ЧИТАТЬ: В.А.Сологуб, П.А.Каратыгин: Дагерротип, или Знакомые все лица

ЧЕЛОВЕК НА ФОТО
накладываешь швы на смысл
чуть обнажая приём
и человек на фото уже узнаваем
/берёт тебя на влажном пляже
разведённых в разные строфы пунктиров
стоит свести полилог на нет
в складках белья заведутся песчинки сомнений
/вырывая волоски ещё неокрепших слов
заглядывает в окно твоей бесконечности
сними с него рубашку минус-приёма
увидишь голую плоскость бумаги
где-то справа в нижнем ряду
а человек на фото
то ли умер то ли послан нахуй
ДЕКАБРЬ
париж в спальном районе днепра
переживает эйфелеву башню разлуки
parle vu francais на векторе языка
русскоязычный турист
смотрит в глаза фотографии
и улыбается
дерево падает на ветки другому дереву
как человек на том снимке профессора искусств
университета северного побережья калифорнии
вспомнил фотографию выложив текст в конце августа
думал соединить это рифмой к ожогу от её сигареты
на моём правом запястье с таинством причастия
оконный проём и вийон отразить похуже
что-нибудь про воду в пластике из-под йогурта
у лобненских аттракционов и сбитого голубя
которого оглядываясь клевала ворона

Дон Грегорио Антон
КАДР
вот, вот он, этот кадр! я его все время ждала, искала, высматривала… но до сих пор тщетно — он от меня куда-то прятался, скрывался за домами или убегал между деревьев. и вдруг, неожиданно — как всегда — объявился. тут — площадь, и, конечно же, молодые деревца ее украшают. и мальчишки — двое на велосипедах и один на роликах. мама с дочкой и еще мама, не видно — с кем, дитя мало, да и далековато. и мужчина сидит посреди площади, прямо на плитах, которыми она выложена. сидит спиной, непонятно, милостыню просит или так, отдыхает. и — вон там — ничья собака идет мимо него… да, а как же, самое главное, ради чего, собственно… два здания, голубовато-серые, с красивыми окнами, оригинальные, непохожие на другие — так вот, одно здание старое, начала прошлого века, наверное, а другое — угловатое, современное, модное. стоят совсем близко и им даже в голову не приходит, насколько они разные, так им удобно в этом соседстве. вот так вас всех и запечатлю, только присяду и обопрусь о собственную коленку. вот она, эта фотография. да, площадь и, самое главное, эти два здания, и собака, и мужчина вон сидит, и мама с дитем, и еще мама с дочкой, поближе, и мальчишка на роликах, а еще двое — на велосипедах. а вот это… это кто? вооон та девушка, там, далеко… в легкой красной куртке и джинсах, каблуки невысокие и черная сумка подмышкой?.. ага… и зонт в руке, и волосы светлые вьющиеся ниже плеч — да-да, вот эта?.. ой, так это же я! точно — я. да, я там была, да, увидела кадр, обрадовалась, сфотографировала… ну да, я и сфотографировала. как я сама там оказалась, если я же и фотографировала?.. не знаю… наверное, я случайно попала в кадр — уж очень он мне понравился.
13.6.2004
СВЯЗЬ
Уютная светлая комната, занавеску вздувает ветер, несущийся насквозь, и оттого — сквозняк. В окне на расстоянии вытянутой руки всё голубое, зелёное, яркое, тёплое. Белая блузка без рукавов с ажурным узором на спине, уголки воротника на тонких, слегка загорелых плечах. Каштановые волосы до середины спины, с выгоревшими, будто крашенными в светлое, прядями. Лёгкое и изящное или тяжёлое и знойное. Губами в предплечье, в шею, в затылок, по кисти…
Экран. Фотография.
