:

Архив автора

Михаил Король: МИФЫ ПОЭТОВ МИРА

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 16.08.2011 at 15:19

С детства у меня сформировалось искреннее убеждение, что богатство поэтического мира Мифологий Разных Народов Мира – это исключительное достижение переводчиков-пересказчиков, то есть тех, кто срывал экзотические несъедобные колючие плоды с высоких, недосягаемых для жителей Гипербореи пальм, долго над ними колдовал и подавал их потом на стол в виде каких-нибудь цукатов. Как-то так было принято в семье, что мифы древней Греции назывались исключительно «мифами Куна», а древнеисландский эпос — «Старшей Эддой Андрей Иваныча Корсуна». Правда, чаще всего собирателя-кулинара тоже приходилось переводить на высокочувствительный к разным вкусам язык русской кухни, и тогда произносились сложные сочетания, типа Гайавата Лонгфелло-Бунина, Калевала Лённрота-Бельского, или попроще: Лачплесис Пумпура, Калевипоэг Крейцвальда… Или еще проще: Гнедич, Жуковский… И казалось вполне нормальным, что поэт вне перевода мифа никак не стремится к стихотворному исследованию космогонии, эсхатологии и эпической героики. Во всяком случае, так было привычно для русскоязычной кухни конца XX века. Но оказалось, что в других языках иные рыбы плавают: в 1981 году вышла книжечка стихов молодого (ему тогда было 20 лет) эстонского поэта Рейна Рауда с нахальным названием «Сила придет изнутри», большую часть которой составляла поэма «Великая история», представляющая собой авторскую версию свернутого в пружину экстракта из мифов народов мира. Преимущественно северных. Но с восточным зачином в стиле «Гильгамеша» по принципу «в начале сотворил Бог небо и землю». Или, точнее, в духе аккадского мифа «Энума элиш» (еще точнее, в духе его переводчика В.К. Шилейко, второго мужа Ахматовой): «Когда наверху небо не было названо,

Твердая земля внизу по имени не была еще названа,
Ни изначальный Апсу, их родитель,
Ни Мумму – Тиамат, породившая их всех,
Еще не смешали воедино свои воды.
Тростниковая хижина не была еще циновкой застелена,
Болотистая почва еще не появилась.
Когда не существовало еще ни одного бога,
Не было их имен, судьбы их не были предопределены –
Вот тогда-то внутри них и зародились боги».

А Рауд пожертвовал именами собственными, которые, собственно, и не имена, а обозначения сути богов, и получилось вот что:

    «в начале была Великая Синяя Мать Высокого Неба
и Глубокой Воды

    потом явилась Великая Черная Мать и раскинулась над
глубокой водой вот и расстелилась черная плодородная земля

    потом явилась Великая Зеленая мать и раскинулась над
глубокой водой и земля покрылась травой деревьями и кустами

    потом явилась Великая Красная Мать и раскинулась над
глубокой водой и землю заселили животные и птицы

    потом явились старики и проникли во все рожденное
и все это стало дышать и жить»

Поэма Рауда оказалась универсальной поэтической обработкой колоссального мифологического опыта: налицо и космогония, и антропогенез, и зоомифологические мотивы, и эсхатология на закуску:

«и сразу же со всех сторон с воздуха из воды из-под земли
        явилась тьма маленьких черных мальчиков
у всех угольные глаза на морщинистых лицах
        длинные красные клыки
        и кривые руки

они сделали Последнему Отцу длинные железные руки
            сильные железные ноги
            и могучее железное туловище

Последний Отец спрятал себя там
и качался на высоких железных ногах
не видя что впереди что внизу
а черные
вились вокруг него стаей

о великая была теперь власть у черных
он и шагу не мог ступить без них

и спокойно спала Великая Синяя Мать Высокого Неба
и Глубокой воды
не зная не чуя что на земле творится

с шумом наполнились озера и реки желтой водой
серыми и белыми листьями покрылись деревья квелые

Последний Отец не видел этого
он смеялся
так приятно было качаться на высоких железных ногах
в медном чреве»

Но переводить весь этот прекрасный бред на русский язык никто из советских поэтов, кормящихся на эстляндском берегу, не взялся: вряд ли «Советский писатель» опубликовал бы столь ничему не соответствующий текст. Да и сами стихи отпугивали; эпика не уживалась с лирикой, ну никак. Наверное, чтобы проникнуться «Великим сказанием», стоило погулять недельку-другую по острову Сааремаа, но кто ж туда попадал в те годы без спецпропуска? А мне и райончика Ныммя в Таллинне хватило, где наш друг Петер Лауритс читал Рауда с таким зверским выражением, что сосны в страхе вторили:

 — зачем тебе чудовище Малый Отец
— чтобы быть мужчиной!
— зачем тебе надо сражаться Малый Отец
— чтобы быть мужчиной!
— зачем тебе надо меня убивать Малый Отец
— чтобы быть мужчиной!

 

В общем, подстрочник сам себе я состряпал, а вот чистовые варианты приходилось переписывать неоднократно: Рейн был справедливо привередлив. Интересно, что на всех этих «великих, малых и последних отцах» оттачивалась моя будущая поэтика – понимал ли я это тогда? Но то, что отныне мифы народов мира в изложении поэтов займут очень важное место в жизни, это стало понятно в тот момент, когда, подобно Лауритсу, огласил окрестности Черной речки древним шаманским ревом:

«и он стал постепенно превращаться
в пустую и скользкую шелуху
есть ли что-нибудь в нем
чтобы стоять против них?

нет!
    нет!
        нет!
            нет!
                нет!
может все-таки?

сила придет изнутри»

И сила пришла изнутри много лет спустя, когда мифологии Ближнего востока, от шумеро-аккадских песен и сказаний про западно-семитских богов до мифов египетского пантеона, стали постоянными спутницами моего сочинительства. Почему бы, например, нам не представить описание картины рассвета не с греческими Авророй и Эолом, а вот так:

«Когда Атон Апопа гонит
Из утренних пределов Нут,
Шувоцаряется на троне,
Целуя влажную Тефнут»?

(из поэмы М.Короля «Иное развитие»)

 

Или вот – что такое левантийская любовь? Секреты ее кроются в мифологическом корне:

«А люблю я бога Йуд-Хей-Вав-Хея!
Йуд-Хей-Вав-Хея!
Йуд-Хей-Вав-Хея!
Вот когда трепещет моя трахея –
Имени нету милее, роднее, нежнее, сложнее,
Чем у Него, Йуд-Хей-Вав-Хея.
Я его от Ефрата до самого Нила
С ума сводила. Вместе с Ним народ Его выводила.
По его поручению, Йуд-Хей-Вав-Хея,
Из куста лизала пламенем лик Моисея.
И гнев низвергала на золотого теленка Баала,
Когда нас жестоковыйность народа уже достала
(И меня, и дружка любезного Йуд-Хей-Вав-Хея).
Я люблю его, от пупка до шеи,
И ниже пупка тоже, а также и выше шеи,
Всего целиком люблю моего Йуд-Хей-Вав-Хея.
Это мы друг другу писали «Песнь Песней»,
Чтобы в пустынях наших стало еще интересней.
Это нам рисовали на черепках как символ веры
Уродов рукастых и подписывали:
Йуд-Хей-Вав-Хей и его Ашера.
Нам в Святая Святых воздвигали памятные колонны –
Ему помассивнее, мне полегче, примерно на четверть тонны…
Его, огненного, прекрасного, единственного,
Справедливого, милостивого (и т.д. и т.п.)
Люблю, ни о чем не жалея.
И не смейте при мне называть имя
Моего единственного Йуд-Хей-Вав-Хея».

(М.Король «Из краткого пособия по ближневосточному идолопоклонству»)

И если вас, поэты, все еще не привлекает отмывка мифологических перспектив, то это исключительно от того, что на вас еще не нашелся свой Рейн Рауд со своим переводом в калевалу, эден и прочий убшукин.

…А «Великое сказание» так и не было опубликовано на русском языке.

Олесь Барлиг: БОГДАН-ИГОРЬ АНТОНЫЧ И ДНО НОЧИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 16.08.2011 at 14:32

Нужно признаться сразу, что я препаскуднейший переводчик. Честно говоря – я вообще не переводчик. Убеждаюсь в этом каждый раз, когда даю свои переводы людям, которые занимаются этим профессионально, и получаю взамен тексты, исчерченные правками, и намёки на то, что я совершенно не чувствую природы стиха и мне лучше за это не браться.

В работе с переводами меня окрыляет завет Дмитрия Кузьмина, который сказал о том, что главное знать свой родной язык, свободно плавать в его стихии и тогда можно смело браться за адаптации художественного текста. У меня с этим особая ситуация. У меня-то ведь два «своих» языка. Русский и украинский. Посему, я работаю с ними обоими. Правда, с украинского на русский перевожу меньше. Может, из обычного снобства – мало вижу того, что меня интересовало бы как «материал». Но, это если говорить о современниках. Другое дело классики. Например, Богдан-Игорь Антоныч. Фигура по-особому исключительная. Украинский поэт первой половины двадцатого века. Умер молодым. Долгое время был под запретом в СССР. Был опубликован уже после его смерти в эмиграции. В 80-х наконец-то «зазвучал» на родине. Среди авторов, повлиявших на его стиль – поэзия Уолта Уитмена. Среди близких ему русских поэтов называют Николая Заболоцкого. Для меня Антоныч, это «украинский Лорка». Кому-то, может, эта ассоциация покажется натянутой и пустой, но меня она преследует уже несколько лет, и я никак не могу от неё избавиться. Как, собственно, не могу избавиться и от стихов самого Антоныча. Он «пророс» в мою украиноязычную литературу. Не как учитель, наставник, которому хочется наследовать и которого в какой-то мере хочется воссоздавать. Меня тянет цитировать его, играть с его текстом, деконструировать – больше чем с творчеством любого другого украинского поэта. Сборник Антоныча всегда лежит возле моего рабочего стола, чтобы в любой момент можно было найти нужный мне стих.

На русский язык я перевёл совсем мало Антоныча. Может, потому что боялся испортить, не донести какой-то смысл его текста. Стать «бракованным» медиумом его гения. Этого страха совсем нет, когда делаешь тело иного творчества своим. В свои русскоязычные стихи я тоже его «украл». Это небольшой цикл-отклик на его поэзию «Дно тиші» («Дно тишины»). В ней поэт воссоздают привычную для себя систему координат лирического героя – ночь, бессонница, комната, томления мыслей и чувств.

Надеюсь в бедующем «укоренить» в своих русских стих Антоныча прочнее – глядишь, и пустит побеги.

ОЛЕСЬ БАРЛИГ

БОГДАН-ИГОРЬ АНТОНЫЧ

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Узлы дорог на горлах деревень зажаты. Прошедшие опять мне снятся сны.
Как птицы дни на избы вновь садятся и ветру распускают паруса.
А колыбельные скрипят: «Сыночек, спи, листвою мирта – крепким сном укрою,
Лишь не ходи, мой мальчик, в лес, там бродят злые волки, баю-бай!»

Поёт в дороге на ходу пехота: «Ой, не стелись, барвинок, не стелись!»
Сам сотник грозный: «Мы скрутим языки вам, чёртово отродье!»
И будто в жёлтый бубен – в дороги медь ударило так звонко солнце,
Лучей дубинки выбивают алый грохот в ржавчине прудов.

Вот сходит вечер вслед пехоты песни. Ещё клинки сияют в брызгах дня.
Густеет ночь. Кокарды самолётов наколоты на звёзды. Никто не будит
цветами озарённых детских снов,
не видели,
не знали люди,
когда над колыбелью юного героя заря остановила ход.

ВОСХОД СОЛНЦА

Холодное вино ночей созревших
так звонко в черепе без остановки плещет.
Встаю чумной и сонный,
луна глаза мои своим сияньем давит.

И вдруг я слышу: выше, тоньше,
Всё зримее звучит благая синь.
Луна-дракониха, погибни!
Вот белый Бог восходит – солнце.

НОЧЬ

Баулы туч со звёздами, как с рожью,
берёт на плечи ночь, идёт.
И в полнолуния корыто
эфира золото нальёт.

Как гром поддатые девахи проплывают,
ревёт из зодиака Бык.
Земля беременна, вода
и галька плетут неведомый язык

ИЗ ЗЕЛЁНЫХ МЫСЛЕЙ ОДНОГО ЛИСА
(совместный перевод с Юрием Ганошенко)

Не человек я, я – растенье,
А временами – молодой лисёнок.
Двенадцать девушек мне пели: ой, зацвети барвинок-крестик,
веретеном зелёным в речке закрутилось солнце…

Начертана тут истина одна: расти!..

Хвала всему, что вырастает,
хвала всему, что существует!

Живу, терплю, умру, как все зверята.

Растения и звёзды, люди и зверята –
у всех одна праматерь,
неутомима вечная бездонная природа,
хоть время крыльями по ветру ускользает…

Шумит, как ракушка, бескрайний океан, – кувшин холодного напитка,
земля, как мамонт, травы ковёр на солнце греет, ёжится лесами.
И солнце, что он раздавил ногою,
теперь лежит на нём – надгробный камень.

А в черепе моём – для двух гадюк влюблённых ложе…
Да неужели? Любимая, нам жить не вечно, неужели?
И где проходит жизни грань в смертельный тлен?
Лежит в ночных мечтах угасший день…

Рождение баллады этой – луны кровавая усмешка.

Из океана рыбы молятся созвездью Рыб.

Ой, в девушку твою влюбились
и звёзд лазурь и ветер юный.
Ветер не веет, звёзды не светят,
а девушкой твоей любовно бредят

Впиваясь взглядом в губы, как зовут
В смеющихся глазах огни,
Как вырезают в памяти черты,
чтоб в песнях после их отлить.

Загадочные тени, как цветы,
побеленных деревьев души,
хотят к луне нестись,
но ветер их не хочет слушать.

Молитва утра к запоздалым звездам…

И корни тишины врастают в глину ночи…

Пять крыльев у звезды и в теле смыслов пять,
Кровать – ладья надежд, трагедий и мечтаний.

…И мелом звезд начертят белый знак на картах у судьбы.
У звёзд молитвенно сложил ладони вечер…
Из лепестков, как из ракушки улитка, крадется запах…

Кипят сады в снегах цветенья.
Коса дороги расплелась – лежит в пыли.

Теряет ночь подковы звёзд в ладонях сказки.

А в азбуке лесной чуднЫе буквы,
к примеру, жёлудь значит: у.
Средь диалектов дятлов стук
передаёт фонему эту.

О, грусть наивная, о стройное веселье!

Сестра Антоныча – лисица…

К Тебе же, Родина – бессмертная земля,
Ведут все тропы и дороги все

Перевод с украинского: ОЛЕСЬ БАРЛИГ

ОЛЕСЬ БАРЛИГ

ДНО НОЧИ

                «Сліпуче чорний вугіль ночі, глиб і серця шахта»
                Богдан-Ігор Антонич «Дно тиші»

1.
в шахте ночи
со скрипом сердце-вагонетка едет
и уголь через борт роняет
повторно
раз за разом
как будто капает вода из крана
так буднично
привычно
праздно
и я казалось
становлюсь всё тоньше
шершавым языком без остановок лижет ночь
но нет
ощупаюсь
и полновесно повернусь на бок другой
а сердце
уходит на работу
в дно ночное
разводит нас по разным секторам
оставив в утешение блики
артериальных рельсов

2.
стандартным провиантом
телефон залёг на валуне серванта
расцвёл
и оттопырил рог свой белый
как детородный орган
ждёт моих горячих пальцев
их ловких и уверенных пожатий
объятий со словами
покатыми
и плотными
от недоговорённого
меж нами

лучится в темноте как кость от кости
коровий череп
гомункул
из слонового бедра
хранилище селекционных форм
сокровище Пандоры

3.
сон
козодоем
запутался в
кривых
разлапистых
породах верхних
весь оцарапался
и крылья сбросил
как ящерица хвост
но не пробрался
с дороги сбился
пошёл в обход
и заблудился
теперь чтобы не скиснуть
не протухнуть
сам себе он снится

Рафаэль Левчин: ДОЖДЬ И ВОДА

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 16.08.2011 at 14:21

Обычно я рассказываю, что это было в Питере, в Доме книги, в году 69-м, но скорее всего в действительности это было всё-таки в подмосковном городе Клин в 70-м. А так или иначе я вошёл в книжный магазин и увидел книгу ещё неизвестного мне поэта в оформлении ещё неизвестного мне художника. Книга даже издали так резко отличалась от всей соцреалистической нудоты вокруг, что я, двигаясь, как слепой, подошёл к прилавку, схватил тоненькую книжку  и уже не выпускал из рук.
Это был сборник Мирослава Валека «Прикосновения», вышедший в 1968 году на русском языке в оформлении Вадима Сидура.

