:

Архив автора

Аза Цви: УКРАДЕННОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО

In ДВОЕТОЧИЕ: 1 on 12.07.2010 at 17:36

В дом мой вошел он под видом регистратора дат смертей и рождений, имени отца и имени сына, да только без духа; явился напомнить мне силу слов. Невыброшенные письма среди стеклянных шариков и ошметков траченного молью меха, отец с его стихотворными дневниками, мать, так любившая старые документы вместе с неповторимыми пуговицами и стеклянными осколками, из которых собиралась она сотворить чудеса. Изнеженная тетушка моя, да знала ли ты, что на твои письма есть спрос, на письма тревог твоих и беспокойства… Оказывается, в этих ветхих бумажках, в них мед словесный.
Голубые листы Громова, помощника Михаила Чехова, со знаком того самого театра, мамины блокноты – Дикий писал, что она молчалива и прекрасна, великий Алексей Дикий. А нынче ищут русские связи (вот, к примеру, пишут: мы, давшие миру муз-вдохновительниц таким поэтам, как Арагон и Элюар… русские нимфы, тайные советчицы). Мед слов, на нем пчелы и осы, на словах, единственном утешенье. На них остановился одновременно и замутненный, и острый взгляд обладателя масляных усов и залысин.
Вошел и встал, будто мачта. Телефонная сердечность отброшена сразу как ненужный балласт, а с ней – и почтенность. Нужда подольститься не была уже столь неотложной. Его зритель был прост, простоват. Я вышла приготовить чай, и он тут же броском кинулся на другой конец комнаты, перепрыгнув через приличия – заглянуть в те бумаги, что еще не были ему переданы, именно в те, что не были ему переданы.
Превратившись из доктора Джекиля в мистера Хайда и обратно, он остался чиновником возле окошка, вопрошающим лишь об одном: когда умер, когда родился, имя отца. Да, имя отца. И чиновник этот коснулся тех нервных окончаний, что ведут в «черту оседлости». Так каково его истинное имя? – требовалось ему знать, а я ощущала подвальный холод, будто не у себя я, не дома. Оно не истинное, оно – прежнее! – сказала я, – прежнее имя. В смене стран, правительств, окружения и жизненных обстоятельств имя меняется. Он поставил первую букву фамилии – Р – перед именем. А имя – о, эти евреи, у них по лицу и спереди и сзади, на затылке, как у Януса.
Григорий, Гриша для русских, для друзей, для будней, и Гирш на поздравительных открытках, которые его отец посылает на столетней давности иврите членам семейства к Рош-а-шоно, и Цви с приходом в царство иврита в «Габиме», а потом в Эрец Исраэль – однако в членском билете Союза художников, выданном в Москве в 1924 году, написано: псевдоним: Цви… там царствует Григорий. Но чиновники неотвязны. Что это за поэтический излишек в образе «Р»? Так вот навечно откинут «Рафаэль» – буква за буквой? Ныне укрыто за «Р» и за «Цви» это обычное, распространенное имя, Рабинович, о котором Агнон написал: «Если ты видел десяток российских евреев, знай, что девять из них зовут Рабинович»… И в Яффо, в дни Второй алии всюду куда ни повернись или верблюд или Рабинович… Покуда не явился сей регистратор и не вытащил его на посмеянье. Ведь и изнеженная сестрица отбросила бóльшую его часть и осталась лишь с окончанием Нович, а теперь все те шестьдесят лет, которые отец мой хотел перепрыгнуть как Цви1 – и только Цви – как «молодой олень на горах бальзамических»2 – не в счет, и этот чужой человек, желающий вернуть его к Грише Рабиновичу, холодно спрашивает, почему он пишет (в одном из любовных писем к маме) «детка моя»? (Не кровосмешенье ли?) И отчего мой дед, мамин отец, пишет в письме Хойка, а не Хайка? Он вновь подавляет насмешку. Может быть, он плохо знал русский, этот бородатый еврей, думаю я, а, быть может, так говорили в Литве, где он родился…
Открутить пленку назад, не ограничиваясь фантазиями о былом, сказочное изображение удаляющегося велосипедиста, оставляющего за собой полосу, завершающуюся похищением в автомобиле… Ведь есть, наверное, триллеры, родившиеся из такой перекрученной пленки, когда использованы все не случившиеся в действительности возможности, будто тени в черных костюмах и шляпах играют в «полицейских и воров».
Только необходимо осветить фонарем безмятежность, не закрывать глаза на знаки и знамения («Если ты думаешь, что видела нечто, не думай, что то ничто!»), взглянуть прямо на это пристрастие к широкому взгляду на вещи, к диалогу с «миром» (что – мир и кто – мир, Международный Фонд Статистики Смертей и Рождений…) Встреча, подготовленная мной русскому духу, не желала отступать, хотела показать те нити, что связуются в узел. Человеческие пути, что пересекаются. Рассказать, как Цветаева подошла после спектакля в приюте для детей русских художников в Кламаре под Парижем и предложила маме выступить вместе, что Станиславский сказал отцу на семинаре, посвященном Шейлоку. Но он хотел только знать, когда все родились и умерли ли. Паук, уловляющий в сети даты рождений, смертей.
Я сердилась на слепоту своих родителей, так любивших Россию в обличье Советского Союза. Эта вера в страну земной справедливости! А что же с моей слепотой, не желающей прозреть и увидеть, хоть и признаки все налицо, деятельного профессионала, чьи руки проворно складывают листочки, которые должны были оставаться раскрытыми, чьи пальцы тянутся крюками к моим ящикам в ту минуту, когда я отворачиваюсь и выхожу на кухню приготовить ему еду.
А как они ее любили, Россию, поди расскажи. Об игре в лото двух отечеств. Ведь в моем «архиве» не выбрасывают ни одной игры детства. Архив – пыльное слово для всех сувениров и писем, и картинок, и стеклянных шариков, и рукояток, и записных книжек, в которых – забытые начисто люди, но в пояснениях, как добраться по адресу, еще сохранилась жизнь, будто вышла на минутку и скоро вернется: «Сойти на второй остановке, войти в аллею и на первом повороте налево – открытое поле и слева – дома. Первый дом за полем, первый этаж». У этого адреса – запах пашен, простор для деревьев, пустыри вроде тех, что когда-то были разбросаны между домами, а кто уж там жил, и не припомню. Словно бурный поток, уносящий с собой щепки и сухие листья, собираются бесконечные записки, снимки, счета, блокноты, и я несу их, как горб, на спине, ведь «архив» требует свое, а я поглощена давящими душу заботами.
Что же до лото, то было два набора, один – Эрец Исраэль, другой – Россия. В израильском наборе были бумажные квадратики с рисунками растений, цветов, плодов и овощей, отобранных по странному принципу, произвольному и чарующему одновременно (может быть, часть их пропала). Под рисунком было написано название цветка или плода на иврите и по латыни, а позади, для надежности, оно было написано не более и не менее, чем на трех языках: по-английски, по-немецки и по-французски. Это лото создавалось с еврейской склонностью нарекать имена, и потому оно пестрело ими. Были там цветы граната, скромные цветочки дымянки, безвременник, называемый также осенним крокусом, плющ, волчцы, олеандр, шелковица, цветная капуста, цветок горошка, баклажан, помидор, плод мандрагоры, ива, ромашка, соцветье оливы (а не плод), арбуз, мак, купальница (а не анемон, отчего-то!), финиковая пальма, редиска, лимон, смоква, цветок кактуса сабра, цветок миндаля, цветы мандрагоры (как видно, мандрагора была особо любима составителями), морковь, цитрон, репа, кисти мелии, шафран, иерусалимская сосна, хризантема, плод сабры, свекла, мирт, пастушья сумка, цикорий, чертополох, гладиолус, шиповник. Этот веселый и ученый сброд ивритского лото источал запах салата и запах гор и долин. Я вспоминала его, словно виденный в прошлом светлый пейзаж.
Русское лото было совсем другим – картонные прямоугольники, где главенствующим цветом был голубовато-серый, как цвет Европы. Ничего на них не было написано, одни картинки – времена года в основном – но были и цветы, и плоды. Русское лото тоже чаровало, но чарой иной, чужой, безымянной. Там был странный виноград, о котором я не знала, что он – ягода, диковинный плод, одетый в зеленую полосатую пижаму, смородина, что ли (да на иврите – все ягоды или черника или смородина…). Женщина сплетала венок из золотых палых листьев. В поле работали только женщины (мужчины, как видно, еще воевали). Женщины сгребали вилами сено в стога. Курица на картинке была черной, и цыплята находились при ней, не то что белые курочки в наших огромных курятниках. Пастух восседал на зеленой на диво лужайке под неведомым деревом с белым стволом в темных метках, незнакомая птица сидела на незнакомом кусте. Было множество картинок со снежными играми и даже рисунок с птицами на снегу (и как они не замерзли?). Белка застыла на толстом суку. Даже у снопов полевых была другая форма, а на подоконнике стояли кувшины с волшебными цветами, чьего имени я не знала тогда. Теперь я знаю, что то были колокольчики и ветки сирени…