Беспросветно-серое высокое небо, антенны пронзают тучи насквозь, и из них моросит каждые полчаса. Огромные проспекты, бесконечные улицы, идти и не знать, когда дойдёшь. Старые большие здания, серые, значительные, с потёками дождей и неремонта, высокими окнами и желтоватым светом в них — снаружи выглядит уютно, но внутри — знакомо многие годы — холодные залы, не обогреваемые человеческим теплом, его не хватает на весь объём, длинные зябкие коридоры, вроде знакомое лицо вдалеке, а пока дойдёшь, оно уже незнакомо. Сердце стучит попеременно, пошагово — своё-не своё-родное-чужое-возьму-заслонюсь-вберу-отгоню-нет-не-смогу… Тяжёлая куртка, джинсы, походные ботинки, рука, еще рука, пакетик с орешками в ней, ты с рук ешь, я с рук ем, губами в ладонь, орешек, губами в ладонь, троллейбус, губами в ладонь…
Живое, настоящее, сумбурное, то мягкое, то упругое, название — взаимодействие, жара, влажность, пыль, дождь, всё резкое, быстрое, смена дня и ночи, лета и зимы, не успеть подстроиться, приладиться, прижиться, завтра всегда в мечтах, закат — несколько минут потусторонней реальности. Гладкая кожа, шёлковые волосы, губами в предплечье, в шею, в затылок, по кисти…
Фотография.
Прошлое, прошлое, прошлое, картинки, голоса, на глазах оживающие снимки, воплощающееся несбывшееся, живое, без запинки текущее, тепла и холода нет, дня и ночи нет, понимание, чёткость формулировок в единовременном описании происходящего, яркость и приглушённость, название — взаимопроникновение, время не имеет значения, его нет и никогда не будет, завтра нет, есть только сейчас и сейчас только закат, реальности не существует. Лицо, волосы, слова. Губами в ладонь.
6.9.2006
+++
Выстрелом взяв улыбку, святой фотограф
мчит от земли в серебро разбазаренных стёкол,
Скорости света завидует Эмпедокл.
пяткой лаву потрогав,
Время по ним прошлось как лишай, как молния,
не обнаружив ни узелка, ни строчки,
в небо скосив глаза, наугад исполнен
взглядов короткий танец, а лица целуют точки.
+++
Каждый день я снимаю закат,
есть он или его нет,
я впускаю его в свой взгляд,
или он опускает мой взгляд,
а ещё я ловлю его в свой фотомир,
людям нравятся больше всего закаты,
а не подписи и истории
под старыми фотографиями,
которые я собираю
на помойках, в разрушенных аукционах
и в багажниках старых машин.
Закат фотографии.
Размыкание границ истории.
А закат солнца свеж, словно яблочко,
и однажды я видел сквозь дождь —
молния разрезала его пополам.
Так изумруд кренится стрекозы,
аэроплан, полуденная гамма,
пустой гамак рябит между стволами,
раскраивая воздух для грозы;
детей загнали, ил речной острей
перед дождём, и первую, как в фильме
немой, не слышим каплю в гуще пыльной –
в сад ледяной срываемся скорей.
(Примерно так на карточке фамильной
всё выглядело б.)
_в «Книгу фигур»_
⁂
Telefonzvanu gaidu, kas nepateix «nē».
– J. Kunnoss
You, you don’t know me.
– D. H. Lawrence
месяц фотографирую
значит приближаю на деле месяц на абсолютно чёрном
полная луна
с тобой как duroia hirsuta и myrmelachista schumanni
поэтому моё орбиобразие прошу используем глагол
не превращать в книгу дикарей
а только на него смотреть подкладывать порой
под лист бумаги и грифелем не более двух раз
пройдясь пытаться сохранить
ночью прикладываться ухом не бойся не зажурчит и
перьев не так много
сравнимо с парком
сравнимо ли с пороком
а порой с садами способными поднять
настроенье
сравнимо со временем
просто идти чувствуя придыхание улиц
радуясь тому что переведён кулидж что купила конфет
так и за первые
минуты разговора
можно перестать
бояться
пытаясь в голове удержать первую строчку
задыхаясь приближаться к трамваю
от трамвая к трамваю
помня что сказал помни
аз-есмь-просто-так
аз-есмь-тебе-лишь-ясно-что
ФОТОРЕПОРТАЖ С МЕДОНСКОГО БАЗАРА
Холодный сырой предрождественский день, и
Фонтаны замедлены зимнею ленью.
Базар – средь графической черни древесных
Стволов…
И лавчонкам, и людям так тесно!
Зелёные крабы, бутылки, трава и…
Их сговор от серого неба спасает,
От скучного зимнего освещенья,
Прилавки, зелёной укрытые тенью.