Какие странные фамилии: Валек… Сидур…
(Впоследствии я узнал, что «Валек» можно перевести как «валик, скалка, валёк», а «Сидур» – это вообще «молитвенник»!)
Какие удивительные (кажется, в моём словаре тогда ещё не было слова «эротические») рисунки!

И какие стихи!!

Абсолютно непохожие на всё, что я читал до этого… (Тут стоит напомнить, что я в то время не читал ещё ни Мандельштама, ни Цветаеву, ни Аполлинера, ни… ни… ни… вот разве что Лорку и Альберти уже всё-таки читал; да и «революционный» Маркес и тем паче «реакционный» Борхес ещё не вышли на русском, не говоря уж о каком-нибудь там  Лотреамоне! Да что там, даже о Бродском и Аронзоне, с которыми в 60-е ходил по одним улицам, я имел весьма смутное представление. Валек с Сидуром пробили первую серьёзную брешь в циклопических стенах моего варварского воспитания, где школьная программа – верьте или не верьте! – не содержала даже Достоевского, а из Блока – только «Двенадцать»!)
Впрочем, читая, я вдруг вспомнил, что уже немного знаком с этим поэтом  –  пару лет назад меня толкнуло своей необычностью стихотворение того же автора в журнале «Социалистическая Чехословакия»: «…и тьма, и тьма аж до самых костей// белым-бела.// Бог монтирует из запчастей// новые тела…».
Неудивительно, что, когда через шесть лет мне в руки (я тем временем уже побывал в советской армии, женился и поселился в Киеве) попал (как – отдельный и забавный рассказ) сборник Валека «Четыре книги беспокойства» на языке оригинала, 1973 года издания (включающий все его более ранние книги: «Прикосновения», «Притяжение», «Беспокойство», «Любовь в гусиной коже» плюс цикл юношеских стихов «Спички»), я тотчас занялся переводом – на одной наивности (чтобы не сказать: наглости), не имея ни малейшего понятия о словацком языке. Что до моего опыта переводчика в то время, то об этом лучше вообще промолчать. Видимо – сейчас уже и сам не могу вспомнить толком свои мотивы, – я  полагал, что раз язык славянский, то это будет не труднее украинского (которым, кстати, я тогда тоже ещё почти не владел)… впрочем, даже если бы понимал предстоящие сложности, что изменилось бы? я хотел познакомиться с Валеком в оригинале, и я стал с ним знакомиться.
Ничтоже сумняшеся я переводил «mam rad» как «мама рада», затем раздобыл-таки словарь (правда, сперва не словацко-русский, а чешско-русский, он и поныне у меня стоит на полке) и узнал, что это значит «радуюсь»; затем очередь дошла до устойчивых словосочетаний, и оказалось, что это можно перевести, как «люблю тебя»…
Перевод сборника  занял у меня в общей сложности 10 лет, с 75-го по 85-й.
Дополняя и отчасти опровергая классический афоризм «Перевод как женщина: если она красива, то неверна, если верна, то некрасива», смею сказать: оригинал как женщина – не терпит ни слишком грубого, ни слишком робкого обращения.
Давно известен и другой постулат: «Переводчик стиха не раб автора, а соперник». Да, это так – но, с другой стороны, едва ли многим нужна подмена оригинала стихами переводчика. Впрочем, ещё меньше нужно рабское следование букве оригинала в ущерб духу. Истина добывается в каждом конкретном случае отдельно, и, видимо, интуиция должна подсказать, когда допустимо позволить себе состязаться с автором, а когда, сдерживая свой полёт, покорно следовать за оригиналом. Стихия перевода – именно благодаря Валеку я это впервые понял – причудлива и капризна. Выстроившаяся цепочка таких замечательных ассоциаций неожиданно оказывается явно произвольной и ошибочной, а так называемые ложные друзья переводчика только и ждут, чтобы ввести в заблуждение. Например, словацкое olovo – это не «олово», а «свинец», belasy – не «белёсый», а «голубоватый», komin – не «камин», а «дымовая труба», bedra – не «бёдра», а «бока»… etc, etc, etc.
К слову, все эти ошибки не обошли переводчиков сборника «Прикосновения». Какой восторг у меня в своё время вызвало стихотворение «Запрещённая любовь» в переводе П.Вегина:

Запрещённая любовь,
знамя лета тяжкое,
ночь, в которой сахар загустел горяч,
смарагд трав.
Под язык меня спрячь,
буду для тебя – рубин,
диамант,
        топаз,
            корунд,
буду я тебе грубить.
Это потому, что ты со мною ласкова…

В оригинале, однако, оказалось: «…буду я для тебя рубином,// алмазом, топазом// и к тому же крупным,// ибо ты любишь меня» (hruby –  не «грубый», а «большой, крупный», laska – «любовь»).
            Впрочем, перевод мне нравится и сейчас.
            Или – стихотворение «Колокола в воскресенье» в переводе Б.Окуджавы:

Распахнуты ворота золотые,
за ними эта женщина стоит,
за нею колокольный звон плывёт…

В оригинале же:

Zlatá brána otvorená,
za tou bránou jedna žena,
za tou ženou zvoni zvon…

Jedna žena” можно перевести как «одна женщина», «одинокая женщина», «единственная женщина». Окуджава нашёл хороший эквивалент: «эта женщина». Но в его переводе свободный стих Валека изрядно потеснился перед романсом, почти исчез безжалостный аналитический взгляд. Словом, это стихотворение более Окуджавы, чем Валека.
Вот стихотворение «Спички», давшее название циклу ранних стихов. Строка-рефрен “už davno nezáleži na mene” может быть переведена самыми различными словочетаниями: «уже давно не зависит от меня», «это больше не моё дело», «меня это уже не касается»; в сборнике Валека с забавным названием «Стихи», выпущенном издательством «Худлит» в 1980 году (где – благодаря рекомендации поэта и переводчика А.Ревича – появилась и парочка моих переводов), эта строка в переводе Ю.Вронского звучит: «уже неважно, как ее зовут». Мой хулиганский вариант: «мне давно на это наплевать». Смысл же, видимо, лучше всего передала бы неуклюжая фраза: «Я больше ничего не могу с этим поделать». Речь идёт о давней любви, которую так же невозможно вернуть, как невозможно избавиться от мучительных о ней воспоминаний…
Стихи Валека – действительно нелёгкая задача для переводчика (что ж, как известно, только такие задачи и стоит пытаться решать). Даже их форма – свободный стих, изредка инкрустированный рифмованными и/или ритмизированнымо вставками, – далеко не то, к чему привык читатель стихов на русском языке. То, что воспринимается как норма в поэзии словацкой (чешской, польской, французской, английской), непривычно для русской традиции – во всяком случае, в те годы, когда я занимался переводом Валека, это было именно так. Русский верлибр только создавался – или, точнее, был в глубоком подполье. Поэтому многие стихотворения Валека переводчиками вольно или невольно как бы приглаживались (увы, это не минуло и меня), подгонялись под какие-то привычные образцы. А это  – всегда! – уничтожает неповторимость, индивидуальность поэта.
Но гораздо сложней формы стиха Валека его образная система. Здесь ещё труднее следовать духу, а не букве, не дать читателю потерять за деревьями лес.
Сквозные образы пронизывают весь сборник «Четыре книги беспокойства»: рыбы, вода, круги на воде, вода-женщина  –  женщина-поэзия, и похожие на громадных рыб дирижабли, и статуи, бронзовые и каменные, и снова круги на воде, сомкнувшиеся над упавшим камнем, и отчаянный зов – к любви, которая не вернётся, как не вернётся юность, и неожиданная, как бы посторонняя ремарка: «Просто так, мимоходом» – переходят из стихотворения в стихотворение, связывают их в меж-циклы, прорастают в книге композиционным хребтом, превращая её в единое целое. Но самый излюбленный образ Валека – дождь: «…по обязанности падает на землю дождь…», «…дождь льёт и льёт, плачут хризантемы…», «…под дождём, холодным и сильным// с вами вместе пойду на работу…», «…на веки веков/// фиолетовая татуировка дождя…», «…линии дождя// параллельны. Словно во сне…», «шёл редкий дождь,// так, для порядка…», «…шёл бессмысленный дождь…» и так далее; почти нет стихотворений, где дождь не упоминался бы вовсе.
К дождю и вообще к воде у поэта какое-то особое отношение, идущее, вероятно, от фольклорного осмысления мира. Дождь – устойчивый символ в мифологии всех народов. Греческие мифы о том, как Зевс в виде быка похищает Европу, а в виде золотого дождя проникает к Данае, кажутся нам сегодня забавными сказками. Но если обратиться к мифам архаическим, неолитературенным, то выясняется, что бык, похищающий девушку – это дождь как символ оплодотворения земли небом, колоссальной брачной мистерии.
Мы все вышли из воды, вода плещется в клетках наших тел, и дождь – наш общий предок, к которому мы все возвращаемся.
Вода – вечная женщина, и дождь – неприкаянный мужчина…
И хотя я чаще  старался следовать букве – в нижеприводимом стихотворении, надолго ставшим для меня знаковым и образцовым, я позволил себе быть свободнее:

Просто так

Просто так,
словно я тебя встретил случайно,
словно дождь нас с тобою счищал с мостовых непрозрачными щётками,
словно с якоря снялся корабль, на котором тебя я умчал бы,
просто так, мимоходом:
– Послушай! Люблю!
– О! Ещё один!..

Получил?!
Это надо же –
именно в августе!
Аж по корни
деревьев
залившись стыдом,
как ни в чем не бывало,
покручу я на пальце ключи
и скажу тебе, словно случайно:
– Пойдём?

Просто так, мимоходом.

Это будет, я думаю, в среду,
в пол-четвёртого, у бокового входа
в магазин, где продают дирижабли и средства,
помогающие от пустоты
в памяти. Ты
мне шепнёшь:
– Да? А куда?
Я спрошу тогда:
– Что же нужно тебе?
Ради бога, скажи мне, ну что?
– Ах, не знаю, – ответишь мне ты, –
может, то, что ты произнёс
просто так,
и мимоходом…

Где ты, любимая, где?
Задыхаюсь от страха,
что встречу тебя
в этой жуткой ночи,
в изнуряющей летней воде,
когда непристойная луна в гипнотическом сне
неподвижно стоит за окном,
как труп,
и меня преследует плач,
я трус.

Когда пью чай,
когда кофе мелю,
когда надеваю плащ,
постоянно дрожу,
постоянно держу в голове
это твоё:
– А куда?..

Я почём знаю куда?!

Есть ли место такое, где был бы я близок тебе,
как дерево дереву,
где бы я перелился в тебя
и стал без остатка тобой,
как вода – водой?

Просто так,
словно случайно.
Словно в дождь.
 

Ну, а дальше незаметно произошла совершенно естественная вещь: дождь и вода поселились чуть ли не в каждом моём собственном стихотворении:

…и медленно // как ты и соль и сон в воде…

…Пусть смоет с ясеня мою страницу // дождь города, // отчасти лютеранин…

…полураздетая, вода застыла // каскадами, уступами. // Как стыдно!..

…кругами по воде идут личины…

…светом плюш питается, а вода платит…

…смерть и вода не могут расцепиться…

…опускает его в водосброс, над коим погибли птицы…

…а он, под знаком Водолея, // любимый и немолодой…

…вон капает из крана – неужто жизнь? // в минуту полстакана…

…Так и брожу – о боже, как долго, долго! – // между водой и жизнью, между бедой и домом…

…Отплывает, крутясь, от башни // неразделённый стих, // неумышленно подчиняя // огонь и дождь…

…Кровь туманит жажда; плохой актёр, упаду к воде, // с родственной влагой глаза смыкая всё чаще…

…Призабытые, как воды, чудеса…

…В молнии живёт // душа, //над водами летает…

…Дождь, // дождь опустился на город // по складной шелестящей стремянке. // Дождь разменивает свою оловянную мелочь, // рассылает своих насекомых стеклянных…

…Нас вбирает дождь без передышек. // Смерть и осень – там ли, где вода?..

…Белый дождь, // непрозрачный круг, // дай ты нам вернуться на Юг!..

…«…Стану водой!» – понимает тот, // кого закружил прибой…

…но что он сделал, // чтоб взлететь с воды?..

…шли люди, шел дождь, шли дни. // Все думали: // от полигона идут. // Но шли к полигону они…

…Обнявшись, бросаемся в воду, // а сами // мечтаем: // в прыжке ли, // в воде // охватит нас пламя…

…и в воде качающаяся улыбка // распускается от его касанья…

…дождь всё разрушает, чем сам завладеть бы рад. // Дождь напоминает, что ты не в среде живых. // Дождь справа и слева. И это привычный ад. // Ты смотришь назад – а там пелена дождя. // Утерянный образ сечёт твоей сетчатки узор. // Уже не видать ни зги, ни статуй вождя…

…о единственный мой народ // вод // становой хребет…

…что-то // что-то не так // равновесие вод…

…больше не // опасайся // слов // архетипбеда // почвакровьускорение// это в одном // вода…

…и тут проявит дождь такую прыть…

…что ты пел под водой // огурец молодой…

…но поскольку вода неприродна свету // и наш маршрут проложен не нами…

…Плавают, серебрясь, в мире воды доныне…

…Если тело – вода, то ведь память – плотина…

…Ну, не мёд, хоть воду… – Заплатишь кровью?..

…Не вздумай воду ненавидеть!..

…Kак саламандра, брошенная в воду…

        И не уходят до сих пор.

Таня Скарынкина: ПРОСТРАНСТВО ЧЕСЛАВА МИЛОША

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 15.08.2011 at 13:59

Никак не могу вспомнить, когда прочла его стихи впервые — кажется, они существовали всегда, и что я любила их, сколько себя помню, и если бы не Милош, то ничего бы я, ни одной строчки не сочинила бы. Он будто освободил от косности, зашоренности. Раздвинул горизонты поэзии, помог нащупать нечто важное в моем собственном мутном до встречи с ним внутреннем мире.

 

Его стихотворение НЕ БОЛЕЕ в переводе Владимира Британишского

Я должен рассказать о том, как изменил
Взгляд на поэзию и как пришел к тому,
Что сознаю себя купцом или ремесленником,
Одним из многих в императорской Японии,
Слагающих стихи лишь о цветенье вишни,
О хризантемах и о полнолунье.
Когда б я мог венецианских куртизанок
Изобразить, как дразнят прутиком павлина,
И мог бы из шелков, из палевой повязки
Вылущить грудь отяжелевшую, увидеть
Багровый след на животе от пряжки платья
Хотя бы так, как видел шкипер галеонов,
Груженных золотом, прибывших в порт в то утро,

И мог бы в то же время бедные их кости
На старом кладбище, чьи стены лижет море,
В слове замкнуть моем, немеркнущем, как гребень,
Что в прахе под плитой, один, ждет света солнца.

Тогда б я верил. Но в словах материю
Как воссоздашь? Лишь красоту, не более.
Так удовольствуемся же цветеньем вишни,
и хризантемами, и полнолуньем.

настолько поразило мое воображение своей простой глубиной, что я просто взяла и по-своему переписала его на свой лад в далеком 94 или 5-м году:
 

ВЕНЕЦИАНСКИЙ МОТИВ

Когда заводили разговор о доме
оказывалось нет ничего милее
для сердца
куда еще пойдешь
чтобы ты был кому-нибудь нужен
чтобы в доме ровные стены
лирохвосты на обоях
на картине
собаку прутиком дразнила
венецианка неопределенных лет
ничто в ее лице не изменилось
когда ты полководцем без полков
обезоружил раненое сердце

.держи его в руках самоуверенный спокойно
будто это
газета трубка для куренья
жаль что я
не шмель под потолком.
 