Из-за этого-то лото, чьи картинки врезались в мою душу, я приняла пришельца и встретила его, будто был он духом России, да только был он не духом России, а духом «какого-то старого греха», «какого-то тайного позора» («Доктор Джекил и мистер Хайд», Р. Л. Стивенсон). Расстелила я перед ним свои бумажки, а его дерзость была столь велика, что он позволил себе остальное посмотреть самому, последовать за мной и открывать шкафы… «Теперь я понимаю, к чему она клонит, – говаривал Ларс Андерс из «Хроники Сен-Микеле», – она имеет в виду тех людей, что прозываются ворами!»
Осталось лишь одно прибежище у слабых – писать письмо. Да вот кому? Доктору Джекилю, раздающему почтенные визитные карточки, или мистеру Хайду – пожалуйста, дорогой вор. Или еще вежливей – уважаемый вор…! Я пошла на кухню приготовить тебе обед, а ты поспешил использовать подвернувшуюся возможность в простодушном доме, над чьими беспорядками смеялся, подошел к книжным полкам с показным интересом и тут же развернулся к ящику секретера у входа. Ящик словно подарок, завязанный ленточкой. Нужно ее развязать и взглянуть, что там таится внутри. Есть там стеклянные шарики, старые чеки, картинки, аннулированное удостоверение личности в возрасте 16 лет, копия удостоверения личности, сделанная на случай, если удостоверение вернется в министерство внутренних дел после отмены – чтоб сохранился тот снимок шестнадцати лет – а в удостоверении есть дата рожденья, интересующая вас больше всего остального. И – какая находка! Удостоверение личности моей матери годов тридцатых, когда она два года жила в Париже, с 31-го по 33-й годы, удостоверение с очаровательной паспортной фотокарточкой, разлетающиеся волосы в простой схваченной заколкой прическе, почти неприбранные, но открывающие широкий, прекрасный лоб, глаза, полные лучащимся из глубин светом, и легкую улыбку, улыбку-подарок, несмотря на то, что под глазами уже залегла усталость, и блузка без воротничка, без отделки застегнута на три пуговки, а сверху – темный квадратный жакет. Тайна жизни струящейся, открытой грядущему, а на ней – печать парижской префектуры. Это удостоверение вместе с другими частями архива были пересняты и отправлены двоюродному брату мамы в Цинциннати, покойному профессору Маркусу, основателю Jewish Archives; а тот паспортный снимок увеличен и опубликован в газете «Гаарец», тоже годы тому назад, так что и он не пропал без следа, и все же казалось, будто вытолкнул маму из дома мародер, устроивший обыск.
Где ты сейчас – отправилась в неизвестную жизнь – вернули тебя в Россию, которую ты так любила, в которую так верила, на полку среди папок с делами осужденных и расстрелянных или в ящик чужого человека, возжелавшего пору твоего цветенья, твой золотой парижский век? А что случилось с крошечным переплетенным в кожу дневником с отвалившимся замочком, с дневником, состоявшим из любовных стихов, которые мой отец писал маме, а что сталось с хорошенькой записной книжкой тоже в кожаном переплете, на котором золотом вытеснено «1933», та книжка, что осталась наполовину пустой?
Не спустили ли вас, не дай Бог, в какую-то клоаку? Можно ли выдергивать куски жизни, клочки личности из удостоверения личности? В другом месте дома остался второй блокнот с записями первой половины того года и он – близнец пропавшей записной книжки, ведь в этот ящик я сложила только несколько мелких, особо мне милых «единиц хранения». Единицы хранения, это имя придумали ищущие и конфискующие для рукописей любимых мной писателей, для их записных книжек, для их дневников, для их писем и записочек; иной раз так представляют их личные документы – как единицы хранения, помеченные римскими цифрами, с добавлением дат рожденья и смерти.
Долгое время не могла я прикасаться к вещам и бумагам, будто осквернились, будто прилип к ним запах всего случившегося и ужасного того визита. Изгоняя бесов, я открываю оставшийся блокнот 1933 года и читаю адреса людей, часть которых я знала, а часть будто бы знала, некоторые имена рисуют передо мной лица, а названия улиц изображают пейзажи: Абердам, 3 Rue de Lyonnais; Женя Бергер, тел. Бляйбтрой (будь верен) 22-42, Вайтштрассе 9 Bei Perl, Берлин; Йосеф Будко, тел. Ганза 27-97, Sigmundstrasse, 11, Берлин; Э. де Филиппо, Флоренция; Гороховы Йедидья и Эмма, 61 Rue Brancion, метро Convention, тел. Vaugirar 31-73; Хана Орлофф, 7 Villa Seurat, 101 Rue de la Tombe, Issoire; Библиотека Музея декоративных искусств, 107 Rue de Rivoli, Pavillion Maison; Мильбауэр Йосеф и Глика, 9, Rue de Square Carpeaux, Paris 18; Межан (фамилия одного из мужей Ариадны Скрябиной), 23 Rue Clovis, тел. Odeon 0891; Мане-Кац, 10 Rue de Moulin; Ольга Катуналь, Rue Lhomond, Paris 5; Шошанна Авивит (актриса «Габимы» времен «Диббука»), 20 Rue Petrarque, Metro Trocadero.
Любимый полный размаха почерк, очень округлый, с острыми окончаниями, адреса маминых братьев. Почта Эйн-Харод, киббуц Гэва.
А там в шкафу письмо с соболезноватиями от Диты, подруги моего детства: «Я узнала, что Цви скончался […] и простилась с ним, вспоминая о нем […] вспомнила, как он готовил (для Бен-Шемена3?) (армянскую?) пьесу, в которой героиню звали Анаит, и его голос, произносивший это имя, звучал в моих ушах. Там звенела мелодия, бывшая для меня настоящей весной […] и старый чемодан с бархатом, чесучой и тряпками, которые Хая превращала в одеянья для принцев – все было для меня чудом. И книги, бывшие в вашем доме. Я до сих пор помню серо-коричневую древесину, из которой был сделан книжный шкаф, и мы сидели на грубошерстном ковре и читали […] и Цви проходил мимо большой деревянной двери, отделявшей кухню от костюмерной. За деревянной этой дверью однажды, я помню, стояла Ита (?) из Рамат-Йоханан в черно-коричневом костюме принца, и Цви работал с ней над Гамлетом, принцем Датским.
Мы читали “Евангелину”4 и “Гайавату”, и я помню цвет страницы, форму букв и иллюстрации, а главное, чудеса, открывавшиеся нам в те годы, когда во дворе была Циля со своими польскими кушаньями и болестями […] и напротив – каждый со своими страданьями […] а мы с мамой, когда забирались на забор, слышали Зельду5 , говорящую нам “Здравствуйте” глубоким своим голосом…
Мир вертелся в трудах своих и многолюдье, а у вас дома всегда праздновали сказка и красота, и сердечные желания, в двух комнатах (и на крошечном балконе – на улицу) были люди, искавшие красоту, пытавшиеся создавать ее ежедневно…»
Там, в шкафу, рядом с дорогим мне письмом, связка документов моей бабушки. Множество удостоверений о перемене подданства мамы и бабушки из Глубокого, где они проживали, оставив Николаев во время Гражданской войны.
«Глубокое» – глубоко в самом сердце сияющих озер, снежных сугробов, наваленных по обе стороны дороги, и теней спешащих прохожих. Здесь жил богатый мамин дед, тот самый, с золотыми часами с цепочкой, на которых она начиркала что-то химическим карандашом. Там жила ее тетушка Тоба, получившая жемчужное ожерелье в утешение за бесплодье. Николаев разрывался между несколькими бандами, захватывающими в нем власть на день-другой и устанавливающими новые порядки. Но и Глубокое был многолик: то польский Глембоки, то русский – Глубокое, а как-то и замысловатый еврейский – Голибаки, торговые расписки и знаменитые главы раввинского суда, вроде «друга-благожелателя главы справедливого суда» Меира Яновского (тестя Любавического ребе), двор, «обстановке», условия помолвки моих деда с бабкой: «Почтенный раввин Хаим Шнеур Залман Альперович обязуется одеть своего сына жениха перед свадьбой по-княжески, и подарки невесте тоже по-княжески». И завещание, и перепись населения в черте оседлости девяносто лет тому назад, и свидетельства о рождении столетней давности. И царственные орлы, то польские, то русские.
