотворенного интеллектом Великого Гроссмейстера иерусалимского масонского ордена «Латишулла» [latiшulla], что в переводе с метаязыка lankril’ (ланкриль – логотворческий язык, анкриль) [ankril’] – «чашечка малиновых лучей» — израильского архитектора первой половины двадцатого (до создания Израиля), а также иерусалимского сверхпоэта того же периода (по совместительству, то есть, в обном лице) Игона Альфорга Ронгима – но какое отношение имеет «Аверонна» к земной истории? Никакого. «Аверонна» — это логотворческие стихи (гимпарды, эмрэли). А русский профессор метасофии – имран [imran] (богомессия — Элохим Гроллос, в прошлом Гроннос, в детстве – Кронос) – аллегорические псевдонимы Аркадия Алексеевича Велищанского, равно как и сотворивший его интеллектом иерусалимский архитектор и сверхпоэт первой половины двадцатого века — Великий Гроссмейстер иерусалимского масонского ордена «Латишулла» [latiшulla], что в переводе с метаязыка lankril’ (ланкриль – логотворческий язык, анкриль) [ankril’] – «чашечка малиновых лучей» — Игон Альфорг Ронгим – это только персонажи ключей эмрэлей (логотворческих стихов) [эмрэль, гимпард, экстрэма/ emrel’, gimpard, exterma – логотворческое стихотворение]. И хронология аверонновской истории совсем иная, чем у Земли, и не в корпусе с ней совпадает (то есть, совпадает далеко не всей плотностью или совсем расходится, в зависимости от арцума [arcum] – художественной целесообразности). Аверонна — художественный дилляр [dill’ar] (инообраз Земли), а Земля – один из дилляров Аверонны.

12) По рисунку записи иерусалимская поэма Генделева – эмеральдо-бабочка-барокко-самоцветная тарелочка, составленная из ладоней многодонных – из каменных басов – сверкающие нитями усов – весы Иерусалима-Диониса. – (внутривúдение поэмы).

13) Генделев передал на русском звукопись иврита и ментальность Иерусалима и, по-видимому, без обратного перевода, то есть, классически. Русский читатель получит изысканное и могучее удовольствие, если перед прочтением останется с иерусалимской поэмой тет-а-тет, закрыв окна, дабы забыть псилоки [psiloki] (вазочки вечности) – равнометрическую традицию натурполя (традиционная поэзия, передвиж). Инословами: в период чтения этой поэмы русский читатель должен временно вынести за полочку памяти традиционную равнометрию классиков передвижа, дабы увидеть иной гармонический принцип, овеществить герметицию – свет.
29 январь 1989

Примечания редакторов:

1 Стихи из первой книги М.Генделева «Въезд в Иерусалим», составленной еще в Ленинграде и изданной вскоре после его прибытия в Израиль, не включались автором ни в одно дальнейшее издание.
2 Мы сохраняем авторское написание этого слова, неоднократно повторяемое в тексте Бокштейна, в соответствии с изданием М. Генделев. Неполное собрание сочинений. М., 2003 г.
3 У Генделева: «сокрытолицых». Поскольку Бокштейн всюду пишет «сократолицых», речь, безусловно, идет не об описке, а о том, что именно так он прочел генделевский текст.
4 Галут (ивр.) – изгнание.

Александр Дюма-отец: ИЗ РОМАНА «БЛУДНЫЙ СЫН ИЛИ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:09

В поездке по Святой Земле в 1838 Александр Дюма-отец присматривался к экзотическому пейзажу и живо интересовался историей увиденных им строений и развалин. До нас дошел общий план романа «Блудный сын или пять лет спустя», действие второго тома которого происходило по большей части в турецкой Палестине периода шабтианской смуты, и, сверх того, почти полный текст четырех глав, относящихся к последней части. Зная метод работы Дюма над романами, можно предположить, что эти главы, скорее всего, вошли бы в роман без сколько-нибудь существенных изменений и что оба тома уже были фактически готовы в его воображении. Но что-то вытеснило идею «Пяти лет спустя». Скорее всего, внезапно захваченный замыслом «Вечного жида», быстро обраставшего литературной плотью, писатель все собранные им для первого романа реалии Святой Земли перенес во второй, и ранее начатая работа, оставшись без этой подпитки, попросту лишилась жизненных сил и рухнула под тяжестью нового грандиозного замысла, подобно Портосу времен «Виконта де Бражелона», колоссу на глиняных ногах, неожиданно и кратковременно воскресшего только для того, чтобы вновь погрузиться в небытие.
Н.З.