Базар! Он воистину раблезианский:
Деревья – все в каплях,
И в радужных красках
Разбросаны отблески яблочек райских
В три цвета, на ветках блестящих и гнутых.
Две важных, парадных сороки клюют их.
Дроздишка на деревце слёту садится,
За ним и ворона (огромная птица –
И кажется, ветке пора подломиться).
Сороки слетели. Ворона осталась.
А солнце сквозь капли вовсю разблисталось.
И бежевы стены…
И ты несомненно
Реален, не меньше, чем вся эта сцена,
Где рыбы блестят, как жестянки. А мята…
…………………………………………………………………….
Ты сквозь объектив всё протащишь куда-то,
Базар за собой уведёшь ты, как будто
Флейтист…
А тебя кто-то в ту же минуту
Куда – сам не знаешь, но определённо
Тебя и базар, и дрозда, и ворону
Увёл точно так же куда-то… И это…
Умножит твои появления где-то:
Во встречном окне, под кистями рассвета,
Хоть в небе, или у кого-то на фото
По той по неважной причине, что кто-то
Снимал просто так, не прицелясь, куда-то,
И ты вдруг забрался, как некий «нон грата»,
С базара на матрицу аппарата,
Случайно став бликом чьего-то прихвата,
И вдруг объявляешься где-то когда-то
(Чужей Ланцелота или Писистрата)
Нежданно, негаданно, замысловато.
И тут уж не важны ни возраст, ни дата…
Так мы остаёмся в чужих аппаратах,
Так мы отражаемся в чьих то глазах –
в сорочьих, в собачьих,
И кто-то куда-то
Уносит часть памяти… Чья она? Чья-то,
Наслаиваясь, как на асфальте заплата,
Безвестно, незримо – но ты отпечатан
На стенках и в двориках, и в площадях…
25 декабря 2011
***
А в Риме – февральские маки
И кони фонтана Треви…
Мимозы в февральском Риме
Подсвечены фонарями,
А рядом… Не разобраться,
Кто пальма а кто – колонна…
Тритоны, люди и кони –
Всё – в синей небесной раме,
И на дыбы рвутся кони,
И звонко трубят тритоны…
Их слышат февральские маки…
А кони – копыта… брызги… –
Так рвутся они из фонтана,
Что если б не взгляд Нептуна…
Ах, как эти кони свирепы!
Тритоны фонтана Треви
Вовсю надувают щёки,
И раковины – как сирены…
На фотографии – странно –
При должном увеличенье
Десятки портретов сразу:
И вроде – знакомые люди
Толпятся возле фонтана???
В кафе у облезлого дома
Ждут в полдень столы пустые…
Кого? Да, не знают сами,
А так, неопределённо…
Людей узнаём не всегда мы,
Не то, что знакомых клёнов!
Ну, кто там торчит у фонтана?
Ведь это чужие с чужими,
А рядом так близко – странно! –
Знакомое дерево в Риме! –
Да только ли тут? А в Питере
Торчит над Михайловским садом
«Петровский дуб», тот, где морды,
Вразброс и неровным рядом
Вырезанные кем-то,
Подмигивают знакомо…
И ловят меня на слове…
А есть ещё и в Ростове
Знакомое дерево – выше
Дедовского дома…
Оно меня знало тоже,
Когда был не выше скамейки,
Стоявшей в пёстрой беседке
Из дикого винограда…
………………………………………..
Так может эти деревья,
И маки в февральском Риме,
И раковины тритонов,
Трубящих в час неурочный,
И кони фонтана Треви
Не на открыточных фото,
А в этих небрежных строчках
Останутся для кого-то…
8 октября 2012
MEA!
Если время стреляет как птицу влёт,
Если время стекает с морщин как пот,
Как стекают остатки дождя на капот –
И ветер сметает их на скоростях,
Как приставшие к стёклам листья,
Как снежинки первые, как пустяк,
Не замеченный в рощах предместья,
Торопись:
Из групповой фотографии с надписью «Время»
Вырезают ножницами одного за другим,
И дырки, в плотной бумаге зрея,
Пропускают не память – фигурный дым.
И несолнечный день, и туман как сметана,
Сквозь него – только мутного солнца глазок…
Это – время пожухлой листвой платана
Улетает за ветреный горизонт,
Это – время вертится возле вечных вещей,
Вроде Сириуса, Любви и того же Рима,
Обтекая их, как скалу ручей,
И опять вырастает новый мир, тот, ничей –
Не из глины, брёвен или кирпичей –
Из ничего сотворённый рифмой.