В «Бейт Глубоки» в квартале Монтефьори в Тель-Авиве люди смотрят на тебя пристально – не протяну ли я им нить от отца, от матери, от сестры. Может, ты тот, кто сплетет эту нить; соединятся все уцелевшие волокна, волоконца, ошметки во что-то цельное, вместе оснуют местечко, восстановят главную улицу, оставшуюся в развалинах. Улицу Ятковер или Церковную? «Церковная, 31» написано на одном из документов. Женщина смотрит на меня с удивлением: «Шмуэль – твой дядя?» – «Не мой, моей мамы». Улица, о которой она мне рассказывала, – здесь, в рамке, опирается на старинные арки, а не на деревянные дома, где на открытых верандах сидят проститутки и нагло окликают Тобу. Была там одна, «ходячая зараза».
Шмуэль, мамин дядя, записан на «стене праведников», а я-то думала, что он – только семейное преданье, и вдруг он обрел «жизнь». Жизнь на тель-авивской стене. Озеро, кормившее рыбаков, покраснело в тот день от крови расстрелянных. Местечковая красавица стояла и смеялась на берегу, пока в них стреляли, нацисты ей дали веселящего газа. Так было написано в письме, которое нельзя было снова читать моей тете, и потому оно хранилось у нас дома.
И тут одна женщина, не старая совсем, всматривается в меня, ища следы Шмуэля, и говорит мне, словно вглядываясь в повседневные детали, спокойным голосом, возвращающим меня в иные дни, к иным войнам: «Твоя мама всегда была так красиво одета, она приходила покупать чулки и проверяла, натягивая на руку, их цвет и прозрачность. В Глубоком ей не с кем было общаться».
Глубокое не было родным ее местечком, это было местечко ее отца и деда, и прадедов со стороны отца. Сюда приткнулась она в потоке беженцев с юга России после Первой Мировой. В письме, отправленном оттуда, пишет моя юная мать: «Я совершенно сбита с толку, уж не знаю чего и хотеть. Приехала сюда из Николаева, здоровая, свежая, в оптимистическом настроении, а с тех пор у нас все идет шиворот-навыворот. Прошло столько времени, три года промелькнули впустую, только потратили много здоровья – на что? В вокзальной давке в ожидании поезда. Каждый месяц мы вот-вот едем». Рядом с письмом беженская карточка Совета воспомоществования еврейским беженцам в г. Николаеве, справка, выданная дедушке Зорэху на строительстве железной дороги на юго-западном фронте под руководством известного инженера Кирста (мама и бабушка очень гордились связями деда с этой знаменитостью). Спустя год по окончании Первой Мировой – письмо от дяди, солдата Еврейского батальона, с благословением Сиона сообщающего, что «наше полажение неплохо», и еще диплом с отличием Сары Ратнер, скончавшейся от тифа в беженском поезде. И через восемь месяцев после маминого письма – свидетельство варшавского отделения американской пароходной компании «Кунард», ул. Маршалковская, удостоверяющее, что врач компании осмотрел ее и не нашел ни трахомы, ни стригущего лишая, ни вшей… (Ой, остров слез Шолом-Алейхема и евреев со слабыми, покрасневшими от плача глазами.) Барышня, моя мать, готова поехать даже одна, без мамы, и жалуется, что жизнь ее сера и бесцветна. Слово «Бог» еще мелькает в ее письмах раза три – «А мы Бог знает что уже думали, даже хотели телеграфировать». В конце концов, устав ждать, она отправится не по пути «Кунарда», но на борту «Корнолии» из Триеста в Яффо (как я этому рада и как благодарна ей за это!). В ее удостоверении будет записано согласно нуждам чиновников, властей и времени, но отнюдь не в согласии с истиной: «аграрная работница», и по тем же причинам, несколько лет спустя, во Франции, в том временном удостоверении отмечено, что родилась в Глубоком, хотя родилась она в Умани, выросла в Николаеве, а в Глубокое сбежала, чтобы отправиться оттуда в мир.6
В Париже 25.2.1933 устроил русский Рабочий союз художественный вечер с балом по окончаньи. В программе были: группа физкультурников, говорящий хор, трио музыкантов с неизбежным Шапиро. Во втором отделении: скрипка, одноактная пьеса «Шахтер», балет «Серп и молот»; русские народные танцы и оркестр балалаек; а в третьем отделении бальные танцы с ансамблем «Янкель Джаз». Был ли тот вечер дорог ее сердцу или просто завалялся листок стенсиловской бумаги и дошел до меня через все эти годы? Она рассказывала о тех замечательных французах, которые устраивали демонстрации за право иностранных рабочих работать во Франции. Где она все это видела? На том вечере Русского профсоюза рабочих? Хочется человеку верить, что есть на земле место лучше того, где находится он…?
В дневничке, маленьком, как карманное издание псалмов, с давно сломавшимся замочком, писал ей отец любовные стихи, и на это позарились крючковатые пальцы обладателя масляных усов, именно это вытащили они из ящика, полного чудес.
«О моей подводной жизни тебе поведают стихи, – пишет отец в Россию. – В Эрец Исраэль люди часто раскрываются […] здесь нужно […] сеять, сеять, сеять…»
Иной раз скажет: где меня посеют, там я и расту. А дни стоят жатвенные, жнут пшеницу – наполняйте мешки! наполняйте корзины! Стихотворением Шленского он восхищал многочисленных слушателей: «Я бегу – а голова как всегда патлата,// я бегу – а кузов – рваный без заплаты,// я бегу – плоды летят наземь из прорехи// я бегу – недосуг проверять огрехи.// Я бегу. Я бегу. Кто плоды поднимет?// Плачьте, дéвицы: устал я, и пуста корзина.// Только вновь я бегу – голова патлата.// Только вновь я бегу – и кузов без заплаты».
И дальше в письме: «Я готовлю вечер с универсальными отрывками, полными бунта и восстания, – Синклер, Франс, Эренбург. Между прочим, я читал здесь Первого мая отрывок из Ури-Цви Гринберга (красный фрагмент), и никогда еще не принимали меня как в тот раз […] Масса публики […] Я снова нашел дом в целости и сохранности, и снова я болен театром».
Дом, найденный им в целости и сохранности, по всей видимости, театр, бывший для него и домом, и храмом. Когда он почувствовал, что дом (театр) рушится и теряет для него насущность, то покинул такой театральный центр, как Москва, чтобы еще до европейских гастролей «Габимы» попасть в Палестину, и отсюда уже отправился в Берлин и Париж. Из Парижа он вернулся, но не в Тель-Авив, а в Эйн-Харод. Движение внутрь и наружу, наружу и внутрь диктовалось внутренней потребностью, а не успехами на центральных сценах в главных ролях, отводившихся ему семьдесят лет назад.
Ида Левин, его ученица из Рамат-Йоханана, называла свой дом – «дом родословия нашего» – старую посуду, как старых рабочих коняг, не выбрасывают вместе со старыми письмами, стихами, дневниками, любимыми вещами. Так же и дом – не только дом, где мы проживаем свою жизнь, но и дом, куда вошла вся история нашего происхождения. В нем проживают существа и сущности прошлого и настоящего. Открываем коробку с бумажками, и из нее вырывается прошлое, как динозавры в фильме Спилберга. Нужно поднапрячься, чтобы прикрыть эту дверь, хотя есть и такие, кто хочет ее распахнуть, загипнотизированный прошедшим. Но и для тех, кто под гипнозом, тяжела эта ноша, как в стихах Рахели7: «И вокруг на моей постели –// письма старые. Ночью опять// я сгибаюсь колдуньей над зельем// полустертые строки читать».
Другая ученица отца, Рахель Бардор-Тэнэ, пишет друзьям, «принимавшим участие в самой дорогой главе моей жизни», и я вижу в простых этих словах караван библейских времен с драгоценными идолами, подошедший к главному скрещению дорог. Не повесть, но глава, длинная, бесценная глава, в которой мы пребываем. Ни к чему стоять на вершине горы, и на распутье можно увидеть все дни и ночи, словно на окружающей, обнимающей нас узкой пленке. Я поднимаю с пола маленький смятый листок, и из него вырывается вся весна, как будто в ней – суть твоей жизни, привет от цветов персика, что цвели давным-давно и навсегда запечатлены в стихах. «У шали цвет бутонов, она передает тебе привет от цветов персика, что цвели в моем саду (уже видны крошечные плоды), а книга – сирень».8 Это прямая противоположность тому, что я как-то прочла в другом стихотворении: «В твоем цветущем саду собери воспоминанья о запахе сто лет как увядших цветов».9 Наоборот, хотя, в общем, то же самое. Весна, былое – в одном листке бумаги и былое, былая весна – в цветущем сейчас саду.