То же самое было сделано по следам не менее великолепного стихотворения
 

Я ПОДОЛГУ СПЛЮ

Я подолгу сплю и читаю Фому Аквинского
или Смерть Бога (сочинил один протестант).
Справа залив как отлитый из олова чистого,
за этим заливом город, за городом океан,
за океаном океан, до самой Японии.
Слева сухие взгорья с белой травой,
за ними долина, где в воде выращивают рис,
за долиной горы и мексиканские сосны,
за горами пустыня и овцы.

Когда я не мог без алкоголя, держался на алкоголе.
Когда не мог без сигарет и кофе, держался на сигаретах и кофе.
Смелым был. Работящим. Служил примером.
И для чего все это?

Господин доктор, болит у меня.
Нет, не здесь, не здесь. Сам уж не знаю, где.
Может, это избыток островов, континентов…
Невысказанных слов, базаров и шапито,
или вина по-черному, без красавиц,
будучи в скобках кем-то вроде архангела
или Святого Ежи на проспекте Святого Агнца.

Господин доктор, болит у меня.
Я всегда верил в чары и волхвования.
Натурально, у женщин одна, католическая душа,
зато у нас две. Когда выпьешь,
во сне являются далекие пуэбло
и даже земли, которых нет.
Надень же, прошу, амулеты из перьев.
Надо спасти своего
Я читал много книг, но я им не верю.
Когда нам больно, мы возвращаемся к каким-то рекам.
Помню там кресты со знаками солнца и луны
и колдунов, как они трудились, когда была эпидемия тифа.
Отправь свою вторую душу за море, за время.
Я подожду, расскажешь, что видел.
 

Мне очень хотелось в 25 лет написать что-нибудь хотя бы отдаленно напоминающее — о неиспытанной тогда еще грусти по родине, о неумолимом ходе времени, которого я тогда не замечала – все чувства позаимствованы у Милоша, и только сейчас я понимаю его тоску:
 

ПАСХА КАТОЛИЧЕСКАЯ

А что тут скажешь
плохо веду хозяйство
сплю беспокойно и ничего не читаю
кроме коротких статей в газетах
выдаю секреты
первому встречному
шепотом
чтобы не слышал никто
трогая
за отворот пальто
часики наручные
талисман у пояса
на окраине города
улица Каминского
бывшая Вилейская
сумерки сгущаются
холодает к вечеру
Пасха каталіцкая.
 

На первый взгляд может показаться, что ничего общего, но я-то знаю, из чего получились эти слабые ученические стихи.
 

Где-то я читала что ангел — единственное слово, которое не стирается от частого употребления. Возьму на себя дерзость приписать Милошу ангельский чин, потому что всегда от его имени веяло свежестью новизны, и чтение стихов его было неизменно волнующим как первое свидание. Однако, несмотря на частое чтение и перечитывание, в его строчках  всегда остается загадка — так и хочется посмотреть страницу на просвет – как когда-то мальчик Алеша Пешков, читая повесть Густава Флобера «Простая душа», пораженный мастерство писателя — может внутри бумаги таится секрет, делающий текст живым и объемным?

У меня есть пунктик на почве Милоша – хочу, чтобы его знали и любили все люди. Как Деда-мороза, что ли. Потому что с ним у меня, к примеру, связано несколько волшебных историй. Вот одна из них. Когда я впервые попала в Краковский кафедральный собор на Вавеле, то имела видение. Будто бы толпы невидимых людей, наслаиваясь друг на друга и шурша подошвами, проходили сквозь телесных зримых туристов, которые во множестве бродили между гробницами огромного собора. Там еще лежала на возвышении мраморная королева с комнатной собачкой в ногах, и когда внутрь огромной этой залы заглянуло солнце сквозь розовое витражное стекло, то лицо королевы будто покрылось румянцем. Вот тогда и двинулись призрачные толпы, шаркая ногами по каменным плитам собора. Время будто остановилось в это миг. Или час. Не знаю, сколько это длилось, и они шли и шли молча.

А вечером открываю наугад стихотворный сборник Чеслава Милоша «Второе пространство» и читаю с нарастающим ужасом восторга:
 

W KRAKOWE

Na granicy świata i zaświatów, w Krakowie,
Tup tup po wytartych flizach kościołów,
Pokolenie za pokoleniem.

 

В КРАКОВЕ

На границе земного и запредельного
Топ-топ по вытертым плитам костелов
Поколение за поколеньем.
 

Книга так и выпала из рук: значит, он тоже видел этих призраков! Или поэтический образ из еще нечитанного стихотворения воплотился каким-то чудом в тот день и час, когда мне повезло попасть в Краков, город в котором спустя два года после этого странного привета,  любимый поэт умер, успев отметить свой 93-й день рождения.

Никогда я специально переводами не занималась кроме этого единственного раза вызванного сборником стихотворений «Второе пространство». Мне подарил ее мой польский дядюшка Стах как раз в год выхода книги — 2002. И на русском языке «Второго пространства» не могло существовать на тот момент.  Знаю, что сейчас она уже вышла в переводе Анатолия Ройтмана, но найти в интернете, к сожалению, не смогла, чтобы сравнить для самоуспокоения.. А потому пришлось читать как есть: на родном языке поэта.. Но так как Чеслава Милоша я очень любила, то меня не остановило плохое знанием польского (очень плохое), и вооружившись словарем (а заодно записавшись на курсы польского) я все-таки прочла эту книгу, а кое-что не поленилась и записать. Переводческий процесс оказался настолько увлекательным, что особенно полюбившиеся стихи я перевела и на белорусский:
 

DRUGA PRZESTRZEŃ

Jakie przestronne niebiańskie pokoje!
Wstępowanie do nich po stopniach z powietrza.
Nad obłokami rajskie wiszące ogrody.

Dusza odrywa się od ciała i szybuje,
Pamięta, że jest wysokość
I jest niskość.

Czy naprawdę zgubiliśmy wiarę w drugą przestrzeń?
I znikło, przepadło i Niebo, i Piekło?

bez łąk pozaziemskich jak spotkać Zbawienie?
gdzie znajdzie sobie siedzibę związek potępionych?

Płaczmy, lamentujmy po wielkiej utracie.
Porysujmy węglem twarze, rozpuszczajmy włosy.

Błagajmy, niech nam będzie wrócona
Druga przestrzeń.
 

ВТОРОЕ ПРОСТРАНСТВО

До чего же просторны небесные комнаты!
Подниматься к ним нужно по ступенькам из воздуха.
Над облаками райские ограды ни на чем не держатся.

Душа оторвалась от тела и шагает,
Помнит о том, что есть высота
И низость.

Неужто и вправду мы утратили веру во второе пространство?
и пропало, исчезло и Небо, и Пекло?

но без лугов потусторонних как нам найти Избавленье?
И где прикажете ютиться сообществу осужденных?

Плачем, рыдаем о великой потере.
Рисуем углем по щекам, распускаем прически.

Умоляем, пусть нам вернут
второе пространство.
 

ДРУГАЯ ПРАСТОРА

А якія ж прасторныя пакоі нябесныя!
Падымацца да іх трэба па прыступках паветраных!
Над аблокамі райскія агароджы падвесілі.

Душа адрываецца ад цела і шыбуе,
памятае, што існуе і вышыня
і нізкасць.

Няўжо сапраўды мы згубілі веру ў другую прастору?
І знікла кудысьці і Неба, і Пекла?

а без незямных краявідаў дзе нам знайсці Вызваленне?
дзе знойдзе сабе прытулак навекі асуджанных суполка?

Рыдаем-лямантуем па вялізарнай страце.
Малюем па тварах чорным, валасы распускаем.

Молімся, хай нам вярнуць

другую прастору.
 

ANIOŁ STRÓŹ

Mój anioł stróż przybiera we śnie kształt kobiety.
Nie zawsze tej samej. Wie, że ja, cielesny,
Potrzebuję miłosnego dotyku.
Nie łączymy naszych członków,
Ale jest bliskość i dobre porozumienie.

Nie wierzyłem w obecność aniołów, ale sny się odmieniły.
I kiedy niedawno znalazłem podziemną grotę ze skarbami,
Razem przesuwaliśmy worki, a ja prosiłem
O jeszcze chwilę snu dającego spokój.
 

АНГЕЛ ХРАНИТЕЛЬ

Мой ангел хранитель принаряжается во сне наподобие женщины.
Не всегда одной и той же. Знает, что я, телесный,
И нуждаюсь в прикосновеньях.
Мы не связаны частями тела,
но есть между нами близость и взаимопонимание.

Я не верил в существование ангелов, однако сны это отменили.
И когда недавно я оказался в пещере, полной сокровищ,
разом ко мне придвинулись мешки, а я просил
о хотя бы еще одной минуте сна, дающего успокоение.
 

АНЁЛ ВАРТАЎНІК

Мой анёл вартаўнік прыбіраецца ў сне, на манер жанчыны.
Не заўсёды адной і той. Ведае, што я цялесны,
Любоўнага патрабую дакранання.
Мы не звязаныя ніводной часткай цела,
Але ёсць паміж намі ўзаемаразуменне.

Я не верыў існаванню анёлаў, але сны недавер мой адмянілі.
І калі неяк раз апынуўся ў пячоры са скарбамі,
Разам да мяне пасунуліся поўныя мяхі, а я прасіў –
Дайце хоць яшчэ хвіліну сна, што нясе заспакаенне.
 

WYSOKIE TARASY

Wysokie tarasy nad jasnością morza.
Pierwsi w hotelu zeszliśmy na ranne śniadanie.
Daleko, wzdłuż linii horyzontu, manewrują okręty.

W gimnazjum Zygmunta Augusta dzień zaczynaliśmy pieśnią
Kiedy ranne wstają zorze.
           

            Ledwie oczy przetrzeć zdołam,
            Wnet do Pana mego wołam,
            Do mego Boga na niebie,
            I szukam Go koło siebie.

Całe życie próbowałem odpowiedzieć sobie na pytanie: skąd zło?

Niemożliwe, żeby ludzie tak cierpieli, kiedy Bóg jest na niebie
i koło mnie.
 

ВЫСОКИЕ ТЕРРАСЫ

Высокие террасы над морем синим ясным.
Первыми в гостинице собрались позавтракать.
Далеко, вдоль линии горизонта, плавают парусники.

В гимназии Зигмунда Августа день начинался с песни
Когда просыпаются ранние звезды.

        Как только глаза открываем,
        к Господу Богу взываем,
        к Спасителю за облаками,
        ищем Его рядом с нами.

Всю жизнь пытался ответить себе на вопрос: откуда зло?

Невозможно, чтобы люди так терпели, когда Бог на небе
и рядом со мной.
 

ВЫСОКІЯ ТЭРАСЫ

Высокія тэрасы над морам блакітным.
Вырашылі паснедаць першымі ў гатэлі.
Далёка, уздоўж лініі далягляду манеўруюць караблі.

У гімназіі Зыгмунда Аўгуста дзень пачынаўся з песні

Калі прачынаюцца раннія зоркі.
 
                    Ледзьве вочы адкрываем,
                    да Пана Бога заклікаем,
                    да Збавіцеля за аблокамі
                    і шукаем Яго навокал.

Усё жыццё спрабую адказаць сабе на пытанне: адкуль бярэцца зло?

Немагчыма, каб людзі так пакутавалі, калі Бог на небе
і поплеч са мной.
 

CZŁOWIEK WIELOPIĘTROWY

Kiedy wschodzi słońce,
oświetla głupoty i winy
schowane w kątach pamięci
i niewidoczne w dzień.

Idzie człowiek wielopiętrowy,
na górnych piętrach rześkość poranka,
a tam nisko
ciemne pokoje,
do których strach wchodzić.

Mówi: przepraszam
duchom nieobecnych,
które ćwierkają w dole
przy stolikach kawiarń pogrzebanych.

Co robi człowiek?
Boi się sądu,
na przykład teraz
albo po śmierci.
 

ЧЕЛОВЕК МНОГОЭТАЖНЫЙ

Когда поднимается солнце,
освещая глупости и ошибки,
что прячутся в закромах памяти
и незаметны днем.

Идет человек многоэтажный,
на горных ступеньках
утренняя свежесть,
а там пониже
темные комнаты,

к ним страшно спускаться.

Говорит: простите,
духам небесным,
что щебечут внизу
за столиками кофеен похоронных.

Что делает человек?
Суда боится,
например, сейчас
или после смерти.
 

ЧАЛАВЕК ШМАТПАВЯРХОВЫ

Калі падымаецца сонейка
і асвятляе глупства и памылкі,
якія хаваюцца па закутках памяці
і небачныя ўдзень.

Ідзе чалавек шматпавярховы,
на высокіх прыступках
раніцы прахалода,
а там ніжэй
цёмныя пакоі

да якіх боязна спускацца.

Гаворыць: прабачце,
духам нябесным,
што шчабечуць  аднекуль знізу
за столікамі кафеен пахавальных.

Што робіць чалавек?
Страшыцца асуджэння,
напрыклад, зараз
альбо па смерці.
 

NO TAK, TRZEBA UMERAĆ

No tak, trzeba umierać.
Śmierć jest ogromna i niezrozumiała.
Na próżno w Dzień Zaduszny chcemy usłyszeć głosy
z ciemnych podziemnych krain, Szeolu, Hadesu.
Jesteśmy igrające króliczki, nieświadome, że pójdą pod nóż.
Kiedy zatrzyma się serce, następuje nic,
mówią moi współcześni wzruszając ramionami.

Chrześcijanie stracili wiarę w surowego Sędziego,
Który skazuje grzeszników na kotły z wrzącą smołą.

Ja odniosłem korzyści z czytania Swedenborga,

U którego żaden wyrok nie spada z wysoka,

I dusze umarłych ciągnie jak magnes do dusz podobnych

Ich karma, jak u buddystów.

Czuję w sobie tyle niewyjawionego zła,
że nie wykluczam mego pójścia do Piekła.

Byłoby to zapewne Piekło artystów,
To znaczy ludzi, którzy doskonałość dzieła

Stawiali wyżej niż swoje obowiązki małżonków, ojców,
braci i współobywateli.
 

НУ ДА, НЕОБХОДИМО УМИРАТЬ

Ну, да, необходимо умирать.
Смерть необъятна и необъяснима.
Напрасно в Поминальный день пытаемся услышать голоса
из темных стран подземных, Шеола и Гадеса.
Крольчатами веселыми резвимся, не понимая, что идем под нож.
Когда перестает работать сердце, то наступает пустота, ничто,
рассуждают мои современники, пожимая плечами.

Христиане утратили веру в сурового Бога,
Обрекающего грешников на котлы с кипящей смолой.

Относительно пользы от чтения Сведенборга —

у него ни один приговор не падает с неба,

и умерших души тянет магнитом к душам подобным

их карма как у буддистов.

Я чувствую в себе такой запас невыявленной злобы,
что он не исключает моего сошествия во Ад.

Наверняка он будет пеклом для творцов,
людей, которым их произведений совершенство

важней обязанностей брата, жениха,
отца и гражданина.
 

НУ ТАК, ПАТРЭБНА ПАМІРАЦЬ

Ну так, патрэбна паміраць.
Не зразумець ніколі і  не растлумачыць загадку смерці.
Дарэмна ў Памінальны  Дзень спрабуеш покліч разабраць,
што ледзь чуваць з краін падземных, цемных Шеола дый Гадеса.
Як трус гарэзлівы ты скачаш пад сталовы нож.
А як спыняе працу сэрца, то дзівішся, што наступае цемра, пустка —
разважаюць твае сучаснікі і абыякава плячыма пажымаюць.

Верніки згубілі веру ў Бога,
што асуджае грэшных  на кіпень смаляны.

Што датычыцца  карысці ад Сведэнборга,

у Яго ніводны прысуд не падае з неба

і душы  нябожчыкаў прыцягвае магнітам да душ падобных

іх карма як у буддыстаў.