2004
КРУГИ ПО ВОДЕ
Над озерцом – где-то или нигде.
Запустил я лёгкий и плоский камень,
И разбежалась она кругами, проскальзывая по воде,–
Концентрических лет прозрачная память.
За кругом круг всплывал и за годом год.
В каждом круге по негативу –
Пластинки старинного аппарата.
Зыбко, едва узнаваемо… Только вот –
Трудно всё рассмотреть, если снимок не отпечатан!..
Перемешались пейзажи, лица и города:
На Пантеон наложился Исакий – купол на купол,
А за королевами, населившими Люксембургский сад,
За этими подобиями закутанных в средневековье кукол,
Просвечивает барокко: полуголые итальянки стоят
В аллеях Летнего Сада и глядят неизвестно куда.
Всплывает месьё Лафонтен с маленькой на ступеньке лисой,
Но чуть поверни голову – и взгляд случайный косой
Упрётся в Крылова.
И живее он, да и зверей там побольше тоже!
Дом Книги сверкнёт, стёкла смешав, за «Самаритеном».
Где-то белые колонны лепятся к жёлтым стенам,
И стилизованные рожи с фронтонов передразнивают прохожих.
Круги расширяются. Теперь на них
Найдётся место и настоящим лицам.
То там, то тут мелькают:
Кто-то в центре кадра оказаться стремится.
От снимка к снимку он всё меньше лохмат,
Волосы цвет меняют: и не только виски…
А губы по-прежнему сложены – тот же мат –
Да над клавиатурой тень от пальцев той же руки…
Вдруг непрошенный ветер взрябит поверхность.
Над водой две ивы светятся.
И – ничего – и темно:
А если камушек запустить – так наверно,
Он снова включит вневременное кино?
бегаю с фотоаппаратом за изображениями
не могу остановиться
как мальчишка с сачком за бабочками
прыг-прыг
очки потерял
смотрю, летят журавли
лягушки у озера – ква-ква
листья под ногами жёлтые-жёлтые, и – хрустят
красные фонари освещают пожелтевшие улицы
мигают и подмигивают
ветер
деревья дружно повернулись на север: что там
солнце упало на землю и разбилось
и ещё одно солнце упало и разбилось
и ещё одно
но нет
я подхватил его сачком
и в фотоаппарат
ТЕПЕРЬ У МЕНЯ ДВА СОЛНЦА
резиновый мячик скачет за мальчиком
мальчик за мячиком
у девочки на глазах слёзы
она потеряла скакалку
а вот и белая ворона
она пытается стать чёрной
увы, ей не повезло
клеймо на всю жизнь
на небе появились первые звёздочки
большие и маленькие, маленькие и большие
холодает, а вот мне повезло больше
у меня в фотоаппарате живёт солнце
маленькое-маленькое
и большое-большое
дышит, поёт, улыбается
шепчет на ухо тёплые непонятные слова
и нам вдвоём хорошо
Город играет в прятки среди своих имен –
Йерушалаим, Эль-Кудс, Шалем, Джеру, Йеру,
шепчет во тьме: Йевус, Йевус, Йевус.
Йегуда Амихай
Один день, осенний день в Бостоне, сошел с ума и нарядился днем весенним. Теплынь. Всю ночь озорничал распорядитель, а наутро все деревья выглядели так, словно облили их ведрами красок. Вот дуб, который еще вчера был как обычно весь зелен, сегодня протягивает ко мне совсем желтую ветвь. И молодой теребинт высовывает разнузданный розовый язык. И другое – всё оранжевое и темно-пурпурное, и одна его ветвь сгорает дотла, совершенно рдяная.
И улица горяча, и на спуске ее горящее на вид дерево. И река света обтекает всю улицу, где золото*. И прозрачно злато древа того, желтое и желтоватое там, и лиловое. Красное, розовое и рыжее, бордовое и алое языком пламени возносятся на спуске улицы.
Вышла я. И предо мной, как всегда, церковный двор, и башня, и распятие.