Перевод с иврита: Г.-Д. ЗИНГЕР


1 Обыгрывается значение ивритского слова «цви» – олень.
2 Песнь песней, 8, 14
3 Имеется в виду молодежное поселение.
4 Поэма Г. Лонгфелло
5 Зельда (1914-1984) – израильский поэт.
6 Часть переведенных здесь с иврита писем и документов была написана в оригинале по-русски, но уже не сможет вернуться к своему источнику (в обоих значениях этого слова), так как вопреки притчам, молния ударила дважды в архив нашего дома и унесла за собой дорогое моему сердцу: рисунки, фотографии, письма, рукописи, порвав тонкие нити, которые соединяясь создали бытие, и ныне безвозвратно утеряны, подобно пыльце в воздушном пространстве.
И быть может, следует возблагодарить Бога, что в одной из наших жизней всё это было у нас в руках, глаза наши это видели. Остались скорбь и пустота, будто после погрома. И если кто-то усмехнется, что мол, не погром это по уголовным законам, так он не из книжных людей. – Прим. автора.
7 Рахель (1890-1931) – израильский поэт.
8 Строка из письма Зельды к автору.
9 Из стихотворения Р. Тагора.




































Давид Авидан: СТИХИ В РОКОВЫЕ ДНИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 1 on 12.07.2010 at 16:52

КОГДА СОБЫТИЕ ПРОИЗОЙДЕТ

Когда событие произойдет – снилось нам что событие произошло Произошло
Когда событие произошло в бесконтрольные сны завело занесло
Когда замолкло
вломилось к нам
опустошающее по головам да по мозгаммм
И рука наведенная на удар напролом
непрегражденный гром



ИЕРИХОН, ИЕРИХОН

Город Иерихон, город Иерихон, стены твои повалились.
Трубы трубили, их призывная дрожь еще ниспадает и снова взмывает.
Город Иерихон.

Был Господь в небесах, – но ныне где он.
Вся структура истории низвергнута вон.
Словно звенья самолетов, что в дни войны
волнами пламени поглощены.



ПОЙДИ И УСТРОЙ МИР

Пойди-ка устрой на земле мир тебе ведь знакомо слово
это слово это рукопожатие этот перевод
Иди по трупам по льду по раскаленным углям иди
Прямо ступай не сворачивай вспять огненный столб впереди
Ты теперь ничего не боишься у тебя опасений нет
ты упал последним падением но ты очнешься падению вслед
ты действуешь снова волей рукой сердцем умом
ты любишь такую минуту ты с этой минутой знаком
Время твой личный знакомый оно минует кругом
мозаику дней твоих рушит и гробит круша испокон
вздорное мелкое время немое глухое шальное слепое сплетенье времен



ПОСЛЕДНИЙ ЗАЛИВ
(Стихи из цикла)

…И то что не произошло пятнадцатого января произойдет сегодня
или завтра или послезавтра ибо Исраил в картине навеки
Земля обетованная земля жесткоупрямая земля то крепкоскушная
то самая волнующая увлекательная – язык иврит – русский наплыв
местность наполненная наивысшей энергией на планете

в заключение несколько слов о поэтике
чтобы не расставаться на чем-то сухом
Так вот слова это мировая держава
Слова создают ситуации и ликвидируют их
Слова двигают армии континенты деньги тела трупы
и другие слова
Слова орудие мироздания мир создан словом
и мир будет стерт словом
Но только Тот кто сказал да будет свет и стал свет
скажет да будет тьма и будет тьма
но он не скажет ибо свет полюбился ему
совместно с теми звучаниями языка
на котором он сказал то что сказал
в минуту божественной слабости вселенской тоски
успокаивающего соединения агрегатных состояний
в окружении черных дыр нулевое время нулевое место
и Он это место мира но мир не место его
Он святыня Благословенно имя его
Он жилец неправоохраняемый Но если так то кто да
А что касается Ссаддама то он отопрет от Кувейта
отопрет из дворца президента
хоть разорвись в веленьях рока и Мухаммеда пророка
и Аллаха по сути сына Адоная так дано
А продолжение речей в самих речах
вещное слово само вещное слово
Слово явилось миру речением в пустыне
на горе высоко но без высокомерия
А покамест тише Дайте армиям совершить их работу
Время коротко Царственная работа велика
Надо жить с этим Если не с этим так с чем
И все течет В заливе нефть На воде Огонь на воде
словно на Байкале по Жюль Верну смотри Михаил Строгов
И середина течения это его начало и его конец
Так поддержите Мы – я – здесь – и ныне – и впредь
На пределе скорости Синхронно Ударом в точку
и мудростью поколений
и единоразовым чернонаброском при помощи слова
что первое и завершающее



КРУШЕНИЕ – ПАЛИ СЫНЫ БОГОВ

С высот небесных в колесницах огненных
в сражениях пали СЫНЫ БОГОВ
Семеро их было числом семеро чудодейственных –
Акира Куросава –
В крушении они в лапах обитателей праха кротов степных
В крушении Словно гордые астронавты в пустотах космоса
В колодки пыток земных взяты В архаические грубоустройства
Некая камея-зла скрутить крылатых авиаамериканцев
Претолстый намек президенту Бушу и семьям
Но Буш надеюсь не отбушует так от цели своей осушить
болото иракское в продолжение бури небесной
Шторм в пустыне открывающий новую эру
минута накануне звездной войны атмосферных пожаров
новая эпоха в истории модернизации действий военных
но также конечно напоминание вспять о жестоком пленении
наших пилотов о тяжелых мучениях
крыса мстит ангелу сложнокрылатому
восточный кошмар с мусульманским преклонением в пыль
и руку об руку Господа Элокима рука и Аллаха рука
Да охранит Господь души и тела
детей Америки Британии Италии Кувейта
а также тело и душу охранит в особенности Тара
сына моего трехлетнего он ныне в Хайфе с мамой
Через пятнадцать лет в году в две-тыщи-пятом
быть может совершит свое Турнэ в пространство в космос
и разглядит оттуда нас глазами колдовской синевы
очами астронавта
и защитит от космоса от внешнего
но разговоры поведет он также на наречии
ИНТЕЛЛЕКТОПЛАНЕТЯН далеких
и может быть переведет вот этот стих на их язык