Але, я адчуваю ў глыбіні душы такі запас невыяўленнай злобы,
што ён не выключае асабістага  да Аду падарожжа.

Напэўна гэта пекла мастакоў  –
людзей, якім іх твора дасканаласць

вышэй за абавязкі брата, бацьки, кавалера
і грамадзяніна.
 

OPRAWA

                                      La Polognese est un pays marecageux, ou habitent les Juifs.
                                    Polska jest to kraj bagnisty, w którym mieszkają Żydzi.

                                    (Geografia Europy według Franciszkanów; rok 1939)
 

Tragedii, Patrice, przystoi oprawa
Skał potrzaskanych, piorunowych przepaści.
A ja opisywałem piaszczystą równinę,
Gęsi na miedzy, szarość i nijakość
Kraju, o którym niewiele wiadomo,
Bo jego smutek nie ma rąk ni twarzy.

Musiałem pisać, Patrice. Wezwany
Nakazem albo wyrzutem sumienia,
Starałem się, jak mogłem, w gniewie i niemocy,
Bez wiary, że komuś na świecie potrzebne.
Ty wiesz, jak mocno działają przyczyny
Inne niż miłość piękna. Styl
Nawet zyskuje na takim odstępstwie
Od zaleceń moderny, kiedy rządzi pasja.

Lekkomyślność – z nią miałem jednak coś wspólnego.
Błyskotki przesłaniały także moją nędzę.
Źle znosiłem zliszajone ściany, brud, śmietniska,
Brzydotę, która jakby woła o nieszczęście.

Ale to było dane. Żadna woda
Nie zmyłaby ze mnie stygmatów pamięci.
I trzeba było coś z tym zrobić. Coś zrobić.
 

ОПРАВА

                                            La Pologne est un paus marecageux, ou habitant Les Juifs.
                                          Польша — страна болот, где живут Евреи.

                                          (География Европы по Францисканцам; год 1939)
 

Трагедии, Патриций мой, оправа подобает
потрескавшихся скал, грохочущих ущелий.
А я описывал равнину безмятежную,
гусей на озере, безмолвие и серость
земель, о которых немногое знаю,
потому что печаль их безрука, она безлика.

Я вынужден писать, Патриций. Призван я
наказом или вызовом сомненья,
старался, как умел, обиженный и гневный,
без веры, что кому-нибудь на свете это нужно.
Ты знаешь, как старательно я создавал причины
любые только не любовь. Мой стиль
выигрывал от эдаких уступок
влиянию модерна, где хозяйничает страсть.

Ветреность.. С ветреностью я, однако нечто общее имел.
Зарницы вдохновения порой мою убогость заслоняли.
Покорно я сносил  заплесневелость потолков и стен, отбросы, грязь и скверну,
они красноречивей слов кричали о несчастье.

И это было правдой. Ни одна вода
не смыла бы с меня стигматов памяти.
И нужно было что-то с этим делать. Что-то делать.
 

АПРАВА

                                        La Pologne est un paus marecageux, ou habitant Les Juifs
                                        Польша — краіна балот, дзе жывуць Габрэі.

                                        (Геяграфія Эўропы па Францысканцам; рок 1939)
 

Трагедыі, Патрыцый, патрэбная аправа –
парэпаныя скалы, цяснін грукатанне.
А я пісаў пра ціхую раўніннасць,
гусей на возеры, пра шэрасць і маўклівасць
мясціны, аб якой няшмат вядома,
бо яе маркота не мае твару, рук яна не мае.

Я змушаны пісаць, Патрыцый. Я пазваны
наказам альбо выклікам сумнення,
я працаваў рупліва, пакрыўджаны і гнеўны,
без веры, што патрэбна ўсё гэта хоць каму-небудзь.
Ты не паверыш, як цярпліва я ствараў падставы
любыя толькі не любоў. Стыль
нават выйграваў ад гэтакіх уступак
подыху мадэрна, дзе гаспадарыць страсць.

Легкадумнасць  — з ёй агульнае мы нешта мелі.
Натхення бліскавіцы іншы раз маё убоства засланялі.
Я стойка пераносіў цвілыя сцены, бруд, адкіды, смецце,
брыдоту, што нібыта паказвалі няшчасце.

І гэта праўда. Аніякая вада.
не змыла бы з мяне сцігматаў памяці.
І з гэтым трэба неяк разабрацца. Неяк разабрацца.

Татьяна Бонч-Осмоловская: ПЕРЕВОД В ОСОЗНАННОЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 15.08.2011 at 13:07

Книги, на мой взгляд, это линзы, телескопы и микроскопы, служащие проводниками в незнакомое или в осознание своего. Чтение текста как близкого мне лично, ощущение, что автор видит мой свет, сбрасывает мою кожу, порождает желание усвоить и присвоить этот текст, предъявить его моим читателям, и служит катализатором для создания новых произведений – переводов или собственных текстов. Если вглядеться в последние, понимаешь, что, иногда осознанно, иногда – нет, в их появлении на свет сыграли роль и те, чужие слова.
Говоря о переводе стихотворений, ощущаемых как высказывания моего alter ego, я остановлюсь на двух аспектах – двойственность текста в формальном, техническом смысле, и в смысле содержательном, или идейном. К первому отнесу все комбинаторные стихи – от средневековой «Молитвы и хвалы в честь святой Катерины, которые можно читать всеми возможными способами» Дистре до современных или почти современных авторов – Жоржа Перека, Раймона Кено, Иштвана Ороша. Восторг, который вызывали во мне эти тексты, объяснялся не только их красотой, видимой на чувственном и интеллектуальном уровне, но и открытием самой возможности совмещать, интерферировать творческие методы, а не противопоставлять их – по чётным я математик, по нечётным – поэт. Обогащается в результате, в идеале – и математика, и литература, но литература наверняка. Представляя здесь некоторые из этих текстов, я буду рада, если мне удастся раскрыть их красоту моим читателям – быть может, катализируя создание будущих произведений.
Эта красота была и в «Ста тысячах миллиардов стихотворений» Раймона Кено, после знакомства с которыми я и начала системно работать с комбинаторной литературой, и в его же «Упражнениях в стиле», дополненных в сборнике «Занимательная риторика Раймона Кено» (ЛИБРОКОМ, 2009) «Нашими упражнениями в стиле» – к девяноста девяти коротким историям Кено мы с коллегами добавили еще более сотни рассказов на тот же незамысловатый сюжет, но созданных современными, новыми, русскими комбинаторными литературными приёмами. Эта красота была и в «Сказке по вашему велению» Кено, которая отозвалась у меня несколькими «историями с разветвлениями» – детскими сказками, детективом, приключенческим рассказом… Работая над ними, я помнила о революционной работе Кено как прообразе формы моих историй, в которые я вкладывала то одно, то другое содержание, и была поражена, когда обнаружила, что критик находит в моей работе влияние совершенно иного, современного российского поэта. Это, собственно, является для меня еще одним поводом к написанию данного эссе – раскрывая кухню, показать действительные рецепты, по которым текст был создан, а когда блюдо было приготовлено «по вдохновению», хотя бы самой в них разобраться. В общем смысле, все мои довольно многочисленные комбинаторные работы порождены знакомством с авторами прошлого – эквилибрические упражнения на плечах гигантов, как всегда, помогают творчеству.
Сейчас я хочу показать одно короткое комбинаторное стихотворение и порождённую им, хотя и на подсознательном уровне, мою работу. Следующие восемь строк стали мне известны по работе французского исследователя Поля Зюмтора (Paul Zumpthor) – он приводит их в книге о Великих риториках, придворных поэтах эпохи Позднего средневековья. К числу Великих риториков принадлежал и поэт Дистре (Distrées), о котором известны лишь годы его творчества, 1500-1515, а также сохранилось несколько текстов, в том числе – «Молитва и хвала в честь святой Катерины, читаемая всеми возможными способами»:
Sommière régente,
Couronne portаnt,
Lumière fulgente,
Du trône partant,
Fermière trésgente,
Matrone luisant,
Rimière prudente,
Patronne duisant.

Я переводила это стихотворение, сохраняя его формальную структуру: все четные стихи рифмуются между собой, равно как и нечетные, а также четные и нечетные полустишья: sommière-lumière-fermière-rimière; couronne-du trône-matrone-patronne; régente-fulgente-trésgente-prudente; portаnt-partant-luisant-duisant. В результате первое двустишие можно образовать восемью возможными способами, в зависимости от того, каков порядок слов в каждой строке и каков порядок строк в двустишии. Остальные строки восьмистишия определяются по первым двум с точностью до перестановок четных строк между собой, а нечетных между собой. Таким образом, это короткое стихотворение можно прочитать 23 * 4! * 4! = 4608 способами, что должно показать всеобъемлющую славу, добродетель, могущество в вечности, гармонию и доброту святой.
Мы знаем, что поэты Великой риторики были также и музыкантами, и писали музыку к своим стихам, а точнее – представляя их в синтезе, говоря современным языком – в смешанной технике музыки и слова. Существовала ли песня на эти строки Дистре – неизвестно, но легко представить себе менестреля, бесконечно, хотя бы – вечер, под аккомпанемент лютни прославляющего имя святой. Можно только вообразить, какими музыкальными средствами поэт воспользовался бы, чтобы подчеркнуть выразительность образов своего стихотворения.
Переводить стихотворение было непросто, я проясняла лексику по словарям и обращалась за помощью к носителю языка. В результате я пришла к такому тексту:

Владычица могущая,
В короне ты державной,
Законница святящая,
На троне ты всехвальном,
Заступница дарящая,
Во звоне ты преплавном,
Советчица всеобщая,
Матрона ты всеславна.

На сайте «Детского компьютерного клуба» оно представлено на языке оригинала и в переводе с помощью современных технологий, позволяющих задавать порядок слов в стихотворении или получать вариант случайным образом. Алексей Агапов, православный священник и филолог, находит соответствие между этим стихотворением и фрагментом канонического церковного канона: «Чистую славно почтимъ людiе Богородицу, огнь Божества прiимшую во чревЕ неопально, пЕсньми величаемъ» (цит. по А. Агапов «Создание/восстановление симметричных структур как актуальная задача новой гимнографии», конференция «Современная православная гимнография», Институт русского языка им. В.В. Виноградова, 9-10 февраля 2011 года). По мнению Агапова, этот стих может быть представлен как самостоятельное славословие, читаемое с любого слова и в любом порядке, схожим образом с «Молитвой» Дистре.
Когда меня пригласили в декабре 2009 года в Нью-Йорк на фестиваль «The Rhythm of Structure: Mathematics, Art and Poetic Reflection», я меньше всего думала о стихотворении Дистре. Я хотела представить комбинаторную поэзию, причем для американских слушателей – на английском языке, и специально для этого фестиваля написала несколько текстов, в том числе – медиапоэму «Alphabetical mutability»:

Transmutable relativity
Computable sensitivity
Inscrutable subjectivity
Suitable impassivity

Canonical curiosity
Harmonical generosity
Iconical preciosity
Syncronical virtuosity

Dramatical eccentricity
Emblematical multiplicity
Mathematical plasticity
Enigmatical periodicity

Repetitional mutability
Traditional availability
Tranpositional desirability
Definitional equability

Laborious festivity
Victorious activity

Однако при сопоставлении этих двух стихотворений видно, что они схожи уже на формальном уровне: мой текст делится на строфы, в каждой из которых все первые слова взаимозаменяемы, как и все вторые, а также все строфы, кроме последней, можно свободно переставлять между собой местами, что приводит к множеству вариантов ((4!)9 x (2!)2 = 10 567 230 160 896) прочтений – схема, если и не совпадающая со схемой стихотворения Дистре, то достаточно к ней близкая. Близкой оказывается и содержание стихотворений: если Дистре прославлял святую, то мой текст – «молитва и хвала» самому языку, славящий его щедрость, пластичность, точность, уравновешенность, изменчивость, чувствительность, и пр., и пр. Также, как и в стихотворении Дистре, качества воспеваемого объекта раскрываются в их взаимном сочетании, отражаясь друг в друге и тем самым – усиливая друг друга, как отдельные грани фасеточного тела, познаваемого и исчерпанного только в своей совокупности, в миллиардах взаимных отражений и сочетаний. И если о стихотворении Дистре можно только предполагать, что оно существовало в музыкальной форме, мой текст можно увидеть как медиа-стихотворение (Enter – запустить анимацию, Enter – остановить), где варианты реализуются перестановками визуально схожих объектов, цветных дощечек с надписями, при движении вдоль бесконечно длинной стены, имеющей сходство с Кремлёвской как символом зала славы или кладбищем идей. Перестановки осуществляются случайным образом, предоставляя читателю возможность любоваться несовпадающими вариантами сколь угодно долго. Так, независимо от моего желания, комбинаторное стихотворение обрело новую форму как реинкарнацию прежнего в иное время, на иную тему и иными средствами, сквозь которые достаточно отчетливо проступают прошлые черты.
Еще одно комбинаторное стихотворение, которое я хочу здесь показать, принадлежит венгерскому художнику и поэту Иштвану Орошу (István Orosz):

Здесь названия красок расположены на шахматной доске, одно слово – на двух соседних клетках. В исходном стихотворении эти названия читаются по линиям поля как по строкам: «Сепия, циан, лазурь, роза…», а в следующем – в последовательности, по которой по полю проходит шахматный конь, начавший путь от нижней левой клетки: «Лилкаш, санох, жентабе, забро…», и заканчивающий в центре доски, на клетке D5: «Леньро, лыймад, албро, серебра». Вообще говоря, задача прохождения коня по полю имеет множество решений, да и для заданной траектории можно двигаться в разных направлениях, а для траектории замкнутой – стартовать с различных клеток. Таким образом, получающееся комбинаторное стихотворение – далеко не единственное. Перевод не представлял особых сложностей, мне хотелось только, чтобы текст читался достаточно ритмично, и чтобы специфические названия некоторых цветов адекватно звучали на русском. Я привожу этот текст здесь ради нескольких моментов – использования шахматной доски (текст становится нелинейным), взаимоотношения визуального и семантического (названия цветов на серой доске), свободы менять смыслы и звучания – потенциалы языка, и самих этих бессмысленных сочетаний, звучащих как слова на неизвестном языке, как заклинания, вдруг проявляющиеся, как в тигле алхимика, совершенно осмысленным «серебром» в конце текста. Я не создавала или может быть мне сейчас думается, что я не создавала, собственных аналогов этого текста, не развивала его идею в своих работах.
Говоря же о заимствовании идей, или, может быть – пониманий, я хочу показать два коротких текста австралийских авторов, Ани Волвиц (Ania Walwicz) и Шерил Перссон (Sheryl Persson). В каждом из этих текстов речь идёт об Австралии, и моим пониманием, самой возможностью для меня существовать здесь я, в частности, обязана этим текстам – и работе над их переводами. Не только им, разумеется, еще был рассказ Брюса Паску «Thylacine, тасманийский тигр» («Меценат и мир», № 45-48, 2010), другие тексты, встречи, знакомства, виды. И всё же именно в этих спрессовались мои крики и метания. Эмигрантка Волвиц бросает в лицо Австралии обвинения, с которыми я могу только согласиться. Кажется, из этого монолога нет выхода, и обрывается он внезапно, без катарсиса, без развязки, словно речь просто переходит в рыдания. И всё же, это интонация женщины, пытающейся объясниться с любимым, открыть ему нечто незнакомое – красоту и культуру. Она не оставит его наедине с самим собой, она уже с ним, и – в каком-то уголке его души, ей есть место. У Шерил Перссон, как и у Брюса Паску, с рождения живущих на этой земле, – попытки её осмыслить происходят со стороны известного им, но практически чуждого тут культурного поля – более осознанно у Перссон, скорее на уровне интуитивного стремления к чему-то иному, чарующему и непонятному, – у героя Паску. Если здесь отсутствуют те культурные слои, которые мы привыкли воспринимать как нечто свойственное человеку – живопись старых мастеров, древние памятники, храмы, означает ли это, что здесь нет и подлинной основы человеческого? Что есть основа? Мраморные колонны – оригинальное проявление прекрасного или его повтор, копия рощи стройных сосен или эвкалиптов? Величие картины, симфонии, храма – превосходит или вторит грандиозному природному явлению, красной пустыне, морским волнам, бездонному небу? Способен ли человек ощутить присутствие Бога в этих природных явлениях без помощи адаптирующего, переводящего и пересказывающего их в мраморе и масле художника? И если есть на этой земле красота, то – этот вопрос я обращала уже к себе, когда путешествовала по диким землям Австралии и Тасмании – как она проявляется? Есть, безусловно, понимала я, и по возвращении находила уголки культуры и красоты и в городе.
Я хочу показать здесь несколько своих стихотворений и визуальных работ, последние – из коллекции «Алфавит искусства/Alphabet of Art». Возможно, они покажутся читателю далекими от приведённых текстов Волвиц и Перссон, но именно их тексты помогли мне обрести, если не слова, то взгляд на окружающие меня явления.

