Город играет в прятки среди своих имен –
Йерушалаим, Эль-Кудс, Шалем, Джеру, Йеру,
шепчет во тьме: Йевус, Йевус, Йевус.
Йегуда Амихай
Один день, осенний день в Бостоне, сошел с ума и нарядился днем весенним. Теплынь. Всю ночь озорничал распорядитель, а наутро все деревья выглядели так, словно облили их ведрами красок. Вот дуб, который еще вчера был как обычно весь зелен, сегодня протягивает ко мне совсем желтую ветвь. И молодой теребинт высовывает разнузданный розовый язык. И другое – всё оранжевое и темно-пурпурное, и одна его ветвь сгорает дотла, совершенно рдяная.
И улица горяча, и на спуске ее горящее на вид дерево. И река света обтекает всю улицу, где золото*. И прозрачно злато древа того, желтое и желтоватое там, и лиловое. Красное, розовое и рыжее, бордовое и алое языком пламени возносятся на спуске улицы.
Вышла я. И предо мной, как всегда, церковный двор, и башня, и распятие.
Тепло тротуара проницает мои сандалии, проникает в ступни, устремляется к телу. Ладонь скользит по живой изгороди, обставшей церковный двор. Мягкие листья, ластясь, проходят сквозь пальцы, и сандалии отвечают эхом. Никого на улице нет – только эхо сандалий моих.
Рука гладит по головам кусты живой изгороди, окружающей чужие дворы. Ведь если закрою глаза, на мгновение, все те же звуки рояля выплеснутся на улицу в положенный час. В час, когда дочери благородных семей наигрывают за затворенными ставнями этюд Шопена. Там они, конечно же, наряжены в отглаженные платья, а внутри прохладно и полы обрызганы водой, там, за затворенными жалюзи, за оградами, за ревностью. И дальше, дальше, над шарканьем сандалий, зальются радиоприемники на спуске улицы переливами корично-бархатного йеменского голоса. «Я жажду, я жажду-у-у, вод-твоих, вод-твоих, вод-твоих, Йерушлам». Дальше, дальше, вверх по улице Судей до улицы Пророков, через площадь – к западу – море**.
Только здесь, на Западе, путь на запад ведет не к Великому морю***, а к большой Бостонской торговой улице, а в конце ее – лавка древностей.
Я вошла внутрь. Огромный пыльный глобус лежит на боку среди рядов темной тяжелой резной мебели, нагороженных вокруг. Не на этом ли большом черном стуле сидел великий Инквизитор? А к длинному медному телескопу, опирающемуся на треногу, некогда, в островерхих башнях, не приникали ли звездочеты с усталыми очами? А этот узкий монастырский стол? Видно не один вероотступник в отчаянии бродил вокруг него? Что мне до вас, древности? Хотела я лишь спуститься по улице, к морю. Взять на пляже шезлонг напрокат за тридцать грошей. И табуретку. И Мойше, хранитель стульев, принесет мне два ломтя хлеба, намазанного маргарином и увенчанных кусочками редиски, из которых крупицы соли выжимают сверкающие слезинки. А потом принесет чай.
Как много нежности и заботы тратит на меня Мойше, хранитель стульев, не в пример всем этим загорелым зимним купальщикам, этим гибким большим чужакам. А я конопата и тоща до ужаса. Бледна и не загораю. В белой шляпе и солнцезащитных очках, ступни мои отродясь не погружались в воду, руки отродясь не держали этих жутких теннисных ракеток, и только хранитель престолов хранит меня. Простирает крыло свое, носится с яростью гневной над птенцом своим****. Бледным цыпленком, занесенным из города и зазимовавшим среди рыб и дельфинов на «его», Мойше, хранителя стульев, участке пляжа.
Но тот, кто ныне предстает предо мною в недрах лавки – не Мойше, и он не намерен меня защищать. Он вперяет в меня пару покрасневших незаинтересованных глаз. Старик, ирландец. Пьяница. Что мне до тебя и до твоей заплесневелой свалки древностей! Немного пороюсь тут и там – и пойду себе. Вот, здесь, сбоку, на зеленой и глупой бархатной кушетке, лежит себе серый продолговатый деревянный ящичек с двумя железными ручками по бокам. Спрошу о цене, а потом, чтобы не сердить хозяина, куплю ее и пойду себе. Словно прошла весь этот путь лишь для того, чтобы его купить. Принесу его домой и подарю Эдварду. Будет служить ему этот ящик для хранения семи флейт. Ведь семь флейт у него и нет для них ни чехла, ни ящика. Ни коробки.
– Почем это? – Спросила я просто так, ведь не уходить же с пустыми руками, из страха перед лавочниками, таящегося в глубине сердца моего. С тех самых пор. – Двадцать баксов, – прорычал он.