Перевод с иврита: САВЕЛИЙ ГРИНБЕРГ



































Савелий Гринберг: НОВЫЕ СТИХИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 1 on 12.07.2010 at 16:48

3 ДЕК. 1995

……………….отрытый хоть продроглый диалог
что мир велик
но боль побольше
Возьми шар Страшен до трепета
Луна в половинолуние
Нутро фортун
Вечный спор с Богом
и попытки обмануть его
Молебен в небелом
облачении
В звёздность
Внедряясь в позапрошлое
Во была
вобла

В одно наступившее однажды
Когда подошло
то есть в такое-то время может быть в сумерки
или вечерком
в общем когда настал час
не может быть а действительно в определённое время
когда пробило
нагрянуло
постигаемое и от сих
Надо бы
избавление от всех прошлых
да и не было влияний так наз
Частушечный взрывок
Во времена седьмого Пия
прошла меж пьяниц энтропия
Театр заартачился
Кино вечно тыкается в любую фабулу лишь бы отсюжетить
Но в этом тыкании
Луна в половинолуние
В один прекрасный сумеречный день
Схватка речеязыка с самим собой

Насчёт подозрительности
иная сторона
Лагань спасённая
Проверка на юность Лагани
А ну тикай давай тикай
Харакиристика
Характеристика
3 дек. 1995 Предполнолунная луна
погружённая в сверкающее проозарённое дробное облако



ЛИЦА У КСЕНИИ НЕКРАСОВОЙ

счастливонесчастной
несчастносчастливые
Замкнутые Сосредоточенные Спешащие Деловые
а то в деревянной сказке
под вечным небом
за семью замками себя держа
Но облака
друг с другом
розовыми боками
друг дружку другдружат
Танцуют друг с другом Нежничают
Вчерне
Вечерние
Переулками улыбчатыми
траур тротуара утрат
Ксения
весной весенняя
и осенью всё от весны
то снегопад
то сонмы выдувают дуют
то крылья
цветоклювые гнездуют
сновидения
светоцветотеней
светоцветосновидения



РЕВОЛЮЦИФЕРИЯ

Рёваулица
Революциферия
Утро Пар Рапорту
То шар то параллелопипед
то в котлован зажатый выпад
Тот мол талантливее
у кого мол талант левее
Зловеще и нежно
Зловеще
и нежно
в бытность Ахматовой
сказала Ахматова
что этот век
«он к самой чёрной прикоснулся язве
но исцелить её не мог»
— — — — — — — — — — — — —
Махнул рукой владетель поля
Утра Петра Карте Парту
Пётр Европу в Упор Вертеп
Петревертеп
Выпятив к морю зловеще и нежно щупальцы
раздвинутых рек

Что Покончить жисть сомнамбулизмом
Ворон ворону глаз-Невы-клюет



СТИХОЗАМЕТКА

…тайна самой чувствомысли
и после гибели
продление схватки
Суисайдик я садила
унция улица
Онгсты Остров
Луна на расширении
в перекрой
от половинолуния и дальше
когда её планетная шаровая круглота
Кратерами
Выкруглило в пучине неба
Рассинетуманная пучина неба
Светлобагровый шар луны
Десятое августа Луна в полнолуние
взывая
а что сказав сказала луна
а дат стадия и дат стада
история вечно опаздывает на работу
а женщины всё продолжают спорить с мужчинами
я и на вы ваза завывания
Слышите тихий подземный гром
пойди заведи речь о трагедийной гибели поэта
столь неотделимо от времени
его отсутствие сама его гибель
трагедийный надлом
в нарастающем лингво
надлом в самой душе времён
— — — — — — — — — —
…. Счастье помноженное на несчастье
Мертвоморское
Взбудоражено синее
перебитое гребнями волн
По неведомым стимулам людьё
переколумбило
на другое полушарие
Но дальше
в звёздность
От веков в века
сказанием
Ты вечно пребывающий
от вечно погибающих
от моритури
и мир прими
в подзвёздный Детствостан























Дэннис Силк: ПОРФИРИЙ И ЭСТЕЛИНА

In ДВОЕТОЧИЕ: 1 on 12.07.2010 at 16:40

Часть первая
ПАЛОМНИКИ1

Порфирий Успенский сошел на землю в Яффе в 1853 году. Сей самоотверженный архимандрит («Я – недостойный пастырь») переправил своих русских в Палестину. Кои целователи икон сидели на причале. Они источали запах трюмной воды, они донесут его до Иерусалима. Закутанные в тряпье, они пели свои гимны. Они подкрепились в Яффе. Они опорожнили принесенные из деревень котомки с хлебом. Они срезали мерзкую плесень, они дошли до доброго русского смысла, они макали свой настоящий хлеб в щи.
Порфирий, глядя на них, улыбнулся. Но он готов был надавать себе пощечин или наорать на Успенского, спасавшего его от Порфирия. Скандал всей пýстыни. И потом этакая бессмысленная маята. Снова дождило, сегодня. Дорогая Новгородская Богородица, спаси меня. Еще одно письмо от управляющего.
Его дни проходили по-медвежьи и в бессилии. Ему было тридцать восемь. Возможно, он хотел умереть. Он сидел на мели, с паломниками, в Яффе.

ПРИВЕРЖЕНЕЦ

Эскорт, высланный Иерусалимским пашой, поднял столько пыли. Это беспокоило Богородицу. Ее хоругвь хлестала всадников. Ее приверженец обратился к ним. Исмаил на коне.
Пойми, пожалуйста, она – наша охрана, – сказал Порфирий этому деревенщине. Он, должно быть, перегрыз веревку, привязывавшую его к кровати. Исмаиловы конюшни. Мы отскоблим ваш навоз в Айя-Софии. Всадник зажег пахитосу. Да, и устроим овацию царю Константинопольскому в Царьграде, покуривая цигарку во имя всех русских князей. Он перекрестился правой рукой, он стоял в восстановленной Айя-Софии, он сам был тем князем благодарных греков. Неловко было наблюдать, как левой рукой он переправил носовой платок Порфирия в собственный карман.

ПУТЬ

Хоругви Богородицы выстраиваются. Самые набожные солдаты поддерживают Новгородскую Богоматерь, Владимирскую Богоматерь, Пречистую Деву-Троеручицу. Очень осторожно, очень бережно.
Ее суровые воины постигают путь. Следом – греки и армяне. Это нехорошо. Но все-таки монахи. Следом – армия паломников. И речистый Порфирий Успенский с Генеральным консулом Бейрута.
Ее знамена над Рамлой. Стоптанные ноги спотыкаются, проходя Рамлу. Потрепанные русские под луной. Они столпились на перевале. Патрулируют ущелье. Много медалей. Много луны. Когда разбойники видят все эти медали, они поспешно удирают по домам. Армяне снова могут вздохнуть.
Паломники молятся: «Покровительница дороги, воссияй для нас. Приправь наши щи, Владычица Кнута и Дубинки, Заступница, под нашей плесенью белизна Твоя».