И еще один перевод, который я привожу ниже – стихотворения польской поэтессы Виславы Шимборской (Wisława Szymborska). Я сделала его, когда собирала коллекцию художественных работ, посвященных числу ПИ. Для меня стало откровением и радостью узнать об огромном количестве (в нашей коллекции – больше ста!) работ, посвященных, кто-то скажет, такой сухой и непоэтичной константе, как число ПИ – стихи, прозаические тексты, картины, музыка, инсталляции…. В стихотворении Шимборской раскрывается связь алгебры и гармонии, даже непонятной, иррациональной, трансцендентной, непереводимой на человеческой язык гармонии, как красные пески Австралии, как её холмы, заросшие эвкалиптовыми лесами, называемыми почему-то «кустарником» (bush), с интимным человеческим переживанием, с моментами и воспоминаниями личной жизни, и непонятное число ПИ переводится на человеческий язык. Наверно, в такой связи осуществлён идеальный перевод чужого к своему, осознанному. И, возвращаясь к упомянутых в начале этого эссе двух аспектах родства сторонних текстов – формальном и содержательном, становится ясно, что между ними нет принципиального различия: поэзия всюду.

Аня Волвиц (Австралия, пер. ТБО)
Австралия

Ты большой урод. Слишком пустой. Пустыня с твоим ничто ничто ничто. Загорелый до волдырей. Рано состарившийся. Километры пригородов, смотрящих телевизоры. Ты достаешь меня. Глупые конопатые дети. Ничего больше. С твоим большим морем. Пляж пляж пляж. Я уже насмотрелась. Тупой грязный город с барными стойками. Ты уродлив. Глупый город шопинга. Повторяешься. Всюду слишком далеко. Смеешься надо мной. Когда я приехала, та женщина дала мне коробку печенья. Стараешься быть дружелюбным, но ты не особенно добр. Никогда не зовешь меня домой. Обижаешь меня. Не знаешь, как со мною себя вести. Дорога дорога дерево дерево. Я пришла из обильного. Из богатого. Тебе нечего мне предложить. Ты беден и ограничен. Большой. Ну так что. Я мала. Просто сама в себе. Ты тих по воскресеньям. Никого на улицах. Мёртв ночью. Ложишься слишком рано. Ты не волнуешь меня. Пугаешь своей безысходностью. Спящий на ходу. Слишком жарко, чтобы думать. Большой урод. Ты мне не пара. Выгоревший дотла. У тебя слишком большое небо. Превращаешь меня в точку в твоем нигде. Смеешься своим богатством. Хочешь, чтобы все были одинаковые. Ты тупой. Тебе нравится другие. Тебе нравится Дорин. Большая корова. Ты средний средний. Прохладный день в школьном дворе во время перемены. Бегать кругами просто так. Ты никогда не признаешь меня. Ради самого себя. Всегда спрашиваешь, откуда я. Всегда меня спрашиваешь. Говоришь, что я странно выгляжу. По-другому. Никогда не примешь меня. Смеешься над тем, как я говорю. Считаешь себя лучше меня. Я не нравлюсь тебе. Тебя не интересует никакая другая страна. Идиотский центр самого себя. Ты думаешь, остальной мир ходит вокруг без ботинок и электричества. Ты никуда не ездишь. Сидишь дома. Ты такой же. Съезжаешь с катушек по субботам. Напиваешься. Тебе не нравлюсь я и не нравятся женщины. В барах кладешь руку на мужские плечи. Ты груб. Я не могу говорить с тобой. Здоровый здоровый. Издеваешься надо мной. Большой мужик. Бедный со всеми своими деньгами. Уродливая мебель. Уродливые дома. Расслабленный в своей летней отключке. Круглый год. Никогда до конца не просыпаешься. Тупой со школы. Ждешь, пока другие скажут, что тебе делать. Повторяешь начальство. Ничего не придумываешь. Рабочая лошадь. Толстые ляжки. Ходишь на работу по утрам. Трясешься в поездах.

Шерил Перссон (Австралия, пер. ТБО)

Соборы

Татьяна Бонч-Осмоловская. Несколько австралийских стихотворений

***

за стеной кукабарры

гогочут в голос

рассыпаются бликами

по листам отражений

чужого смеха

в олове, китайском фарфоре, асбесте

в фамильном серебре

в чужих стенах

сводчатые потолки из гипсокартона

высокие голоса

Longe da te, cor mèo, n’arda e mora, e muritò beato…

***

В чае цветки бузины
За океан от дядек,
Бабок, и шашней, и башен,
Кашля, и кукиша, и зимы.
Прибита на полстены – карта
Близкой чужой страны,
На которой видны
и тропинки в лесу.
Всё равно блуждаю –
Дороги спутаны и темны,
Навигатор расстроен,
Твердит – поверни, сверни.
Не важны башни и шашни,
Растаяли бабки и дядьки,
И не в привычках народов
Этой цивилизованной – почти
Великобритания – страны
Свист, и кукиш, и кашель,
А зима – как середина
июня моей стороны.
Впрочем, стороны все равны,
Дороги летят по кругу,
Как Солнце вокруг Луны,
Как облака над морем,
Как птенец из гнезда,
Как радуга над прибоем,
Как в чае цветы бузины,
Как линии на ладони.

Ньютаун

***

спускаюсь тропинкой на пляж

среди колючих кустов

и стволов эвкалиптов

осень. слегка согретый песок.

оставляю вещи

прибой кидает на берег

нити прежде ядовитых медуз

и бурые водоросли

высыхают под ласковым солнцем.

под белой пеной, над париками водорослей

стая серебряных рыб.

куски амальгамы

разевают черные дыры ртов

навстречу взгляду

и не возвращают обратно.

там, где заходящее солнце

множит скалу в зеркале мелководья

морская вода повторяет себя

протягивает щупальца волн на берег,

оставляя обрывки

между трещинами в камнях.

вижу спины четырех дельфинов

чертящие круги в синусоидах волн.

памятниками рыбаки застыли

над обрывом в жадную пену.

обойдя утёс, бросишь еще один взгляд –

исчезли, никто не взошёл из пены.

стемнело. на мелководье восходит луна

самая крупная в этом году,

сияющая отраженным светом,

повторяющимся в равнине спокойного моря.

в зеркальных потоках чернеет песок

и, умножившись многократно,

пропадает тропа наверх, через лес, к палатке.

пропадает всё: пляж, берег, море, песок,

звуки и звёзды, дельфины,

темнота в глубине отражений.

натыкаюсь на оставленные во время купания тапки

под ногами тропа.

наверху, над кустами и гривами эвкалиптов,

возвращаю взгляд черноте водного зеркала

погасшего под зашедшей луной,

наутро родится морем и берегом снова.

Пи (Вислава Шимборская, пер. ТБО)

Замечательное число Пи:
три запятая один четыре один.
Все следующие цифры – тоже только начало,
пять девять два потому что оно никогда не кончается.
Его не понять шесть пять три пять с первого взгляда,
восемь девять посредством вычисления,
семь девять и воображения,
и даже три два три восемь в шутку, через сравнение
четыре шесть с чем бы то ни было
два шесть четыре три в целом мире.
Самая длинная змея на земле оборвется через десяток метров.
Волшебные змеи – лишь чуть длиннее.
Вереница цифр для числа Пи
не останавливается на краю страницы,
но сбегает со стола и падает
по стене, листу, птичьим гнездам, облакам, прямо в небо,
во всю его бездонность и воздетость.
О, как короток, не длиннее мышиного, хвост кометы!
Как хрупок звездный луч, искривляющийся в пространстве!
А тут два три пятнадцать триста девятнадцать
мой телефонный номер, размер твоей рубашки,
год тысяча девятьсот семьдесят третий, шестой этаж,
количество жителей, шестьдесят пять копеек,
объем бедер, два пальца, шарада и шифр,
в котором летят мои слова, а вороны
просят сохранять спокойствие,
ибо небо и земля прейдут,
но не Пи, только не оно,
оно продолжается пять,
уходит восемь,
не останавливаясь семь,
стремя, о, стремя беспечную вечность
все дальше.

Татьяна Щербина: ПРЕВЕР, ВИЙОН, МАЛЛАРМЕ, КАТУЛЛ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 15.08.2011 at 00:29

Мой первый поэтический перевод был из Превера. Случайно нашла листочек, где он напечатан на пишмашинке, написано «из Превера», оригинал найти не смогла. Может, не перевод, а по мотивам? Мне редко хотелось сделать русский аналог какого-либо стиха, таких случаев, собственно, четыре: этот сомнительной подлинности Превер, Баллада о дамах былых времен Франсуа Вийона, Полдень Фавна Малларме и стихотворение Катулла (с латыни) из цикла к Лесбии.
Период Превера (конец школы-начало МГУ) был попыткой написать абсурдистский верлибр по-русски. Я тогда писала стихи такого рода (не хранила) по-французски, но русским стихом для меня все же стал классический – с рифмой и метром. Работа над Малларме заключалась в том, чтоб сделать абсолютно точный – во всех смыслах – перевод, по-моему, это удалось. А Вийона (на пять лет раньше) я переиначила, пытаясь показать русскоговорящему современнику, как оно читалось во французском шестнадцатом веке. Это хулиганские стихи, в существующих переводах Вийона они кажутся пристойными и даже возвышенными, но тогда они звучали, как если бы были сплошной матерщиной. В моих собственных устремлениях была классическая просодия, звучащая как разговорная речь. Просодия, часто сбивающаяся, но все же явственная. Ассоциации должны были уходить в бесконечность, как у Малларме. Белый стих Катулла сподвиг меня на несколько белых стихов, но я все же вернулась к рифме, хотя белый стих завораживает. По-французски просодией никогда не писала – это давно закрытая возможность речи, плюсквамерфект, сегодня звучит дико, хотя такие попытки существуют. Абсурдизма от Превера я не то что набралась: для меня абсурд – не метафора (как и в картинах Дали — визуальный аналог Превера), а скрытая от постороннего связь вещей, совершенно логическая, но не прочитываемая (типа ребуса), воспринимаемая только на уровне ощущения.
Еще я переводила немало современных франкоязычных поэтов, когда переводила книгу люксембургской поэтессы Аниз Кольц, написала цикл «хокку» (как бы хокку – просто три строчки), у Аниз стихи редко больше пяти строк. Остальное практически не оставило следа. Когда переводишь – становишься как бы самим этим автором, это интересно, когда происходит открытие, а современные поэты казались банальными, плоскими, просто людьми, которых я сотнями встречаю в жизни. Дыхание ушло (в принципе, из поэзии), таинственное, которое досталось только этому поэту, было выработано и отточено только им – секретный рецепт. Поэзия стала чем-то другим. Превера я воспринимала как раз как границу: там еще таится «дыхание», но оно уже вливается с мировой речевой поток.

ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА

 

 

Из Превера

Я видел одного на голове другого,
он бледен был, дрожал,
чего-то ждал.
Чего?
Ну да, войны и светопреставления,
ни двигаться не мог, ни говорить.
Другой? Другой всё голову искал.
Ну, голову свою,
и был еще бледнее.
И тоже трясся.
Только повторял:
моя голова… моя голова… И, кажется, хотел заплакать.
Я видел одного, он всё читал газеты,
я видел, как один всё знамя целовал,
я видел одного, был в черное одет он,
часы имел,
цепочку для часов
и кошелек.
И уйму самолюбья.
Еще пенсне.
Я видел одного,
он за руку тащил ребенка
и кричал. Один
гулял с собакой. Одного
я видел с тростью
из слоновой кости.
Один — я видел — плакал. Одного
входящим в церковь видел я.
Я видел,
как другой
оттуда выходил.
 

Франсуа Вийон

БАЛЛАДА О ДАМАХ БЫЛЫХ ВРЕМЕН

Скажи мне, где, в какой могиле
Красотка Рима Флора спит?
Где труп Таис? А прежде были
Прекрасны древние на вид.
Где мне найти Речную Фею?
Теперь один радикулит
Я в воду погрузясь, имею.
На стольких женщин дан кредит…
Но где же то, чем я старею?

Где Элоиза, чьим умом
Пьер Абеляр лишился пола,
В монашеский отправясь дом?
Где той любви великой школа,
Что Буридана в Сену с мола
Отправила – la reine, la reine!
Ведь Сена – это не солома,
Но где же сам я, старый хрен?

Где белая как простыня
Царица с голосом Сирены?
Где Берта, что при свете дня
Похожа… Нет, вы несравненны,
Алисы, Беатрисы, Лены,
Где Жанна д’Арк, в каких кострах
Горят ее святые члены?
Но где же достоверный прах?

Не задавай себе вопроса,
Где та, где эта – все ушло,
Как сопли из больного носа.
Но где же чертово стило!

Вольный перевод с французского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1980
 

Стефан Малларме

ПОЛДЕНЬ ФАВНА
(эклога)

ФАВН:
Увековечу нимф.
                                Их легкий ореол
Румянит воздуха невидимый подол,
Витает в гуще снов.
                                Так я влюблен в виденье?
Иль ночь мне нанесла всю эту кладь сомненья?
Ее не примет лес, мне не очертит грань
Поутру хрупкая деревьев филигрань.
Я все вообразил: победы и укоры.
Неужто…
                женщины, чьи восславляю взоры, –
Ошибка чувств – и все? Подумай, ловелас,
Ведь все твои мечты не тронут синих глаз
Прохладной, роднику подобной, самой славной.
Другая – вся порыв, он разве не для фавна,
Как легкий ветерок в жару твоей шерсти?
Нет, обморочен зной, и духота почти
Недвижна – утро хоть и бьется, свежесть помня,
Водою не журчит, свирель мою не полня
Аккордами из рощ; а ветерок опять
Готов один на двух соломинках сыграть,
Так разойдется звук, еще сухой и колкий,
В дожде – и горизонт без милостливой щелки
Откроется тому, кто, метя далеко,
Небесный свод пронзил, искусно и легко.
О сицилийские брега тиши болотной,
Хвальбы мои – и те от здешних солнц дремотны,
Пусть говорят цветы, в их искрах путь мой жив:
«Как я срезал тростник, талант ему внушив
Дол хризолитовый провидеть; винограда
Зеленый блик омыть в слезинках водопада,
Овечьей белизной шелковить зноя пыл –
Так родилась свирель: от лебединых крыл,
вознесший мой прелюд. Нет, то наяд кульбиты,
Не лебедей полет».
                                В час пекла, весь разбитый,
Злюсь, что ансамбль исчез, вопрос оставив мне:
Не спутал ли я всех, желанных в полусне?
Смогу ль проснуться вдруг, как юноша, мятежен,
Волнами света сжат, и одинок, и нежен,
Достойный образец лилейной чистоты?

И только уст моих секреты не святы:
Особый поцелуй воспет как верх коварства:
На девственной груди моей печать из царства
Неистовых божеств, на мне зубов укус –
Но хватит поощрять к таинственностям вкус!
Тростник! Двойник, о ком ты здесь в лазурной тени
Поешь, отнес к себе игры моей волненье,
И в долгом соло ей мечтается дуэт,
Что дразнит красоту, запутывая след,
И, скрывшись между ней и песней легковерной,
Возвысит до любви тот «способ», как примерно
Обозначают флирт двух чресел и хребтов,
И вытянет из их невнятных полуснов
Мелодии росток, бегущей фуги главы.