Ха! Кто ты такой! Неужели стану я торговаться? Или кажусь я тебе лишь мешком костей и веснушек, захолустной жидовкой? Царская дочь я, и предки мои царили во Иерусалиме во времена Узии, Йотама, Ахаза и Езекии! – Значит, двадцать долларов! – ответила неторопливо, громко и четко. Но, взяв в руки ящик, чтобы нести с собой, почувствовала, что тяжел он.
Подняла крышку, и вот – полон он старых, толстых стеклянных диапозитивов. Ладно, от таких можно легко избавиться. Только вот выйду из лавки, брошу их в большой мусорный бак, что стоит там у входа. Но некая странная гордость побудила меня «показать» ему, что нет в моем сердце страха, что я свободная женщина и сама за себя отвечаю, и из этой лавки выйду гордой поступью и не спеша. Посему взяла я одну из стеклянных фотопластинок и лениво подняла ее перед голой свисающей с потолка лампочкой. И на просвет, сквозь стекло, явственно предстали предо мной двойные ворота, те, запечатанные. Да. Они. Та самая арчатая двойня молодой серны*****. Они самые! Врата Милосердия.
Жадной рукою вытащила я еще одну пластинку. Еще только одну. Новые ворота! Изнутри. А в будке охранника стоит часовой. Часовой в бриджах и гетрах. В феске. Турок. Турецкий часовой! Старый ящичек. Древний. Толстые стеклянные фотопластинки. Первые в своем роде. Давай, поторапливайся, выходи поскорей, пока он не догадался, какая тебе выпала добыча. Этот старый пьяный злыдень, того и гляди, еще вообразит, что я купила у него невесть что за тридцать сребреников!
Ящик под мышкой и наивная улыбка на лице моем. Ха, лукавая! С как можно более неспешной быстротой стала я продвигаться к выходу, и все время во мне дико звучит мотив, не оставлявший меня с утра. «Я жажду, я жажду…» Уже в дверях я еще небрежно трогаю один абажур, поглаживаю пухлый стеклянный шар и – вон отсюда. Домой. Домой, к фотопластинкам! Но дверь лавки загораживает длинное тело Боба Алистера, аукционщика из аукционного дома старинной мебели и антиквариата «Алистер и сын». И вот, этот Боб, его долговязая неуклюжая фигура, его лицо – прямоугольник со впалыми щеками, его ржавый голос, и вечно он одет в черное. Вылитый гробовщик. Но однажды я видела его в аукционном зале.
А в аукционном зале, когда публика усаживается, аукционщик правит бал. С того момента, как вошедший оказывается в зале, им овладевает безрассудство, и он спешит поставить на эти «находки» все свои деньги, как и в прошлый раз. Все изо всех сил стараются понравиться аукционщику; я подозреваю их всех в том, что, в сущности, только ради того, чтобы снискать милость и благоволение в глазах аукционщика, каждый поневоле и во вред себе превращается в покупателя всего подряд. Он объявляет цену, и они поднимают руки, он поднимает цену, и они поднимают руки свои, и рука его превыше всех иных, и несть тому конца.
И в бытность мою там, и моя рука вышла из повиновения мне, и я не могла больше доверять ей ничуть. Пока поднималась она лишь ради того, чтобы поправить очки на носу моем, и кто бы поручился за руку мою, что не будет это движение засчитано мне за стремленье купить? И поскольку не верна была мне более правая рука моя, пришлось мне склонять голову почти до колен, дабы поправлять те очки. И конец того дня стерся из памяти моей.
И вот сейчас стоит Боб Алистер, труп его заслоняет дверной проем, и он ухмыляется провалами щек своих, насмехается надо мной. Чего он хочет? Ведь это не его лавка! Что ему тут делать? Мои фотопластинки! И что? Его они? Наследие отцов его? Достались ему в наследство? А кому наследовал он? Агa! Того и жди заявит, что из аукционного зала попали они в эту лавку, значит, и вправду – достояние его. В наследство от предка получил он их! А кто его предок?
Минуточку. минуточку. Ой. Ой! Хирам Алистер.
Бостонский житель. Христианский путешественник по Святой Земле. В конце девятнадцатого века. Шелест сухих листьев с улицы нашептывает мне на ухо в дверях лавки, и осенний ветерок дышит в лицо теплом. А Боб все еще стоит надо мной, в дверях лавки. Ухмыляется. Издевается надо мной. Ухмылка предка его, Хирама Алистера, блуждает на устах его.
* Ср.: «Из эдема выходила река для орошения рая […] она обтекает всю землю Хавила, ту, где золота». (Бытие, 2:10-11)
** В древнееврейском: запад и море – общее направление.
*** Одно из названий Средиземного моря.
**** Ср.: «Как орел… носится над птенцами своими, распростирает крылья свои…» (Второзаконие, 32:11)
***** «Два сосца твои, как двойня молодой серны». (Песнь Песней, 4:5)
ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР, НЕКОД ЗИНГЕР