МУНДИРЫ

Старые солдаты в мундирах под луной. Из Севастополя в Иерусалим.
Левой-правой, левой-правой, говорит Пресвятая Дева. Лунный ворот дергает солдат. Содержит их в добром порядке. Неграмотные марионетки лыбятся. Довольны ее щами на каждом привале. Караван русских подходит к Иерусалиму. Трижды вокруг стен скрипят марионетки. Публика хлопает в ладоши.
Порфирий чувствует себя игрушкой под слоем лунного лака. Он снимает свою Успенскую голову и предлагает ее зрителям наверху. Голова Порфирия под верхней головой кажется почти что его собственной, с застывшим выражением, прихваченным по пути. Застывший порфировый взгляд на город, разумное предсказание. Глупая Успенская башка летает вокруг луны.
Два дурных солдата пялятся на город. Они безнадежны. Они на попечении прихода. Одна голова на каждого, вместе – две, если считать их обоих. Полковая математика. Они забурели от муштры, от капусты, от щей. Бедная Богородица, с такими-то приверженцами. Левой-правой, левой-правой и в город.

РЕПЫ

Репы паломников хмурятся на город. Здесь разносчик икон, хранитель Богородициного молочка (особо питательного), новгородский осведомитель редкого растения, похититель платков, унтер, ворующий у своих товарищей, популяризатор из Минской духовной академии. В честь луны они сжигают свои копеечные свечи.

СЕМЬЯ

Чьи это лица под луной? Толпятся на парапете. Порфирий считает своих мертвых. Городские стены нашпигованы его мертвецами. Двоюродные братья, троюродные братья, семейное подобие подает ему знак. Это Россия, полный порядок. Днепр омывает Иерусалим. Но Богоматерь Владимирская покинула свой стяг. Она дирижирует хором мертвых сестер, воспевающих его с зубчатых стен. Глаза закрыты, она хорошо чувствует ритм. Потрепанный Псалтирь порхает там наверху. Они впевают Порфирия. Обувь паломников загромождает Яффские ворота.

Часть вторая
ТЕЗОИМЕНИТСТВО

Митрополит Филарет дает аудиенцию. Это был день Государева Тезоименитства, все патриархи и консулы были приглашены. Башибузуки разрядили в воздух свою пушку. Следовало быть в Иерусалиме в тот момент, чтобы поглядеть на народное ликование.
Турецкий оркестр попытался исполнить русскую мелодию. Филарет распорядился послать лимонада. Порфирий взглянул на прячущееся в оконной нише лицо. Вертящийся волчок, ищущий дорогу в городе. Архиерей Никон выглядел иначе. Тщедушные мозги Филарета и ожиревшие мозги Никона. Как-то лавировать между ними.
Его миссия почти не была определена. Изучать паломников, давать рекомендации. Их благочестие, их политика. Младенцы в свивальниках, княжеские посланцы.
Никон подошел, дабы приглядеть за патриархами. Угрюмо отмахивается от какой-то дамы-миссионерки – копт Анба Базилиус. Из самого Каира, чтобы устранить эфиопов. Вопрос статуса кво. Статус кво? Это означает – цепляться за все, что тебе досталось.
Внесли десерт из жженого сахара. Права и слова, добавил он мрачно. Тугодум в углу – эфиопский епископ Иосиф.
Этот никогда не разговаривает с Базилиусом. И все это из-за ключа от часовни. Коптелки и горелки, по выражению Филарета.
Кто это? – спросил Порфирий. В зеленом одеянии с вышитыми львами. Это Озоро Эстер, эфиопская принцесса. Черная и скучающая, она выглянула из окна. Это молодая вдова. Она кажется мне кающейся грешницей, – сказал Никон. Он обследовал новый поднос. Шербет и икра. Экуменическое баловство к Государеву Тезоименитству.

ФИЛАРЕТ О СТАТУСЕ КВО

Жил-был католик, годами не сходивший со своего места в Храме Гроба Господня. Кто знает, может быть, он боялся, что греки как-нибудь ночью свернут это место, как ковер. Вот он и оставался там, преданный и верный, поедая одно лишь Святое Причастие. Однажды он наведался в армянский придел. Он вел себя очень неосторожно, думая, что никто не смотрит. Ходил повсюду, пристрастно обследуя, скорее даже, лапая драпировки, подставки, все, что можно было зацапать после долгих лет лишений.

ЗАУТРЕНЯ

Никон вел службу густым басом. Недостойный Порфирий, зажигающий свечу. Вяло смотрел он на царские врата, молился прежде всего за своих подопечных, а уж потом замаливал собственные грехи. Понукающие глаза Богоматери на иконостасе. Не все эти святые, не весь этот свет. Он думал о ней, в яслях, с поднятыми коленями, борющейся в темноте со своей болью, со своим Дитятей. «Слава те, Матерь Богоизбранная, Богородица, Царица Небесная, слава». После богослужения запомнилась только старая монашка на аналое, читающая сама себе, будто вопрошая.

ЗАВТРАК

Снова сегодня солнце, дурак Порфирий. Митра, да борода, да маята, да бурда. За завтраком он выглядел лукавым деревянным конем. Свято место пусто не бывает. Филарет глядел скрозь. Волчок, запущенный с утра пораньше. Порфирий ухнул в религию.
Они завтракают путевыми заметками. Никон уважает Христа. И Пресвятую Деву тоже. Эта гробница и та гробница. Патриарх-другой, между прочим. Над их головами портреты царя Алексея и его друга Патриарха. Прощупать Иосифа на предмет статуса кво. И потом, паломники – тоже дело серьезное. Панорама, а то и две.

МОГИЛА ПРЕСВЯТОЙ ДЕВЫ

Масляные светильники спускаются к Пресвятой Деве. Маленький армянский ангел на первой лампаде, греческий крест на второй. Сменяют друг друга, спускаясь. Миленький статус кво.
Ангел. И ни чёрта? Нет, он обвился вокруг статуса кво. Статус кво, Верховный Бог этого города.
Сын прижался к Пресвятой Деве на застекленной против воров иконе. Стразы? Настоящие драгоценности у греческого Патриарха. Мутные глаза там внизу.
Денежные сны, девственные сны, кто знает?

ТЕОЛОГИЯ

Епископ Иосиф казался беззащитным при своем соломенном дворе. Он сидел на крошечном стульчике, быть может, сделанном для дьячка, рядом со своим настоящим позолоченным креслом. Будучи занятым, оно бы заставило его распрямить спину. Стулья толпились у стен, как на племенном совете. Над ним гравюры и дагерротипы королевского дома: Теодорос использует льва, как уютный коврик, Иоханнес, Заудиту.
Мягко он расспрашивает Порфирия о Библии. Были ли помимо нее какие-нибудь сведения о евреях от Адама до Ирода. Может быть, он думал, что Русская Церковь располагает секретным архивом, свидетельствующим об этих событиях. Порфирия удивляло, что в Иерусалиме никто не хотел заниматься религиозными дискуссиями. Епископ Иосиф почувствовал его изумление. Простите мне сии расспросы, сказал он, оправдываясь. У спички есть головка, и вы зажигаете ее. Человек должен все обсуждать и не хорошо ему быть одному. Он казался довольно одиноким тут. Немного эфиопского тепла, много одиночества среди стульев.
Говорили, что епископ Иосиф влюблен. У него появилось новое облачение к Пасхе, сшитое портнихой. Она много раз посещала монастырь, он не отговаривал. Когда она закончила работу, он попросил ее остаться. Вся казна Эфиопии не могла ее убедить.