Сиринга, подчинись, о инструмент лукавый,
И зацвети в прудах, где ты меня так ждешь.
Надменно возбужден, обожествляя сплошь
Всех идолов, смогу заклясть их яркой тенью
Тугие пояски, отдамся наслажденью:
Из винограда так я высосал вино,
И чтоб не сожалеть, чтоб было лишь смешно,
Я к небу поднял кисть поблескивавших впадин,
И кожицы надул тех бывших виноградин.
Я жаден, пьян, до тьмы я в стебля срез смотрю.

Ах, нимфы, вспомним все, и воздуха струю
Вдохнем. «Итак, мой глаз, сверля тростник, и в нимфу
Метнул копье – студи, вода, ей кровь и лимфу!
Как вопль ее речист, как меток был ожог,
Как волосы в волнах кружит незримый ток!
Вся – дрожь, вся – свет, о вы, жемчужины-подруги
(Беспомощно пусты в истоме долгой руки,
Сплетенные вотще), на помощь к вам спешу,
Гурманки нежные, я вас не разбужу.
И с ними на руках лечу в лесок пахучий,
Где вянет стайка роз, став ненависти тучей,
Поскольку солнцу весь отдали аромат.
И наши шалости здесь явно невпопад».
Что ярость девственниц в сравненье с дикой страстью!
Священный груз мой стал меня скользящей частью,
И сменой судорог губам моим сквозь страх
Ответит. Я держу две молнии в руках,
Бездушность чувственной связав с сердечком шалой,
От слез или иных не столь печальных мук.
Мое злодейство в том, что, победив испуг,
Я поцелуями рассек густые пряди,
А боги целость их блюдут чего-то ради.
Как ни стремился я сдержать свой жгучий смех,
Нацеленный в одну (но он касался всех,
И палец вызвал вдруг в ней истинное чудо:
Зардевшись от сестры волнением, покуда
Не ведавшим огня как тающий ледник…)
Из рук моих, что сил лишилась в лучший миг,
Добыча вырвалась, я пьян еще рыданьем,
Неблагодарность – вот ответ моим страданьям.

Что ж! Счастье мне дадут другие берега.
Девичьих кос венки украсят мне рога.
Как лопнувший гранат в пурпурных пчелках зерен
Гужению их рад – так пыл мой не позорен.
То нимб, то жал клубок – страстей изменчив рой,
И наша кровь течет, увлечена игрой.
Лес в золотой золе не только маэстозен,
Непостижимый огнь заставит вздрогнуть осень:
То Этну спящую Венера посетит,
И ножки неземной меня пугает вид,
Царица! Это сон, беспомощный и грустный,
На что я посягнул!
                                Отмсти!
                                                Но абрис грузный,
Забывшая слова душа – не так слабы,
Что сдаться тихому полудню без борьбы,
И добровольно лечь, забыв про богохульство,
Надгробьем на песке – есть и в надгробье буйство:

Открытым ртом поймать летящую звезду.
Прощай, земной союз, я тень твою найду.

Перевод с французского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1985
 

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА:
Существуют два перевода «Фавна» на русский язык: И.Эренбурга (БВЛ, Западноевропейская поэзия конца XIX века) и Р.Дубровкина (Поэзия Франции. Век XIX). Малларме переводили не раз, но считается он поэтом «непереводимым».
Малларме начал «Фавна» в 1866 году, а закончил через десять лет, эклога появилась в 1876 году у Дюрена в роскошном издании с иллюстрациями Э.Мане. «Фавна» можно прочитать, имея в виду совершенно разные сюжеты: как эротическую поэму (Малларме использует легенду о Фавне и нимфе Сиринге, которая превратилась в тростник), как поэму о музыке, написанную по канонам музыкального произведения, как мистический текст, смысл которого дешифруется из символического ряда поэмы, как поэму о природе и процессе творчества. Загадочная композиция «Фавна» такова, что сюжеты эти не разъединены, Малларме как бы нашел общий код, который просто проявляется на уровнях духа, души, тела. Грезы, воспоминания, реальность – это один процесс, происходящий в Фавне, в музыке, которую он создает, играя на свирели (свирель состоит из двух тростниковых палочек – это и есть две нимфы, с которыми он забавляется), в пейзаже, который создан его музыкой и на фоне которого он отдыхает. Малларме пользуется очень широким диапазоном языка, стилистических ходов, смена тональности – трагической, китчевой, лукавой – происходит быстро, мгновенно, и потому непонятно, таинственно. И непереводимо. Мне кажется, тому, что происходит в новейшей русской поэзии, произведение это созвучно своим «универсальным кодом», не дававшимся, на мой взгляд, никому из русских классиков до Иосифа Бродского. А поэты новой генерации работают с этим кодом уже как с естественным языком.
 

Гай Валерий Катулл

ЛЕСБИЯ, 5

Лесбия, мы в любви преуспеваем!
Чертовы старикашки, прости их, Хронос,
не дают прохода, дрянные твари.

Чаши небесной светила вращают время,
вспыхнем в луче и во мраке навечно сгинем.
Ночь отоспаться успеем у строгой смерти.

Так целуй меня тысячу раз и сотню
тысяч сотен и сотню другую тысяч,
беспрерывную тысячу долгих сотен.

Перевод с латинского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1983
 

Татьяна Щербина

ПОСЛАНИЕ КАТУЛЛУ

Напрасно ты Лесбию. Так начиная посланье,
Катулл, я в изгнанье хочу научиться безлюдью.
Люблю тебя лишь потому, что мое дон-жуанье –
Твоя недоступность. Нет музыки, кроме прелюдий.

А в Риме нет женщин, которых не ждут спозаранка.
Одна горожанка мужей как с ума посводила.
Она презирала их, верною став лесбиянкой,
Поскольку ее не хотели все женщины мира.

Напрасно ты Лесбию мучаешь жалобной песней.
Скорее, растрогаешь Цезаря. Скажет владыка:
«Катулл в той римлянке отчизну любил
интересней…
Да что там отчизна, когда есть прекрасная книга».

Нет музыки, кроме прелюдий и первых аккордов,
Где страсть так божественно все создает,
не содеяв.
Правитель предложит Катуллу десяток абортов.
Катулл нарожает правителю десять злодеев.

Твоя недоступность, Катулл, достигает предела.
Снега у меня под окном сторожат как цепные.
И ветви чугунной решеткой свисают над белой
Кроватью. И сны, налетая, совсем заклевали
Все время я слышу ее сладострастное пенье,
Тебе, мой Катулл, посвящая смиренные строки.

1982
 

НАРЦИСС

Сон насылается Морфеем,
страсть насылается Эротом,
но кем насылается проклятье?
Ваша рука чернее речки,
савана белее мое платье.

Каждый бог проклинает, если хочет.
Дар проклятья есть у стула и кровати.
Черной речки глаза твои прозрачней,
савана белее мое платье.

На воду Нарцисс глядит безумно:
возлюбленный его – совершенство!
Нарцисс ему кидается в объятья.
Поцелуй его речки холоднее,
савана белее мое платье.

1982
 

ОТЧАЯНЬЕ

Отчаянье холодно как мрамор.
Быть у моря – и моря не касаться.
Любить – и уходить с улыбкой,
Отчаянье на все дает силы.

Выпрашивать тебя пойду у сосен,
Выпросить день смогу у смерти,
Но по теплой горе взбежать успею
До снегов, не помнящих просьбы.

Какое бесстрастие в полете!
Земля остывает под глазами,
Будто карта с линиями жизни.
А на небе светятся камни.

1982
 

ПАВЛИН

У меня пропал павлин, а не кошка,
не собачка, и не розовый кролик.
Он плясал, расправив хвост как цыганка,
у меня внутри аж свет зажигался:
пламя, солнце, электричества брызги.
Хвост павлина был салют ежедневный.
Не хочу я брать взамен попугая,
дураком его в лицо называя.

март 96

Хези Лескли: ГОЛЛАНДСКАЯ ПОЭЗИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 14.08.2011 at 14:36

(Четыре воображаемых голландских поэта и несуществующий израильский поэт)

МАДАМ ФЛОБЕР
Бернард Рутерс

Проституция, дамы и господа, звучит
лучше, чем сочетание излишне слащавых слов:
море и суша.
и кроме того суша – шлюха на пенсии,
тут и там все еще раздающая клочки своего желания,
истончившегося, как рисовая бумага, то новому ростку, то подростку,
копающему лунку в земле
собственным слепым отростком.

Когда море поцеловало сушу, поцелуй породил эпидемии, а эпидемии породили
стихи.

Элес-индонезийка говорит Патрише из Суринама:
«Я прям плакала, когда читала «Мадам Будри»*, бля буду, даром дала бы
этому писателю, как его звать-то. Французу».

На мостике стоят два элегантных полицейских.
Хаос не повторится!
Хаос не повторится!
Разве что ощутим его на секунду-другую, когда один элегантный полицейский
или оба сразу вставят нам дубинку в жопу.

* Ошибка в оригинале.
 

ПОБЕДА
Виска Кноппер

Поединок бессилия и действия
окончился победой бессилия.
Я хотел объявить результат,
но объявление есть усилие.
Я хотел обнять своих друзей,
но объятие – слишком замысловатое па-де-де,
я потянулся к воде,
но вода находилась на расстоянии тысячи световых лет от стакана.
Второго раунда не будет. Бессилие победило.
 

ПОКРЫВАЛО
Мартен де Грот

Я вижу мир сквозь восьмое покрывало,
которое оставила мне Саломея, покидая мир.
Семь стали банальными предметами: дом, собака,
машина, готовый взорваться клубень и прочие вещи,
которые не стоит и описывать.
И только восьмое изменяет формы и свойства.
Ночью оно подушка, закрывающая мне лицо, под утро — поэзия,
чье назначение, прежде всего, сбивать с толку,
а в полдень — бумага для писем.

11.7.1984
Дорогая и восхитительная Саломея,
Поль был у меня вчера и принес статуэтку, покрашенную в зеленый и красный цвета.
Я перестал ходить по понедельникам на барахолку*. Утром я предпочитаю поспать и насладиться кошмарами, в которых ты мне являешься с мечом и младенцем.
Безукоризненный Поль продолжает наведываться на барахолку еженедельно, и каждый раз находит что-нибудь маленькое и поразительное под грудой потертых и потрепанных предметов. Цена, как правило, даже смешнее, чем инфантильные манеры Поля. К сожалению, я не сумею описать тебе маневры нежного напильника в складках статуэтки, твое восьмое покрывало забивает мне рот. А ты, ты далека и любима до тошноты.

* Maandag markt — Блошиный рынок, работающий раз в неделю с утра и до полудня.
 

ОКНО МОЕГО ДОМА*
Хэрдиан Нете

Не перестану воспевать равнину,
равнину, сносящую меня без жалоб.
мне не нужно ничего кроме снега и окна,
чтобы позабыть сам факт моего существования.
Ряд голых деревьев у горизонта –
Никакой не вход и даже не
ряд деревьев у горизонта – он беглый росчерк, невзначай оставленный ангелом,
когда тот пробудился на миг ото сна, вытянул свои конечности, прилаженные к карандашам, и снова задремал, так и не заметив изменений,
произведенных его считанными движениями.

* Стихотворение описывает пейзаж Фрисландии и в оригинале написано на фризском языке.
 

ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР

Нега Грезина: ДВОЕТОЧИЕ СЛЕВА НАПРАВО И СПРАВА НАЛЕВО

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:10

Так получилось, что редакторами «Двоеточия» на меня была возложена непростая обязанность ответить на вопросы авторов и читателей журнала, что и делаю от имени и по поручению, со всей подобающей случаю кротостью и смирением.

ВЛАДИМИР ДРУК: А зачем вам эта анкета? Неужели вы будете что-то планировать на будущее?
НЕГА ГРЕЗИНА: Трудно назвать это планированием, скорее, желание остановиться и оглянуться. Но чтобы избежать печальной участи госпожи Лот, Орфея и прочих оглянувшихся, редакторы прибегли к маленькой хитрости, попросив авторов журнала поднести к их усталым глазам своего рода Персеев щит. А что лучше отражает осуществленное, чем ожидания?
Само собой разумеется, перед тем они тщательно ощупали свои головы, убедившись, что змей нет, и сделав (возможно, скоропалительный) вывод, что судьба Медузы Г. их не постигнет.

ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ: Если все, сказанное о двоеточии в редакторском слове («никогда за «Двоеточием» не последует «ни дополнение, ни объяснение предыдущего», да и отражательная его способность столь удивительна, что иной раз запечатлится в нем нечто будто бы и не существующее, а иной – глянешь, а отражения-то и нет. И все же оно останется знаком препинания, препоной на пути как к дезориентации, так и к ориентализму) верно, то какой же смысл в этой парадигме будет иметь другой мой любимый знак препинания: точка с запятой, «;»? И не возникнет ли когда-нибудь – в будущем – необходимости вдохнуть и в него жизнь, заставить и его следовать своей судьбой, отмечая собой те или иные совокупности текстов?
Н.Г.: Точка с запятой присутствует в «Двоеточии» незримо – как знак передышки на длинном пути он неминуемо появляется в паузах между журнальными номерами. Кроме того, он верой и правдой служит в коммюнике каждого номера при перечислении всего присутствующего на его страницах для разделения «относительно самостоятельных» и «значительно распространенных» частей того предложения, той (музыкальной) фразы, какую представляет из себя журнал.
Как часть формулы «точка, точка, запятая» он обрисовывает две кривые редакторские рожицы, занятые выпуском одноименного детского журнала. Эта ностальгическая виньетка мало кому знакома, но есть надежда, что когда-нибудь и шесть номеров «Точки, точки, запятой» появятся на сайте «Двоеточия».
Как знак, используемый в программировании, точка с запятой может когда-нибудь стать символом завершения редакторских трудов, но этого, надо надеяться, они уже не увидят. Если же вспомнить, что в церковно-славянском языке «;» играет роль знака вопроса, то он как нельзя более уместен для передачи редакторского недоумения, которое и породило идею взаимного авторско-редакторского интервьюирования.

ПЕТЯ ПТАХ: Как вы всё-таки думаете, существует ли Иерусалимская школа в русском стихосложении? Есть ли что-то принципиально-общее между поэтами, пишущими по-русски в Израиле?
Н.Г.: На тему школ уже достаточно однозначно высказался один из редакторов на страницах журнала «Воздух».
К этому можно добавить, что локальная школа – образование политического свойства, с ним легче стройными рядами идти вперед и нести некое общее знамя, чтобы вовремя всем переругаться. Мы предпочитаем такую ситуацию, когда каждый идет, куда ему идется, но при этом остается другом своим друзьям. «Двоеточие» никогда не пестовало миф о русско-израильской литературе. Если, отчасти в результате редакторских игр и трудов, такая иллюзия и возникла у некоторых читателей, то секрет в том, что журнал всегда искал и, слава богу, находил настолько ярких и своеобразных авторов, что в такой компании все эти отъявленные индивидуалисты чувствовали себя в своем элементе. Из всей народной мудрости глубже всего редакторы восприняли одно наставление: «В собрании дураков не сиди». При желании можно назвать это «иерусалимской школой».

АЛЕКСАНДР ЩЕРБА: Хотелось бы спросить редакторов журнала о том, с кем в других странах они собираются работать дальше.
Н.Г.: Редакторы предпочитают не отвечать на вопросы о грядущих планах, чтобы держать читателя в постоянном напряжении. Одно можно сказать с уверенностью: среди авторов «Двоеточия» непременно окажутся два представителя Силанда (Principality of Sealand).

МАКСИМ ОРКИС:
В чём смысл жизни? Нужна ли вера, когда есть уверенность или даже знание?
Н.Г.: Смысл жизни, естественно, в том, чтобы задаваться вопросом о смысле жизни. Что же до уверенности и знания, то прежде, чем отвечать, хотелось бы узнать, где их обретают.
Да и не являются ли уверенность и знание проявлениями чистой веры?