Вечернее купание в Султанском пруду

[…] к югу от Яффских ворот […]
[…] было обставлено с подобающей пышностью. Когда дамы покинули свои паланкины, низкорослый евнух выразительным жестом коротких пухлых ручек отослал [носиль]щиков […]
Широкая мраморная лестница спускалась к воде […]
Величественная стена Сулеймана Великолепного и гора Сион […]
И тут прямо из воды выросла громадная фигура в мокром нижнем белье франкского покроя. Воспользовавшись коротким замешательством, вызванным его неожиданным возникновением из бездны, мокрый гигант свалил в воду двух стоявших у кромки водоема долговязых стражей, с невероятной силой и резкостью рванув их за ноги. Коротышка-евнух успел что-то пропищать, прежде чем рухнул прямо в воду от удара огромного кулака. Четыре гурии, полоскавшие ноги, сидя на мраморной лестнице, вскочили и, громко голося, засеменили в сторону павильона. Однако белокурая красавица, не принимавшая участия в общих утехах, не двинулась с места.
— Кем бы ты ни было, о таинственное чудовище, я отдаюсь в твою власть! – воскликнула юная графиня. – Если ты Нептун, то лучше мне стать холодной водяной нимфой, чем наложницей сладострастного турка. А если ты сам дьявол, то даже в аду готова я искать спасения от мерзких притязаний паши.
— Вам нечего опасаться, сударыня! – произнес водяной на чистейшем французском языке. – Если вы соблаговолите совершить со мною небольшую водную прогулку, то, слово дворянина, вы скоро будете на свободе и в полной безопасности!
Держа трепещущую графиню мощной левой рукой, исполинский пловец стал грести правой, направляясь со своей добычей в сторону моста. Несмотря на видимое неудобство своего положения, он плыл, как кит, и уже через какие-то пять минут оказался под сабилем1. Вот и веревочная лестница, по которой он час назад спустился в пруд! Но лишь только гигант ухватился за нее правой рукой, сверху раздался отчаянный крик:
— Не поднимайтесь, сударь! Здесь засада!
И вслед за тем послышалась возня, удары, протяжный стон и прогремел оглушительный выстрел турецкой базуки. Верный негритенок Куш и достойный драгоман успели предупредить своего господина об опасности, пожертвовав жизнями.
Переложив свою тяжело дышащую, но не проронившую ни стона драгоценную ношу с левой руки на правую, неутомимый пловец устремился к западному берегу пруда. Он надеялся в темноте скрыться в кустарнике дальнего от городской стены крутого склона, но уже на половине пути заметил спускающуюся от верхнего водохранилища вереницу огоньков. С Цитадели пушка подала сигнал тревоги. Все пути к спасению были отрезаны.
— Мы погибли, незнакомый друг мой? – еле слышно спросила графиня де Труайа.
— Мне приходилось погибать слишком часто, сударыня, чтобы этот случай стал последним, — отфыркиваясь, словно тюлень, отозвался невозмутимый гигант. – Держитесь за меня крепче!
Он поплыл через весь пруд обратно в сторону города, забирая, однако, немного вправо от купальни, перед которой уже царило суетливое оживление и полыхали факелы, освещавшие поверхность воды на полдюжины туазов вокруг. Именно этот свет, вместо того, чтобы погубить беглецов, помог им ухватиться за последнюю соломинку, оставлявшую слабую надежду на спасение. Держась на небольшом расстоянии от берега, отважный пловец разглядел то, что искал – устье акведука, чей верхний свод лишь на локоть приподнимался над уровнем воды.
— Сударыня, — шепнул он, — соблаговолите по моему знаку набрать в легкие как можно больше воздуха, а затем закрыть глаза и рот и зажать нос рукою. Сейчас мы уйдем под воду.
— Ах, куда угодно, хоть под землю! – отозвалась красавица.
— Сейчас!
Словно гигантская выдра, уносящая в свое подводное гнездо радужную форель, великан на границе смертельно опасного светового круга нырнул со своей ношей и поплыл под водой навстречу спасительному каналу […] упершись ногами в дно и выпрямившись, он неожиданно со всей силой ударился головою о потолок. Они были внутри акведука, ведущего внутрь города!
— Вы целы, графиня? – спросил наш герой, держа свою ношу над поверхностью воды, доходившей ему до груди, и его слова прозвучали странно и гулко в замкнутом пространстве подземного канала.
— Вероятно, я уже в аду, — ответила невидимая беглянка, — но я, хоть ничего и не вижу, могу дышать…
— О нет, сударыня, — неожиданно раскатисто рассмеялся ее спаситель, чувствуя колоссальное облегчение, — Впрочем, вход в ад, если верить язычникам, населявшим эти места тысячелетия назад, находится совсем неподалеку — по другую сторону моста, к югу от городской стены. Мы же с вами – в безопасности.
«Впрочем, ненадолго», подумал он про себя. «Какая же, однако, жалость, что ей не нужно делать искусственное дыхание!»
— Теперь, графиня, пока у нас есть немного спокойного времени, позвольте вашему преданному слуге представиться! Исаак де Порто — бывший мушкетер его величества, покойного Людовика Тринадцатого, бывший барон дю Валлон, владелец поместий Пьерфон и Брасье, а ныне, на склоне лет, — безземельный странствующий рыцарь, к услугам вашего сиятельства…
— Как! – вскричала графиня де Труайа, — Вы – тот знаменитый барон дю Валлон, которому два французских короля и один английский обязаны своим благополучием! Не может быть! Разве вы не погибли в пещере Локмария на Бель-Иле?
— Там погибло многое, сударыня, прежде всего – моё составленное с таким усердием состояние, но только не это бренное тело. Мой друг, епископ Ваннский, решил, что последними в моей жизни были слова: «Чересчур тяжело»! Тысяча чертей, для меня-то! Вообразите, все считали меня самым простодушным человеком на свете… Я же прекрасно понимал, что король никогда не простит меня, и, выйдя живым из этой пещеры, я вскоре лишусь головы. Вот и пришлось мне на склоне лет сказаться убитым и отправиться в изгнание под своим подлинным, но никому не знакомым именем.
— Ах, как всё это интересно, дорогой барон!
— Сударыня, если судьба предоставит нам возможность еще хоть раз беседовать в этой жизни, я расскажу вам много интересного. Сейчас же нам следует подумать о том, что делать дальше. Помощники мои убиты, и все планы побега к морю, где нас ждет посланный для вашего спасения корабль, теперь нарушились. Если бы мы даже смогли выбраться по этому каналу в город, там наверняка уже поднята тревога. Ах, если бы я только знал точное расположение этих подземных каналов, которые, если верить моему драгоману, испещрили тут всю округу!
— Но вы его не знаете, барон?
— Увы, сударыня! Попробуем, всё же, идти вперед. Быть может, проблуждав в полной темноте неделю-другую, мы выйдем на свет божий где-нибудь в Индии. Держитесь крепко, графиня!
Некоторое время они молча двигались вперед. Барон едва ощущал вес своей ноши, но полная неопределенность […]
— Сюда, сюда! – раздался приглушенный шепот в темноте, и кто-то взял
отважного барона за руку.
— Кто вы? — с изумлением воскликнул наш герой. – Вы говорите по-французски! Вы хотите помочь нам?
— Следуйте за мной! — […]