НА КРЫШЕ

Гороподобные эфиопские монахи охраняли дверь на лестницу в свою часовню. С ножами и палками. Они бы пустили их в ход. Один из них ударил копта распятием. Эфиопский дьякон получил назад свой ключ. Он размахивал им злодейски. Коптский стражник хмурился. Когда Анба Базилиус узнает, он такое письмо в Каир отправит!
Епископ Иосиф велел дьякону отпереть дверь для Порфирия. Он провел своего нового русского друга в часовню Четырех Бестелесных Сущих Созданий.
Облупленные, они вылупились на Порфирия со стены. Русский, что ли? Во всяком случае, не армянин. Не копт. Ужасающая ветхость Созданий. Ибо те, в чьем владении находится часовня, ее и ремонтируют. Право на нее оспаривалось, ее не ремонтировал никто.
Дева и Сын тлели на занавешенной иконе. Целомудренные, позаброшенные, здесь. В гробнице Девы мерзость запустения. На стене Порфирий заметил арабскую надпись. Он сдержанно указал на нее Иосифу. Свидетельство коптской принадлежности? Совсем немногие эфиопы знали арабский. Ему пришлось нацедить Иосифу через толмача собственного плохого арабского, новгородского арабского. О да, сказал Иосиф, как показалось Порфирию – слегка уязвленно, как только копты видят арабскую надпись на стене или на иконе, они заявляют – это наша стена, наша икона. Арабское – это коптское, говорят они. Но ох, если у нас есть что-либо по-арабски, этого они не любят.
После освежающего обхода часовни они вскарабкались назад к зною крыши. Здесь был свой маленький крааль эфиопских монахов и монахинь. Дейр-ас-Султан. Почти что Африка в Иерусалиме. Оттесненные от Гробницы из-за своей нищеты, они уже два века жили на крыше. Столько-то караваев хлеба в день, выделенные армянами. Или милостыня от коптов. Как им должно быть жарко на крыше, подумал Порфирий. Изгнанные снизу, они жили ближе к Отцу, чем к Сыну.
Старая монахиня с татуированным крестом на лбу, присев на корточки, молола хумус. Монах с монашкой тащили наверх ведро из колодца. Откуда эта вода? – спросил себя Порфирий. Дружески прогуливаясь с Иосифом и его толмачом, новгородский дилетант встретил двух памятных львов на краю крыши. Черные косы старательно скрывали львов. Косы Изиды, – подумал Порфирий. Озоро Эстер, изумленно взирающая на закат.

Часть третья
ПРИЧАСТИЕ

В Троицком соборе, за пределами постоялого двора, все полусвятые. Странно вести в Палестину армию паломников. Их хоругви его не греют. Ему хотелось бы лежать в постели под стеганым одеялом. Все марионетки принесли свои покрывала. Все глаза устремлены только вперед. Порфирий чувствует себя неустойчиво. Оказалось, в нем отсутствует страсть к руководству. Неустойчиво, но нераскаянно. Никон счел ее кающейся грешницей.
Сегодня не будет причастия, – хотел он сказать Филарету. Они превратили Христа в кого-то другого. Все и вправду подходят. Бороды, шапки, маскарад. Зубы. Весь этот органон. Подлинный Христос отрезан от мира.
Филарет кадил с остервенением. Святые и мертвые вели мирские молитвы. Порфирий не в силах был выговорить имена своей мертвой семьи. Царские врата закрылись перед ним. Он был лишен кузенов и сестер, пребывал среди мертвых. Богоматерь Владимирская, даже Божья Матерь Кровоточащей щеки не могли помочь. Он не мог кадить картинам и людям.

СВИДЕТЕЛЬСТВО

Петляя по городу, он осуждал себя. С непокрытой головой, он изумлял свою паству. Раз за разом он наносил себе удары. Чтение, письмо, арифметика, немного смысла. И никакой географии, никакой Палестины. Он обращался к себе, как к кому-то отдаленному. Кто сказал, что Порфирий должен прибыть в Палестину? Быть может, в пýстыни он распустился. Он думал об иконостасе. Он кричал: «Нет, нет, откройте дверь!»
Шарканье по городу, пока не подвергся нападению татуировщиков за армянским монастырем. Они тыкали в паломников иглами. Юная подопечная плакала. Больно было переносить Спасителя на руке, а также Иерусалим и год хаджа. Татуировщики зазывали: «Хочешь хадж?»
Хочешь хадж? Он отмахнулся от арабского зазывалы. Сегодня неподходящий день для всего этого. Шаги поднимались по этой улице вечно. Порфирий! Он прекратил свое шарканье. Порфирий Успенский! Обернувшись, он замахнулся на зазывалу. А обрушился на шафрановую шаль Эстер Озоро. Она была высоким минаретом в пятичасовом свете. Если ты не сделаешь себе «хадж», никто в России не поверит, что ты паломник. Сопровождающие ее принцессы не понимали ее арабского, они пялились на этого человека без шапки. Здоровенный мужик, которого окатили из ушата учености, а он просто стряхнул ее с себя одним раздраженным движением.
Хочешь хадж? Да, хочу. Она пронесла свой шафран мимо кающихся женщин и присела в палатке татуировщика. Он уселся за нею. Татуировщик взял иглу. Обычный пасхальный Спаситель, я думаю? О нет. Просто «Иерусалим». И год. 1853. Она положила руку на стол, забыв о постороннем присутствии. Второй татуировщик трудился над рукой Порфирия. Окунал свои иглы в тушь из копоти и в красное вино. Порфирий также ни на кого не смотрел. Они игнорировали ее дам, его паству и праздношатающихся армянских монахов. Любопытство в рясах. Город и год впитались в их кожу, они встали, принцесса заплатила талером Марии Терезии, он – рублями, они вышли, пройдя сквозь толпу.

КАТЕХИЗИС

– Крестишься ли ты двуперстно или щепотью, Порфирий?
– Двуперстно, Озоро Эстер. Не то что греки.
– Дважды или трижды ты поешь Аллилуйю, Порфирий?
– Дважды, Озоро Эстер. Не то что греки.
– Все равно, Порфирий, я сомневаюсь в абсолютной приемлемости твоего обряда.
– Я не панславянский спаситель, Озоро Эстер.
– Я думаю, православная церковь могла бы немного больше держать себя в руках.
– Ты гораздо суровее, чем мой друг патриарх.
– Эфиопский патриарх не обогащен знанием.
– Похоже, что ты сердишься из-за того, что я пришел без митры.
– Без митры ты вызываешь смущение. Что ты будешь делать, Порфирий? Поспешишь к Филарету?
– Сегодня я, возможно, переночую у армян.
– Что ты думаешь по поводу Константинополя, Порфирий? Ты думаешь, что царь заставит?
– Константинополь будет нашим.
– Ты выглядишь таким простоволосым, Порфирий Успенский. Не хочешь ли пойти со мною? Хочешь навеки остаться в армянском странноприимном доме?

КУЗЕНЫ

Шарманка в Христианском квартале, вероятно, оплачивала чье-то паломничество. Она навязывала свой репертуар под люстрой, где они лежали. Люстра, ближайшая кузина шарманки. Он дотронулся до татуировки на ее руке. Черная грязь все еще покрывал их год и город.
– Порфирий, как я ненавижу всех этих, на «пэ». Патриарха, твоих паломников, моих принцесс. Всех, кроме тебя, Порфирий.
На стуле ее львы. Они говорят, что теперь не могут охранять принцессу.

Часть четвертая
УГОВОР

– Я встречу тебя в монастыре Теклы Хайманата. Сегодня пополудни.
– В какое время пополудни?
– В три, точно, как на иголках.
– Кто этот Текла Хайманат, Эстелина? (Нежно: «В три, точно, как на иголках».)

ТЕКЛА ХАЙМАНАТ

Текла Хайманат погрузился в Гиппопотамово озеро. Он стоял там семь лет в полном облачении, пока у него не отвалилась нога. Семь лет, великий ум. Гиппопотам унес его ногу в реликварий. Но это не его подлинная нога. Это всего-навсего религиозная нога. Подлинная нога, подлинная берцовая кость, подлинный второй палец сказали религии «прощай». Видишь эту картину, там вверху, Порфирий? Вот он там, помавает ею. Побивает ею язычников, Данакил.

ИНОЕ

Текла Хайманат помавал своею хромой ногой на небесах. Она выглядела, как перекладина креста. Созерцатель озера, отшельник, темней Данакила, разрыватель карт, вычерченных аккуратной Европой.
Эфиопская церковь перевернулась во сне, мрачно усмехнулась, снова погрузилась в сон.

АБУНА

На что был похож Абуна, Эстелина?
Он дожил до канцлерской печати. Однажды моя мать послала меня к нему с запиской. «Озоро Эстер, – сказал он, – снаружи ждут посвящения 2356 человек. Я не могу уделить тебе больше часа, моя дорогая».

