Парижские шансоны – словно легкое притопывание каблучками детства, словно едва слышное пришепетывание, шелестящее насвистывание, доносящееся из коробки радио, стоящей на шифоньере темного дерева.
Прямо за углом дома – танцплощадка. Топтаться на ней, не пропуская ни одного вечера, ходит гостящий на летних каникулах старший брат. Топчутся под Эдит Пиаф и Монтана. Папа, усмехаясь, замечает, что танцплощадка именуется попросту «le bal».
Жизнь-то крутится на месте, как пластинка, топчется на месте, как танцулька – никуда не ведет и не уводит.
Non! Rien de rien… Non! Je ne regrette rien.1
Впрочем, это неправда. А если хорошенько задуматься, так просто бессовестная ложь. Всегда есть множество свершившихся или не совершившихся поступков, о которых каждый из нас жалеет, иногда до боли. То ли сами мы не сделали чего-то, что вполне могли сделать или хотя бы попытаться, то ли в жизни что-то и без нашего участия повернулось совсем не так, как следовало.
Всякое искусство представляет собой что-то ещё не существующее. Золотые слова! Вам по пятерке! Садитесь, Теодор, Людвиг и ты, умничка Визенгрунд. А я что говорю? Ну да, в каждом подлинном произведении искусства мерцает нечто, чего не существует и существовать не может. Так почему бы нам именно сейчас, в самый неподходящий исторический момент, в этом ненормальном, по всем статьям придуманном месте, не спеть песенку истории чуть-чуть иначе? Постараться, несколько поднапрячь подвижное воображение, запустить привычную, изрядно заезженную пластинку по иной спирали, да еще и на непривычной скорости, так, чтобы наизусть памятные голоса запищали не так, как учили нас с детства. Потом столько людей от всего сердца скажут нам спасибо.
По Boulevard du Montparnasse следует от угла Raspail колонна немецких мотоциклистов. Не странно ли это? Оккупация? Кто бы мог подумать… Эх, послушать бы сейчас Монтегюса! Почему бы и нет.
Прекрасная дружная семья эмигрантов. Матушка обучает детей немецкой речи и немецкой музыке. У самого любимого, Володеньки, и способностей, и прилежания дай Боже каждому: по французскому – пять, по греческому – пять, по закону Божьему – пять. У других русских жены мужей пилят, а те их бьют нещадно, а у них – красота, всем на удивление: Володя лобзиком выпилил дощечечку для хлеба со всякими орнаментами и словом Zuckerbrot в серединке. Ангельские кудряшки приклеены на совесть, не отдерешь. А как рассуждает! «Ничего, – говорит, – не знаю лучше «Apassionatа», готов слушать ее каждый день, удивительная, нечеловеческая, – говорит, – музыка, и так хочется гладить по головке маленьких вождей. Я, – говорит, – всегда с гордостью, может быть, наивной, детской, думаю: вот как, вот как, серенький козлик».
В доме Ульяновых на Boulevard du Montparnasse так чертовски уютно, что кажется: ну его к дьяволу этот Simbirsk или как его там! Служанка Nadine зажгла зеленую масляную лампу. Из окон второго этажа видно Notre-Dame des Champs, пахнет лучшим туалетным мылом, рука привычно тянется к монастырским фиалковым конфектам, и в голову сама собой приходит мысль о том, что смерть Оленьки и казнь Саши были совершенно неуместны. Кому от них какая вышла радость? Ах, лучше бы отдал Богу душу малыш Володя, das schöne Entlein.2 Ангелы на небесах запели бы строевую славу, а на земле птички отслужили молебен.
И вот, стало быть, у Володи жар. Он лежит в своей постельке, а Аня, Оля, Маняша, Митя и служанка Inesse по очереди запускают для него на патефоне пластинку «Les chansons de notre enfance». По бульвару топает военный патруль. Проклятые боши! Германия и Франция… как он любил их обеих всю свою короткую ангельскую жизнь!
Хорошо, что Сашу помиловали. Он был сослан на Сахалин, а уж оттуда отправился в долгое, чудесное путешествие по Японии, путевые очерки публикует в журналах «Русский инвалид» и «Новый град», и ими зачитываются обожатели всего японского. Оленька вышла замуж за туркестанского медалиста Сашуру Керенского. Они любят играть в переодевания, Сашура надевает оленькино платье, а Оленька – его металлический кованый сапог. У супругов много друзей из местных дрейфусаров.
Илья Николаевич кадит ладаном в Cathedrale Saint Alexandre Nevsky да соборует умирающих по домам – зря что ли бороду растил! Но Володя наотрез отказывается от исповеди. Да и в чем ему каяться, в чем исповедоваться перед смертью? По латыни – пять, по немецкому – пять… эх, вот по логике – четыре! Да ведь эта четверка на совести Сашуриного отца, Федора Михайловича, вот пусть они и исповедуются, суки.