Тайна Исаака де Порто

[…]
Вас спасло то, что уровень воды сильно понизился в этот засушливый год […]
[…] левиафан […]
— Около ста тридцати лет назад дед вашего деда, рабби Исаак, принадлежавший к семейству, носящему священническое звание Коэн-Цадик, появился в городе Порто вблизи от Мантуи, в Италии. Там он впервые упоминается под именем Исаака де Порто, когда 18 марта 1540 года, по более прочих внятному вам исчислению христиан, получает от герцога Мантуанского разрешение на постройку синагоги. Это имя, следовательно, не имеет отношения ни к городу Опорто в Португалии, ни к Фюрту в Баварии, как считают некоторые невежды, совершенно не разбирающиеся в генеалогии, но строящие из себя знатоков.
— Просто поразительно! – вскричал Портос.
— Да, и с тех самых пор, первого внука в вашей семье принято называть по имени деда. Оттого и вас тоже нарекли при рождении Исааком, хотя уже дед ваш, на горе всем близким и дальним родственникам и всему дому Израиля, принял крещение.
— Невероятно! – не переставал поражаться барон дю Валлон, не только не смутившийся иудейскими корнями своего генеалогического древа, но, напротив, пришедший в совершеннейший восторг. – Выходит, что я – Исаак де Порто третий! Тысяча чертей! А хитрый старик рассказывал повсюду, что его звали Антуаном, и что он был из гугенотов. Да и батюшка мой, Гаспар, похоже, не ходил в еврейский кагал. Впрочем, и в собор его было не заманить даже сладким винцом с просфорой.
— В 1565 году, — неторопливо продолжал хозяин дома, — синагога в Порто была, наконец, открыта, и в ее летописи внесен, кроме вашего прадеда, главы общины, рабби Авраама де Порто Акоэна, также рабби Соломон бен Менахем Акоэн Рапа из Венеции. Сочетание браком отпрысков этих славных семейств и породило фамилию Рапапорт, которую, среди немалого числа потомков, ношу также и я.
— Час от часу не легче! Значит мы с вами, некоторым образом, в близком родстве, мой дорогой спаситель!
— Некоторым образом, — согласился еврей.
— Значит, я могу назвать вас моим дорогим кузеном!
— Как вам будет угодно, мосье. Впрочем, религия иногда разделяет людей на враждующие лагеря.
— Бывает, но я, слава богу, не принимал сана, как мой бедный друг Арамис. К тому же, и дворянство мое, и имя, и благоприобретенные владения похоронены под рухнувшим сводом пещеры Локмария. У меня нет родных, и если вы позволите мне считать себя вашим кузеном, я буду, пожалуй, только рад.
— Вы хотели бы вернуться с раскаянием к вере отцов? – с изумлением спросил еврей.
— Хотел бы я знать, дорогой кузен, в чем она состоит! Впрочем, одну деталь могу сообщить вам по секрету, пока нас не слушают дамы. Тот самый кусочек плоти, который, как я слышал, потомкам Иакова полагается срезать начисто еще во младенчестве, у меня совершенно отсутствует. Уже с раннего детства это приводило в изумление меня самого, а в более зрелые мои годы стало изумлять некоторых принадлежащих к прекрасному полу особ. Теперь я начинаю подозревать, что мой папаша после окунания в купель тайком устроил мне еще одно упражнение.
— Вас даже не следует считать вероотступником, — задумчиво произнес хозяин дома, — ибо ваш случай можно, согласно закону, рассматривать как случай похищенного ребенка…
— Мы еще поговорим об этом, дорогой кузен! А теперь лучше расскажите мне о второй ветви вашей семьи.
— В сицилийской Мессине уже три века назад был густо населенный еврейский квартал, носивший название Парапорто, означающее «Щит, охраняющий порт» — от латинского parare portus. Этот квартал нависал над гаванью и защищал город и порт со стороны Мессинского пролива. Название Парапорто, как о том свидетельствуют хроники, заменило прежнее норманнское название квартала – Джудекка. Прошу вас, однако, не путать мессинскую Джудекку с одноименным островом, с юга примыкающим к Венеции. Таким образом, Рапапорто, судя по всему, — не более, чем простая перестановка букв в слове Парапорто, и это имя, в своих сокращенных формах Рапа, Раппа, Раппо или Раппе, сохранялось несколькими семействами мессинских евреев для сохранения памяти о Сицилии, которую они против воли вынуждены были покинуть. Среди носивших эту фамилию было немало известных людей, и даже в самой Венеции христиане так нуждались во врачебных услугах рабби Моисея Раппа, что он был освобожден властями от унизительной обязанности ношения специальной повязки. При соединении же семейств Рапа и Порто, память о Парапорто снова вернулась к нам, но уже в виде фамилии Рапапорт, встречающейся сегодня также в формах Рапопорт и Раппопорт.
— Вот тебе и на! – вскричал Портос, у которого от изобилия всех этих Рапа, Раппа, Раппе и Раппо уже звенело в ушах. – Но не кажется ли вам, дорогой кузен, что версия происхождения фамилии Рапапорто от Парапорто противоречит предыдущей, связанной со слиянием семей Рапа и Порто?
— Противоречит? – изумился Рапапорт. – Неужели вам так кажется?
— А разве нет? Ведь должно быть что-то одно – или то, или другое!
— А на каком же правиле логике вы основываете такое суждение?
— Ну, не знаю! Да и вообще, поди знай, основываю ли я это суждение на каком-либо правиле или мне так подсказывает здравый смысл. Вернее, я сказал бы, что всё, что вы рассказали, вызывает у меня некоторое странное головокружение, природу которого мне трудно объяснить.
— В чем же ваше затруднение?
— Да хотя бы в том, что я не соображу, куда девался Пара, если мы имеем тут и Раппа, и Порто и Рапапорта, и всё остальное складывается так удачно со всех сторон. Впрочем, я не совсем уверен, что дело именно в этом…
— Это оттого, что вы не искушены в изучении Талмуда, дорогой кузен.
Портос так обрадовался этому обращению своего новоявленного родственника, что сдавил того в объятиях, причем это душевное движение едва не стоило жизни тщедушному хозяину дома.
— Другая ветвь семейства Коэн-Цадиков, то есть праведных священников, поселившаяся в Силезии, Богемии и распространившаяся впоследствии по прочим частям Восточной Европы, — продолжал кузен Рапапорт, немного отдышавшись, — стала носить фамилию Кац, образованную из двух частей этого почтенного прозвания…
— Послушайте, дорогой кузен, – прервал его кузен Исаак, уже начинавший опасаться, что его рассудок не выдержит продолжения занятий еврейской генеалогией, — давайте поговорим об этом в следующий раз. А пока что расскажите мне о себе. Чем вы промышляете на жизнь в этом городе, битком набитом турками и сарацинами?
— Я резник, дорогой кузен. Режу по закону, переданному нам Моисеем на горе Синай, всякую дозволенную в пищу скотину и птицу для всей общины сынов Иакова в Иерусалиме, святом граде. Впрочем, скотину мне не доводилось резать уже долгие годы.
[…]

Как бывший барон дю Валлон принял окончательное решение раскаяться и вернуться к вере отцов

