:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 34’ Category

Света Литвак: ГОРОДА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:10

СТИХИ О ПЕТРОЗАВОДСКЕ

Немецкий скульптор Райнер Кассель
Пошёл, купил билетик в кассе,
И поезд, курсом на Восток,
Привёз его в Петрозаводск.

Его приветствовали строем
Рабочие «Монолитстроя».
Пришли встречать Петро и Маша
С завода «Петрозаводскмаша».

И здесь, на озере Онега —
Не бабу толстую из снега,
Не из гранита камнерезом —
Сварил скульптуру из железа.

Под звёздным небом набережной
Он просверлил рукой небрежной
Тяжёлый лист из нержавейки,
Здесь установленный навеки.

И, разровняв песок украдкой
На гладкой каменной площадке,
Восторг онежских бурь и пург
Увёз в родной Нойбранденбург.

А от плиты чуть-чуть поодаль
Два рыбака швыряют в воду
На воздух взвившуюся сеть,
Дулута дружескую весть.

Как обнажённые рентгеном,
Распиленные автогеном,
Гнут металлические прутья
Их крепко спаянные груди.

Авангардистскую скульптуру
Из проволочной арматуры
Застраховал Гарантэнерго
Для Рафаэля Консуэгра.

Немного дальше сводят скулы
Стальные челюсти акулы,
И неожиданно возник
Рельефно мыслящий тростник.

За ним, закреплена на палках,
Плывёт французская русалка,
И там, где сесть не смеет птица,
Железом дерево ветвится.

Тут финны были и германцы,
Французы и американцы,
И мы их знаки различали
И пили пиво на причале.


МОСКВА

и розгой секли и в пучину ввергали и
ругали же их и предостерегали их
цикады трещали над ними секомыми
пали их жарой и садни насекомыми
            куполюдная лупоглавая
            семечки-чесмены
влачились полями одними свекольными
к Москве подступая путями окольными
            жирносольная хлебожадная
            кума-якиманка
как будто в столице воздастся им благами
ютится надежда всегда с бедолагами
            простовласая стенобитая
            кинешмы-мнишки
всё время желали напитков и кушаний
крутых кипятков и баранок насушенных
солёных грибов и капусты заквашенной
ну, где же Москва, покажи, где Москва же, ну
            прежнебрежная грязноснежная
            женщина-сенеж
исполнены веры, украшены доблестью
подвержены страсти, идут за верстой версту
            крутоперсая кольцеперстая
            рдищево-дурища
не плачь, не рыдай, с ними не разговаривай
горючие слёзы смывает Москва-рекой
            вертоглазая златовратая
            витюрли-лютивли





















Ростислав Русаков: БЛЕДНЫЙ ГОРОД

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 15:06

*
Всю ночь ворочался в постели…
Не выдержал и вышел вон:
Осенний холодок рассеял
Мой желтоватый полудрём.

Я шаркал и хрустели лужи,
Вдыхал разреженность ветвей —
Там висли стай вороньих груши —
Плоды бессонницы моей.

Весь город с беспризорными видом
Вжимался в полинялый плед,
И здоровенной рыжей дылдой
Над ним сникал рябой рассвет:

Будил, мычал, толкал и топал —
Тупой весёлый дурачок,
И город встал, и сонно с полки
Стянул футляр из-под очков.

Достал очки, дыхнул на стекла,
Протёр о плед, зевнув, надел,
И гаркнул рыжему подонку
Вороньей стаей по воде.

Тот побледнел и будто сдулся,
А город потянулся, и
По жилам учащенным пульсом
С людьми вагоны потекли.

И мне пора, пока я молод —
Я, пусть не в рифму, [имярек] —
Бежать в мой беспризорный город,
Понять мой первобытный век.

2017


*
гололед я над ним как горб
бледный город молчит что дальше
лишь продрогший фонарный столб
изогнулся в припадке кашля

бледный город болеть устал
вот вспотевший хрипит троллейбус
в нем примерзши к своим местам
люди южных кровей расселись

здесь мокрота на всех одна
в душных спазмах в ознобе бредя
вырезаю себя из сна
бледный город куда мы едем

до конечной а там с небес
воспаленных венозных легких
сам себе придавая вес
сыплет спелый антибиотик

2018


*
Тишина, никуда не деться,
Муха бьётся на свет к луне.
Этот дом и дома по соседству
Засыпая засыпал снег.

Заходи, как будешь в Подольске —
Двадцать первый, конечная. Здесь
Тротуар, осторожно, скользкий.
Восемнадцать, сто пятая, шесть.

Тишина, только ватный город,
Только тощий фонарный свет.
Осторожно, поднявши ворот,
По Подольску скользит поэт.

Нет звонка — да, зачем — открою.
Закипает вода на чай.
Тишина, подогнувши ворот,
Ртутью катится по плечам.

2018


*
Скупая осень бытия, тягучий город –
контраст воспоминаний. В этот час
ум сам дорогой непрямой в рассветный холод
к забытым кадрам детства тянет нас.
Видение как сон, как солнце, но сейчас
он видит нечто – суетлив и робок –
отвязывая слух и отпуская взор:
совиный царь и дух кабаньих тропок
дошёптывают свой последний разговор, –
и понимает, что не жил до этих пор.
И понимает, что не жил, не видел то, что
скрывалось между тупиков слепых лучей;
что пряталась в ветвях, просветов точках
не пустота, но свет – творящий и ничей
текучий формообразующий ручей.
Вот так очнувшись и не ведая, не зная
как долго длилась эта вспышка, рад
всё узнавать – он видит свет в проём окна и
совсем иначе – как рассвета клад.
Но не рассвет он видит, а закат.

2019





















Рамиль Ниязов: TOSHKENT

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 14:56

/

«аристократы      тянутся к плебеям     плебеи тянутся    к аристократам в этом нет ничего нового»   сказал     ваш        поэт       вашими словами хотя
мы говорим
на одном
языке

наверное

 
/

баннер пепси
среди узбекской деревни
здесь везде стоят коробки со стеклянными бутылками колы за копейки
ты пьёшь а потом отдаёшь им бутылку обратно и так они моют их несколько лет
и. сказал какая у колы хорошая работа с местным менталитетом
почему наши до такого не додумались глупые                                         наверное
 

/
 

ю. говорит главное для каждого узбека                      это свадьба

они годами копят деньги всей семьей       чтобы   в  один    день       заехать    в белом лимузине      в дорогой    типаевропейский    ресторан   как в этих   красивых    европейских сериалах  походить на них    это их мечта     вы разве не   замечали что   тут   в любой задрипанной кафешке     стоит плазменный       телевизор

н. отвечает если мы нашу    пешую улицу    называем по-российски    «арбат»   то у вас    «бродвей»    в   три раза больше и богаче   хотя нефти много у нас         наверное

с. говорит     лайкаешь     молодого узбекского художника
а через пару лет   уже жена дети    какое тут   современное искусство но
отвечает ю.   я     поражаюсь     узбекам    которые    знают узбекский и английский но       не знают русский     как     они  смогли    перешагнуть    этот этап

н. говорит   мой отец       советский уйгур         говорит        не люблю   русских        не подумай      у меня пара    русских друзей    которые    дороже   большинства    уйгурских     но они    высокомерные  ещё в  союзе   у них   было   такое    высокомерие    хотя мы жили в одной стране     и   говорили на  одном   языке                     наверное

я говорю             советскость обошлась   узбекистану     дороже чем   нам

а. говорит    мы многое могли    простить   нашей      власти            хоть      людей как в союзе не   расстреливают     в   тридцать восьмом     с  четвёртого   по     седьмое  октября  чекисты  перебили    пятьсот семь     человек    всю   узбекскую  интеллигенцию    за раз    но даже тут     наша власть                             оказалась круче

 
/

 
в. говорит      у нас вообще-то народ  спокойный
но очень трусливый           если   фотографируешь кого-то     думают   ты из кгб               они  в любой момент    могут забрать    без объяснений и    держать    запугивать     несколько     часов         это       профилактика    борьбы     с    терроризмом   а мент всегда    называет тебя братом     это  так мило        такой братский       шмон   не для того чтобы что-то найти       это такая традиция        братская        ментовская        чтобы всегда  помнил что везде   есть братья целая         страна братьев

но недавно людей  начали     выселять из    домов за    мизерную   компенсацию    (которая         была       наверху     но до людей   не дошла                наверное)      и       один    мужик поджег     хакима       он выжил    но все   устали до того что    готовы    поддерживать насилие но у нас   вообще-то  народ мирный    спокойный         наверное
 

/

когда вы говорили
                           свобода это иллюзия 

сидя в своих
хорошо меблированных
алматинских хатах             мы молчали 
когда вы приехали к нам и начали

                           восхищаться

нашей депрессией  называя её       «стабильностью»

нашей нищетой       называя её           «дешевизной»

нашими репрессиями       называя их     «спокойствием»

нашими красивыми женщинами     которых      стало      некому        насиловать    после   андижанской      резни

мы                             ответили

иллюзия       —            это         свобода
 

                                            мы для вас не игрушка как вы для нас 

p.s.:

                                            прощанье с узбекистанской столицей.