МАСЛО

Невежественные посвящаемые толпились снаружи, думая о молитвах, болотах и женщинах. Масло, которым они умастили свои волосы, сбегало по ним на безбожном солнце. Карта Эфиопии текла этим жиром, он запятнал Гондар и Дебре Табор. Лев Иудеи сел на маслянистый трон. Меченосные ангелы, его заступники, не могли остановить масляной контрабанды. Масло попало Озоро Эстер в глаза. «Порфирий, – сказала она, – спаси меня от этого религиозного умасливания».

БРОНДО

Они провели быка в трапезную. На самом деле, Порфирий, как раз бык превратил это место в трапезную. Он уставился на нас, он казался огромным, как Эфиопия. Бурым, как Абуна. В эту большую комнату, покрытую венецианскими зеркалами. (Конечно, все разгромлено, много лет назад.) Повар придет, Порфирий, я называю его поваром ради тебя. Какой кусок желаешь ты, Озоро Эстер? Я укажу на него, бык будет недоверчиво глазеть на нас, стоя там, пока повар точно вырежет мой кусок из его бока. Глазеть и реветь. Вырезка будет подана сырой.
Вся виртуозность сосредоточена в вырезании. Куски для всего двора. Абуна благословил всех. Бык отражается в сотне венецианских стекол. Потом они занимались любовью под столом. Любовь была на второе. Это мясо называлось брондо, Порфирий. Брондо очень укрепляет члены.

МАРИАМ БАРЭА

Масло снаружи, брондо внутри. Моя мать была скверной женщиной. Ее называли прокаженной королевой, она боялась, что они правы. Бафана Прокаженная. Ее врач прописал лечение детьми. У нее была полная корзина их кистей. Фетишистка.
Буффонка Бафана, – сказала я сестрам. За это она выдала меня замуж за мужчину, который мне не нравился. Мариам Барэа, очень популярная личность. Потому-то я и невзлюбила его. Но она совершила ошибку, потому что он стал мне нравиться. Он был лучшим солдатом в Гондаре, я думаю – лучшим мужчиной. Полгода мы прожили вместе.
Она исправила свою ошибку, поручив ему украсть землю у монахов Магуэны. Чтобы сделать для меня сад наслаждений. Монахи пошли к Абуне, Абуна к Бафане, потом его отлучили от церкви. Потом ему перерезали горло. Как барану, Порфирий. Быка они оставляли в живых.

СТЕСНЕННЫЙ

Что-то длинномордое пробирается сквозь могильный курган в Гондаре. Глумливо уставилось на меня, снова вернулось к своей работе. Порфирий, что бы оно могло искать? Не глаза, птицы склевали их, не череп, его раздробили, не яички, Данакил подарил их своей невесте.
Это все равно, что искать древний Храм. Когда Омар завоевал Иерусалим, он неделями искал Храм. Грязные византийцы, прости меня, Порфирий, покрыли его своим дерьмом. Каждый день византийские женщины опорожняли здесь ведра.
Омар взялся за дело по-мужски. Он закатал рукава, поднял кусок дерьма, бывший первым куском, и бросил его в сторону Геенны. Туда дерьмо и вернулось. Тогда каждый поднял кусок дерьма и бросил его в Геенну. Потом они вымыли весь двор розовой водой. Чтобы Шева2 вернулась, царица Юга, и прошла там.
Я изумляю тебя, Порфирий? Мое сердце – моя борзая, ты должен меня бояться.

Часть пятая
ДАРЫ

Коробочка с благовониями висит у нее на груди.
– Ты надела алый кафтан сегодня, Эстелина.
– Чтобы враг не разглядел нанесенную им рану, Порфирий.
– Вот пасхальное яичко для тебя. Счастливой Пасхи, Эстер Озоро.
– У меня есть яичко и для тебя, Порфирий. Улыбнись, пожалуйста!
Кто-то проклевывается из скорлупы.

КУКОЛЬНИКИ

Братия, представляющие Иосифа из Аримафеи и Никодемуса, сняли поддельное тело с креста. Они почтительно избавились от рук, а потом понесли Христа-марионетку с Голгофы ко Гробу. Порфириева деревянная паства взирала на это, выпучив глаза.

НА КРЫШЕ: ПАСХА

Два маленьких черных каваса расчищали путь. Короны, кресты и зонтики, все золотое. Под зонтом – епископ. Вот и принцессы-паломницы. Велетта Исраэль, Везора Амарг, Эстер Озоро, молодая вдова. Бум. Пронзительно уставился Сын с трехвостой хоругви. Но Его Коптская Мать хмурится. Бум, – говорит большой тугодум. Бум, как раз вовремя, чтобы задать ритм. Бум.

ПРОПОВЕДЬ

Бум. Некто увещевает их на языке гез. («Ах, если бы мы понимали гез, – вздыхают они. – Утомляй нас по-амхарски, на языке, которым мы встречаем любовников. Эти копты хуже несториан? По нам, так они могут быть хоть армянами»). Кто дал коптскому стражнику этот ключ? Бум. Его зрелость льнет к плечу ее сестры. Сбрасывает туфлю. Епископ. У него такая томная манера обращаться с ручным крестом. Не отдохнуть ли нам под моим бурнусом. О, этот утомленный лен абиссинских дев. Они устраиваются на ночлег в Дейр-ас-Султан.

ПРИТЯЗАЮЩИЕ

Во сне он летал над городом-мумией. Кто сдвинет крышку? – кричал он. Притязающие души с Сергиевского посада протягивали свои реликвии, он осмотрел их. Полный мешок саванов, чайник, свеча.

ЯФФСКИЕ ВОРОТА

Городская стена пугала его. Входя через Яффские ворота, он казался себе невинным иноком из Новгорода, из Матушки-России.
Придет время, Порфирий, ты станешь бояться проходить через эти ворота.
Сидельцы требуют, чтобы он их опознал. Иосиф на своем карликовом стуле; Анба Базилиус на своем коптском стуле; игроки в шеш-беш, лежебоки. Город был полон престолами и стульями. Иосиф тянется, чтобы осведомиться о целебных свойствах черного пластыря; Филарет за столом витиевато намекает на царицу Юга. Сиделец сохраняет статус кво. Порфирий бежит.

ФОТОГРАФИЯ

«Улыбнитесь, пожалуйста», – сказал фотограф из Миссии. Порфирий и Эстелина стояли среди щаных паломников.
Порфирий был ближе к брондо, чем к хлебу, к Гондару, чем к Новгороду, к Эстелине, чем к себе самому. Она была невидима. Фотообъектив не мог ее поймать. Может быть, она была этим городом, и там он сейчас стоял, внутри стен, замкнувшихся перед карабкающимися паломниками.

ПАРОХОД, «ГУД БАЙ»

Эстелина любит только ранние колеса. «Спеши, спеши, – говорит она, – а то мы опоздаем».
Они еще слышат город. Сестринское шевеление хора дохлых летучих мышей. Он иронически кланяется стене и сестрам.
Эстелина в муслиновой паутине от шпионов. Колеса экипажа разговаривают исключительно по-американски. В Яффе их встречает писк летучих мышей. Злобный писк пересекает гавань. Там ждет корабль «Фанни Скиннер».
Палестинские паломники, прощайте. Монахи и хуже, прощайте. Мы заперли от вас свои сундуки.
Экипаж говорит исключительно по-американски. Порфирий пробует на язык новые имена. Мальта, Гибралтар, кругосветный маршрут. «Нью-Йорк, – говорит он, сияя. – Нью-Йорк, Эстелина». «Нью-Йорк, Порфирий? Мои косы, это демократично, в Нью-Йорке? Все эти портовые огни. Порфирий, я причешусь к выходу в город».

Иерусалим, 1971

Перевод с английского: Д. ЭНЗЕ


1 Не следует искать сходство между героями новеллы и их историческими прототипами. – Прим. переводчика.
2 Царица Савская.