Там, куда скоро уйдет Володя в своей ночной рубашечке с кружавчиками, всё будет устроено справедливо: ни бедных, ни, тем более, богатых – одна сплошная продразверстка.
Француз поет так легко, так беззаботно, даже легкомысленно. Фу! Мария Александровна выключила патефон, села за пианино – пусть Володенька перед концом послушает финал своей любимой сонаты, нельзя же уйти под этот безобразный шансон! Но вот эта мерзкая солдатня: они маршируют прямо под их окнами, оглушительно топая в такт сотнями, тысячами сапог. Мария Александровна на половине такта резко прерывает игру, но топот не умолкает.
– Наденька, Инессочка, скажите им, что здесь умирает невинный ребенок. Пусть они идут куда-нибудь в Пасси, на Османа, на Шанз Элизэ… Мало ли есть в городе мест для маршировки!
– Maman, quelle prononciation terrible! – хрипит Володя. – Ah! Si je pouvais encore écouter Montéhus … Gaston Mardochée Brunswick… dit Montéhus…3
– Да вот, как раз, Федор Иванович Шаляпин приехали в шубе, – говорит Маняша. – Позвать их, разве, Володя?
– No, no! Aucun moyen!4 Опять затянет свою волынку про эту вонючую «Doubina»! Какого хера было эми… эмигрировать, если опять… опять всё то же! Гоните его взашей! – ярится Володя.
А потом, подозвав Оленьку, шепчет чуть слышно: – Ich sterbe, Helgechen.5 Это за тебя искупительная жертва. Береги Кере… Керен… ну как его там…
Совсем не много ему осталось куковать в Париже. Вот-вот и закончится милая западная ссылочка.
Salut, salut à vous,
Braves soldats du dix-septième!
Salut, braves pioupious!
Chacun vous admire et vous aime!6
Три сестры сострадания сидят у него в ногах, смотрят мокрыми глазами на его милое личико. Митя отчего-то подхихикивает. Наверное, злорадствует, что Володе приходится вот так, вот так, йех умирать… Вечно запугивал его серыми волками, рожками да ножками. Вот и от него самого скоро останется один трупик. Вскроют его, а там – такое… Сразу же его в Музей Патологической Анатомии Дюпюитрена, к тамошним монстрам.
– И что же теперь, Володя? – спрашивает анна Ильинична Ульянова-Елизарова. – Не будет, следовательно, ни Заставы Ильича, ни Метрополитена имени Ленина, ни города Ульяновска, ни мавзолея на Place Rouge? Что нас ждет, Володя?
– Merde! – хрипит Володя, багровея и нечеловеческим, бетховенским усилием приподнимается над подушкой. – Пошли вы все на хуй, суки-блять!
Он грозит бледным кулаком небесам за окном. Потом падает на подушку золотой своей головкой.
Не будет, граждане, города Ленинграда, газеты для детворы «Ленинские искры», Абразивного завода «Ильич», Ленинской библиотеки, лампочки Ильича, картины художника Бродского «Ленин в Горках», фильма «Ленин в 1918 году», театра Ленинского Комсомола. Мы пойдем другим путем, ни о чем не жалея.
Всё стихает в доме Ульяновых на бульваре Монпарнас. Боши пустили по бульвары танки и кавалерию. Завтра будет новый день, новая всемирная история, новый ветхий завет. А в небесах вступает зазывными хрустальными голосочками хор мальчиков:
C’est la lutte finale,
Groupons-nous et demain7
Все они Володи и каждый из них – немецкий коллаборационист.
Напьются боши, будут песни горланить: «Фотка, фотка, зереньки козлихь!»
– Излишне объяснять, – говорит Мария Александровна, вытирая глаза платочком и продолжая беззвучно нажимать на педали старенького Беккера, – что Беетховен ни в чем не виноват. Ни перед человечеством, ни перед этим Монте… как его там, ни перед Володенькой. Он тоже хотел как лучше.
– А потом, Олька, всё равно будут говорить, что твой Керенский – трус, – злорадно заявляет Митя и, хлопнув дверью, выходит приветствовать немецкую авиацию.
1 – Нет! Ничего … Нет! Я не жалею ни о чем. (фр.)
2 прекрасный утенок (нем.)
3 Мама, какое ужасное произношение! Ах! Как я хотел бы снова услышать Монтегюса… Гастона Мордехая Брюнсвика… прозванного Монтегюсом…(фр.)
4 Ни в коем случае! (фр.)
5 Я умираю, Хельгочка (нем.)
6 Салют, салют вам, отважные солдаты семнадцатого! Салют, храбрецы! Все вами восхищаются и любят вас! (фр.)
7 Это последний бой, давайте соберемся вместе и завтра (фр.)