о мои узбекские маргиналы
когда вырастут молодые узбеки     что будут шутить про каримова      так же      свободно как я для которых  он      лишь очередной диктатор    а не    клеймо     каждый    раз    когда ты  смотришь  на       паспорт   который    ни на  что   не обменяешь    и  говоришь    моя родина там где   демонстрации     подавляют    расстрелами
когда эти     молодые       начнут  узбекскую   историю
когда    таджики им будут    говорить     «вы боевые не  то    что мы»        как вы   нам        (ещё недавно      мы это говорили кыргызам)
надеюсь
вы сохраните им

этот узбекистан

всегда чужой

и

разрывающий сердце

 

2 августа 2019.

 





















 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Пол Вермирш: В ЛОНДОНЕ ДЖОЗЕФА МЕРРИКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 14:55

Мое тело, подобно этому городу, шумит и расползается
в стороны. Паровые двигатели, токарные станки и
прядильные машины свезены тысячами из графств, но в
городе они не умещаются, и поэтому он, начиная с самого
центра, дико и непристойно раздувается. И поэтому мое тело
раздувается от напряженной, внутренней революции, а я
не в силах постичь механизм, управляющий переменами.

Его правая рука, не длинней моей правой руки, потеряна
в битве и разбухает в трущобах. Она не работает. Она
воспалена. Перемены произошли еще в молодости. Сначала
восстала кожа, затем кости, позже все остальное. Между
делом я вырвал свои кривые зубы, но вскоре оказался под
куполом собственного цирка, своего черепа. В затерянном
магазине на глухой улице, за ширмой. Вот что было

в изобилии: я булыжник, мешающий шагам ваших ног.
Я неожиданное падение. Я камень сакральности: божье
подобие, разбитое хрупкое стекло человечества. Я молитва
отклонений. Я давно калека, просыпающийся среди
уродства и сонно начинающий новую искалеченную
жизнь. И хуже всего то, что испытываю недостаток любви
моей молодой мачехи, а мне хочется большего.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: АНДРЕЙ СЕН-СЕНЬКОВ





















Ольга Брагина: ХАРЬКОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 14:49

1
ты спросил: «у вас никто не знает слово «змейка»?
я ответила нет у нас говорят молния слышала это где-то но тремпель точно нет
мы смотрели на какие-то здания фотографировали их из эркера
потом я спросила что за Полтавское дело
мне объяснили, что журналисты сфотографировали машину мэра на номерах соседней страны,
охранники их побили, мэр сказал, что их помножит на ноль, это есть на видео
потом мы шли по Сумской ты сказал что всё равно что Крещатик,
потому что здесь идет дорога на Сумы
здесь прошла первая демонстрация, тогда они переключились на Одессу,
потому что матч с «Черноморцем»
мимо нас проехал белый лимузин с тонированным стеклом


2
приехала в Харьков накануне вечером, поселилась в номере на переименованной площади,
которая теперь Героев Майдана, но таблички висят старые
утром ходила по центру, в Макдональдсе было утреннее меню, не удалось съесть бургер
на ресторане суши висело объявление «тут розмовляють українською», но открывался в десять
нашла кофейню, на которой была вывеска «лучшая кофейня Слобожанщины», пробовала разные сорта
потом опять гуляла по центру, видела, как девушка-фотограф делала снимки туфель на мужчине-модели обуви
хотела сфотографировать, но он так смотрел на меня с подозрением, пришлось пройти мимо
потом встретила поэтов, пошли пить кофе во вьетнамский ресторан, я взяла чай, сказала мне хватит уже кофе
думали, будет ли фестиваль после истории в аэропорту, спросили, о чем моя книга
я сказала сегодня моя презентация, но если фестиваля не будет, почитаю вам лично
но фестиваль начался, после стихов пошли обедать в грузинский ресторан, потом вернулись на презентацию
потом пошли в супермаркет, потом в гости, потом на гала-вечер в клубе, так обычно проходят все фестивали
потом долго ждали поезд метро, я спросила, что это у нас уже новый президент и метро заблокировали
местный поэт шел проведать родителей, провел меня до площади, сказал напиши как доберешься
если не доберешься, завтра прочитаю об этом в сводках
на следующий день сидели в хабе с потухшим взглядом, пили морковный сок с мякотью
на одну из презентаций пришел человек в штатском, задавал много вопросов
потом мы пили в кофейне раф, вызывали такси на вокзал,
встретили поэта, который спросил: «ну что, нагулялась в нашем городе, уезжаешь?»
в колл-центре такси спросили: «у вас есть билет, точно будете ехать?»





















Олег Коцарев: ЯЛТИНСКАЯ КИРХА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 14:32

в порах камня тень живёт
а за дверями ялтинской кирхи
органист разыгрывается
так тихо что слух надо завести
за двери закрыть его там
пусть послушает и потом расскажет

а глаза с пальцами тем временем пусть
сепаратно
ощупывают стену ну
ну откуда на стене возникают они? –
эти очертания каждый раз другие
каждый раз неотступные
кузнечик женщина в пенсне дядя Борис и дядя Артист
бабочка гепард пропасть курица
флаг непонятной страны
разделённый на полосы цветов но без самих цветов
лампа Богоматерь кошачий хвост
откуда они выходят?

из мира символов
двери в который так же как двери в ялтинскую кирху
были приоткрыты
ещё в самом раннем детстве?
из пещерного города архетипов?
из реки узлов сочетаний?
с доски объявлений громких понятий?

нет из последней выходит
оно с оружием
жуёт цепочку из травинок
и говорит:
«когда слишком долго стоишь в гордом одиночестве
становишься слишком соблазнительной мишенью»

но ты не слушаешь
слух твой всё ещё за дверями кирхи
даже когда тебя зовут
ты не слышишь
только видишь что буква «р» в твоей фамилии
это скрипичный ключ
ты не слышишь
ты стоишь спиной к ялтинской кирхе
и пытаешься вспомнить
цвет её дверей
какой же он?

ну-ну-ну
серый?
зелёный?
красный?
фиолетовый?
фиолитовый?
крадный?
звелёный?
хорий?

с неба в старания памяти падает
шишка какого-то дерева
подозрительно похожая на земной шар
но совсем с другими
континентами


ПЕРЕВОД С УКРАИНСКОГО: СТАНИСЛАВ БЕЛЬСКИЙ





















Олег Копылов: ГОРОД-ЧЕЛОВЕК//ЧЕЛОВЕК-ГОРОД

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 14:13

***

а ты –
кто?
что из предлежащей тьмы –
твоё?
что из белька, скачущего
к свету расходящихся домов – ты?
ни крошки, ни камень,
скользнувший под ногой – это не ты,
капает белая взвесь
станции исчезают
что кому здесь до тепла?
яд ли тебе цвет?

ветер хранит дым, ветер поёт тем,
кто говорит кровью

имя твоё


***

цветом-то гворит-то: нее,
цветом-то кудэ, не то, а вот
тенью-о, гворит, тенью-о друго,
саапсен друго, и ты тудэто, ооо,
тенью-то, ентянбре,

прожилки наливаются темным,

той! тойтойтой,
переулок не чистили,
лучше вон-он тама, ага, а тудэ
не тово

тень дворника пластается по стене,
и только фонарь туда, фонарь сюда.
смотрю широко удивившись,
а там никого.