Сидя в кресле для особо важного гостя в доме резника Соломона Рапапорта, рабби Моисей Галанте, Ришон Ле-Сион, светоч Торы, хранитель Завета, оплот Закона, главный раввин святого города Иерусалима, вел следующий разговор с нашим полным раскаяния героем.
— Готов ли ты к подлинному покаянию, сын мой?
— А в чем оно должно состоять?
— Дóлжно кающемуся вопиять постоянно пред Господом в плаче и покаянии; и творить милостыню посильную; и отдаляться весьма от того, в чем согрешил; и переменить имя свое, говоря: я другой человек, а не тот, кто совершил проступки те; и изменить все поступки к лучшему; и стать на прямой путь; и уйти из места своего, ибо изгнание искупает грехи, ибо заставляет его смириться и стать скромным и кротким…
— Ну, — с некоторым сомнением ответил славный Портос, — из места своего я уже удалился. А если считать, что главный, хоть и совершенный по незнанию, грех мой заключался в посещении по воскресеньям капеллы в Пьерфоне и во внимании, хоть и вполуха, заунывным проповедям и наставлениям моего аббата, то с этим грехом я тоже расстаюсь охотно. Что до моего имени, то батюшка мой, ни словом не поминавший наш древний род, всё же нарек меня Исааком в честь деда, и я не вижу, чем это имя может быть неугодным нашему милосердному Богу.
— Не предавался ли ты, сын мой, телесным излишествам? – спросил Ришон Ле-Сион, с подозрением глядя на мощные дебелые формы богатыря.
— А разве не сказал Соломон Мудрый: «Возрадуйся красе жены юности своей, вину из полной чаши и усладе сынов человеческих – счастливому клинку, и возблагодари Господа своего!»
— Да разве так сказал Экклезиаст, сын мой?
— Уж точно он сказал нечто в этом роде, — заверил его заблудший барашек стада Господня. – Впрочем, Арамис, то есть монсеньер д’Эрбле, ставший епископом Ваннским, растолковал бы вам это получше, чем я.
— А как же ты проводил субботу? – продолжал рабби Моисей, уверенный, что уж этим вопросом он непременно смутит самоуверенного и простодушного гиганта.
— Самым наилучшим образом, дорогой учитель, — уверил его благодушный Портос. – В Пьерфоне мы с Мушкетоном посвящали субботу умственным наслаждениям, обогащали свой ум познаниями…
— Ты хочешь сказать, сын мой, что тебе приходилось заниматься изучением священных книг? – изумленно поднял брови почтенный старец.
— В моем замке, ей Богу, было шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов, — признался Портос. – Наверняка некоторые из этих превосходных книг были священными. Впрочем, поручиться не могу… Мы, однако, изучали огромный глобус в специально отведенной для научных занятий башне, рассматривали далекие земли и моря, даже и не подозревая, что однажды мне придется отправиться в столь дальний путь. Иногда я также палил для забавы из пушек…
— Вот видишь, сын мой, — обрадовался рабби Моисей, — это великий грех – палить из пушек в субботу!
— Ну, так я обещаю больше этого не делать! А обедать или, скажем, ужинать, в субботу разрешается? – с надеждой спросил новый Лукулл.
— Три субботние трапезы заповедал нам Святой, благословен он…
— Тысяча чертей! Превосходно! Тем более, что я слышал, будто святая суббота для нашего мудрого народа начинается уже вечером в пятницу…
— Ты слышал истинную правду. Пища, однако, должна быть кошерной, — не унимался старец, решивший пропустить всю тысячу портосовых чертей мимо ушей. – А это значит, что тебе придется покончить со своим пристрастием к свинине, к дичи, к кровавым английским жарким и ко всяким морским гадам, которые в ходу у бретонцев, нормандцев, фламандцев и пикардийцев.
— Будь по-вашему, святой отец! – Портос, после всех тех чудес, которые произошли с ним в Святой Земле, решил соглашаться на всё. – Раз уж так велит наш добрый Господь Бог, я не стану и вспоминать ни про кабаньи окорока, ни про копченых угрей, ни про черепаховый суп, тем более, что мой добрый Мушкетон, который так прекрасно его готовил, уже давно питается на том свете духовной пищей.
— Кроме того, тебе придется молиться три раза в день на совершенно незнакомом тебе языке.
— Я готов повторять за моим дорогим кузеном Соломоном каждую фразу слово в слово, точно попугай.
— Ты также обязан сознавать, что на новом пути тебя будут преследовать всяческие соблазны и подкарауливать коварные ловушки, и если ты, не приведи Господь, попадешь в сети к самозванцу Саббатаю Цви, да сотрется имя его, то душа твоя будет истреблена навеки.
— Ну уж нет, святой отец! – решительно заявил Портос. – Худо придется тому рыбаку, который задумает ловить меня в сети. С такой крупной и тяжелой рыбешкой, как я, ему никак не справиться. И еще я хотел добавить, что мои почтенные родичи обещали присмотреть за мной на первых порах, чтобы я по незнанию не натворил чего-нибудь небогоугодного. И это, скажу я вам, сударь, наилучшая гарантия того, что никакого греха не будет. Да и годы мои уже не те, чтобы гоняться за мирскою тщетой. Если бы не призывы голоса чести, да не слезные мольбы одного благородного господина, чье имя я не имею права упоминать, которые повелели мне пуститься в это паломничество ради спасения несчастной графини, я бы и пальцем не пошевелил для земных сует. Скажу вам по чести, я уже подумывал было на склоне лет уйти в монастырь, и, когда бы не все эти докучливые мессы, то, верно, так бы и сделал, ибо жизнь моя, как говорится, клонится к закату.

Как Портос изобрел иерусалимское ассорти

Что бы ни говорил Портос по поводу своих преклонных годов, его деятельная натура не давала ему тихо сидеть сложа руки, думая только о спасении души. Вынужденный, пока не утихнет тревога, вызванная похищением графини, отсиживаться в доме Рапапорта, не высовывая носа на улицу, он нашел выход своему предприимчивому нраву в поварских утехах. Однажды утром, с тудноскрываемым отвращением пережевывая за завтраком сухую ячменную лепешку, скупо намазанную кислым овечьим сыром, он взмолился:
— Дорогой кузен, позвольте мне, в знак счастливого возвращения в лоно моего многострадального народа, повозиться сегодня на кухне! Кузина Йохевед может надзирать за мной, и я обещаю слушать ее во всем, что касается законов кошерности. В этих законах, предписывающих сыпать соль на раны жертвенных животных, она, конечно, понимает лучше меня, но с тех пор как я живу у вас, мой желудок постоянно скорбит, словно со дня разрушения святого Храма он не отходил от Западной стены. Почему-то до сих пор все те, кто обращал мысли свои к Господу, пытались доказать нам, будто постоянное умерщвление нашей плоти угодно ему не менее, чем истовая молитва. Чего стоит один шпинат моего доброго Арамиса! Я же намерен доказать жителям святого града, что еда может быть вкусной даже с Божьего благословения.
Разрешение было получено, и первым делом Портос, подозревавший, что скудость стола в доме благочестивого резника вызвана вполне естественными причинами, поинтересовался у кузена Соломона, какую плату тот получает за свое благословенное ремесло куриного палача.
— Обычно, кузен Исаак, — ответил сей праведник, как раз собиравшийся приступить к исполнению своих священных обязанностей, поскольку жена сообщила ему, что двое уже ждут его в лавке, – обычно я беру ровно столько, сколько хозяин птицы готов мне дать. Увы, далеко не всегда у сынов Израиля после покупки птицы остается хоть один грош, чтобы заплатить мне за труды…
— Я так и думал! – воскликнул Портос, подумав про себя, что совесть у сынов Израиля, вероятно, убывает в прямом соответствии с убыванием потраченных на кур монет. — И часто ли при таких порядках вам самим Господь посылает на обед петушка или курочку?
— Случалось и такое, дорогой Исаак, случалось и такое. Не раз и не два, благословен Господь! На прошлую пасху нам достался даже индийский петух размером с доброго барана…
У Портоса немедленно возник план, позволяющий совестливому резнику с большой выгодой для себя получать причитающуюся ему долю, не впадая в грех лихоимства и алчности и не требуя невозможного от своих собратьев. Явившийся в его лавку с птицей не мог утверждать, что ему нечем уплатить за священнодействие, коль скоро в самом теле пернатой жертвы уже содержалось вознаграждение – печень, почки, сердце, желудок, легкие и селезенка. Волей-неволей, счастливому обладателю будущего субботнего жаркого или бульона придется поделиться с тем, без чьих ученых хирургических услуг они оставались бы лишь бесплотными мечтами.
И действительно, следуя совету находчивого кузена, к моменту закрытия лавки в полдень Соломон, прервавший полное превратностей течение десяти птичьих жизней, стал обладателем корзинки свежих потрохов.
Исаак же, занявший командный пост на кухне, диктовал своему старшему племяннику рецепт нового кушанья, рождавшийся из его вдохновения прямо на месте:
— Записывай, Жозеф! Для изготовления этого божественного ассорти мы используем вот этот железный турецкий щит, который водружаем…
— С Божьей помощью, — вставил Иосиф.
— Водружаем, с Божьей помощью, на толстый слой раскаленных угольев, в только что прогоревшем очаге. Ты пишешь?
— Пишу, дорогой дядюшка.
— Превосходно! Берем лук, вот этот замечательный красный арабский лук, который меньше французского ест глаза, напоминая нам о нашей скорбной доле, зато при жарке дает больше сладости и аромата.
— Сколько лука, дорогой дядюшка Исаак?
— Настоящий мастер всегда действует на глаз, подобно меткому стрелку. Но для буквоедов, которые станут читать твою поваренную книгу через века, можешь записать, что богобоязненный Исаак пустил в дело три лучшие луковицы размером с собственный кулак. Ну а судить о действительном размере этого недюжинного кулака мы предоставим им самим. Пока железо накаляется, рубим луковицы с тем же усердием, с которым наши предки рубили проходимцев из шайки ненавистного Амалека, так кажется звали этого разбойника с большой дороги, мешавшего нашим предкам спокойно бродить по пустыне?
— Да сотрется имя его, — вставил Иосиф.
— Да сотрется имя его, аминь! И вот мелко нарубленный лук уже шипит на раскаленном железе. Теперь кидаем туда же эти свежие потроха пернатых, которые ныне соревнуются с ангелами небесными в песнопениях во славу Господа…
— Благословен он и благословенно имя его!
— Благословен он и благословенно имя его, аминь! Не станем жалеть перца, куркумы и египетского тмина. Сбрызнем наше жаркое также соком лимона. Но самое главное – не следует надолго оставлять кушанье в покое. Его нужно то и дело перемешивать на противне, чтобы оно прокаливалось равномерно, не подгорая и не впадая в жалкую односторонность. Ну-ка понюхай, Жозеф! Чем пахнет?
— Благовонной жертвой господу, да святится имя его, дорогой дядюшка Исаак!
— То-то, милый! А теперь ставь жирную точку в своей кулинарной книге, да беги скорее сообщить матушке, что пора ставить на стол мясную посуду.
Именно так было создано знаменитое иерусалимское ассорти, честь изобретения которого впоследствии пытались приписать себе многие самозванцы из турок, арабов, евреев, греков и армян.