Тепло тротуара проницает мои сандалии, проникает в ступни, устремляется к телу. Ладонь скользит по живой изгороди, обставшей церковный двор. Мягкие листья, ластясь, проходят сквозь пальцы, и сандалии отвечают эхом. Никого на улице нет – только эхо сандалий моих.
Рука гладит по головам кусты живой изгороди, окружающей чужие дворы. Ведь если закрою глаза, на мгновение, все те же звуки рояля выплеснутся на улицу в положенный час. В час, когда дочери благородных семей наигрывают за затворенными ставнями этюд Шопена. Там они, конечно же, наряжены в отглаженные платья, а внутри прохладно и полы обрызганы водой, там, за затворенными жалюзи, за оградами, за ревностью. И дальше, дальше, над шарканьем сандалий, зальются радиоприемники на спуске улицы переливами корично-бархатного йеменского голоса. «Я жажду, я жажду-у-у, вод-твоих, вод-твоих, вод-твоих, Йерушлам». Дальше, дальше, вверх по улице Судей до улицы Пророков, через площадь – к западу – море**.
Только здесь, на Западе, путь на запад ведет не к Великому морю***, а к большой Бостонской торговой улице, а в конце ее – лавка древностей.
Я вошла внутрь. Огромный пыльный глобус лежит на боку среди рядов темной тяжелой резной мебели, нагороженных вокруг. Не на этом ли большом черном стуле сидел великий Инквизитор? А к длинному медному телескопу, опирающемуся на треногу, некогда, в островерхих башнях, не приникали ли звездочеты с усталыми очами? А этот узкий монастырский стол? Видно не один вероотступник в отчаянии бродил вокруг него? Что мне до вас, древности? Хотела я лишь спуститься по улице, к морю. Взять на пляже шезлонг напрокат за тридцать грошей. И табуретку. И Мойше, хранитель стульев, принесет мне два ломтя хлеба, намазанного маргарином и увенчанных кусочками редиски, из которых крупицы соли выжимают сверкающие слезинки. А потом принесет чай.
Как много нежности и заботы тратит на меня Мойше, хранитель стульев, не в пример всем этим загорелым зимним купальщикам, этим гибким большим чужакам. А я конопата и тоща до ужаса. Бледна и не загораю. В белой шляпе и солнцезащитных очках, ступни мои отродясь не погружались в воду, руки отродясь не держали этих жутких теннисных ракеток, и только хранитель престолов хранит меня. Простирает крыло свое, носится с яростью гневной над птенцом своим****. Бледным цыпленком, занесенным из города и зазимовавшим среди рыб и дельфинов на «его», Мойше, хранителя стульев, участке пляжа.
Но тот, кто ныне предстает предо мною в недрах лавки – не Мойше, и он не намерен меня защищать. Он вперяет в меня пару покрасневших незаинтересованных глаз. Старик, ирландец. Пьяница. Что мне до тебя и до твоей заплесневелой свалки древностей! Немного пороюсь тут и там – и пойду себе. Вот, здесь, сбоку, на зеленой и глупой бархатной кушетке, лежит себе серый продолговатый деревянный ящичек с двумя железными ручками по бокам. Спрошу о цене, а потом, чтобы не сердить хозяина, куплю ее и пойду себе. Словно прошла весь этот путь лишь для того, чтобы его купить. Принесу его домой и подарю Эдварду. Будет служить ему этот ящик для хранения семи флейт. Ведь семь флейт у него и нет для них ни чехла, ни ящика. Ни коробки.
– Почем это? – Спросила я просто так, ведь не уходить же с пустыми руками, из страха перед лавочниками, таящегося в глубине сердца моего. С тех самых пор. – Двадцать баксов, – прорычал он.
Ха! Кто ты такой! Неужели стану я торговаться? Или кажусь я тебе лишь мешком костей и веснушек, захолустной жидовкой? Царская дочь я, и предки мои царили во Иерусалиме во времена Узии, Йотама, Ахаза и Езекии! – Значит, двадцать долларов! – ответила неторопливо, громко и четко. Но, взяв в руки ящик, чтобы нести с собой, почувствовала, что тяжел он.