***

с утра
суметь не поскользнуться
а к вечеру успеть скользнуть

мимо собак с глазами-блюдцами
мимо дерев идущих вспять

к истоку скользкого кривого
постукивающего площадьми

когда суметь увидеть: слово
вдруг обращается людьми.


***

эта мгла такая вот не та,
вот прежняя была,
когда ни чёрточек,
ни трещин за углом, куда!
но по талону, строго
раз в два месяца:
кило снега, с просветом
на проспект, там фонари
и морда золотом:
реклама.


***

а если нет –
ну, пусть. ну, пусть!
когда тогда потом
в сырых газонах всходит грусть
несломленным кустом,

а мы вокруг него пойдём,
чтоб путь был невредим,

чтоб слёзы обходили дом –
и таяли, как дым.


***

чернушки прячутся не здесь

хотя вот, впрочем, за витриной
в зелёных полчищах
рекламных икринок
прячется малая планетоида,
подрастает,
вечером, не удержавшись,
тыкается носогубным
скальным выступом в стекло,
пробует лизнуть лёд.


***

когда про меру дурака
не сходится ни зги,
смотри: кирпичные войска
и свет сквозь них кипит

и стол становится на свет
и белым станет стол
вот облака плывут в траве
под пение цветов

и свет становится сквозь сон
и ты как будто смех
а город-свет и город-звон
целуются при всех.





















Нина Хеймец: ТЕЛЬ-АВИВСКИЕ РАССКАЗЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 13:50

ДОРОГАЯ МИХАЭЛА

Воздух помнит присутствие любых тел, когда-либо в нем находившихся. К тому моменту среди нас были уже не все мы: Боаз сказал, что больше не хочет иметь с нами дела, З. исчез, никак себя не объяснив, были еще не появившиеся, не перезвонившие, свернувшие на узкие лестницы к морю, остановившиеся, отстав на шаг – поток людей на широком тротуаре напоминает шестереночные мультипликационные волны, в которых спешит в дальние страны пароходик, но удаляемся, наоборот, мы. Мы движемся змейчатым маршрутом – переулками, переходами, проходными дворами, выводящими на бульвары с гигантскими столетними фикусами, лиловым маревом жакаранд, запахом подъездной сырости, окуклившимся в жаре.

Тем летом Йоав пристрастился к охоте – так он это называл. Вставал затемно, спешил на блошиный рынок. Пока он шел, гасли фонари, каждый раз – слишком рано; зазор, когда еще нет цвета, только звук шагов, первые птицы, сухие гремящие коробочки с семенами где-то в ветвях, хлопанье входных дверей, и светящиеся окна первых автобусов, как обрывки диафильмов. В эти минуты Йоав тоже становился бесцветным, двигался на юг, попадая в ритм с пульсирующей у виска жилкой, прибавлял шаг, завидев красные огни грузовиков, на которых к старьевщикам под утро свозили содержимое опустевших квартир. Йоав был среди первых, кто притрагивается к уже ничейному, уже без истории, вне памяти. Он показывал нам свою добычу – играющих на лютнях пухлых детей с потрескавшимися глазами, всадников в пробковых шлемах и твидовых пиджаках, чертежи винтовых лестниц, бадминтонный воланчик в белесом небе 1939 года, шкатулку с острыми листьями, спутанными корнями, резными цветами, вывернутыми наружу. Что связывало эти предметы кроме выпадения из зоны гравитации чужих, неизвестных нам жизней, почему именно они привлекали внимание Йоава – это оставалось для меня загадкой.

Однажды Йоав принес с блошиного рынка тетрадь в синей коленкоровой обложке. Был один из вечеров сразу после Нового года — он тогда пришелся на конец сентября. Мы собрались на крыше у Мирьям и Тедди. Было тепло и немного душно, но в воздухе уже чувствовалось присутствие будущей зимы, ливней, порывов ветра, летящего с моря. Стемнело, мы зажгли лампу, но никто на ее свет не летел. Помню, как приходит Йоав и кладет тетрадь на пластиковый стол – мы сдвигаем в сторону стаканы с остатками красного вина, чтобы освободить для нее место. «Подождите, подождите!» — у Йоава блестят глаза, руки дрожат от нетерпения, и ему не сразу удается открыть нужную страницу с закладкой – сегодняшним автобусным билетом маршрута №10. «Вот! Смотрите! Она и была так открыта, когда я ее нашел». Он произносит это «нашел» чуть растягивая, и в слове будто образуется мягкий вихрь, воронка, в которую затягивает и тетрадь, и склонившихся над ней нас.

Была у Мирьям и Тедди. Шла и готовилась к разговору, но так на него и не решилась, а ведь надо им сказать. Непонятно, сколько я еще смогу приходить вот так. Вместо меня – языки бесцветного пламени, облака в безлунном небе, дождь над ночным морем. А потом фонари включают, свет отражается от капель воды, и вот – дверь.

— Ничего не понимаю, — сказала Мирьям, — кто это еще к нам приходил.
— В таком, с позволения сказать, состоянии, — добавил Тедди.
— Наверняка, совпадение, — это был Боаз.
Я взяла тетрадь в руки. Почерк был крупным и неровным. Буквы наклонялись в разные стороны. Некоторые слова были зачеркнуты – вернее полностью зарисованы частыми штрихами. Я перелистнула страницы назад. Вверху одной из них было написано: «Ноябрь».
— И всё-таки, я хотела бы знать, кто это, — сказала Мирьям.

Нам сразу же представился шанс. Несколькими страницами позднее было написано: Всё оставила в железном шкафу с дельфинами. Надо было постараться, чтобы выбрать для послания место более нам знакомое. Расселенный одноэтажный дом, буквально, в двух кварталах отсюда. Перед домом – железный шкаф, в котором раньше были водопроводные счетчики, на дверце – граффити: дельфины толкают перед собой кажущийся крошечным самолет с пропеллером. Мы даже не обсуждали, что делать – просто вышли из квартиры и туда отправились. Было уже за полночь, улицы опустели, только где-то вдали мчался мотоцикл. Потревоженные шумом летучие мыши вырывались из крон деревьев и метались над ними, и казалось, что это сами деревья разлетаются на части, будто отраженные в разбитом зеркале, а потом фрагменты перемешиваются, возвращаются в чужие кроны и прирастают к ним, становясь неотличимыми. Мы открыли шкаф – пустые трубы, пыль, но – внимание! – пыль на полу лежит неравномерно. Там относительно недавно находился прямоугольный предмет. Коробка? Лист бумаги? Конверт?
— Тетрадь? – предположил З.
Замкнутый круг.

Следующим вечером мы собрались, чтобы исследовать тетрадь подробно и ничего в ней не упустить. При последовательном изучении выяснилось, что записи в ней велись вразнобой: за ноябрем, например, следовал апрель, а потом – сентябрь, да и внутри месяцев, если их названия действительно соответствовали датам написания, а не были расположены так по какой-либо другой причине, события располагались в порядке, казавшемся нам произвольным – будто кто-то писал на первом попавшемся (открывшемся) чистом листе, возможно, даже не сверяясь с последующими и предыдущими страницами. Тем не менее, наши изыскания не прошли даром: мы узнали имя автора: в тетрадку оказался вложен листок, явно к ней не относившийся, меньшего формата.

Дорогая Михаэла, наконец-то

Собственно, всё. Запись обрывалась. Но: почерк был другим, не тетрадочным. Так или иначе, адресат письма имел (до нас) доступ к тетради и – напрашивался вывод – являлся ее владельцем. В тетради Михаэла навещала подругу Лизу: по косвенным признакам мы установили адрес последней и навели справки. Выяснилось, что она уехала в кругосветное путешествие, и на настоящий момент – мы рассчитали время – должна была находиться где-то в Огненной земле («Летом возможны снегопады» — прочитали мы в Википедии).
Наши выводы косвенно подтвердились несколькими днями позже: в той же лавке, где им была куплена тетрадь, Йоав обнаружил фото-альбом «Огненная земля», правда, черно-белый, с посвящением М. от Л. с надеждой на скорую встречу.
Это, кстати, могло объяснять, но всё же не объясняло, отсутствие М. где-бы то ни было, куда мы приходили, стремясь обнаружить оставленные ею следы, восстановить последовательность упомянутых ею событий (если, конечно, записывала их именно она — а не вложила в тетрадь случайный листок или начатое ею же письмо к некоей Михаэле, которой, получается, она сама не являлась).