Публикация и перевод с французского: НЕКОД ЗИНГЕР

1 Сабиль, себиль (араб.) — общественный источник, колодец. Переводчик счел необходимыи сохранить это иноязычное заимствование, использованное автором во французском оригинале.
Этот сабиль, построенный в XVI веке Сулейманом Великолепным, сохранился в Иерусалиме до наших дней.

Александр Щерба: ПРИКЛЮЧЕНИЯ САШКИ В ПОЛУВОЛШЕБНОМ ГОРОДЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 23:03

Вступление

Сашка — мальчик пяти лет. Он только что приехал в Иерусалим с мамой и с папой, дедушкой и бабушкой, которые его день-деньской воспитывают, но это ему скучно.

Первая Встреча

Сегодня вдруг родные как будто забыли на время о нем, и теперь Сашка мирно спал, набегавшись за день с пистолетом по двору…
Что-то заставило Сашку открыть глаза… и он увидел большого красивого человека в черном плаще, расшитом звездами.
Незнакомец ему сразу понравился.
— Ты кто? — спросил Незнакомец у Сашки, будто не он сам, а Сашка был тут в гостях…
— Я — …Мент Дукалис! — сказал Саша.
— Нет! — сказал Незнакомец. — Ты не Мент Дукалис! Ты — Сашка! И ты неделю назад приехал с мамой и папой из России, и тебе всего пять лет!
Сашка понял, что соврать на этот раз не удалось, и спросил теперь сам:
— А кто ты?
— Я — Некто, — ответил Незнакомец. — А, впрочем, считай, что я — это ты, но уже выросший.
До Сашки не дошло, и он спросил:
— Как так может быть, что тебя сразу двое?
Незнакомец поморщился и произнес:
— Я тебе не смогу это сразу объяснить, это сложно. Но ты уж поверь мне на слово! Это так.
Сашка кивнул.
— Я буду приходить к тебе теперь каждую ночь! — сказал Незнакомец. — Ты мне нравишься!
Сашка почувствовал, что ему жутко хочется спать… Он сомкнул веки и провалился в сон…

Сашка и Океан

Весь следующий день Сашка с нетерпением ждал ночи… Он хорошо запомнил Незнакомца, что приходил к нему накануне, и обещание его прийти к Сашке опять.
Днем он был спокойнее, чем обычно, на что обратили внимание дома и отнесли это засчет погоды — жарко было неимоверно.
Вечер пришел еле-еле, Сашка быстро поужинал и пошел к себе в комнату — дожидаться вчерашнего гостя…
Как он ни старался не заснуть, у него ничего не вышло, и среди ночи Сашка проснулся от прикосновения.
Прикосновение было легкое, мягкое, как дыхание, но Сашка все равно его почувствовал.
Незнакомец стоял над ним, хорошо улыбался, и Сашка обрадовался:
— Ты?..
Незнакомец опять улыбнулся:
— Я! У тебя был хороший день! Тебе светило Солнце, у тебя было, что поесть и в чем ходить. Ты пил, сколько хотел! — Незнакомец прочел на лице Сашки удавление и объяснил. — Ты удивлен?.. Ты хочешь спросить меня, зачем я говорю, что хороший день — это когда есть еда и питье, есть, куда спрятаться от зноя и что обуть, чтоб не поранить ноги. Отчего я перечисляю эти простые вещи? Милый мой, поверь мне, что у многих на Земле нет и этого! У кого-то нет еды, у кого-то солнца… У кого-то нет дома или хлеба… Кто-то сейчас отдал бы все за глоток обычной воды. ТЕПЕРЬ ТЫ ПОНИМАЕШЬ, ЧТ0 ТЕБЕ СЕГОДНЯ ВЕСЬ ДЕНЬ БЫЛО ХОРОШО?!
Сашка подумал, что Незнакомец говорит, в общем-то, правильно, но как бы упрекает его, Сашку, в том, что у Сашки есть еда и солнце…
Сашка немного обиделся… Он засопел, потом стал пыхтеть…
Незнакомец извинился:
— Я не хотел тебя обидеть!
Сашка ответил:
— Я не обижаюсь на тебя!
Незнакомец помолчал…
— Чего ты больше всего хочешь? — спросил он Сашку как-то вдруг…
Сашка чуть задумался и потом сказал:
— Знать всех.
— Необязательно знать всех! — ответил Незнакомец. — Разве ты знаешь каждую Волну в Океане?
Сашке вдруг очень захотелось спать и через минуту он уже крепко спал.