Подняла крышку, и вот – полон он старых, толстых стеклянных диапозитивов. Ладно, от таких можно легко избавиться. Только вот выйду из лавки, брошу их в большой мусорный бак, что стоит там у входа. Но некая странная гордость побудила меня «показать» ему, что нет в моем сердце страха, что я свободная женщина и сама за себя отвечаю, и из этой лавки выйду гордой поступью и не спеша. Посему взяла я одну из стеклянных фотопластинок и лениво подняла ее перед голой свисающей с потолка лампочкой. И на просвет, сквозь стекло, явственно предстали предо мной двойные ворота, те, запечатанные. Да. Они. Та самая арчатая двойня молодой серны*****. Они самые! Врата Милосердия.

Жадной рукою вытащила я еще одну пластинку. Еще только одну. Новые ворота! Изнутри. А в будке охранника стоит часовой. Часовой в бриджах и гетрах. В феске. Турок. Турецкий часовой! Старый ящичек. Древний. Толстые стеклянные фотопластинки. Первые в своем роде. Давай, поторапливайся, выходи поскорей, пока он не догадался, какая тебе выпала добыча. Этот старый пьяный злыдень, того и гляди, еще вообразит, что я купила у него невесть что за тридцать сребреников!
Ящик под мышкой и наивная улыбка на лице моем. Ха, лукавая! С как можно более неспешной быстротой стала я продвигаться к выходу, и все время во мне дико звучит мотив, не оставлявший меня с утра. «Я жажду, я жажду…» Уже в дверях я еще небрежно трогаю один абажур, поглаживаю пухлый стеклянный шар и – вон отсюда. Домой. Домой, к фотопластинкам! Но дверь лавки загораживает длинное тело Боба Алистера, аукционщика из аукционного дома старинной мебели и антиквариата «Алистер и сын». И вот, этот Боб, его долговязая неуклюжая фигура, его лицо – прямоугольник со впалыми щеками, его ржавый голос, и вечно он одет в черное. Вылитый гробовщик. Но однажды я видела его в аукционном зале.
А в аукционном зале, когда публика усаживается, аукционщик правит бал. С того момента, как вошедший оказывается в зале, им овладевает безрассудство, и он спешит поставить на эти «находки» все свои деньги, как и в прошлый раз. Все изо всех сил стараются понравиться аукционщику; я подозреваю их всех в том, что, в сущности, только ради того, чтобы снискать милость и благоволение в глазах аукционщика, каждый поневоле и во вред себе превращается в покупателя всего подряд. Он объявляет цену, и они поднимают руки, он поднимает цену, и они поднимают руки свои, и рука его превыше всех иных, и несть тому конца.
И в бытность мою там, и моя рука вышла из повиновения мне, и я не могла больше доверять ей ничуть. Пока поднималась она лишь ради того, чтобы поправить очки на носу моем, и кто бы поручился за руку мою, что не будет это движение засчитано мне за стремленье купить? И поскольку не верна была мне более правая рука моя, пришлось мне склонять голову почти до колен, дабы поправлять те очки. И конец того дня стерся из памяти моей.
И вот сейчас стоит Боб Алистер, труп его заслоняет дверной проем, и он ухмыляется провалами щек своих, насмехается надо мной. Чего он хочет? Ведь это не его лавка! Что ему тут делать? Мои фотопластинки! И что? Его они? Наследие отцов его? Достались ему в наследство? А кому наследовал он? Агa! Того и жди заявит, что из аукционного зала попали они в эту лавку, значит, и вправду – достояние его. В наследство от предка получил он их! А кто его предок?
Минуточку. минуточку. Ой. Ой! Хирам Алистер.
Бостонский житель. Христианский путешественник по Святой Земле. В конце девятнадцатого века. Шелест сухих листьев с улицы нашептывает мне на ухо в дверях лавки, и осенний ветерок дышит в лицо теплом. А Боб все еще стоит надо мной, в дверях лавки. Ухмыляется. Издевается надо мной. Ухмылка предка его, Хирама Алистера, блуждает на устах его.
* Ср.: «Из эдема выходила река для орошения рая […] она обтекает всю землю Хавила, ту, где золота». (Бытие, 2:10-11)
** В древнееврейском: запад и море – общее направление.
*** Одно из названий Средиземного моря.
**** Ср.: «Как орел… носится над птенцами своими, распростирает крылья свои…» (Второзаконие, 32:11)
***** «Два сосца твои, как двойня молодой серны». (Песнь Песней, 4:5)
ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР, НЕКОД ЗИНГЕР