Более того, уехав к подруге на Огненную землю, попав в снегопад, Михаэла могла в любой момент оттуда вернуться – и вот жизнь возвращается к ней сохраненными нами отрывками: навсегда утерянный, увезенный на грузовике дневник – вот он, пожалуйста; и ключ, найденный нами в парке, где она любила гулять, и координаты шкафа с дельфинами, и платье в секонд-хенде, куда Михаэла ходила раз в неделю, исправно, как часы — мы так и не поняли, зачем. Платье купила Д. и на этом исчезла в чужом. Возвращение Михаэлы стало почти свершившимся фактом, и каждый раз, поднимаясь на крышу к Тедди и Мирьям, мы были почти уверены, что встретим ее там, придем, включим лампы, и она здесь, смотрит внимательно (а мы так волнуемся, что даже забываем ее как следует разглядеть), дождевик Михаэлы блестит от вечерней влаги, или – просто блестит, потому что ткань такая, легкая, развевающаяся на ветру, ей очень идет эта накидка, этот кокон, скафандр, плащ — отражает свет, отражает капли, отражает нас, водяная пыль.

НАЙТИ Л.

Продвигались по расписанию. Утром — синие тени, залегшие в угловатых вади, распластавшиеся в ущельях, откуда выскользнут, потянутся, словно собаки, за поднимающимся к зениту солнцем. Днем – каждая песчинка оборачивается к свету кварцевым зеркалом, сияет песок, сияет воздух, солнце дрожит за напряженными веками, разлетается тысячами треугольников, утекает огненными ручьями, и наступает темнота. А вечера не было. Ближе к закату стало ясно, что что-то неладно. Марево за окном, казалось, вот-вот сольётся с оконным стеклом, внедрится в пространство между молекулами, всё больше отделяя их друг от друга, перекинется на внутренности вагона: купе с шахматной доской на прикроватном столике – подрагивающий на перламутровом квадрате белый конь изготовился к шаху еще со вчера; с портативной пишущей машинкой, отражавшей нас и предметы всегда как вечером; с телефоном на стене, установленным по секретному распоряжению – о нашем путешествии никто не должен знать, подозревать и догадываться. Дж. машинально коснулся стекла лбом и тут же отпрянул – на коже проступило красное пятно. Ожог. Поезд двигался всё медленней. Дж. ждал, что вскоре за окном появятся станционные строения: сколоченный из досок или даже, чем черт не шутит, сложенный из грубо подогнанных камней зал ожидания, чугунная водонапорная башня, верблюды с разноцветными попонами и их заспанные погонщики, но мимо продолжали плыть песчаные холмы, русла испарившихся речек, и в них — acacia raddiana с плоскими наполовину высохшими кронами, подставленными небу, слишком упругому и тяжелому — но если однажды и оно иссохнет, станет комом спутанных сухих жил, то эти кроны смогут принять его на себя. Поезд остановился, но станции не было. «И не должно было быть, — Дж. мотнул головой, словно избавляясь от мимолетного сна; на всякий случай заглянул в карту, которую и так знал уже наизусть, — до ближайшей станции – три часа пути». Зазвонил телефон, Эдди снял трубку. На маршруте следования поезда – аномальная жара, перегреты рельсы и тормоза. Возможно, потребуется ремонт, точных прогнозов нет. Мы решили оставить поезд – у машиниста был трехдневный запас воды и продовольствия, работала система охлаждения – пешком добираться до шоссе, а там уж – действовать по обстоятельствам. Дверца вагона распахнулась, я попытался вдохнуть, но не получилось: грудная клетка наполнилась горячим и неподвижным, это же неподвижное касалось кожи, облегало ее, как воск; я продолжал всё видеть и слышать, и сам мог двигаться, так что, выходило – я всё-таки дышу. Один за другим мы спрыгнули с подножки поезда на песок: каучуковые подошвы ботинок сразу же раскалились, стало ясно, что так идти невозможно.

***
Мы прошли вдоль рельсов около километра, а потом свернули – так быстрее. Поезд довольно быстро скрылся из виду. Нас пятеро – Дж., Ли Вэй, Эдди, К. и я. Мы идем на ходулях, привязанных ремнями к ботинкам. На наших головах – скрученные из простыней тюрбаны. За нашими плечами развеваются надутые предвечерним ветром пододеяльники, к спинам прилажены канистры с водой. Сначала трудно было сохранять равновесие. К. один раз даже свалился в ущелье, но Ли Вэй поймала его за пододеяльник. Мы затащили К. обратно на тропу, и дальше он шел уже достаточно ровно. Проведя в дороге несколько часов, мы освоились и двигались длинными шагами, плавными скачками; так мы встретили ночь, скользя правым виском по лунному зареву, так вышли на шоссе и спешили дальше, на север, подхваченные поднявшимся ветром. Слышали в отдалении шум двигателя, в свете фар полыхнули накидки идущих впереди меня Дж., Ли Вэй и К., но, вместо того, чтобы притормозить, водитель джипа нажал на газ и мы долго еще видели, как где-то далеко впереди ощупывает холмы осторожный свет, потом перестали. Ближе к утру вышли к брошенному грузовику, дверца распахнута, на сиденье – газета двухнедельной давности. Двигатель не заводился, для Эдди – дело двух секунд. Эдди забрался в кабину, а мы – в кузов. С ходулями мы так свыклись, что уже не захотели с ними расставаться. Небо светлело, растворялись звезды, на западе проступила темная полоска – море; так и мчались, белел от соли левый висок.

***
В город въехали рано утром, солнце еще было прозрачным. Свернули с бульвара на узкие улицы, вдоль обветренных фасадов, круглых балконов, длинных окон. Вот этот дом, пустой, у нас есть ключ, и совсем нет времени. Отсюда вышел и сюда не пришел, здесь не сходится, и это уже что-то, зацепка, зарубка для цепких пальцев скалолаза над пропастью. Вышел, и так бывает – рассеянный свет, резонанс утреннего тела с тугим воздухом, расслоение в отражениях, расщепление в памяти случайно встретившихся, и вот уже он уходит десятком переулков, скользит сотнями бликов, рассыпается тысячей обстоятельств, разлетается в чужих событиях завтра и тогда, истончается в зернистости происшествий, струится в воздушных потоках — за горизонт, за дрожь зрачка.
Тогда приходим мы, собираем исчезнувшего по крупицам — если они есть, по совпадениям, по движеньям невпопад, посмотри, какая проволока — как будто ворона в зеркало смотрит, наверняка он ее тоже заметил; по здесь его точно запомнили; по нашлась пуговица от свитера, в котором его могли видеть; по на такой закат невозможно было не заглядеться; по утро 1998 года и мы рисуем непонятно чей (какая разница!) портрет на кирпичной стене заброшенной пожарной станции, от краски в баллончиках пахнет ацетоном, у меня кружится голова; по остановка по требованию на пустом шоссе; по лицу настолько бесприметному, что это стало особой приметой. Мы приносим найденное в портфелях и пригоршнях, в подолах одежд, в карманах, крюках и клювах. Мы замечаем, что воздух уплотнился — движение оборачивается ветром, свет в комнате преломляется иначе.
Он отворачивается к окну, и видит плоские крыши, зубцы пальм, диск солнца над морем и парусник на дорожке из красных всполохов. Мы смотрим в окно сквозь его лицо, но вскоре лицо теряет прозрачность. Не всё удалось собрать, и мы будем звать его по первой букве имени – Л.

Пора, наш поезд прибыл.