МИХАИЛ КОРОЛЬ: Вот прямо сейчас захотелось расспросить их о некоторых надгробиях некоторых пражских кладбищ. А вчера хотел спросить, как они относятся к белому чаю. А вот что захочу спросить завтра, не знаю еще…
Н.Г.: О надгробиях пражских кладбищ стоило бы уточнить, к белому же чаю — с симпатией, так же как и к желтому, зеленому и, особенно, голубому. На завтрашние вопросы — ответы завтра.

ДМИТРИЙ ДЕЙЧ: Несмотря на то, что «Двоеточие» успешно прижилось в интернете, мне лично не хватает бумажного издания. Нет ли у вас планов вернуться на старые рельсы?
Н.Г.: Нельзя сказать, чтоб редакторам не хватало бумажного издания, штабеля которого будут храниться, сырея и покрываясь пылью – в лучшем случае – на складе какого-нибудь издательства, а в худшем – в их собственном сарае. Отношение книжных магазинов к периодическим изданиям всем хорошо известно, так что не стоит тратить на его описание много слов. Стоит заметить лишь, что оно практически не зависит ни от языка, ни от страны.
Если чего и не хватает, иной раз, так это возможности перелистать собственный авторско-редакторский экземпляр. Так что покамест обдумывается возможность популярной нынче формы printing on demand, но решение еще не принято.
Короче говоря, нельзя дважды лечь на те же самые рельсы.

ДАНА ПИНЧЕВСКАЯ: Как вы?:-)
И — каковы перспективы появления бумажного аналога издания?
Н.Г.: Вашими молитвами:-)
Вероятность сего невелика, поскольку редакторы к этому не стремятся.

РАФАЭЛЬ ЛЕВЧИН:
В годы моей юности, бессмысленной и беспощадной, я бы немедленно спросил: когда же вы меня-то пропечатаете?!
Но теперь я слегка поумнел и посему не думаю, что уже написал что-то, достойное вашего замечательного журнала (это не кокетство, поверьте!).
Вот и хочу спросить: вы не закроетесь к тому времени, когда напишу?
Н.Г.: Дорогой Рафаэль, неужели Вы уже забыли, что в 13 номере журнала были опубликованы главы из вашего с Юрием Проскуряковым романа [Стены У]?
А если журнал и закроется, то велика вероятность, что он возродится вновь, как уже не раз случалось в его истории.
Главное, пишите и присылайте!

ЕЛЕНА КАССЕЛЬ: Как всегда — наиболее для меня таинственно в редакторах — это их принадлежность двум, или больше, культурам. И если двукультурность русская и европейская мне кажется относительно понятной в связи с европейскостью русской культуры (отчасти пример Е.Г. Эткинда), то двукультурность русская и израильская для меня загадочна — как некое раздвоение личности.
Н.Г.: Мне кажется, каждая из этих культур, в том числе и европейская, настолько не гомогенна, что если мы не хотим окончательно рассыпать тот сложный паззл, которым является личная культура каждого из нас, предпочтительнее не дробить его на две или три части. В нашей ситуации имело бы смысл говорить не столько о культурах, сколько о языках, но это уже совсем иной вопрос.
Можно сказать и так: принадлежность двум, а то и больше, культурам, конечно же, зависит не от нас смертных. И никакие собственные декларации тут не помогут. Вот когда сойдутся русская, израильская и еще какая-нибудь из культур в отчаянной и непримиримой войне за автора-редактора, стремясь его себе присвоить — мол, он (она) принадлежит мне, и никому я его (ее) не отдам — тогда и поговорим. Впрочем, можно надеяться, что к тому моменту уж не будет в культуре ни эллина, ни иудея, а воцарится сплошная экуменическая разлюли-малина. А тем временем, автор, он же по совместительству редактор, живет, не задаваясь этим неразрешимым вопросом.

И.ЗАНДМАН: Вернется ли «Двоеточие» к своему двуязычию?
Н.Г.: Наверняка. Вряд ли это станет регулярным явлением, что не удивительно, ведь «Двоеточие» и регулярность – две вещи несовместные. Но уже следующий номер журнала замышляется на иврите.

БОРИС ДОЗОРЦЕВ: Расскажите, как вы управляете своим временем?
Н.Г.: Плохо, плохо управляют они своим временем, они даже не уверены, что оно у них свое и, тем более, что они им управляют. Прежде чем управлять, следовало бы понять, хоть в самых общих чертах, что это за материя такая: время. Иногда кажется, что это какая-то выдуманная условность, что на самом деле, никакого времени вообще не существует. И тогда заявления, вроде «у меня нет времени», наконец, перестают быть полыми фигурами речи и приобретают подлинный метафизический смысл. А в другое время, его присутствие чувствуется в каждой секунде, но при этом оно, как нарочно, само, если и не управляет ими, то, во всяком случае, председательствует. Но это, другое, время — уже другое, поэтому вовсе не очевидно, что о том и о другом, об отсутствующем и о присутствующем, можно говорить в собирательном значении.
А вы говорите «управлять»…
С другой стороны, можно сказать, что по большей мере, они стремятся то ли игнорировать существование самого этого понятия, то ли, напротив, делать вид, что в их распоряжении все время, какое только есть. Пожалуй, второе предположение ближе к истине.

ГИЛА ЗЕЛЕНИНА: Вероятно, вас о чем-нибудь подобном уже спрашивали, только я не в курсе.
Как вы определяете смысл, блага, плюсы и минусы, физику и метафизику своего творческо-биографического союза? Представляются ли вам уместными параллели с другими парами, творчески плодотворными и эстетически интересными, а также сходными по каким-то более узким параметрам (русская культура в эмиграции) — с Гиппиус-Мережковским, например?
Н.Г.: Пожалуй, несмотря на полное отсутствие не только симпатии, но и интереса к этим авторам, параллель с Гиппиус и Мережковским действительно уместна, хотя бы потому, что тут, по меньшей мере, ménage à trois.
Что же до смысла, блага, плюсов и минусов, физики и метафизики такого союза, то им пристало многоточие…

Дмитрий Дейч, Александр Иличевский, Владислав Поляковский, Александр Щерба, Елена Кассель, Шломо Крол, Рафаэль Левчин, Дана Пинчевская, Владимир Друк, Петя Птах, Анатолий Жигалов, Сергей Шаргородский, Михаил Король, Борис Дозорцев, Виктор Иванiв: ДВОЕТОЧИЕ ПО ДИАГОНАЛИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:07

ОТ РЕДАКТОРОВ

Как ни трудно будет в это поверить читателям «Двоеточия», но в поисках ответов на вечные вопросы бытия (почто? доколе? и отколь?), периодически смущающие редакторские умы, мы были готовы на невероятный эксперимент: составить этот номер, как нормальные люди, безо всякого редакторского произвола, исключительно из запасов пресловутого «портфеля». Но тут вмешалась рука Провидения, и, как нередко случается, при перетряхивании до безобразия знакомого хозяйства, из какого-то пронафталиненного кармана вывалилась не хорошо забытое предписание доктора и не магическая формула, обещающая метаморфозы, но простая и надежная мысль: а не поговорить ли нам с друзьями?
Поскольку распространенье наших друзей по планете поистине достойно изумления, собрать всех у нас дома на диване, в галерее «Барбур» или в кафе «Ноктюрно» уже не представляется возможным. Так что в рамках журнала, самым естественным аналогом идеальным посиделкам представляется нам игра в «вопросы и ответы». Мы обратились ко всем авторам и некоторым читателям «Двоеточия» с просьбой ответить на три вопроса и задать нам один. Такое соответствие показалось нам справедливым по известной формуле «вас много (и да умножатся подобные вам!), а мы одни».
Мы благодарны всем друзьям, нашедшим время поучаствовать в этой игре, надеемся, что некоторые к ней еще присоединятся, и обещаем, что на ваши вопросы с предельной серьезностью ответит Нега Грезина.

Ваши редакторы.

1. Чем на ваш взгляд «Двоеточие» отличается от других литературных журналов?
2. С кем из важных для вас авторов вы познакомились в «Двоеточии»?
3. Чего вы ждёте от «Двоеточия» в обозримом будущем?
4. О чём бы вы хотели спросить редакторов «Двоеточия»?






ДМИТРИЙ ДЕЙЧ:

1. Я не слежу за периодикой: помимо «Двоеточия» читаю регулярно только TextOnly, некоторые материалы Openspace. Было время, однако, когда я живо интересовался ситуацией, и могу сказать следующее: «Двоеточие» всегда отличалось от «Недвоеточия» прежде всего тем, что каждый номер представлял собой отдельный текст — со своим сюжетом, атмосферой и — что немаловажно — за всем этим отчётливо виделась фигура автора. Вернее — авторов-составителей. В этом смысле «Двоеточие» было и остаётся для меня единственным в своём роде изданием.

2. Хези Лексли, Йона Волах, Давид Авидан, Михаль Говрин. До «Двоеточия» никого из них я не знал.

3. Я жду (и всегда ждал) от Двоеточия того, что можно назвать «привычная неожиданность». Каждый новый номер для меня — неожиданность, за последнее десятилетие это вошло в привычку.

4. Несмотря на то, что «Двоеточие» успешно прижилось в интернете, мне лично не хватает бумажного издания. Нет ли у вас планов вернуться на старые рельсы?






АЛЕКСАНДР ИЛИЧЕВСКИЙ:

1. «Двоеточие» уникально своим выбором. Нигде больше не встретишь таких удивительных авторов — изысканный отбор.

2. Авидан, Зингер, Король, Гвироль, Генделев, Шахар, Глазова, и многие др.

3. Регулярности, очень бы хотелось.

4. Хотелось бы пожелать, а не спросить: сил.






ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ:

1. На мой взгляд, «Двоеточие» — первый по-настоящему удачный пример журнала наблюдающего и самостоятельно формирующего постоянный диалог двух культур, двух культурных сред, двух совершенно различных литературных пластов. Я говорю здесь, в первую очередь, о современной российской литературе в России и современной израильской литературе, но есть и еще один важный пласт: современная русскоязычная литература в Израиле.

До появления журнала множество авторов, составляющих эту среду, было либо вовсе неизвестно читателю в России, либо же они были представлены спорадически: по разным причинам – от выбранной эстетики и стилистики до личных писательских стратегий – далеко не все имели возможность «попасть» в публикации отечественных «толстых» журналов и сетевых изданий. Появление, — а главное, а главное доступность «Двоеточия» (в том числе в онлайн-формате: сначала на сайте «Полутона», а теперь и на собственной платформе), — во многом решает эту проблему, представляя достаточно объективный срез литературной среды.

2. Благодаря «Двоеточию» я познакомился с великим множеством интересных мне авторов: Эли Свед, Йона Волах, например; благодаря «Двоеточию» я составил внятное представление о работе Нурит Зархи; стыдно сказать, но и с творчеством Михаила Генделева в нормальном объеме я познакомился только благодаря «Двоеточию». Впрочем, многих бесконечно интересных мне авторов (в диапазоне от Гали-Даны и Некода Зингер до Ольги Зондберг, Ильи Бокштейна и Виктора Иванiва) я знал и до того, но с большим воодушевлением встречал их публикации в журнале.

3. Одна из важных особенностей «Двоеточия», на мой взгляд, — четкий баланс в выборе тем и авторов. Поскольку наиболее важной мне видится роль журнала в организации точки пересечения современной российской литературы, современной израильской литературы и современной русскоязычной литературы в Израиле, постольку моим самым желанным ожиданием является следование установившемуся балансу.

4. Это трудный вопрос, предполагающий в качестве ответа другой вопрос. Что ж, спрошу: если все, сказанное о двоеточии в редакторском слове («никогда за «Двоеточием» не последует «ни дополнение, ни объяснение предыдущего», да и отражательная его способность столь удивительна, что иной раз запечатлится в нем нечто будто бы и не существующее, а иной – глянешь, а отражения-то и нет. И все же оно останется знаком препинания, препоной на пути как к дезориентации, так и к ориентализму) верно, то какой же смысл в этой парадигме будет иметь другой мой любимый знак препинания: точка с запятой, «;»? И не возникнет ли когда-нибудь – в будущем – необходимости вдохнуть и в него жизнь, заставить и его следовать своей судьбой, отмечая собой те или иные совокупности текстов?






АЛЕКСАНДР ЩЕРБА:

1. «ДВОЕТОЧИЕ» отличается от других литературных журналов насыщенностью.

2. Авторы в журнале все, примерно, равнозначные, кого-то одного выделять не хочется.

3. От «ДВОЕТОЧИЯ» я жду, что журнал учредит свою ПРЕМИЮ.

4. Редакторов журнала хотелось бы спросить о том, с кем в других странах они собираются работать дальше.
ЖЕЛАЮ ВАМ СЧАСТЬЯ И УДАЧИ, ДВОЕТОЧИЕ!






ЕЛЕНА КАССЕЛЬ:

1. В «Двоеточии» нет пошлости. В огромном проценте случаев я не разделяю эстетических позиций авторов, как вы, наверно, понимаете, но меня никогда не коробит, когда я проглядываю «Двоеточие», а от большинства журналов меня, нет-нет, да передёрнет от «гламурности».

2. Я всегда с интересом читаю Некода. Вообще периодически появляется что-то, на чём глаз задерживается, будь то статья о Волохонском, или стихи Шварц. И для меня вопрос не в новизне автора, а скорей в остановке. Скажем, я предпочитаю стихи читать глазами, но при этом всегда пойду их слушать. Просто потому, что это остановка, приглашение в текучей повседневности сосредоточиться, посвятить вечер стихам. Так и с журналом. Если я и знаю автора, «Двоеточие» — приглашение вспомнить.

3. Не могу сформулировать иначе: просто жду, что журнал в своей негромкой интеллигентности будет продолжать существовать.

4. Как всегда — наиболее для меня таинственно в редакторах — это их принадлежность двум, или больше, культурам. И если двукультурность русская и европейская мне кажется относительно понятной в связи с европейскостью русской культуры (отчасти пример Е.Г. Эткинда), то двукультурность русская и израильская для меня загадочна — как некое раздвоение личности.






ШЛОМО КРОЛ

1. Редактор «Двоеточия» Гали-Дана Зингер говорила где-то про «эстетические меньшинства». «Двоеточие», на мой взгляд, прежде всего — печатный орган такого меньшинства, и в этом смысле «Двоеточие» отличается от всех прочих литературных журналов. Что это за «эстетическое меньшинство»? Я думаю, его отличает некая эстетическая точность (тут не может быть точности математической, скорее, точность стрелка из лука). Эта точность позволяет видеть и представлять новое, причем (опять же, придется сделать оговорку) дело тут не в хронологической новизне, но в способности чувствовать Zeitgeist, видеть то, что выражает дух времени или даже опережает время и определяет, каков будет этот самый Zeitgeist. Кроме того, «Двоеточие» — журнал израильско-русский, и одна из его задач (с которой он справился на удивление хорошо) — это создание мифа о некой еврейско-израильской русской литературе, которая есть не просто эмигрантское продолжение традиций метрополии и не просто провинциальный вариант российского литературного процесса, но самобытное и ценное явление. В Израиле есть и другие литературные журналы, но ни один из них не создал такого мифа.

2. Алекс Гельман.






РАФАЭЛЬ ЛЕВЧИН:

1. Да вот хотя бы тем, что в других журнала я не встречал упоминаний о себе, а тут – открыл, помнится, в первый раз, да сразу и встретил, к тому же, в таком роскошном визионерском контексте.

Ну и, конечно, тем, что он занимает какое-то совершенно особое, пограничное место в литературе и в жизни.

2. Перечислить всех просто невозможно, посему ограничусь одним: ЯКОВ ПЯТИГОРСКИЙ: Сказочный формат.
Ах, вкусная штука…
А вообще-то с очень многими.
В том числе с теми, кого уже печатал у себя в «REFLECT…».

3. Натурально, текстов. Хороших и разных. Талантливых и гениальных. Мифологизации жизни и ожизнивания мифа. А чего же ещё?!

4. В годы моей юности, бессмысленной и беспощадной, я бы немедленно спросил: когда же вы меня-то пропечатаете?!
Но теперь я слегка поумнел и посему не думаю, что уже написал что-то, достойное вашего замечательного журнала (это не кокетство, поверьте!).
Вот и хочу спросить: вы не закроетесь к тому времени, когда напишу?
Уж пожалуйста, не закрывайтесь!