Сашка и Музыка

Сашка стал серьезным.
Он весь следующий день думал о том, что сказал его странный Гость.
— Разве плохо знать всех? — Сашка решительно не понимал, что его Гостю в этом не понравилось…
Он подумал еще и сказал себе, что тот все-таки прав, потому что всё знать, должно быть, скучно.
Сашка хотел поделиться своим открытием с родными, но отец и мать были на работе, дедушка целый день спал, а бабушка целый день готовила…
Сашка на них не обижался — он думал о том, что когда он вырастет, и у него будут свои дети и даже внуки, он тоже станет занятой человек, которому до детей и внуков иногда нет никакого дела.
Сашка уже где-то слышал, что есть «люди-совы», а есть и «люди-жаворонки». «Люди-совы» не спят по ночам — почти, а отсыпаются днем. А «люди-жаворонки» ложатся спать рано вечером, встают на рассвете и сразу берутся за дело… Сашка гадал про себя, кто же теперь он сам — «сова» или «жаворонок»? — и так и уснул на своей скрипучей кровати…
Во сне Сашка почувствовал на себе чей-то требовательный взгляд, открыл глаза….
Над ним стоял его Незнакомец, насмешливо скривив губы…
— Сашка, ты знаешь, что такое музыка? — спросил он напрямую. — Нет? Тогда отчего же ты спишь?
Сашка рассмеялся. Он вдруг поймал себя на мысли, что уже привык к этому Незнакомцу и к его манере поучать. И что теперь Сашке эта его манера даже нравится, так как Сашке видно, за ней Незнакомец скрывает доброе сердце…
— Музыка — это то, что нельзя убрать из Мира! — вмешался в ход сашкиных мыслей Незнакомец.
Если б Сашка не лежал на кровати, слова эти сбили бы его с ног.
— А что, — думал он на следующий день, — разве есть что-то, что можно убрать из Мира?.. Ну, ясно, человек умирает, и теперь его в мире нет… Или старый корабль… Его режут на металлолом, и потом строят новый корабль… Или, к примеру, дом… Старый дом сносят. То есть, его разрушают… На этом месте строят новый… Конечно, без музыки плохо.
И тут Сашка на миг представил себе, что Музыки нет. Что МУЗЫКИ ЕЩЕ НЕТ.
Ему стало жутко. Он слышал холодную далекую Тишину, ничего не несущую Миру, и ничего у него не просящую…
Сашка затряс головой, прогоняя кошмар… Включил радио тихо-тихо, так, чтобы слышать его только одному…

Незнакомец дает советы

«…Никто не знает, что такое Любовь, но ты люби, Сашка!.. Никто точно не знает, для чего человек рисует, но ты рисуй, Сашка! Никто не знает, для чего человек слушает музыку, но ты слушай! Никто точно не знает, зачем человек пишет стихи, но ты пиши! Учись быстрее читать и считать и потом вволю считай и читай! Ставь себе большую цель, но помни, что если ты ее не достигнешь, грусть твоя тоже будет большой… Здесь дует ветер пустыни, он обжигает лицо и легкие, он пробирается через любую складку в одежде… Спроси, зачем он нужен, и никто не даст тебе ответа… Все можно, но за все придется платить. За порванную книгу, недоеденный хлеб… Отчего любят удачливых… Оттого, что в Мире живет Надежда: не все так плохо! Не воруй! Есть вещи, которые нельзя украсть! Число. Солнце. Доброе прошлое. Талант. Любовь. Поцелуй. Море… Нельзя украсть Море! Конечно, Сашка, мы не можем познать мир, но мы можем чувствовать, каково нам в нем — плохо или хорошо. Никто не знает, для чего мы спим, для чего нам весело в воде… Никто не знает, отчего человеку иногда нравится высота… Огонь…
Да что ж это за жизнь! — подумал Сашка, — Выходит, мы о ней вообще ничего точно не знаем!
Верно! — сказал Незнакомец. — Ты мыслишь верно! Но хорошие стихи, это те, которые запоминаются как серьезная музыка. А специально ни то, ни другое не напишешь — нужно Вдохновение!.. Нужно ВДОХНОВЕНИЕ, Сашка!.. Вот и жизнь — сплошное вдохновение, Сашка! И в ней присутствуют стихи, и в ней присутствует Музыка!
Сашке так понравилось то, что говорил его Гость, что он и не заметил, как к глазам подступили слезы восторга — раньше, до этого, такого с ним никогда не было…
— Не плачь! — сказал Незнакомец. — И еще! — сказал Незнакомец. — Если тебе когда-то станет совсем худо, так, что не пошевелиться, раскрой рот и скажи хоть что-нибудь в небо над тобой.
Сашка подумал, что, в сущности, Незнакомец говорит то, что всем тысячу раз известно, но то, КАК он это говорит, никто наверняка за ним не повторит… То же, что говорил теперь его гость, говорили и родные, но их слушать было скучно…
И все-таки у Сашки было чувство, что его только что обворовали… Где-то в самой глубине души он понимал, что каждый человек должен дойти до этих знаний о жизни сам — и он, Сашка, выходит, тоже…

Сашка и Одиночество

Незнакомец появился опять неожиданно, как сквозняк…
— Ты опять пришел? — спросил его Сашка.
— Ты не рад? — ответил гость.
Сашке польстило то, что с ним говорят, как со взрослым — не сюсюкая, и не жалея.
— Я знаю, ты все больше один! — сказал Незнакомец. — Языка ты не
знаешь, ребята во дворе смеются над тобой. Родные… У родных на тебя пока нет времени. Даже у твоего дедушки, который всегда спит…
.. Сашка закивал головой… Действительно, с ним давно никто не занимался…
— То есть! — сделал вывод Гость. — Ты одинок!
Сашке стало себя жалко.
— Если ты один, и тебе одиноко, — учил Сашку Незнакомец, — представляй себе большой белый Пароход, и свет, и танцы на каждой палубе… И вино в хрустальных фужерах…
Сашка не заметил, как и когда его гость исчез: он подумал, что тот исчез, пока он, Сашка, моргал…
Сашка спал крепко, утром его еле добудились — снился ему белый Пароход …

Сашка и Старость

Это была одна из последних их встреч, Сашка был рассеян, все не мог никак сосредоточиться… Его Гость присел на край Сашкиной кровати, и тихо гладил Сашку по голове…
Речь Незнакомца была так привычна и так приятна…
— Когда та станешь старый, ты будешь вспоминать своих Дедушку и Бабушку, и, если ты сохранил любовь к ним в своем сердце, в этих воспоминаниях ты сможешь купаться, как в Море – очень, очень долго! Ты станешь сидеть в кресле-качалке, укутав ноги пледом; ты полузакроешь
глаза, и нежность твоих стариков станет греть тебя, как плед, и ты будешь блаженно лыбиться, непонятно для других, отчего. И другие подумают, что ты сошел с ума — или впал в Детство. Но ты будешь как раз теперь в полном уме, первый раз за всю жизнь. И ты откинешь с ног плед… Проси своих стариков, чтоб дольше жили!

Большие и Маленькие

— Есть серьезные веши в мире! — сказал Незнакомец. — Смотри, Сашка – ты маленький ведь, а защищать тебя будет целая Страна — заболеешь ты, или тебе вдруг станет отчего-то плохо…
Сашка запомнил это больше всего прочего, и дальше жил, держа это постоянно в голове, и жить с этим было как-то проще и легче…

Простая вещь любовь

— Сашка! Ругать можно всё! — сказал Незнакомец. — Но лучше всё любить.
Ты спросишь, «Что такое Любовь?», — и я тебе отвечу, что точно этого никто не знает, но у любви есть признаки…
Любимый человек — это тот, которого всегда не хватает… Если он в командировке; если ждешь его с работы и по три раза разогреваешь суп; если без него дом пуст, а отдых у Моря — не отдых… Кроме того, любить можно траву, Реку, деревья. С последними даже можно разговаривать…
Мир — это то, что нужно не одному, но всем, сразу… И Любовь, которая в этом Мире, тоже на всех одна… Непонятная Любовь эта — от которой родятся дети…
Сашка хмыкнул.
— Чего ты смеешься? — спросил его Незнакомец. — Я сказал что-то смешное? Куда ты без любви, Сашка?..