СВИДЕТЕЛЬ

Иосифу Кавакису просто не повезло. Не смог уснуть не в ту ночь, вышел пройтись не в тот час, свернул не в тот переулок, на в окнах жизнь в пути не засмотрелся и вообще оказался внимательней, чем обычно. Заметил: над асфальтом больше темноты, чем в прошлые его прогулки – там, где на мостовой каждый раз блики от фонаря, появилась тень. Она не отбрасывалась объектом, а как бы из объекта исходила, его скрывая, или наоборот, крича собой, но звук переходил в прозрачное и темное и был медленным. Теоретически, еще не поздно было пройти мимо, не придав значения увиденному, не вглядевшись, мысленно отмахнувшись – невидимый жест кисти руки в сторону от переносицы отодвигает едва замеченное и будущее за ним: людей, города, траектории, случаи, оставляя ровное пространство того, что может еще произойти. Но Иосиф замедлил шаг, словно какая-то часть него уже знала, что другого пространства нет, уже настроилась на камертон нависшей над ним катастрофы, уже шла прямо на нее, уже не могла отвести от нее взгляд. Из глубины тени проступало человеческое тело. Иосиф увидел неестественно вывернутую руку – как нос корабля, за которым из тумана следует корпус, и затем – распластанного на асфальте человека средних лет. Человек лежал на спине, голова его была повернута от Иосифа к ракушечной стене жилого дома, пальцы правой руки вытянуты, а левой, поднятой ко лбу – скрючены и ободраны у ногтей. Он был одет в вылинявшие, протертые на коленях джинсы, домашние тапочки со свалявшимися плюшевыми помпонами и – почему-то – в белую рубашку с манишкой и черный смокинг. На белой рубашечной ткани расплывалось красное пятно, из пятна торчала пластмассовая рукоятка ножа. Иосиф не мог пошевельнуться – на долю секунды детали стали нестерпимо четкими – оторванная пуговица на правой манжете накрахмаленной рубашки, аккуратно подстриженные седые волосы на застывших висках, камни стены, испещренные бороздками разной глубины – а затем расплылись, потеряли резкость. Иосифу стало трудно дышать, подкашивались ноги. Но он все-таки сфокусировал зрение, смотрел теперь прямо перед собой и видел: фигуру в нескольких шагах от мертвого тела. Даже в этой темноте – то ли подступившей к Иосифу вплотную, то ли теперь переполнившей его и проступавшей наружу, он различал лицо – взгляд всверливается в его зрачки, проникает в глазницы, заполняет их, не уходит. «Убийца!» – выдохнул Иосиф. Он набрал воздух в легкие, хотел выкрикнуть это слово что было сил, но только шевелил губами, как бесполезная глупая рыба. Он попытался вдохнуть еще раз, но не смог. В глазах у него потемнело.
Когда Иосиф пришел в себя, он сидел на асфальте. Там, где он видел убийцу, теперь был открытый проем между домами, за ним – чернота, про которую Иосиф знал, что она – море. В глубине черноты, мерцая, медленно двигался едва различимый желтый огонек. Иосиф услышал встревоженные голоса – где-то на уровне верхних этажей, в распахивающихся окнах. Потом – все громче – звук полицейской сирены. За его спиной взвизгнули тормоза.

***
Иосиф Кавакис таял прямо на глазах. На наших глазах, и мы не знали, как ему помочь. Из знакомого всем нам Иосифа – ценителя жизни в таких ее проявлениях, как кофе по-турецки в круглых стеклянных стаканчиках, контрабандный арак и бурекасы со шпинатом из пекарни Абулафии – он превращался в нечто постепенно теряющее плотность и цвет, студенистое и легкое – настолько, что даже в памяти потом не удержать.
В полицейском участке его долго допрашивал следователь, смотрел на него с подозрением, снова и снова возвращал его в злосчастный переулок, к бездыханному телу. Снова и снова требовал повторить описание убийцы. Иосиф послушно следовал за ним туда: женщина лет тридцати, может – сорока. В джинсах и ветровке. Запах дешевых духов. Кроссовки и шляпка.
– Шляпка? – переспрашивал следователь недоверчиво, даже с издевкой.
– Шляпка, – повторял Иосиф едва слышно.
Иосифа отпустили под подписку о невыезде. Напоследок ему сняли отпечатки пальцев. Угольные контуры на белом листе казались окаменелостями, моллюсками миллионы лет спустя после собственного исчезновения. Иосиф вдруг почувствовал, что ему холодно. Ежась, вышел на улицу. Светало, и в проемах между домами Иосиф видел сияющую багряно-розовым морскую поверхность. У самого горизонта застыл крошечный треугольный парус.
– Я не могу забыть этот взгляд, – говорил нам Иосиф, – в воздухе от него след, в моих глазах – пепел, след ведет ко мне, куда бы я ни ушел.
– Вы же понимаете, – говорил он, не переставая ежится: Иосифу теперь все время было зябко; он напялил на себя, кажется, все свои теплые вещи, и, приходя к кому-нибудь из нас, просил включить радиатор, а затем придвигался к нему поближе. А на дворе, меж тем только начиналась осень, еще даже первый дождь не прошел, – Вы же понимаете, что я – свидетель. Единственный свидетель.
Мы украдкой смотрели на часы.
Иосиф подходил к окну, осматривал улицу, закрывал жалюзи – на нас падали ребристые тени.
Однажды – мы как раз собрались у Асафа, на его новом рабочем месте. Асаф тогда устроился сторожем в бывший францисканский приют: сироты переехали, и здание ждало нового хозяина – Иосиф взбежал по лестнице, запыхавшись, путаясь в своих шарфах, и сообщил нам, что его опасения оказались не напрасны – за ним следили. «Я сразу ее узнал, – повторял Иосиф. Он не мог успокоиться, метался из угла в угол, налетел на табуретку, чуть ни упал вместе с ней, – поджидала меня у подъезда, с другой стороны улицы, даже не скрывалась. И все, как я помнил, – вся какая-та бесцветная, бесформенная, безвозрастная, но взгляд, взгляд ни с чем не спутать». Иосифа передернуло. Он подскочил к окну и, даже не выглянув – по своему новому обыкновению – на улицу, захлопнул ставни. Что в тот раз было и кстати – на улице начинался хамсин, один из последних в том году. Все снаружи было окутано бурым туманом, хоть вообще в окно не смотри.
Как бы там ни было, дела были плохи. Иосиф совсем сдал. Говорил, что глаза у него теперь – не его. Призывал нас заглянуть в них и самим убедиться. Некоторые из нас под разными предлогами вежливо отказывались, другие заглядывали – глаза были как глаза: серые, в крапчатую пыль, в темный дым, в черный вихрь. Иосиф переехал, приклеил себе усы, сменил имя – представлялся всем Яковом: «Кавакис. Яков Кавакис». Но, как он утверждал, ничего не помогало. Куда бы он ни шел, убийца следовал за ним, ничего не опасаясь, наглея день ото дня, смеясь над ним в открытую. «Проклятая старуха, – сетовал Иосиф-Яков, – не укрыться мне».
Скинувшись и взяв в банке ссуду, мы наняли частного сыщика – думали, чем ждать, пока к тебе придет убийца, логично найти его первыми, застать врасплох, обезвредить. Однако результаты расследования оказались неутешительны: жертву опознать так и не удалось. Несмотря на домашние тапочки, он не был местным жителем, и никому в округе он не был знаком. Соответственно, было непонятно, среди кого искать убийцу. Непонятно не только нам, но и следствию – дело было негласно признано бесперспективным и сдано в архив. Надо сказать, что последнее было для Иосифа-Якова к лучшему – вызвавшие в ту ночь полицию жильцы все как один утверждали, что слышали шум, но на улице никого, кроме Кавакиса не видели. И отпечатки пальцев на месте преступления были только его – даже на рукоятке ножа, что, впрочем, могло иметь (и наверняка имело) вполне безобидное объяснение. В любом случае, достаточных оснований для задержания Иосифа-Якова у полиции не было. Кавакис стал нашей судьбой – вот он сидит, нахохлившись, вот он вскидывает голову, настороженно прислушиваясь к шагам на лестнице, вот он снова оседает, исходит колышущимися складками, смотрит перед собой. Если пройти мимо него, можно почувствовать его взгляд – словно тебя касается невидимая паутина, липнет на одежду, врастает в волосы, раздается легкий треск, но она не рвется. Поэтому мимо него мы лишний раз старались не ходить. Кавакис угасал, приходилось это признать. Мы нашли ему врача, но с незнакомыми людьми он старался теперь не встречаться – избегал контактов.