ДАНА ПИНЧЕВСКАЯ:

1. К сожалению, отсутствием бумажной версии.

2. Весь коллектив авторов журнала был для меня приятным открытием.

3. Систематичности публикаций; плодотворной работы.

4. Как вы?:)
И — каковы перспективы появления бумажного аналога издания?






ВЛАДИМИР ДРУК:

Мне представляется что «Двоеточие» отличается каким-то особым авторским (точнее -редакторским) подходом. Еще точнее — здесь редакторы являются прямыми и непосредственными драматургами, режиссерами и действующими лицами. Создается цепочка событий, которая образует действо, то, что в просторечии называют чтением литературного журнала. То есть, это – авторский журнал, в том смысле, что делают его действующие авторы, и делают по прихоти своего воображения и настроения.
Создаваемая на наших (читателя) глазах — эта цепочка событий есть путешествие. Не уверен, что всегда заранее присутствует окончательный и строгий план. Скорее это некое свободное путешествие. Иногда, со стороны, на первый взгляд, оно кажется хаотическим — «куда глаза глядят», но присмотревшись, понимаешь, что на самом деле план есть – и он в том, чтобы не пропустить в этом мире ничего живого и интересного.
Музей – так, музей. Памятник – так, памятник. Но почему бы не выпить кофейку в кабачке у дороги? Ведь никто на самом деле не знает, что запоминается по возвращении. И что останется в памяти потом, спустя годы. Плановое посещение музея или легкий ветерок на веранде придорожного кафе? Шедевр под/за стеклом, лицо случайного прохожего, листок на обочине?
Как в старом кино «Сталкер». Герои бросают гайку – и делают следующий острожный шаг. Или прыжок. От стихов поэта из Питера – к анализу Мишны, от новых переводов Галеви – к историям вокруг альтернативных вариантов «Алисы в Зазеркалье».
По идее, такими и должны быть все журналы – с явной драматургией интересов и пристрастий их создателей. Однако я затрудняюсь сравнить «Двоеточие» с каким-либо современным нам литературным журналом. И дело здесь не только в отсутствии скучного нафталина рубрик: вот вам «Проза», потом «Поэзия», а вот рассказы, а вот, Критика» …
В «Двоеточии» нет не только рубрик, но и каждый материал – по крайней мере, те, что мне попадались – есть хроника какого-нибудь приключения. Если материал начинается с разбора «Феноменологии духа», не верьте – на самом деле рассказ будет о попытке латинизации иврита. Если зашел разговор о фильмах с Элвисом Пресли – то он неизбежно приведет к жизнеописанию парижского поэта Исидора Изу. Средневековые каббалисты окажутся скрытыми неоплатониками, и те и другие окажутся явными апологетами мистических бездельников и зевак.
Решительно непонятно, как это все может уживаться под одной обложкой (хоть и виртуальной).
Если б я когда-нибудь делал журнал, я б его делал как «Двоеточия».






ПЕТЯ ПТАХ:

1. Иерусалимом и лицом (итого – двумя пунктами).

2. Осенью 1995-го года я познакомился с Анечкой Горенко около Биньян А-кляль в Иерусалиме. Она вручила мне второй номер «Двоеточия» со своей публикацией – почитай, мол. Горенко стала важным для меня автором, а «Двоеточие» – важным журналом. Примерно через десять лет после этого на страницах «Двоеточия» я впервые прочитал стихи Алекса Гельмана и познакомился с ним самим в гостях у редакторов. Вернее, наоборот – сначала познакомился, а потом прочитал. Так или иначе, это положило начало важнейшему для меня диалогу в последние годы.

3. 1. Регулярного функционирования по-русски. 2. Ивритского номера. 3. Открытия (воспитания? порождения?) новой плеяды поэтических дарований. Желательно, двуязычных.

4. Как вы всё-таки думаете, существует ли Иерусалимская школа в русском стихосложении? Есть ли что-то принципиально-общее между поэтами, пишущими по-русски в Израиле? Это, разумеется, два совершенно разных вопроса. За последние двадцать лет, полагаю, вы отвечали на оба не раз и не два. Ну, давайте ещё разок…






АНАТОЛИЙ ЖИГАЛОВ:
ПРОГУЛКИ С «ДВОЕТОЧИЕМ»

Мы гуляли с «Двоеточием» по Тальпиоту, а потом сидели за крошечном столиком в тесном помещении крошечного кафе, но помещалось за этим столиком много замечательных людей – знакомых и не знакомых.
Здесь я встретился с Анри Волохонским, с которым не виделся с самого его отъезда из России, здесь встретился с Илюшей Бокштейном (из какого мира?), с которым также не виделся после его отъезда, за этим же уютным столиком-журналом, раскрывающимся как ломберный столик на русскую половину и ивритскую сиживал-читал-знакомился с русскоязычными поэтами: Савелием Гринбергом, связывающим с эпохой Маяковского, с Михаилом Генделевым (оба, как это ни грустно, уже покинули сей бренный мир), с Михаилом Королем, Петей Птахом, ВладимиромТарасовым, здесь познакомился и с англоязычными и ивритоязычными авторами в великолепных переводах Гали-Даны и Некода Зингеров; здесь испытал легкое головокружение от текста «Что такое поэзия?» Ж.Деррида, на лекции которого в Москве в МГУ, если не ошибаюсь, в 1988 или 89 году был, здесь встретился и с Гидеоном Офратом, с которым познакомился в 1996 году в Citè des Art в Париже. «Двоеточие» каким-то уникальным образом соединяет два мира, две культуры – русскую и еврейскую, Россию и Израиль. Уникальность эта не в том лишь, что журнал двуязычный. В некотором смысле, двуязычны и многие авторы, представленные в нем. Но это особое двуязычие. Пишут ли они на русском, иврите или английском, язык, которым они мыслят, как-будто претерпевает парадоксальную алхимическую трансмутацию, обогащаясь мощной библейской энергетикой и специфически израильским колоритом. Вероятно, такова судьба носителей языка, переместившихся в другую языковую среду: с одной стороны, ослабевает связь с родным языком, с другой, со всех сторон давит язык новой страны, откуда и двойная стратегия – сохранить, но отчасти путем некоторой консервации, свой язык и одновременно обогащать его, по возможности, элементами языка страны пребывания; но здесь на территории «Двоеточия» эта ситуация достаточно отрефлексирована и не только через иронию, но, преимущественно, через механизм самого языка, через, скажем так, языковое усилие.
Не стоит говорить, что «Двоеточие» — это замечательная поэтесса и переводчица Гали-Дана и писатель, эссеист и художник Некод Зингеры. Вероятно, это тот случай, когда пара порождает особое поле, чем, во многом, и объясняется неповторимая творческая атмосфера, безусловно, присущая журналу.
Словом, сидеть за столиком в кафе с «Двоеточием» — величайшее наслаждение, это всегда тот самый духовный пир, который стремились создать греки, который, на свой лад, выращивали евреи и который культивировался на кухнях Москвы и Ленинграда – даже если порой и до положения риз, что, как там ни говори, не самое худшее положение в сем сложном мире, где для того, чтобы язык был крепок, требуется что-то крепкое.






СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ:

На все вопросы отвечать не буду, но вот что хотелось бы сказать:

Мне кажется, «Двоеточие» достойно продолжает традицию авторских журналов, где каждый выпуск превращается в некое единство, которое в конечном итоге можно и должно воспринимать как художественный объект. Конечно, и делать такой журнал значительно труднее, чем варить сборную солянку какого-нибудь литературного ежемесячника.
Второе важное для меня обстоятельство — тот факт, что журнал удачно и успешно нашел свое место в интернет-пространстве. Очарование печатного слова все еще довлеет, но я не вижу смысла создавать издания, что по причине высокой цены или малых тиражей изначально становятся недоступными для читателей. Практика «Двоеточия» есть удачный ответ на эту ситуацию.
И, конечно, прежде всего хотелось бы пожелать «Двоеточию» дальнейшего процветания на ниве! Также хотелось бы вскоре увидеть в сети весь архив журнала, и очень хорошо было бы перевести его в архивные файлы. Сайты живут и умирают, а такая папка с архивом может храниться и на домашних компьютерах, и в сетевых и обычных библиотеках.






МИХАИЛ КОРОЛЬ:

1. Первый вариант ответа, конвенциональный.
Знаковой системой. Во всех смыслах. Начиная с двух точек на черно-белых обложках первых шести номеров и заканчивая очевидным и законным тяготением авторов к семиотическим школам Лотмана. В иных журналах (и даже израильских) до подобной диалектики, то есть до двухстороннего понимания языковой литературной ситуации, так же далеко, как от Ливонии до Левантии. То есть, для других это из разряда категорий далеко-близко, а для нас, двоеточечных авторов, вкусивших иерусалимский хлебный камень, это два полюса одного сознания.
Второй вариант ответа, еврейский, вопросом на вопрос.
«Чем отличается эта ночь от всех остальных ночей, что во все остальные ночи мы едим всякую зелень, а в эту ночь только горькую?»

2. Вот что произошло: в «Двоеточии», начиная с 1995 года, я не только познакомился с новыми, но и начал заново знакомиться со старыми знакомцами, и это оказалось очень-очень важным и, слава Богу, незаконченным событием. Вот неполный список этих важных персон: Гали-Дана Зингер, Некод Зингер, Савелий Гринберг, Изя Малер, Саша Ротенберг, Володя Тарасов, Леня Шваб, Юлик Регев… А полный список — знаете где? В содержании одной из самых, на мой взгляд, интересных антологий израильской поэзии на русском языке, которая так и называется «Двоеточие: поэтическая антология» (Иерусалим, 2000).

3. Возвращения в бумагу и переплет.

4. Вот прямо сейчас захотелось расспросить их о некоторых надгробиях некоторых пражских кладбищ. А вчера хотел спросить, как они относятся к белому чаю. А вот что захочу спросить завтра, не знаю еще…






БОРИС ДОЗОРЦЕВ:

1. Ну, это очень просто: в «Двоеточии» ВСЕГДА найдется, что почитать.

2. А вот это тяжело: в «Двоеточии» авторов, с которыми я познакомился, намного меньше, чем тех, с кем познакомиться я еще не успел.

3. Хотелось бы увидеть журнал в переводе на иврит.

4. Расскажите, как вы управляете своим временем?






ВИКТОР ИВАНIВ:

1. Журнал «Двоеточие» на мой взгляд, отличается в первую очередь здравой долей мистицизма в сравнении современных литератур, и уравнивании ситуации анекдота и литературного казуса с достоверной судьбой авторов, представленных в подборках журнала. Живые слова и имена приравнены в нем к именам «общества мертвых поэтов». В этой связи я позволил себе допустить некоторый lapsus в своей публикации о Евгении Филиппове в «Двоеточии».Там, в этой публикации, была смикширована реальная история, поставленная в ход повествовательного предложения, или narrative. Мой старший товарищ отозвался о ней как о вызывающей, хотя там ни слова не отступало от буквально понимаемой правды.

2. Из важных для себя авторов, которые все же компактно совпадают с общей стратегией журнала, я познакомился с текстами Василия Бетаки, Михали Говрин, собственно Дмитрия Строцева, Гали-Даны Зингер и Некода Зингера, чьи книги я старательно приобретал по возможности или получал по почте, а также с публикуемыми авторами британской викторианской традиции, а также текстами Андрея Щетникова и Тихона Чурилина, с которыми я познакомился в «Двоеточии» впервые.

3. В обозримом будущем я жду от «Двоеточия» более корректного моделирования ситуативного кода и прогнозирования снов, о которых Гали-Дана Зингер повествует в своем блоге и стихах, и отчасти разрешения споров относительно того, чем будущее влияет на прошлое, исходя из соображений умозрительного.

4. Я хотел бы спросить редакторов «Двоеточия» о том, о чем хотел бы спросить у них с глазу на глаз.

Гали-Дана Зингер: УРОК ТОЧКАМ (начало)

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:04

…когда великие туши с приткою молниею несносные для всякого шувствительного серса
И.А.Крылов. Урок дочкам. Явление девятое.

Не могу, совершенно не могу!
Ibid. Явление пятнадцатое.

Не понимаю, не разумею, не чувствую!
Ibid.

смерть так тебе себя положит
за все недолгое терпенье
литой калошей неделимой
на лужу, насморк и со-пенье
наградой.

смерть так тебя тебе положит
на лоб и на затылок разом
преградой непреодолимой
и неразборчивою фразой
«как сиры, наги»

смерть так тебя себе положит
на грудь и не звездой, а стразом
и на подложные бумаги
посмотрит мельком
ей несложно

осенний день проходит быстро
но осень движется по кругу
в другом саду сияют астры
и аспидистры замирают
на подоконниках широких
в предзимних комнатах и кухнях
и яблоко щекой упругой
настойчиво ждет поцелуя,
гнилую же так долго прячет,
что целое наполовину
беззлобная земля всосала
оно ж о том ни сном, ни духом
смерть так тебя с тобой помножит
ты не просила об отсрочке
смотри, вот месяц вынул ножик
год затянул свою удавку
поставив всяко лычко в строчку
век в поддавки с тобой играет

вся недолга, а смерть не рада.
смерть так себе, на ладан дышит
смерть так к тебе неровно дышит
ты промолчи, она не слышит
безлобое настало небо
эйухнем в воздухе витает
еще не раз перезимуем
там где зима такая осень

смерть так тебе сама поможет

я хотела переменить пластинку
остановить шарманку
вернуть неправильный прикус
сохранить привкус слез на языке
лил дождь
как сверить дождь и слезы
чтобы это не было ни гиперболой ни литотой
это очень просто
сейчас объясню
как сладкое и соленое
я хотела промолчать
да только промокла

эти слова я написала чтобы прочитать слово литота
оно осталось от предидущего стихотворенья
я отказываюсь писать ы в слове предидущий
место ы в словах язык зыко жызня
слово литота теперь можно прочитать трижды
кажется теперь я свободна

кажется я поспешила
пора проколоть себе ухо шилом
у косяка того дома в котором служила
служу и видимо буду
не столько мыть сколько бить посуду
и обмывать простуду
в рабстве в котором сама посуди
так и останусь я не по суду
если с ума не сойду

непо непо я повторяю и повторяю
возможно я собиралась сказать непостижно
или непостижимо
редактор предлагает на выбор депо небо него немо
но я не могу выбрать
непонятно
как мне отказаться
от трех возможностей
ради четвертой
я держу все четыре во рту как булавки
и боюсь проглотить все четыре
если б вложить одно в другое
депо могло бы вместить немало
склад, скоп, запас, хранилище, сохранница, бережница
но небо больше него
и немо
бывает больше а иногда меньше
как тут разобраться
такая нелепость

вот! я вспомнила слово непостоянство
свое непостоянство
иерусалимский трамвай уже не догонишь
воробьи расклевывают булку
булка расклевывает воробьев
выбирай
булки расклевали воробья
воробей улетел
шахматная партия завершилась
клетки на столе почти что стерлись
твой ход

поезда и трамваи всегда отзовутся
на свист
с площади Восстания
я назову тебя улицей Ступеней
по имени ступеней, что на этой улице
я назову тебя улицей Восхождений
в честь таблички на угловом доме
не забывай:
у меня нет никого кроме
я назову тебя улицей

здесь
разговаривала с котами
ходила
Умная Эльза
теперь здесь ходят два ты
и с ними разговаривают коты
умны донельзя

неужели этой нотой

неустойчивой и черной

остановится жернов?

зёрна недомолота

смерть сама собой просеет

по золе по росе и

по свежему дерну

и подернет кисейкой

золотою дремоты

крылья мельниц
и бездельниц
и правнучку мучника
и мученика
очнись
скажут крылья ночниц
оглушительным стрепетом
да только начни
перечислять
под свет ночника
и пропала
из точки в точку проляжет тропа
точно

из дощатого туалета

до этого лета

точно из тридесятого царства

до тридевятого государства

точно из языка в безъязыкое

тире точка точка
доо-ми-ки
я в домике!
кричат дед и прадед
а ты куда?
доо-ми-ре
доо-ре-ми
я в дреме
сейчас проснусь
сейчас
сию
минуту