Сомнения

Прежде Сашка ничего подобного не слышал — ничего подобного тому, что говорил ему его ночной гость…
С одной стороны, Сашке льстило, что с ним говорят ТАК, с другой — он многого не понимал, мало того, слова Незнакомца иногда просто пугали.
Если бы это говорилось по радио, по телевизору — ладно, он бы это перенес… Но вот ТАК, вживую, когда цена слову растет?..
Сашка день напролет об этом размышлял, были мысли рассказать все взрослым, но те, наверняка, решили бы, что он безбожно врет, а то и свели бы к врачу…
— Никому ничего не скажу! — решил он. — А Незнакомец пусть приходит …

«Лечу!»

— Закрой глаза! — сказал Незнакомец Сашке…
Сашка закрыл глаза, как приказал ему его странный друг, и вдруг почувствовал, что куда-то летит…
Дальнейшее было в полном безмолвии.
Его охватил бешеный восторг: внизу под ним мелькали синагоги, пагоды, церкви и мечети. Красивые, белые, как снег, дома проносились под ним, как ветер. Ночь освещали желтые фонари, людей на улицах не было…
Сашку бросало из стороны в сторону, лицо жег встречный ветер…
Храмы внизу под ним светились отраженным призрачным светом…
Сашке теперь было хорошо — раньше он во сне не летал, не получалось.
Он взмывал вверх, до грубых туч, или почти падал вниз, на дома и храмы. Делая над Городом какие-то странные, непонятные ему круги, кричал от избытка чувств, раскидывал в стороны руки.
Какая-то волшебная сила потащила его далеко вверх.
Сначала он увидел Город, залитый желтым светом, весь, целиком. Потом Город слился с остальной землей. Потом Земля стала голубым Шаром. Потом где-то затерялась и она…
Сашка проснулся и стал думать, рано или нет ему знать то, что дает ему Незнакомец?..
Ответа он не нашел.
Вспоминая свой сон, он подумал, что так, как было во сне с ним, чувствует себя, наверное, человек, который умирает.

Сашка и Смерть

…Первый раз за все время Незнакомец был с Сашкой резок. Ему явно что-то мешало… Сашка не знал, что делать — мало ли из-за чего человеку нехорошо?
— Кто бы что тебе ни говорил, — выдохнул ночной гость, — запомни, мальчик, хорошей войны не бывает!..
Сашка спросил:
— Как ты умрешь?
— Меня убьют на войне! — ответил Незнакомец. — На Войне Ангелов. В комнате топором повисла тишина…
Сашке вдруг стало жалко всех на свете, а особенно этого вот незнакомца… Сашка заплакал, и пока он плакал, тот исчез…
Сашке не оставалось ничего другого, как уснуть.
Какой-то огромный человек стоял над ним в его тяжелом сне и громко выговаривал Сашке: «Никогда не ругай свое детство!»
День Сашка потратил на то, чтоб понять, что этого незнакомца убьют на войне…
— Но, он же говорил, что он — это я, только выросший?.. Значит, я вырасту, и меня убьют на войне… Меня, живого меня, — убьют на войне…
К вечеру у Сашки подскочила температура, его где-то просквозило, — решили взрослые, дали таблетку и меда с молоком — об истинной причине болезни Сашка молчал.
Вероятно, скоро Сашка свыкнется с тем, что узнал о себе. Может, он это полузабудет или даже решит, что ему наврали… Но пока он живет с этой мыслью в голове — с мыслью, что ЕГО УБЬЮТ НА ВОЙНЕ.
— Я тебе прежде не говорил… — сказал Незнакомец. — Кто хочет другому зла, становится слаб: против него встанут городские деревья и трава на газонах, и солнце в полдень в июле-месяце, и птицы над головой. Ветер станет трепать его зимой, мороз мучить. Он непременно упадет на
гололеде. Съест не то, выпьет… Дети его будут болеть неизвестными болезнями, у него никогда не будет достаточно денег на жизнь.
Незнакомец вздохнул, словно перед тем, как сказать Сашке что-то важное, собрался с силами и тихо произнес:
— Ну, пока, Сашка! Дальше живи сам!..
Сашка, к своему удивлению, отреагировал на реплику гостя спокойно —
он знал теперь, что есть встречи, и есть расставания; есть день, и есть ночь, есть жизнь и есть смерть…
— А ты? — спросил Сашка, имея в виду то, что как же будет его Гость обходиться теперь без него, Сашки?
Сашка на секунду задумался, потом тут же пришел в себя и увидел, что за это мгновение его странный Гость исчез.

Эпилог

Больше Сашка своего странного Гостя не видел…
Первое время скучал, потом свыкся с потерей и часто думал о том, что ему с его другом подфартило, и хорошо, если бы у каждого был такой старший товарищ, который бы рассказал ему о мире то, что знает…

Анна Глазова: НЕ ЧАБРЕЦ

In ДВОЕТОЧИЕ: 12 on 24.07.2010 at 22:59

В самолетном окне надоблачный мороз рисует тонкие штрихи, перекрестья кристаллов, похожие на иллюстрации Жизель Целан-Лестранж к стихам ее мужа. Я их вижу немного размыто. Читаю, как Беньямин пишет, что закон в тире такой, что всадник, когда падает сражённый, остаётся сидеть в седле, даже перевернувшись вниз головой. Судьба всадника меня мучит, ему еще вечно крутиться и крутиться, даже если тира давно нет. Мне тоже еще сколько-то крутиться, огибать дугой землю туда-сюда, но не в седле, а пристегнувшись к креслу.

Четыре дня до слез мало. Над облаками ещё горит целое белое солнце, горизонт выгнут неестественной дугой. По морю уже стелется красная дорожка, словно ковер предвещает кровавый финал. Тёмное, как смерть, бордо не в радость без новых друзей, его не с кем разделить. В пластиковый стаканчик капает жидкая соль из глаз, не мертвая. За день до того я смотрю в непроницаемые очки Андрея, а ровно посередине между нами на каменном, немного щербатом, по-монастырски тяжелом столе стоит совсем прозрачная бутылка, проходя сквозь которую солнце согревает живую, алую кровь виноградин. Несколько капель падает на землю, впитывается без остатка, это языческая жертва монастырским пределам. Никто ничего не скажет, тут монахи и так молчат, смолчат и об этом.

Солнце садится. Я засыпаю. Во сне четыре дня в Израиле раскручиваются по спирали. На Мёртвом море Шломо везёт нас туда, где кроме соли и грязи есть круглый пресный источник, внутри которого извергается грибом донный песок. Его сын Бен не хочет расставаться с продолговатым камнем, окованным многими обручами серой соли. Шломо называет этот камень женой Лота. Бен, ещё только начинающий знаток орфического сюжета, упорствует. Кто знает, как с того момента повернулась судьба его каменной невесты. Он увлек ее с собой с пристрастием соблазнителя и невинностью рака, уносящего анемону. Он уверен в спасительной силе своей собирательской любви, но Шломо – Шломо искушённый знаток сюжетов. То, что мы любим, часто умирает в забвении, а не в наших руках. Может быть, теперь она, всё такая же окаменевшая, лежит трупом в багажнике, и гниль не тронет ее.

Затекает шея, поворачиваю голову – теперь во сне Иерусалим. Из сюжетов и историй соткана эта география. На нескольких сотнях метров тысячи лет сгущаются в плотный фетиш. Два старика стали упорными отшельниками среди туристической толкотни в переулке под сводами, поставили столик на ступени, мимо грошовых четок и крестов, чешут бороды и играют в нарды. Широкой рукой разбросаны армянские кресты, похожие на фишки деревянных игр. В храме гроба Господня плачущая паломница снимает платок и натирает смоченными в масле волосами розовую плиту, похожую на увеличенный срез легочной ткани. На плите обмывают взрезанное тело спасителя. Моют так, что оно всё исходит в камень и оливковую пустоту. Плита, впитав дух усердия из покрасневших рук, сама становится цвета плоти. Стены у входа и дальше мелко-мелко иссечены крестами, выцарапаны паломниками. Веду по ним левым указательным пальцем, на котором шрам пересекает сетку отпечатков. Храму за всех приходится нести крест, главное – крест расколов, поделивших христианство на много церквей. Как границы между твоим и моим между мирянами, границы здесь разделяют конфессии. Вообще, разделение города на кварталы создаёт впечатление, как будто здесь решили начертить карту политической географии, по подобию которой потом и разбивают мир на страны.

В кофейнях спрашивают, хотите говорить на иврите? Хочу. Автоматы на заправке разговаривают на святом языке, а соседский интернет из воздуха дома у Шломо называется, как книга – Зогар. Наверное, и Библия читается, как список для покупок в магазине, когда каждое воскресенье зовётся «день первый». Несколько раз за короткий срок слышу упоминание «иерусалимского синдрома», и, наконец, меня он тоже застигает на мгновение: Шломо учит итальянский, стол в кухне завален словарями. Один раскрыт на странице, navicella, navigable.. С самого верха в тетради записан аккуратной рукой обрывок не до конца переведённой фразы «…папа вышел, вошёл кардинал, и никто не понял…»

Нас встряхивает турбуленция, и я просыпаюсь, чтобы сразу заснуть уже в Тель-Авиве. Вижу, как из дома спускается по белым ступеням Дима, походка бесшумная, как на кошачьих лапах. Глаза зеленее и шире расставлены, чем я думала, меняют выражение быстро, как облака в небе, а лицо ещё невозмутимее. Потом уже, когда читает свой рассказ, движения раскрывают больше: рука описывает, видно, те же движения, посмотреть на которые сходится толпа учеников на его уроки тай чи.

После долгого дня в разъездах и порядком выпив вина, сбиваюсь, читая стихи, краснею от стыда за косность непослушного языка. Но и как бы он слушался, когда ответственность перед слушателями. Зато когда читает Лёня, слышу и вижу работу дыхания. Его тонко прорезанные ноздри становятся резко прорезанные. Слова складываются, как мозаика из огранённых камней. Всего несколько текстов. Говорю, я люблю вот это стихотворение, показываю в книжке. А, да, говорит Лёня, я не знаю, как его читать. Мы оба читаем по стихотворению, и в каждом попадается строчка «девочка спит», Лёня читал вторым и потому на этой строчке смотрит на меня со значением. Я не успеваю ответить лицом, и потому много позже отвечаю письмом. Пьем лёнин гранатовый портвейн. Он темен, как ночь во дворе.

Петя Птах читает большим голосом, как поет, смотрит мне прямо в глаза, и потому хочется стать хором и подпевать. Женя Сошкин, как столовращатель, приводит память об Анне Горенко, и ее книжка молчаливым присутствием лежит между нами. Шломо, разумеется, отказывается читать переводы. Иегуда Галеви как будто стоит, отвернувшись спиной, а Шломо молча и с отказом смотрит во все прекрасные глаза. Потом уже, в другой день и без стихов, шагаю рядом с Гали-Даной и понимаю, как она пишет, когда она легко, ритмически и элегантно вытягивает пику зонтика и оставляет камни мостовой позади. Некод показывает перечное дерево: заостренные листья и гроздья розовых ягод-зерен. Некод много улыбается, и они с Даной как будто сплетены невидимыми нитями, не разорвать.

Эпитома израильской вежливой воспитанности: лемур Гали-Даны, не глядя на вазочку дожидающийся в кофейне, когда ему предложат остатки взбитых сливок.

Чёрный священник иорданской конфессии, не глядя, твердой рукой даже не отстраняет меня, а отодвигает воздух, как дверь, когда ему надо пройти мимо к ступенькам.

После мытарств по раскаленному Яффо Петя ведет нас купаться, волны высокие, и не доплыть до коварных рифов. Если бы была яхтой, нарочно напоролась бы на риф. Спасайся, кто может.

Дима рассказывает о камнях в Армении, которые стояли у дороги, а человек каждый день возвращался к камню и покрывал его тончайшей вязью резьбы. И еще учит сворачивать суши.

Шломо рассказывает про раввина, родившегося с зубами и трех лет отроду заведшего в тупик учителя. В арабской кофейне едим по куску огромного круглого, тёплого и сладкого сыра на завтрак. Бен вместо этого хочет такой же кусок, но пиццы.

Лёня рассказывает, что Иордан повернул вспять, когда крестили Христа.

Попутчица в самолете рассказывает, что в Хайфе можно сидеть на террасе у моря и есть завтрак. У нее страшно накрашенные черным глаза и губы, обрисованные черным карандашом.

Почти долетели, но буду спать назло. Расщелина Мертвого моря похожа на длинный и некровавый, хирургический надрез – как у Христа на картине Караваджио – сквозь который Бог извлек женщину из груди Адама Кадмона. Незаживающий экстатический глаз, полный, как Лета, мертвенных слез забвения. В воде, расставив колени, как суда – вёсла, мы с Шломо говорим об «Улиссе». Я уже почти начала ехать в Итаку на другой стороне мира. А вековая, несрубленная олива, не та, что в ложе Одиссея, осталась в Гефсиманском саду. Горлица на иврите называется «тор», а летучие мыши огромные, размером в горлицу.

Сердечность и гордость людей. Много юношей, у которых волосы собраны в небрежный греческий узел на затылке, в этом тоже есть что-то героическое. Саша говорит, когда мы идем по взлетному полю, «они для нас слишком». Как это, говорю, слишком? Ну, говорит, кто мы им, чтобы они так нас принимали? Гордость: Лёня восстал против моей мысли, что за’атар это чабрец. Это особая, здешняя трава, сказал Лёня. Я ошиблась, и поиск тоже врет, что это орегано. Самолет садится.