***
В тот вечер я торопился к Асафу. От сирот в здании остались ящики с елочными шарами. Асаф развесил шары на стенах и позвал нас полюбоваться. Я уже почти пришел, уже был у подъезда, как вдруг что-то заставило меня замедлить шаг. Я остановился, и не чувствовал в себе силы идти дальше. Ноги стали будто ватные; сердце колотилось, но главное было не это – я чувствовал на себе чей-то взгляд. Взгляд упирался мне в спину, между лопаток, проходил сквозь грудную клетку тяжелым угольным лучом, давил на мои ребра изнутри. Я не мог пошевелиться. Потом вдруг луч исчез, я смог вздохнуть, смог обернуться – на улице кроме меня никого не было – только свет фар дальней машины скользил по стене противоположного дома.
Когда я зашел к Асафу, все стояли в центре комнаты и рассматривали наши отражения в елочных шарах. Некоторые шары были надтреснуты, и каждый из нас отражался в них по нескольку раз. В других шарах было правильное количество отражений, но наши черты искажались, оставаясь при этом узнаваемыми. Мы смотрели на множество самих себя – с вытянутыми подбородками, выгнутыми лбами, ушами-котлованами, и я вдруг понял, что надо делать.

***
Мы стоим посреди комнаты, увешанной разноцветными шарами. Иосиф Кавакис тоже стоит среди нас. Он в последнее время и сам стал напоминать шарик – возвышается на нами, покачиваясь на тонких конусовидных ножках. На всех нас – одинаковые шляпы с короткими полями, одинаковые длинные шарфы, бесчисленные распашонки-капусты, кутаться в которые так любит Кавакис – надо сказать, в них довольно жарко, но сейчас дело не в физическом комфорте. Я замечаю, что лицо Кавакиса изменилось. Его глаза больше не выглядят застывшими. Он смотрит доверчиво и с любопытством, как ребенок, которому сейчас расскажут что-то интересное. Лиз принесла из дома театральный грим, трудилась довольно долго. Мы Кавакисы, и во множестве нас отражаемся в разноцветных стеклах. Армия Иосифов, взмахнув на прощанье шарфами, выходит на улицу. Давай, убийца, уследи за нами. Считай, мы тебя перехитрили.
Увы, радость наша оказывается преждевременной. Мы разбредаемся по городу, сворачиваем в проулки, скользим в подворотни, заглядываем в лавочки Блошиного рынка, идем, не оглядываясь, вдоль заколоченных портовых складов, но рано или поздно, а на самом деле – как мы установили позже, встретившись у Асафа и сверив наши наблюдения – ровно в одно и то же время, в спину каждого из нас упирается это взгляд, который ни с чем не спутать. Упирается, держит, опустошает. А когда, наконец, оборачиваешься – пусто там, никого.
Как она, спрашивается, это делает?
Но сдаваться рано, и поэтому тем же вечером, подхватив бутылку вина, мы все спешим во двор. Как же мы смеялись, когда Лиз нас гримировала, как же мы веселились. Мы выпытали у Иосифа все подробности внешности убийцы, расспросили его о каждой маленькой детальке. Бедный Кавакис даже устал вспоминать и рассказывать. На нас короткие куртки, лосины и резиновые сапоги. На головах у нас колпаки, из-под которых выбиваются мелкие кудряшки. К колпакам привязаны снятые со стен зеркальные шары – чтобы не было нам числа. Лиз вошла в раж и приделала нам огромные квадратные уши и длинные крючковатые носы, свисающие над верхней губой – будто мы рыбы-удильщики. А мы и есть удильщики. Сосчитать нас невозможно, но я знаю, чувствую, что мы не одни. Убийца ходит среди нас, вглядывается в тысячи зеркал, открывает гнилой рот – уж Лиз расстаралась, зачернила нам зубы через один – закрыть забывает. Запуталась, закружилась, растерялась – не может себя найти, не знает, где ее нет. Мне ее даже немного жалко, хотя о чем это я. Это победа, и всё уже ясно, но с таким противником нужно закрепить успех. Мы рассыпаемся тысячами искр, летим сверкающим градом, несемся холодным дождем, и она тоже рассыпается, рассеивается, разлетается, что же ей еще остается. И всё это кстати, всё как нельзя кстати, потому что именно в эти секунды наступает зима.

ТОЧКА ЯНУСА

Начнем с доказательств. Во-первых, существовал корабль. Во-вторых, были собраны образцы – грунта и малопонятных явлений. В-третьих, Джек Кохави явно что-то видел. В-четвертых, жизнь тех, кто его знал, изменилась, а в чем смысл науки, как не в преображении действительности – явном или подспудном, – когда новое знание проникает в мир, будто одна из черных дыр нашей вселенной вместо того, чтобы бесследно поглощать – объекты, слова, контуры лиц, звенья историй – стала действовать наоборот, на отдачу.

***
Тот чемоданчик был найден и открыт случайно – так я думала до недавнего времени, а сейчас, прокручивая в памяти события, все больше сомневаюсь в этом. Возможно, Джек Кохави все это подстроил, привел нас к нашей «находке», либо же, просто не препятствовал произошедшему. Вся эта история сделала меня очень осторожной, в том смысле, что я все время смотрю назад, в сказанные мною слова, пытаясь увидеть в них незамеченную точку поворота, Януса, где случившееся оборачивается предположением, мерцающим клубком, то ли распадающимся на элементы, то ли притягивающим их к себе – из других событий. Что значит «не препятствовал» – всматривался в то, что не видели мы: вереницу наших лиц в профиль, траектории наших движений – хаотичные, расслаивающиеся, пересекающее друг друга, и, тем не менее, укладывающееся в одну линию, полосу, уходящую в темноту, исчезающую в ней, чтобы вновь возникнуть у той самой находки (и как, кстати, узнать, что речь идет об одной и той же линии?). Джек сидит себе, улыбается, а глаза его – в той темноте, соприкасаются с ней. Что значит «прокручивать в памяти события»? — говоря так, приходится представлять их лентой, последовательностью «до» и «после», а ведь речь идет о вихрях, пересечениях, разлетающихся на ветру лоскутах, каждый из которых рассыпается на нити, исходит слепыми пятнами. Откуда-то появляется чемоданчик Джека – пузатый, из потертой коровьей кожи, похожий на те, в которых водители рейсовых автобусов носят завтрак, дневную выручку и латунные щипцы для компостирования проездных карточек. Возможно, это Коби уносит его из прихожей Джека по ошибке, приняв за свой. На работе он его открывает и обнаруживает, что произошла путаница: вместо автобусных принадлежностей – какие-то картонные коробочки, бутылочки, пробирки с переливающимся, пересыпающимся, клубящимся, подрагивающим содержимым. На крышке, изнутри – вырезанная из газеты фотография Базза Олдрина, но не в зеркальном лунном шлеме, как мы все привыкли, а другая, домашняя – в тренировочном костюме, тапочках и с прильнувшим к его щеке кокер-спаниелем.

Или, может, этот чемоданчик обнаружил Томер, когда мы, по просьбе родителей Джека, освобождали от утвари выставленный на продажу дом. Чемоданчик лежал в кладовке, среди инструментов, консервных банок с гвоздями, винтами и шурупами, мотков медной проволоки и обрывков наждачной бумаги. Мы открыли его, предположив, что там тоже содержится что-то хозяйствено-инструментальное. То есть, выходит, Джека к тому времени с нами уже не было. Все произошло после того, как он начал, что называется, новую жизнь, где-то вдали от нас. А кто же объяснил нам, что именно мы держим в руках? Получается, там всё было в надписях: аккуратных белых наклейках, исписанных каллиграфическим почерком, очень мелким. Нам понадобилась лупа, чтобы их прочесть. Где бы мы ее взяли, посреди переезда? По счастью, она лежала тут же, в чемоданчике, и на ней тоже была наклейка – с надписью «увеличительное стекло», выполненной тем же мелким почерком; о чем нам пришлось догадываться, т.к. прочитать надпись «увеличительное стекло» без этого самого стекла в руках было бы, конечно же, затруднительно. Помню колбу с наклейкой «забор грунта на глубине 20 см», с координатами — в ней что-то мелкосетчатое, бесцветное, расширяющееся, налипающее изнутри на стеклянные стенки, наседающее на них, наваливающееся. «Сосуд усиленной прочности», – догадались мы и не стали его открывать. Зато мы распечатали пробирку с надписью «не-воздух», передавали ее друг другу, вдыхали из нее, пока, по нашим подсчетам, ее содержимое не оказалось в том слое атмосферы, где мы все в тот момент находились. Зачем мы это сделали, мне сейчас, годы спустя, трудно объяснить. Это, видимо, был один из тех видов группового действия, про которые каждый из участников впоследствии говорит, что «не знает, что на него нашло» и «сам бы он точно так никогда не поступил», словно они (мы) на потерявшем управление корабле, который швыряет волнами, как щепку. Как я уже сказала, возможно, это только мы потеряли управление, а Джек Кохави как раз все предвидел, предусмотрел и запланировал. Впрочем, об этом остается только догадываться. Как бы там ни было, колбу с наклейкой «Mare Imbrium, не-вода», мы все же открывать не стали. Взглянули на ее содержимое: переливающееся слюдяным снаружи внутрь, со встречным вихрем, рождающимся там, где еще есть прозрачное – и положили на место, даже не сказав ничего, будто ее и не видели.

На первый взгляд, находка этого чемоданчика никак не вязалась с тем, что мы знали о Джеке Кохави – недоучившемся студенте, а затем – водителе такси, спасателе на пляже «Гордон», автоинспекторе, безработном. Но только – на первый взгляд.
– А ведь был же корабль, – сказал Томер, и мы вспомнили, что, действительно, как это могло у нас вылететь из головы. До того, как Джек перестал являться на лекции и завалил сессию, он изучал физику и инженерное дело. Корабль – Джек называл его «агрегат» – он строил долго и до последнего никому не показывал. В качестве стартовой площадки он использовал крышу заброшенной школы, недалеко от угольной электростанции. В дело шло все – строительная арматура, бойлерные бочки, автозапчасти, списанный вертолетный двигатель, доставшийся Джеку каким-то неправдами. В кабине были приклеены бумажные таблицы с расчётами орбиты луны и отметкой, когда она ближе всего к нашему пересечению широты и долготы. Траектория будущего полета была обозначена мигающими белыми лампочками. С чего мы взяли, что у Джека тогда ничего не вышло? Вроде бы дело закончилось штормовым ветром, сорвавшим агрегат с крыши здания и унесшим в море. Но это – лишь известная нам версия. К тому же, инцидент мог случиться уже по возвращении Джека на землю.

– И все-таки, это маловероятно, — возразил Коби, — ведь Джек тогда был еще, практически, подростком. Но я помню другое. Телефонные звонки!

Точно, были же звонки, «неделя звонков», как мы потом называли этот период – где-то через год после того, как Джек Кохави навсегда уехал от всех нас в то самое, другое будущее, что бы это ни значило в свете того, что поднимается из нашей памяти сейчас, в эти секунды. Звонили в бывший дом Джека, там в то время все еще жили его родители. Голос был, вроде, Джека, но какой-то тусклый, да к тому же заслоненный шорохами, пощелкиваниями и потрескиваниями. В первый раз к телефону подошел его отец. Услышав голос сына, он поначалу обрадовался, но сразу понял, что что-то не так. “Can you hear me? – Звучало из трубки, — Can you hear me? We’ve had a problem here. Houston, can you hear me?” От неожиданности отец Джека тоже перешел на английский. “I can hear you, son! – закричал он в трубку, – Where are you?” Но Джек не отвечал ему, продолжая взывать к Houston, который, видимо, только один и мог ему помочь. Бедный отец тогда чуть с ума не сошел.

– А что если это была не чья-то злая шутка, как мы тогда подумали, – продолжил Коби, – Получается, это Джек и звонил, ему действительно нужна была помощь. От стресса он перепутал номер и набирал наиболее въевшийся в память, а там — слышимость плохая, вот он и не понял, что звонит не туда.

– Как бы там ни было, – сказал Томер, – проблему, судя по всему, удалось решить. Во всяком случае, кожаный чемоданчик не сгорел в слоях атмосферы, а оказался в доме Джека, в кладовке с его инструментами.

– То есть, Джек был на Луне и вернулся оттуда? – я не помню, кто из нас это спросил.

***
Взгляд на наш мир подтверждает, что это предположение верно, или же верно какое-то другое объяснение, которое, приди оно нам в голову, показалось бы нам столь же невероятным: труднообъяснимые происшествия прорывают ткань событий – и без того сетчатую, нецельную, и за ними нередко следуют изменения меньшего масштаба. Вернее, на первый взгляд – меньшего. О значимости перемен можно судить, только увидев общую картину, подобно тому как, наблюдая поверхность Луны в телескоп, видишь продырявленную астероидами пористую поверхность. Возможно, все происходит в обратном порядке – за чередой относительно незаметных перемен следует нечто, во что невозможно поверить. По большому счету, этот, видимый нам, порядок, вообще не важен. Я не знаю, что движет событиями. Я пытаюсь быть точной в словах, что бы за ними ни раскрывалось, ни разворачивалось, ни исчезало.

Некод Зингер: ПАРИЖСКИЕ ШАНСОНЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 13:39

Парижские шансоны – словно легкое притопывание каблучками детства, словно едва слышное пришепетывание, шелестящее насвистывание, доносящееся из коробки радио, стоящей на шифоньере темного дерева.

Прямо за углом дома – танцплощадка. Топтаться на ней, не пропуская ни одного вечера, ходит гостящий на летних каникулах старший брат. Топчутся под Эдит Пиаф и Монтана. Папа, усмехаясь, замечает, что танцплощадка именуется попросту «le bal».

Жизнь-то крутится на месте, как пластинка, топчется на месте, как танцулька – никуда не ведет и не уводит.

Non! Rien de rien… Non! Je ne regrette rien.1

Впрочем, это неправда. А если хорошенько задуматься, так просто бессовестная ложь. Всегда есть множество свершившихся или не совершившихся поступков, о которых каждый из нас жалеет, иногда до боли. То ли сами мы не сделали чего-то, что вполне могли сделать или хотя бы попытаться, то ли в жизни что-то и без нашего участия повернулось совсем не так, как следовало.

Всякое искусство представляет собой что-то ещё не существующее. Золотые слова! Вам по пятерке! Садитесь, Теодор, Людвиг и ты, умничка Визенгрунд. А я что говорю? Ну да, в каждом подлинном произведении искусства мерцает нечто, чего не существует и существовать не может. Так почему бы нам именно сейчас, в самый неподходящий исторический момент, в этом ненормальном, по всем статьям придуманном месте, не спеть песенку истории чуть-чуть иначе? Постараться, несколько поднапрячь подвижное воображение, запустить привычную, изрядно заезженную пластинку по иной спирали, да еще и на непривычной скорости, так, чтобы наизусть памятные голоса запищали не так, как учили нас с детства. Потом столько людей от всего сердца скажут нам спасибо.

По Boulevard du Montparnasse следует от угла Raspail колонна немецких мотоциклистов. Не странно ли это? Оккупация? Кто бы мог подумать… Эх, послушать бы сейчас Монтегюса! Почему бы и нет.

Прекрасная дружная семья эмигрантов. Матушка обучает детей немецкой речи и немецкой музыке. У самого любимого, Володеньки, и способностей, и прилежания дай Боже каждому: по французскому – пять, по греческому – пять, по закону Божьему – пять. У других русских жены мужей пилят, а те их бьют нещадно, а у них – красота, всем на удивление: Володя лобзиком выпилил дощечечку для хлеба со всякими орнаментами и словом Zuckerbrot в серединке. Ангельские кудряшки приклеены на совесть, не отдерешь. А как рассуждает! «Ничего, – говорит, – не знаю лучше «Apassionatа», готов слушать ее каждый день, удивительная, нечеловеческая, – говорит, – музыка, и так хочется гладить по головке маленьких вождей. Я, – говорит, – всегда с гордостью, может быть, наивной, детской, думаю: вот как, вот как, серенький козлик».

В доме Ульяновых на Boulevard du Montparnasse так чертовски уютно, что кажется: ну его к дьяволу этот Simbirsk или как его там! Служанка Nadine зажгла зеленую масляную лампу. Из окон второго этажа видно Notre-Dame des Champs, пахнет лучшим туалетным мылом, рука привычно тянется к монастырским фиалковым конфектам, и в голову сама собой приходит мысль о том, что смерть Оленьки и казнь Саши были совершенно неуместны. Кому от них какая вышла радость? Ах, лучше бы отдал Богу душу малыш Володя, das schöne Entlein.2 Ангелы на небесах запели бы строевую славу, а на земле птички отслужили молебен.

И вот, стало быть, у Володи жар. Он лежит в своей постельке, а Аня, Оля, Маняша, Митя и служанка Inesse по очереди запускают для него на патефоне пластинку «Les chansons de notre enfance». По бульвару топает военный патруль. Проклятые боши! Германия и Франция… как он любил их обеих всю свою короткую ангельскую жизнь!

Хорошо, что Сашу помиловали. Он был сослан на Сахалин, а уж оттуда отправился в долгое, чудесное путешествие по Японии, путевые очерки публикует в журналах «Русский инвалид» и «Новый град», и ими зачитываются обожатели всего японского. Оленька вышла замуж за туркестанского медалиста Сашуру Керенского. Они любят играть в переодевания, Сашура надевает оленькино платье, а Оленька – его металлический кованый сапог. У супругов много друзей из местных дрейфусаров.

Илья Николаевич кадит ладаном в Cathedrale Saint Alexandre Nevsky да соборует умирающих по домам – зря что ли бороду растил! Но Володя наотрез отказывается от исповеди. Да и в чем ему каяться, в чем исповедоваться перед смертью? По латыни – пять, по немецкому – пять… эх, вот по логике – четыре! Да ведь эта четверка на совести Сашуриного отца, Федора Михайловича, вот пусть они и исповедуются, суки.
Там, куда скоро уйдет Володя в своей ночной рубашечке с кружавчиками, всё будет устроено справедливо: ни бедных, ни, тем более, богатых – одна сплошная продразверстка.

Француз поет так легко, так беззаботно, даже легкомысленно. Фу! Мария Александровна выключила патефон, села за пианино – пусть Володенька перед концом послушает финал своей любимой сонаты, нельзя же уйти под этот безобразный шансон! Но вот эта мерзкая солдатня: они маршируют прямо под их окнами, оглушительно топая в такт сотнями, тысячами сапог. Мария Александровна на половине такта резко прерывает игру, но топот не умолкает.

– Наденька, Инессочка, скажите им, что здесь умирает невинный ребенок. Пусть они идут куда-нибудь в Пасси, на Османа, на Шанз Элизэ… Мало ли есть в городе мест для маршировки!

– Maman, quelle prononciation terrible! – хрипит Володя. – Ah! Si je pouvais encore écouter Montéhus … Gaston Mardochée Brunswick… dit Montéhus…3

– Да вот, как раз, Федор Иванович Шаляпин приехали в шубе, – говорит Маняша. – Позвать их, разве, Володя?

– No, no! Aucun moyen!4 Опять затянет свою волынку про эту вонючую «Doubina»! Какого хера было эми… эмигрировать, если опять… опять всё то же! Гоните его взашей! – ярится Володя.

А потом, подозвав Оленьку, шепчет чуть слышно: – Ich sterbe, Helgechen.5 Это за тебя искупительная жертва. Береги Кере… Керен… ну как его там…

Совсем не много ему осталось куковать в Париже. Вот-вот и закончится милая западная ссылочка.

Salut, salut à vous,
Braves soldats du dix-septième!
Salut, braves pioupious!
Chacun vous admire et vous aime!6

Три сестры сострадания сидят у него в ногах, смотрят мокрыми глазами на его милое личико. Митя отчего-то подхихикивает. Наверное, злорадствует, что Володе приходится вот так, вот так, йех умирать… Вечно запугивал его серыми волками, рожками да ножками. Вот и от него самого скоро останется один трупик. Вскроют его, а там – такое… Сразу же его в Музей Патологической Анатомии Дюпюитрена, к тамошним монстрам.

– И что же теперь, Володя? – спрашивает анна Ильинична Ульянова-Елизарова. – Не будет, следовательно, ни Заставы Ильича, ни Метрополитена имени Ленина, ни города Ульяновска, ни мавзолея на Place Rouge? Что нас ждет, Володя?

– Merde! – хрипит Володя, багровея и нечеловеческим, бетховенским усилием приподнимается над подушкой. – Пошли вы все на хуй, суки-блять!
Он грозит бледным кулаком небесам за окном. Потом падает на подушку золотой своей головкой.

Не будет, граждане, города Ленинграда, газеты для детворы «Ленинские искры», Абразивного завода «Ильич», Ленинской библиотеки, лампочки Ильича, картины художника Бродского «Ленин в Горках», фильма «Ленин в 1918 году», театра Ленинского Комсомола. Мы пойдем другим путем, ни о чем не жалея.
Всё стихает в доме Ульяновых на бульваре Монпарнас. Боши пустили по бульвары танки и кавалерию. Завтра будет новый день, новая всемирная история, новый ветхий завет. А в небесах вступает зазывными хрустальными голосочками хор мальчиков:

C’est la lutte finale,
Groupons-nous et demain7

Все они Володи и каждый из них – немецкий коллаборационист.

Напьются боши, будут песни горланить: «Фотка, фотка, зереньки козлихь!»
– Излишне объяснять, – говорит Мария Александровна, вытирая глаза платочком и продолжая беззвучно нажимать на педали старенького Беккера, – что Беетховен ни в чем не виноват. Ни перед человечеством, ни перед этим Монте… как его там, ни перед Володенькой. Он тоже хотел как лучше.

– А потом, Олька, всё равно будут говорить, что твой Керенский – трус, – злорадно заявляет Митя и, хлопнув дверью, выходит приветствовать немецкую авиацию.


1 – Нет! Ничего … Нет! Я не жалею ни о чем. (фр.)
2 прекрасный утенок (нем.)
3 Мама, какое ужасное произношение! Ах! Как я хотел бы снова услышать Монтегюса… Гастона Мордехая Брюнсвика… прозванного Монтегюсом…(фр.)
4 Ни в коем случае! (фр.)
5 Я умираю, Хельгочка (нем.)
6 Салют, салют вам, отважные солдаты семнадцатого! Салют, храбрецы! Все вами восхищаются и любят вас! (фр.)
7 Это последний бой, давайте соберемся вместе и завтра (фр.)









































Мэри Оливер: СИНГАПУР

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 13:36

В Сингапуре, в аэропорту,
тёмную пелену сорвало с моих глаз.
В женском туалете одна кабинка была открыта.
Женщина на коленях что-то мыла там в белой чаше.

Отвращение тошнотой подступило к горлу,
и я сжала в пальцах в кармане билет на вылет.

В стихотворении непременно должны быть птицы.
Зимородки, скажем, с их наглыми глазами и аляповатыми крыльями.
Реки, это всегда приятно, и деревья, конечно.
Водопад, а если это некстати, пусть хоть фонтан то бьёт, то сникает.
Человеку хочется оказаться в счастливом месте, в стихотворении.

Когда женщина обернулась, я не могла взглянуть ей в лицо.
Её красота боролась с её растерянностью, не побеждала ни та, ни другая.
Она улыбнулась, и я улыбнулась. Что за вздор, в самом деле?
Всем нужна работа.

Ну да, всем хочется оказаться в счастливом месте, в стихотворении.
Но сперва придётся взглянуть, как она смотрит вниз на плоды своего безрадостного труда.
Она моет аэропортовские пепельницы, огромные, как автомобильные колпаки, трёт их синей тряпкой.
Её маленькие руки вертят эти металлические штуковины, скребут и полощут.
Она работает не медленно и не быстро, но словно река.
Её тёмная прядь — словно птичье крыло.

Ни минуты не сомневаюсь, она любит свою жизнь.
Так пускай она вспрянет из грязи и жижи и полетит к реке.
Вряд ли это случится.
Но ведь всё может быть.
Если бы в мире были только боль и логика, кому б он был нужен?

Конечно, не только.
Конечно, я не имею в виду никакого чуда, всего лишь
свет, который может сверкнуть из любой жизни. Например,
как она выжимает и вновь разворачивает свою синюю тряпку,
как она улыбается только ради меня; например,
как это стихотворение полно деревьев и птиц.

1988


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН