:

Архив автора

Иннокентий Анский: ГДЕ-ТО БОГ, ИЛИ СОЛОВЕЙ ВО СНЕ (ДИАФИЛЬМ)

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 18:20



































Дмитрий Дейч: ИГРУШКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 18:15

Мама нашла среди рухляди три коробки игрушек. Вот, — сказала она, — подарить кому-нибудь. Или выбросить.

Я открыл коробку, и обмер.
Можно, я возьму это?

Зачем? — удивилась мама. — Что ты будешь с этим делать?

Я ещё не знал что буду с этим делать, было ясно, что игрушки мне нужны позарез. МОИ игрушки.

Они были ТВОИМИ тридцать лет назад, — засмеялась мама.

А ведь ты никогда не говорила, что привезла их сюда.

Ты не спрашивал. Если бы тебя интересовали такие вещи, ты бы знал, что однажды я просто свалила всё, что у нас было, на дно огромного фанерного ящика, и отправила морем — в Хайфу. Тряпки. Полотенца. Письма. Занавески. Школьные тетрадки. Учебники для третьего класса. Подвенечное платье. Ёлочные звёзды и серпантин. Твои игрушки.


ИНДЕЙЦЫ И КОВБОЙЦЫ

Ковбои, — поправлял меня дедушка.
Ковбои, — послушно повторял я, но как только дверь в детскую закрывалась, всё возвращалось на круги своя: дедушка не смыслил в ковбойцах ни бельмеса, даром, что был Полковником и Героем в отставке.
Индейцев купил дядя Витя – чтобы произвести впечатление на маму (мама осталась холодна, но я был сражен наповал), а ковбойцы в канун Нового года сами нашлись под ёлкой. К тому времени разборки на Диком Западе сошли на нет, и я принял подарок равнодушно, хотя год или два назад был готов отдать за ковбойцев всё: даже пиратов или викингов, даже любимую пластмассовую клюшку с тяжёлой пластмассовой шайбой впридачу. А всё потому, что у Кирилла были ковбойцы, а у меня не было.
Он приходил воевать почти каждый день, но прежде чем сойтись врукопашную, мы садились друг напротив друга и хвастали. Иногда до схватки дело не доходило: одного за другим мы выводили бойцов вперёд и спорили кто кого сборет.
Первым я выставлял Шамана: его было не жалко – ни ножа, ни винтовки, ни лука у него не было, а были какие-то дурацкие маракасы и головной убор из перьев. Он был ни на что не годен. Так я думал, пока дедушка не пояснил, что Шаман – самый главный. Он потому не нуждается в оружии, что сам управляет событиями. Поёт и пляшет, пока все остальные сражаются. Но как только Шаман перестанет плясать, дух Маниту оставит воинов, и они упадут замертво.
Конечно, дедушка не смыслил во всём этом ни бельмеса, и я не был обязан к нему прислушиваться, но однажды, простудившись, я довольно долго думал об этом, лёжа в постели с температурой, и понял, что он прав.
С тех пор тактика изменилась.
Теперь драку затевал Том – главный по томагавкам. Правой рукой Том поднимал топорик над головой, а левой – делал приглашающий жест: иди, мол, сюда. Однажды я видел как дрались двое пьяных, это было страшно, но страшнее всего было то, что один то и дело кричал «иди, я тебе люлей навешаю», а второй послушно шёл на зов, принимал пинки и удары, падал, потом вставал, снова шёл, и так было пока дядя Коля не вызвал милицию и скорую.
Дядя Коля был осторожным человеком, ему никогда не пришло бы в голову разнять пьяных самому. Зато дедушка мой то и дело «попадал в историю»: ему ничего не стоило урезонить хулиганов, поспорить с управдомом или послать милиционера при исполнении служебных обязанностей куда Макар телят не гонял.
Всякий раз по окончанию очередной «истории» дядя Коля пенял ему: «Что же вы, Григорий Исаич, себя не бережёте? Война давно кончилась, а вы всё геройствуете. Как маленький, честное слово…» Дедушка согласно кивал, позыркивая на дядю Колю снизу вверх (дядя Коля был высоким), и в тон собеседнику отвечал: «Вы абсолютно правы, Николай Степанович. Нужно быть трусливым и сговорчивым, тогда, глядишь, коммунизм сам и построится…»
Не то, чтобы дедушка верил в наступление коммунизма, но в качестве генерального довода коммунизм, конечно, побивал прочие доводы. На дядю Колю эти слова действовали магически: он шёл на попятный, извинялся и звал дедушку (а заодно и всех, бывших при этом) угоститься армянским марочным коньяком.
От коньяка дедушка не отказывался никогда.
Угостившись, он приходил в детскую и наблюдал за развитием событий – сидя в кресле у окна, не вмешиваясь, не произнося ни слова, будто происходившее за окном интересовало его куда больше, чем сражение, которое разворачивалось под ногами — на трофейном клетчатом ковре, таком большом, что его приходилось загибать у стенки – иначе он не помещался на полу.
Дом строили в конце сороковых пленные немцы, среди которых, возможно, были и те, чья мебель, ковры и картины стояли, висели и лежали в его комнатах. Я вырос в этом доме, искренне полагая, что фамилия «Дейч» имеет прямое отношение к вещам, меня окружавшим. В серванте стояли хрустальные пивные кружки, глинянные и фарфоровые безделушки, а в маминой комнате прижился кабинетный рояль «Boesendorfer», об ту пору расстроивший свои струны настолько, что реставраторы отказывались браться за восстановление. Вместо этого нам предложили передать рояль в музей при местной консерватории: восемнадцатый век – не хухры-мухры, Евгения Еремеевна. Денег не выручите, зато доброе дело сделаете…
К приходу дедушки Том-Томагавк ощутимо сдавал позиции: против короткого топорика Кирилл использовал длинный ковбойский кнут. Томагавк отсекал кончик раз за разом, но кнут — подобно шее лернейской гидры — заново отрастал (каким-то образом Кириллу удавалось убедить меня в этом). Я пытался достать ковбойца справа и слева, но Джек был неутомим: в правой руке он держал оружие, левая была сжата в кулак. Револьвер оставался в кобуре, выражение коричневого лица не оставляло сомнений: Джек – из тех, кто пойдёт до конца — при любых обстоятельствах. Короче говоря, Тому приходилось несладко, но даже в самые драматические моменты его пластмассовой жизни с уст не сходила лёгкая улыбка, которую я полагал загадочной и немного (чего греха таить) придурковатой. Внимательно рассматривая Тома в свободное от сражений время, я понимал, что индеец нетрезв (сегодня я бы решил, что Том объелся мухоморов). Однажды после особенно жаркой схватки, окончившейся полным разгромом краснокожих, дедушка напомнил, что томагавком можно не только крушить черепа, томагавк можно метнуть, причём – с большого расстояния.

С тех пор, чтобы уравнять шансы, вместо Джека с его волшебным регенерирующим кнутом Кирилл был вынужден выставить Джима, вооружённого револьвером, и я, наконец, получил спасительное преимущество.

Джим был коварным и подлым типом: в правой руке он держал револьвер, а в левой — мешочек с деньгами (происхождение этих денег было предметом наших неустанных споров, однажды мы сошлись на том, что золото в мешочке — от продажи ворованных лошадей). Свою добычу он прятал за спину — но не от врагов, а от товарищей: негодяй этот был убеждён в том, что пока он в одиночку отстреливается от свирепого индейца с топором, кто-то из своих непременно подкрадётся и умыкнёт его добро. Всё это было чёрным по белому написано, выплавлено, выдавлено на его сморщенной физиономии, и мы с Кириллом немало времени провели, изучая вопрос о том кого именно из ковбойцев Джим подозревает в нечистых намерениях.

Кажется, Кирилл не особенно беспокоился о судьбе своего подопечного, поэтому Том иногда успевал метнуть томагавк прежде, чем Джим делал свой первый выстрел. Смертельно раненный негодяй ронял мешочек на пол, хватался за сердце, из последних сил поднимал свой револьвер, и убивал отважного индейца наповал — прежде чем испустить дух в страшных мучениях.

Сдохнул, жидовская морда, — удовлетворённо сообщил однажды Кирилл, наблюдая за джимовыми последними конвульсиями.

Дедушка, бывший при этом, поперхнулся — верно, коньячок попал не в то горло.

КОНАРМИЯ

О том, кто я такой, прежде меня самого прознал Чуня. Евреи не играют в футбол, — сказал он, отбирая у меня мяч.

Сам ты еврей!

Твой папа еврей, — невозмутимо продолжал Чуня.

Твоя тётя еврейка, — ответил я, пытаясь справиться с неожиданным приступом тоски и отчаяния.

Я точно знаю, — сказал Чуня, — и теперь все во дворе узнают, что твой папа еврей. А значит и ты — еврей. И дети твои будут евреями. И в паспорте у тебя будет написано: «еврей». Так что — бойся, тебе пиздец.

В каком смысле «пиздец»? — осторожно спросил я.

Теперь тебя все бить будут. Я буду. И Мишка Сапего. И Карась. И Цыпа. И даже Светка Зеленовская. Понял?

Ты — еврей? — спросил я дедушку.

Дедушка равнодушно кивнул, продолжая чистить картошку: да, мол, еврей. А в чём дело?

А я — нет! — сообщил я.

И ты еврей, — сказал дедушка, ни на секунду не отвлекаясь от своего занятия.

И папа еврей? — спросил я с ужасом.

И папа, — спокойно ответил дедушка.

И мама? И бабушка?

Все евреи.

И тётя Аня? — не сдавался я.

И тётя Аня.

И дядя Коля?

Нет, — сказал дедушка, — дядя Коля — не еврей.

А почему тётя Аня — да, а дядя Коля — нет?

Дядя Коля — наш сосед. — пояснил дедушка, — а тётя Аня — сестра твоей бабушки.

Врёшь ты всё! — прошептал я и выскочил за дверь.

Тётя Тоня, я — еврей? — спросил я пожилую продавщицу в овощном магазине, которая всегда меня баловала и старалась при случае угостить — то яблочком, то пряничком.

Тётя Тоня подняла брови домиком. Впервые в жизни я видел её растерянной. А ведь она была из тех, кто за словом, как говорится, в карман не полезет. Амммм, — затянула она, — уммм…

Да или нет? — закричал я.

Ты еврей, — сказала вторая продавщица, молчаливая строгая тётя Люда. — Ты еврей и должен гордиться этим.

Меня же бить будут, тётя Люда!

Вот и хорошо, — сказала тётя Люда, — Тебя бьют, а ты гордись.

Шо ж ты городишь? — заверещала тётя Тоня, — Людмила, зла на тебя нету. Шо ж ты дитё стращаешь? Димочка, ну какой ты еврей? Не слушай никого. А если кто обижать будет будет по национальному… эмммм… признаку, мне скажи. Я Илюшу пришлю, он им покажет.

Илюша был вечно пьяненьким мужем тёти Тони. Что именно он способен показать обидчикам я представлял с трудом, и все до единого предположения были, мягко говоря, неприличными.

Кирюха, я — еврей, — сказал я лучшему другу.

Тот помолчал немного и вдруг отвернулся. Приглядевшись, я понял, что он тихонько смеётся. Вот ведь гад! Не пожалев силы, я ткнул его в бок кулаком.

Дурак, — засмеялся он в голос, — думаешь, почему наш район «еврейским кварталом» называют? Тут евреев больше, чем грязи. Каждый второй — еврей.

И ты… тоже?

И я,— подтвердил Кирюха, — и Чуня. И Мишка Сапего. И Карась. И Цыпа. И даже Светка Зеленовская.
Вечером того же дня дедушка вручил мне красивый трофейный ящичек из нержавеющей стали, перевязаный красной лентой. Там было всего два предмета — малоформатное издание «Конармии» Бабеля (книжку бабушка тут же прибрала под тем предлогом, что мне, мол, такое читать рановато) и набор плоских солдатиков в картонной коробке с надписью
7 штук КОМПЛЕКТ
КОНАРМИЯ
для детей 7-12 лет

Пришло время обновить личный состав. — сказал дедушка. — Принимай пополнение! А то всё у тебя пираты, ковбои, викинги, доисторические римляне, рыцари… какие-то — хрен поймёшь — неандертальцы, индейцы… не наши, не русские…

А эти-то чьи?

Эти-то?.. — задумался дедушка, внимательно разглядывая машущих шашками всадников в будёновках, пулемётчиков в тачанках и бравого командира в фуражке, с наганом. — Эти — свои, наши…

Еврейцы?.. — осторожно предположил я.


МЯЧИК

Когда-то резиновый мячик был ярко-красным, с тремя жёлтыми и двумя синими полосками: первая – светло-жёлтая – была самой тонкой (я понимал, что это не полоска даже, а разделительная линия, самостоятельного значения не имеющая), за нею следовала синяя, и, наконец, по экватору мяч опоясывала жирная – ярко-жёлтая — полоса. Вращаясь в воздухе, мячик создавал множество спиралей, возникающих словно бы ниоткуда и уходящих в никуда. По-малолетству я любил подбрасывать его в воздух и ловить, часами напролёт наблюдая за превращением цветных линий и возникающими в результате свободного вращения эффектами и иллюзиями.

Тридцать лет спустя цвета поблекли, краска кое-где облупилась, но гипнотические спирали и глухой ухающий звук от удара о пол или о стену — никуда не делись. Конечно, за эти годы мяч изрядно сдулся, его можно легко продавить ладонью от стенки до стенки. Но вот что волнует меня: если проткнуть старую резину булавкой и вдохнуть через образовавшуюся дырочку, будет ли этот воздух воздухом моего детства?

Геннадий Цехмейстер: ИВАН КААСАН

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 17:32

НАЧАЛО

Жил-был Иван Каасан. Жил неплохо, весело. На большой сосне построил знатный дом из красного иерусалимского камня, с черепичной крышей и новым солнечным бойлером.
Иван Каасан был русским царем, когда-то смещенным с престола своим собственным портретом, который, надо отдать ему должное, отлично справлялся с царскими обязанностями. Стесняясь своего позора, Иван бежал куда глаза глядят. А глядели они почему-то в сторону нашего дивного, привольно раскинувшегося на холмах, города. Так он оказался в городе Има. И вел он в нашем горячо любимом городе необузданно праздный образ жизни, чтобы забыть, запить, стереть прошлые неудачи.
Однажды, в очередной раз желая наставить себя на путь истинный, Иван затеял грандиозную гулянку, на которой был безудержен в своем веселье. Вечером, на пятый день праздника, осушив немереное количество эфирных напитков небесной фирмы «Алики и Карлики», вся компания в одночасье рухнула на пол. Забавно было наблюдать, как высокопоставленные гости сосисками висят на раскидистых лапах видавшей виды сосны. Но чтобы такие! О бедных соседях и говорить не приходиться. Они вовсе потеряли покой и сон, но перчить взбалмошному Ивану Каасану не рискнули. Только Дед Мороз, обитавший, в силу определенных обстоятельств (о которых речь пойдет чуть позже), на соседнем кипарисе, несколько раз звонил куда следует, но в выцветающих кабинетах иудейской полиции, его славянскую речь никто не принял всерьез.
Кое-как придя в себя, гости разбредались по средам своего обитания. Кто в Азию, кто в Европу, кто в европейскую Азию, кто в азиатскую Европу, кто на Африканский континент. Были там гости не от мира сего, но о них и говорить не приходится. Нам бы с этим миром разобраться.
Всем, правда, пришлось добираться обычным транспортным ходом, потому что в городе Име волшебство не срабатывало. Здесь не было заземления.
К земле, вот куда обращена сила чародея. Има — божье место, к небу устремляются тут мольбы верующих. Духам и джиннам здесь не развернуться. Их заклинания разлетаются, как карточные домики.
Кое-как, чертыхаясь, добрались до египетской границы, а там — прямым ходом домой. Кто на метле, кто на сапоге. Принцесса Оснат предпочла добираться в свой африканский шалаш на белой зебре, зарекаясь впредь не попадаться на крючок этому обаятельному сумасброду.







ГЛАВА 1

После того как даже друзья перестали посещать Ивана Касана, он потерял всякое чувство меры и искать его не собирался. Безумные идеи стали посещать его мозг с частотой надоедливой мухи. Одной из таких мух была мысль украсть Камень Равновесия, и она сразу пришлась ему по душе.
Камень Равновесия хранился на соседнем Кипарисе и оберегался самим Дедом Морозом.
«Только бы заполучить этот камешек», бубнил себе под нос Иван Каасан каждое
утро, варя черный кофе, словно это было зелье, способное ему помочь. Он наливал кофе в маленький марокканский стаканчик и выходил на балкон. Медленно помешивая сахар в стакане серебреной ложечкой, Иван смотрел вдаль, на Имские горы. Черный кофе помогал ему утвердиться в злобных намерениях, а сахар благоприятно влиял на мозг безудержно веселого злодея.
План разбухал попкорном и созрел в одночасье. «Ха, а ведь скоро Новый Год. Дед Мороз к своим на север двинет, только Снегуркакурка на хозяйстве останется», размышлял он вслух. «Ну, с ней я быстро договорюсь. Золотые горы посулю, авось согласится». Сплюнул Иван, ногой растер на удачу и за работу принялся.
Первым делом нужен отвлекающий маневр, дымовая завеса в своем роде. Чтобы народ Имский встрепенулся, тревогу забил, по ложному следу пошел. Дым ни к чему, а вот туману
напустить — самое то. Облачный змей на такие дела мастер.
В Ноябре гигантское облако размером с флагманский корабль повисло над городом. Молчит облако, ни капли не скажет. Ночью прилетал Облачный Змей, обвивался вокруг облака — скрутит облако, спрессует, бережно упакует в бутербродный пакетик, бантиком обвяжет и на блюдечке своему благодетелю поднесет.
Иван принимал пакетики. «Тяжелый, сволочь»: брюзжал Иван. «Ты что, Змей окаянный, туда камней наложил?». «Что ты Иванушка, каких камней! Ты же сам просил спрессовать облака как можно больше. Так что почти черную дыру я тебе принес, а не пуховое одеяло», обиженно отвечал Змей. «Ладно, ладно, не сердись», сказал Иван, примирительно похлопав его по спине.
Знал Иван, что Змей перед ним в долгу неуплатном, поэтому не церемонился. Лет пять назад Иван спас его от превращения в экспонат Имского музея. Эту историю, пожалуй, стоит рассказать, чтобы читатель лучше понимал что к чему.
Дело было так. Поздняя осень, а солнце печет, как ни в чем не бывало. Днем на улицу выйти невозможно, в небе ни облачка. Жара. Облачный Змей облака собирал и ради забавы паровозиком тащил к морю. Над морем он их выжимал до капли, и они медузами падали в воду. Медуз несло к берегу, где он с удовольствием досаждал ими купальщикам.
Объявили хулигана в розыск. Награду назначали. Ну и, ясное дело, поймали, ведь за дела взялись бравые ребята, тогда совсем еще юнцы: Листик и Петюньчик. Поймали в два счета окаянного, на спину перевернули, он и заснул, все как написано в инструкции по ловле сказочных животных. Положили Змея Облачного на полку в музейном хранилище, между картинами Шагала и Сутина. Они ему — и тюрьма, и развлечение. Лежал он там ни живой, ни мертвый.
Иван Касан разыскал Змея, дружка своего старого, да в чувство привел. Разбудил, отпоил и на волю отпустил. А героям, поймавшим друга, решил отомстить. Наслал на них похоть сильную. Невмоготу стало героям, которые даже на девушек смотреть не желали. Говорили: «Нам не до забав, дело нужно делать, дружбу укреплять». А тут в Листика влюбилась прекрасная Русала. Она ему улыбается, а он смущается. Гуляют, умные беседы ведут.
«Давай выходные вместе проведем. Погуляем, поболтаем», предложила Русала. Сказано — сделано. В выходную пятницу поехали на Французский холм, там комната просторная, стены розовые, кровать широкая. Держась за руки, в магазин сходили, ужин приготовили. Прямо как взрослые.
Дело к ночи. Она его поцеловала и к кровати тянет. У Листика опыта никакого, а желание есть. Как не быть: крепкий, здоровый парень, герой, в армию скоро. Выражаясь метафорично: неплохой музыкальный дуэт у них получился. Она играла на флейте, он на виолончели. Музыка лилась всю ночь.
Той ночью многое было, да любви не было. Вспомнил Листик о клятве своей крепким орешкам стать, да и отправил Русалу назад к синему морю.
Петюньчику тоже досталось. Сонька, в него влюбленная, пыталась его осчастливить, но он калач тертый, на провокацию не повелся. Вот такая поучительная история приключалась пять лет назад.
Тем временем, Змей приносил каждое утро по дождевому облаку, спрессованному и бережно упакованному в бутербродный пакетик, а Иван брал и аккуратно складывал в холодильник.
Конец декабря: на дворе жара стоит, дождя и в помине нет. Люди беспокоиться стали, как бы засухи не вышло.
Дед Мороз, сосед Ивана Каасана, тоже забеспокоился, как будто неладное почувствовал. Камешек проверять чаще стал.
«Жарко здесь в Израиле», жаловался он Снегуркекурке. «Ничего, скоро домой полечу, в Россию, в Москву матушку. Друзей встречу, выпьем, закусим, вокруг елочки потанцуем. Авось обратно позовут, не век же за ошибки молодости расплачиваться. До сих пор сильно серчают, за то что кафтан свой дедморозовский по пьяни продал новым русским. Они, поди, до сих пор из него красные пиджаки себе кроят».
Говорили ему Деды: «Поезжай Триста Сорок Пятый дробь две снежинки в столицу мира, город Има, с глаз наших долой, полезай на кипарис, что напротив дома 12 по улице Магадим. Там сторожка есть, хозяйство небольшое. Камень Равновесия сторожить будешь. Времена нынче неспокойные. Работа ответственная, нужная. А в помощники возьми Снегурку Курку, боевую курицу». Так без гроша и отправили. Пришлось притворяться новым репатриантом.
Встретили меня, провели куда следует, проверили и говорят: «Не еврей ты вовсе». А я им: «Как не еврей? Смотри, корни еврейские. Ну и что, что ствол русский — дело поправимое».
Все же признали за своего. Послали в пустыню беершевскую, иврит учить да по земле здешней ходить учиться. Так провел он в пустыне первый год, в палатке жил, прямо как Авраам. А когда надоел ему скрип песка на зубах, решил, что пришло время Камень навестить да под свою опеку взять. Переехал в Иму, квартиру снял, на Гиловской горе с которой весь Иерусалим как на ладони виден. Камень проверял каждый день, даже иногда оставался ночевать в домике на кипарисе, где денно и нощно несла службу Снегуркакурка.







ГЛАВА ОСОБАЯ

Как Дед Мороз узнал о планах Ивана Каасана, остается тайной. То ли сердце подсказало, то ли сам заметил что-то неладное, а может добрые люди помогли, но, как бы там ни было, злодейский план раскрылся и меры приняты. Для конспирации Дед Мороз сделал вид, что уезжает, проводы шумные устроил, даже такси себе заказал.







ГЛАВА 2
ПОХИЩЕНИЕ

Тучи сгущались в прямом и переносном смысле. План Ивана Каасана переходил
в завершающую стадию. Хотя Иван ходил в эмоционально неуравновешенных членах общества, но план продумал до мелочей. Неудача тоже была предусмотрена, чтоб не обидно было, если что. А для решения нестандартных ситуаций к операции была также привлечена ведьма-резервистка Маша, старая знакомая Ивана.
Иван достал из холодильника спрессованные облака и разморозил. Туман окутал город. С наступлением темноты операция под кодовым названием «Серый мышонок» началась. Иван без происшествий добрался до сундука, в котором хранился Камень Равновесия.
Он держал Камень в своих холеных руках, мечтая с его помощью водрузить Корону Мира себе на темечко, как вдруг Боевая курица Снегуркакурка атаковала его и больно клюнула в ногу. От неожиданности и боли он подпрыгнул, выронив драгоценную ношу из рук. Камень полетел вниз. Снегуркакурка стремглав бросилась за ним, да не успела. Ведьма Маша в остроносой аэродинамической шляпе, похожей на плавник акулы, перехватила камень в воздухе и помчалась в сторону Тель-авивского моря.
Дед Мороз бил тревогу. Петюньчик и Листик — два героя, уже единожды спасшие Иму, тут же откликнулись и явились к Деду Морозу в полной боевой готовности.







ГЛАВА ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ, ПЕРЕХОДЯЩАЯ В ПОСЛЕДНЮЮ

Дед Мороз держал военный совет. Он приосанился и смотрел воеводой на своих подчиненных в количестве двух храбрецов и Снегуркикурки.
«Задачи у нас таковы», вещал Дед Мороз: «Раз: раздобыть подводную лодку, два: одолжить волшебную флейту, три: разыскать Акулу, она же ведьма Маша, четыре: отобрать и вернуть камень на место». Все трое смотрели на Мороза будто с немым утверждением: «Рехнулся старикан».
«Ладно, раскрою вам глаза на происходящее, а то по незнанию глупостей натворите», сказал Дед Мороз. «Ведьма подалась к морю не груди свои обалденные (уж поверьте мне) на пляже высвечивать, а Камень прятать в пучине морской. Неспроста у нее шляпа в виде акульего плавника. В соприкосновении с соленой водой Маша превращается в акулу. Ищи ее потом по всем морям и океанам. Но есть управа и на нее: волшебная флейта. Я ее в прошлом году по ошибке одной девочке на Новый Год подарил. У нее и одолжим. Ведьма музыку страсть как любит. Наверняка приплывет, там мы ее и поймает, припрем ко дну, она и расскажет, куда камень спрятала. Для этого и нужна подводная лодка».
После такого внятного объяснения, у всех троих отлегло от сердца и на душе стало легко и работоспособно. За дудкой-флейтой Дед Мороз сам съездил. Девочка, которой он подарил, флейту, по его словам, была хитрой и рыжей. «К ней дипломатический подход нужен». И он, по его словам, у Деда Мроза имелся.
За подводной лодкой отправились все вместе к Дедушке Наоми, супер-мастеру на все руки. Тот с легкостью смастерил маленькую субмарину, приводимую в движение веслами и большим запасом минеральной воды и свежего воздуха.
Первого января, в восемь часов утра, под предводительством Деда Мороза началась операция по возвращению Камня Равновесия на его законное место. Главными исполнителями были Питюнчик и Листик. Сценаристам числился я.
Получилось все так, как и предполагали. Сначала выследили подозрительно черную акулу, сыграли ей на дудке. Подозрительная акула ударилась в пляс. Проплясав до берега, она снова превратилась в ведьму. Ее поймали и попросили отдать Камень по-хорошему. Ведьма Маша согласилась и отдала Камень по-хорошему, но с очень нехорошим выражением лица. Камень был возвращен на свое исконное законное место без ущерба для равновесия.
Иван Каасан, узнав об очередном своем провале, не посмотрел на то, что тот был предусмотрен, — лопнул от злости и разлетелся на много маленьких бесполезных кусочков. Ведьму Машу снова отправили в резерв. Облачный Змей скрылся в неизвестном направлении.







ЭПИЛОГ

Вечером пошел снег. Герои, вернувшие миру равновесие, сидели за накрытым столом в домике Деда Мороза на улице Магадим 12 и с опозданием на день праздновали Новый Год.

Салют!


РИСУНКИ АВТОРА

Денис Безносов: ЛЕТИТ ЛЕТЕЛ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 16:49

ВХОД ДЛЯ ЖИЗНИ
ОПАСНО СВОБОДЕН

свистяще вещь над плёнкой             языка
спираль вынужденного  кровообращения
замыкание беспомощно стальной    рельс
и                   затылочная доля      луковицы

из фрагментов  памяти составлен  силлогизм
размах  крыльев в   полдень около полуночи
всевозможные  варианты  развития действия
неизбежно бездействуют в костяной ёмкости
носильщик  идет  в гору  без          носилок  из
секретного                                               убежища

его                                            сфотографировали
движение ампутированной по ошибке головы
он хочет сказать  что-то чрезвычайно  важное
но правила есть   правила как ни крути     пора
кормить    птиц    свежими      скороговорками
уже  виднеется       существо         вылепленное
из          глины                    оно                       стоит
                                                            причесывается

скорлупа снова наблюдает  процесс
параноидального              лицемерия
потому что в  игрушечный  зоопарк
из самых самых          дальних стран
привезли экзотических посетителей

в         комнате смеха      для    них    разведут огонь
накормленное зеркало   единственное умножение
срисованных лиц выловленных из серого воздуха
даже           оно склонно   обманывать         аппарат
искусственного          дыхания           и                   тех
кто                      им                                        пользуется

и   только    в    пустом доме
слышно        пустые     звуки
так       хорошо          слышно
что у них начался припадок


ПРОГРЕССИ. Я
а
  от
    если
до если от
   и
     от
       тоже
    от тоже до
     о
       ты
         тише
   чем  ли  ни  я
   
в
     их
       тень
   кро  шит  ся
        п
        ер
         епар
     ализовали
шестнадцатый путь


ПОЛЕТ НАОБОРОТ

возможно именно так начинается контур

чернеет дорога                                    мост

три женщины                                       свет

сменялись в                                         мест

обезьяна думает                                   свит

стало белым                                    асфальт

креста                                              инсульт

умнее сумасшедшего                           саль

загадка деревьев                                      то

за дверью/у двери                                  это

такое бывает другое такое и карий

                                              икар заикается    


В||СТОРОНУ

дым   шелестящий    далекая      гром

кость  громыхается   из   набекреней

клюв  светлячке ошибаетесь    утка

кышь     лепесток  независимо стула

падал    клубника  животное    очень

мышцам  брезгливо  канат   чрезвычайно

глиняный   конуса     снова    ступеньки

снова  ступеньки    ступеньки  ступеньки

и            вдруг     подбородок

самый     обыкновенный подбородок

линия                повторяется

линия         претворяется

это  не   линия  это что-то     другое

выпуклое    полое   что-то       другое

линия    претворяется

линия          растворяется

Вильям Олд: СНЕГ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 16:43

Молчаньем поражая,
Снега вторгаются
и завоевывают город:
И мы,
народ порабощенный,
безнадежно снуем по улицам
и подставляем шеи
под иго оккупантов
белых сил.

Избави нас, Весна!
когда услышим,
как на горизонте
твои фанфары
вострубят?

ПЕРЕВОД С ЭСПЕРАНТО: А. ФРУМАН

Андрей Сен-Сеньков: ГОРЯЧИЕ, ТЕПЛЫЕ И ХОЛОДНЫЕ ЛУЧИ ЗЕЛЕНОЙ ЗВЕЗДЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 16:34

.
создатель эсперанто
варшавский окулист лазарь заменгоф
дописав последнюю страницу
бросил очки на стол
словно пытался как акушерка
шлепнуть мертворожденного
промахнулся
или ударил недостаточно сильно
но то во что он попал
закричало

.
эсперанто – надеющийся
страдающий от жажды
выкапывающий из неглубокой могилы неба
капли дождя
маленькие прозрачные холодильники
с недопитыми бутылками белого вина

.
в городе херцберге
в свое время
на всех вывесках магазинов указателях и названиях улиц
официально появились надписи
не только на немецком
но и на эсперанто
как будто сбылась мечта домашних животных
и у них появились свои собственные
домашние животные

.
с 1994 года папа
поздравляя с рождеством и пасхой
обращается к верующим в том числе и на эсперанто
остановившихся в риме наручных часов
с 2006 года показывающих мне дважды в сутки
правильное время

.
троцкий
большой поклонник эсперанто
называл языком мировой революции
пропагандировал его мексиканкам
как единственный поцелуй не вызывающий дефекты речи

.
персонажи бразильского фильма gerda malaperis
(студия imagu-filmo)
говорят на эсперанто
у которого лицо ребенка
впервые лезущего в чужую квартиру через форточку
и от страха перестающего отражаться
в оконном стекле

.
15 декабря главный праздник эсперантистов
zamenhofa tago
танго дня рождения
единственный день ко рту которого люди
не подносят зеркальце
чтобы проверить
дышишь ты
или уже да





Дмитрий Аверенков: НОВОГОДНЕЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 14:56

БОРОДА ИЗ ВАТЫ

Глиняные таблички месопотамских холмов. После Всемирного потопа, уничтожившего всех людей, за исключением Утнапиштима (прообраза Ноя) и его жены, боги при первом жертвоприношении набросились на еду, «жадные как мухи». Боги худеют без регулярных жертв. По мере того, как богов забывают, они выцветают, теряют свои черты. Их контуры стираются, и вот уже остается только ветер и холмы, холмы.
И я сотрусь – когда состарится и умрет тот младенец, который смотрел на меня вчера в метро через плечо матери. С ним исчезнет последнее, на сон похожее воспоминание: «Мама. Метро. Дядя в синем. Дядя смотрит».
Младенческий возраст человечества, песочница Египта, горючие лужи Междуречья — – разноцветные ступенчатые башни, города из сырого кирпича, построенные, кажется, для того лишь, чтобы быть снесенными с лица земли, куклы с оторванными головами, пирамиды из черепов, холмы, холмы. Все то наивное, жестокое, далекое, бессмысленное, что приходит на ум, когда произношу без звука, просто артикулируя, шевеля губами: «Адад».
Вот оно, слово. Получается неожиданно легко – так легла мне однажды в руку теплая рукоять меча, которого до того не держал ни разу. Повторить еще раз уже вслух. Адад. Вот уже и контур нарисовался. Странно знакомый контур, однако… Дед Мороз, конечно же. Дед Мороз. Дядя. Московский бог, ассирийский царь в зимнем облачении, длинное ниспадающее одеяние, борода, посох, шапка. Раньше их делали из синей хрустящей бумаги. И из красной. У меня был синий Дед-Мороз с белоснежной ватной бородой.
Адад, несущий грозу.
Адад, небесный управитель плотин,
В одной руке твоей – сияющая связка молний, топор – в другой.
Не буду я тебя раскрашивать и дальше оживлять…
Тебе ведь нужно будет найти занятие, Адад.
Ты ведь будешь поливать мою герань, пока вся земля не скроется под черной водой.





САНКИ (НОВОГОДНЕЕ)

***
Кошка, говорили мне, это совсем не то что собака. Собака – вот настоящий и верный друг, который всегда с хозяином. Гав, гав!. Так говорит собака. Хозяин умрет, говорили мне, и собака будет выть и тоже наверняка умрет. Везде выключат свет, сквозняки будут гулять по углам, а в пустой квартире, на столе, будет стоять гроб, украшенный по краям кистями. И кошка будет тихо играть у гроба – перебирать мягкие кисти, ловить их лапами и жмуриться, и улыбаться.
Я думал об этом весь оставшийся день и всю ночь, а наутро сказал, что очень люблю кошек.
— Да нет, все не так! Ты не понял.
— Наверное.
Просто не знал тогда, как объяснить, как…

Хотя я и сейчас не знаю, как объяснить.

***
Апельсинами пахнет.

***
Зимой на проспекте, напротив нашего дома, всегда ставили огромную черную ель.
Ель была увешана гиперборейскими игрушками из моего детского бреда – гирляндами толщиною в туловище, головами-шарами, циклопическими конфетами, которые было не обхватить и которые не помещались в голове, если думать о них. Но однажды, проходя мимо ели, я увидел, что одна из таких конфет упала, лежит на снегу. Я медленно подошел и поднял ее. Конфета была какой-то коробчатой и лёгкой. Это было как возвращение из сна, когда захваченное из глубины доказательство, предмет, имя которого ты уже не можешь вспомнить, тает в разжатой руке – но нет, конфета была со мною, и я принес ее домой. Обертка, грубая бумага – была покрыта инеем, и иней таял. Я знал, разумеется, что внутри конфеты ничего не найду, что там – только черный порошок. Вот сейчас я разверну конфету, и из нее посыплется этот черный порошок.
Но там, внутри, ничего не было. Даже черного порошка.

***
Иду домой и вдыхаю сырой и темный воздух. Это не планктон в океане, это оранжевый мокрый туман светится вокруг фонарей – они будто смазаны; и я шлепаю по мерцающей слякоти, в которой отражаются и дробятся огни, слыша позади — эхом и в такт шагам — шаркающий скрежет алюминиевых полозьев.

Это санки.





ВОЛК И СЕМЕРО (СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ)

ПЕРВЫЙ
придет серенький волчок. И укусит за бочок. Волчок из мультика видел Серого, и его всего съела соль. Нашли сначала ранец, он был сделан из заменителя. А рядом лежал Серый. Вернее, там как бы место было пустое, продавленное, где он лежал, то есть видно, как он лежал, где голова была, где что. Съело его полностью, даже костей не осталось. Там были только нитки как спутанная сетка, синтетика от пальто. Пуговицы там… Ну и ботинки. Да, ботинки полностью остались.

ВТОРОЙ
мне тогда – давно, в другой жизни, еще до призыва – казалось странным, что Шаламов так сфальшивил. Это ж надо — «cлезы-жемчуга», это у него-то, с его конкретикой и «новой прозой», где камень означает – камень, а вышка – вышку. Я тогда и не знал, что застывшие на морозе слезы до отвращения напоминают жемчуг.
Потом мне стало сниться, что мне холодно, но с меня течет – как с сосульки течет вода, замерзая по пути,– и вот уже все мое лицо сползло, стало похоже на ледяного стеклянного спрута. Я вытер лицо – и снял с него кожу вместе с губами.

ТРЕТИЙ
Гагагага га га га Га гаг гага
Гагагагагага Га Га Гага Гагага Га
Агагага ГаГаГА гагагагаГА
Гагагагага Гага Гагага
Гага Га

ЧЕТВЕРТЫЙ
проснулся оттого, что мне вдруг стало холодно. В номере открыты окна – кондиционер не работал, мы спали с открытыми окнами при ночной тридцатиградусной влажной жаре — влажной настолько, что обложка на моем паспорте свернулась в трубочку. Темные листья пальм за окном были неподвижны. Ни ветерка. Но меня всего трясло от холода, холод пробирал меня до костей. Она сидела на краю кровати, я видел ее даже не вполоборота, а со спины, нечетко, в свете луны, но это была она. Лицо было смазанным каким-то, нечетким. Я ведь и видел ее в последний раз еще тогда, на вокзале, а фотографии все сжег. Мы проговорили всю ночь, и к утру я не мог вспомнить, о чём. Обычно такое забывается через несколько часов, но этот сон преследовал меня весь день, и я все никак не мог отвязаться, не мог понять, зачем она приходила, что хотела сказать. Но потом понял.
Еще до того понял, как мне позвонили.

ПЯТЫЙ
Колю этого я видел и раньше, до побега еще. Он был, как тогда говорили, чухан, фитиль, то есть доходяга, и весь синий. Били и гоняли его постоянно. Не только деды и черепа, но и свои же фитили гоняли. Он иногда приходил ко мне спасаться, потому что я, хоть и был тогда черепом, но никого не бил. Кайфа просто я не получал от этого, как другие. Меня на время вызвали с дивизиона в часть, в город, где я рисовал стенды и плакаты, про всякие спутники и прочую нанохерню, а жил я в мастерской, в художке. Так что он всегда мог сказать, что вот, злой череп его припахал — заставил, например, таскать банки с краской. Я не заставлял его ничего делать и не гнал, он просто сидел в углу на табуретке, грелся. Часами мог сидеть. И всё выкалывал что-то у себя на руках машинкой. Машинка – это обычная игла, обмотанная ниткой почти до кончика, её в чернила макают и колют прямо по коже. Умом он тронулся уже тогда, у него все руки были в непонятных узорах.
А тут будит он меня в три утра, в наряд, вернее это не он меня будит, а я просыпаюсь оттого, что он тянет, тащит с меня сапоги. Сапоги тащит, а сам весь синий. Коля, говорю. Куда, говорю, сапоги тащишь? Сапоги куда тащишь с меня!?

ШЕСТОЙ
песенку, которую я так боялся в детстве, пели хором на Рождество, тоненькими голосами, под скрипочку и клавесин: «Потолок ледяной, дверь скрипучая…» Я помню – была комната с низким-низким потолком, вернее, это была не комната, это была изба, дремучая, покосившаяся вся («за шершавой стеной — тьма колючая») И так я в раньше я чувствовал все это — поверхностью кожи, кончиками нервов — и шершавую стену, и колючую тьму. А потолок завалился на одну сторону, низкий, и черные балки висят. («Как войдешь на порог – всюду кости»), потолку мешает упасть только старый, завалившийся на бок, со сломанной ногою клавесин. Я знаю почему-то, что в комнате никто и никогда не жил. Что в заросший пруд рядом кидали мебель, что и вот Игнат как-то рассказывал (это уже не мой голос) – скотину, говорит, пригонишь на водопой, а копыта скользят, потому что там всё зеркала, зеркала. Тут со скрипом открывается дверь – «Олег, ты тут?» — это они меня, это ищут меня, но еще раньше, чем я слышу «Нет, нету здесь его», я понимаю, что меня тоже нет в этой комнате, что я не существую.

СЕДЬМОЙ
упал ничком в рыхлый снег, пытаясь найти буханку, шарил в снегу руками. От ударов я уже не уворачивался, да и били меня не очень больно, они же были все в валенках, и вот наконец я нащупал буханку, схватил его и стал грызть. Но передние зубы шатались, и верхние и нижние, и я засовывал его в угол рта, чтобы его боковыми зубами, клыками, которые еще стояли твердо, но буханка была как мерзлый деревянный кирпич, он крошился, скользил, но не поддавался.

+ + + + + + +
Это был первый дом, который мы встретили на всем пути до Луги, вернее, покосившаяся такая изба, рядом с лесом, заколоченная давно. Мы вылезли из вездехода, продрались через заросли мерзлого сухостоя к избе, дверь была как будто приоткрыта. Кандид сказал «тссс» и поднял вверх палец в перчатке, другой рукой он осторожно снимал с плеча ремень автомата. Было тихо, и мне показалось, что там внутри шла какая-то возня. То есть я понял, что это уже был не человек, там шла какая-то звериная возня.
Я стал толкать дверь, но она не поддавалась. Тогда я разогнался и ударил в дверь плечом – кто-то удерживал ее с той стороны, и я ударил еще раз, всем корпусом, поломав доски, и повалив на пол того, внутри. Это был примерзший к двери человек, я упал прямо на него. И тут же вскочил. По избы углам сидели и лежали еще люди. Я насчитал еще шесть. Они все были полураздетые, кто без сапог, кто в одном нижнем белье. Кого-то трудно было сразу различить, так они все оплыли и смерзлись, они все были давно замерзшие. И все они были объеденные, обглоданные зверьем. В избе не пахло ничем, я вдыхал тонкую морозную мглу. Помню, что я попятился, споткнулся о тело у двери и, уже падая, услышал снаружи выстрел, потом другой. Потом очередь. Это Кандид стрелял. Он видел, как из избы, сзади, выскочил и кинулся в лес волк, огромный волчище, потом еще один. И еще. Всего было шесть или семь волков.
Я выпустил весь магазин, говорил он потом. Но не попал.

Василий Бетаки: МОКРЫЙ ТРИПТИХ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 14:01

1
Необычное всё
Начинается с повседневности,
Запах лошади в мокром лесу…
Бурундук проскочил, как мгновенье.
Этой странной незимней зимой
Есть грибы под гниющей листвой,
И разносит крик цапли
Мокрый ветер осенний
(А может – весенний?)

2.
Из машины в окошко:
Намокшего ветра крученье
В пять часов предвечерья –
Треугольники с размытыми краями:
Это дремлют дома,
А в незримости где-то
Автострада гудит,
Как встревоженный пчельник.
Фонари. Деревенская улица.
В окнах ёлок не сосчитаешь – сочельник.
И незимней зимой –
Такая не тёмная тьма!

3.
На прилавке уличном перед кафе,
Которое прилепилось к пожухлой стене,
Те же устрицы, те же бутылки и те же лимоны…
Тот же повар жарит всё тех же кур,
Перед вертелом мельтеша в глубине.
А на голых ветвях
В тех же позах всё те же вороны.
Ну так всё-таки что –
20 лет, или 20 минут?
Те же столики, те же навесы…а может,
Эта чашка и я…
Как случилось, что всё так похоже?
Только зеркала нету…
Но это и к лучшему тут…

7 января 2012

ФОТОГРАФИИ: ЕЛЕНА КАССЕЛЬ

Менаше Левин: ТРИ АНГЕЛА В СНЕГУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 13:16

Неуклюжие деревянные домишки, привалившиеся друг к другу плечами, обнимающие друг друга ржавыми засовами, обломками кольев, обломками досок, с дымоходами без дыма, отбрасывающими косые тени на заснеженные крыши, которые заливает бледной голубизной солнце уходящего месяца тевет. Безмолвные, с закрытыми ставнями домишки, цепляющиеся друг за друга, словно нищие слепцы, кружащие по рыночной площади, посреди которой торчит старый-престарый кирпичный колодец, обсаженный березами, чьи голые ветви и искривленные стволы румянит медленно приближающийся закат. Стая ворон срывается с лесных крон, лиловеющих за скособочившейся на холме водяной мельницей, рассаживается на потухших дымоходах и, свесив клювы, дивится на рынок, где сейчас нет ни ржущих лошадей, ни торговцев, ни крикливых крестьян, и только безмятежно прогуливается какой-то козел, то и дело задирая свою глумливую физиономию и мотая бородой, будто говорит: что за покой, что за покой!

Солнечный зайчик, сорвавшись с крыши, проскочил в окошко сквозь покрытое инеем стекло, заметался в плюшевой светотени комнаты, пространство которой вперемешку заполняют оттенки зеленого и красного; полоснул наискосок по циферблату громоздких часов времен Собеского, стрелки и цифры которых изъедены временем, а гирьки свисают до полу; скользнул по паре серебряных кубков, стоящих на комоде между расписными блюдами, ломящимися от нарисованных на них фруктов; запрыгал по желтеющей фарфоровой табакерке; взлетел на шпиль башенки для благовоний, украшенный стеклянным шариком, в котором можно разглядеть гробницу праматери Рахили; погладил прошлогодний этрог, мерцавший старым золотом подле линялого меха дедушкиного штраймла (сам дедушка в это время предается безмятежному сну в соседней спальне) и, наконец, замер на шелковых ленточках чепчика бабушки Тульцы, которая сидит в красном плюшевом кресле и в полудреме смотрит на картину неизвестного художника из венецианского гетто – на гравюру со страницы лежащего у нее на коленях «Тайч-хумеш»*, где изображена праматерь Сарра, стоящая возле пальмы и внимающая трем ангелам, ведущим разговор с мужем ее Авраамом. Старушка в изумлении покачала головой: неужели образ этой молодицы с венцом двух тяжелых кос, уложенных кольцом на голове, — действительно портрет праматери Сарры, совсем уж не молодой женщины в то время, о котором повествует эта глава «Тайч-хумеш»? Улыбка расплылась по морщинкам на лице бабушки Тульцы, в чертах которой всё еще сохранялась прелесть далекой юности: прекрасно сделал этот еврейский художник из Венеции, что изобразил праматерь Сарру пригожей невестой, вроде ее внучки, которую этим утром отвели в синагогу на первую субботнюю молитву новобрачных. Тускнеющий свет дня, делавший всё менее различимым женский образ на гравюре, и тайный мотив, который часовой маятник разносил по комнате, навели на старушку дрему. Кот, разлегшийся на зеленом плюшевом диване и впитавший своей желтой шерстью все отблески света, мерцавшие на рожка́х медной люстры, свисавшей с теряющегося во мраке потолка, вдруг широко раскрыл щелки глаз и пристально уставился в окно: он увидел в стекле промелькнувшую тень Яки, Яки-водоноса. Кот спрыгнул с дивана и стал виться вокруг складок бабушкиного платья, протяжно мяукая. Но лицо старушки, погруженное в кружевной воротничок, сонно улыбалось венецианской гравюре, где на раскидистой пальмовой кроне расположились соскользнувшие с ее носа очки. В тот же миг скрипнула входная дверь и возле старых напольных часов обозначилась фигура Яки. Его, словно вытесанное из камня, квадратное тело и рыжая борода, покрывающая всю его физиономию до густых бровей, нависающих над зелеными глазами – всё в нем молчит, как вода: ведь уже долгие годы разносит он в паре ведер ре́ки воды по бочкам всех домов местечка. Сейчас он стоит возле часов без обычного коромысла на плечах, без ведер в каменных руках, без веревки вокруг армяка, стоит наряженный в позеленевшую субботнюю капоту, подпоясанную истрепанным кушаком и доходящую до самых носков его начищенных скипидаром сапог. Некоторое время он так и стоит на месте, бросая взгляды то на одно, то на другое: на медную люстру, тянущую к нему свои рожки́, так красиво сияющую на фоне заснеженных крыш, на безделушки с комода, на желтого кота, на легко подрагивающий старушкин чепчик, и не знает, как сказать то, что следует ему сказать. Так и стоит, засунув большие пальцы за кушак, жуя бороду и собственное молчание. Однако, пока он так стоит, отчего-то вздыхают часы, извлекая из старческих недр своих звук, в котором можно угадать намек на сладостный мотив, вызывающий к жизни мелодии других хронометров в окружающих рынок домах.

И оттого Яки встрепенулся, издал и сам свистящий хриплый звук, и сказал:
— Доброй субботы, госпожа Тульца!
Тут встрепенулась и старушка, подняла голову и обратила изумленное лицо к водоносу:
— А, Яки! Доброй субботы! Что это… вода… сегодня?..
Тот, привыкший к немоте, которой научила его вода, переливаемая им изо дня в день бессчетными ведрами, пока хозяйки бочек не скажут ему: «Довольно, Яки, довольно», бубнит сквозь заросли спутанной бороды:
— Три человека, госпожа Тульца, да, три человека спрашивают о вас…
Рука старушки нащупывает очки, свалившиеся на венецианскую гравюру, заправляет их дужки за ленты чепчика и смотрит на водоноса:
— Три человека, Яки? Что это за три человека?
Тот останавливает взгляд на циферблате часов и пожимает плечами:
— Трудно сказать, госпожа Тульца… Они люди нездешние… Видно, странники…
— Они, эти люди, еврейские люди, Яки?
Тот снова смотрит на часы. Но те, старинные прорицатели, молчат; знают, но молчат.
— Они-то… евреи и не евреи, госпожа Тульца, ежели так можно выразиться… Но они, так или иначе, евреи нездешние…
Старушка снимает очки, вытаскивает из-за пояса платочек тонкого батиста, проводит им по голубым глазам своим, и снова смотрит на этого человека, о котором никто не знает, кто он и что он, и почему живет он со своей дочерью-сироткой в ветхой хижине у речки. Поговаривают, что была у него красавица-жена, которая утопилась в той самой речке, и с тех пор молчит он и живет прямо у воды, чтобы быть поближе к жене.
— Это как же, Яки: евреи и не евреи, да нездешние?
Глухой хрип доносится из зарослей его бороды. Как же ему, водяному пугалу, разъяснить госпоже Тульце, женщине просвещенной, чья мудрость известна всему местечку, смысл того видения, которое было ему: видения трех верблюдов, вроде тех верблюдов, что нарисованы на стене синагоги? Вот стоят они при въезде на рынок, стоят, прямо как лошади, а на них восседают три подобия человеческих, и одно из тех подобий обращается к нему, к Яки, который шел по своему обыкновению ближе к исходу субботы в дом учения, и спрашивает его, не известно ли ему, где находится дом госпожи Тульцы.
— Нет, они не здешние евреи, нет, — говорит он, отрываясь от часов, шагая своими тяжелыми сапогами и замерев напротив окна, подсвечивающего его взъерошенную бороду.
Старушка качает головой. Отчего это нарушил он свое молчание? Ведь он молчал даже тогда, когда привел однажды показать ей свою дочку, девочку в поношенном платьице, девочку с огненными косами, с фарфоровым веснушчатым лицом и глазами, как васильки, когда гладил своей неуклюжей рукою головку девочки, которая держала обеими руками куклу со стершимся лицом. Стоял и молчал с улыбающимися из-под густых бровей глазами. А вот теперь вдруг раскрыл рот и заговорил. Одетый в длинную субботнюю капоту, стоит и говорит странные вещи, обращаясь к медной люстре:
— Трое их, госпожа Тульца… Их трое, и сидят они верхом на скотинах, подобных верблюдам… Да, прямо скажу, на верблюдах…
Легкая улыбка появляется на лице старушки:
— Да видел ли ты когда-нибудь верблюдов, Яки?
Тот опускает голову. Но молчит недолго, ибо откуда-то знает, что теперь не время молчать, хоть и привык к молчанию долгому, как эта вода, текущая в реке. Поэтому снова поднимает он голову, только рыжая борода его словно искажена судорогой и странный огонь мерцает в его глазах:
— Да, госпожа Тульца, видел я верблюдов, нарисованных на стене в синагоге… И еще видел верблюдов, вышитых на ткани… верблюдов, которых вышивала жена моя, мир праху ее, красными и зелеными нитками… красными и зелеными… Они висят у меня в доме, эти верблюды…
Взгляд старушки упал на гравюру, попавшую в пятно света на темной странице «Тайч-хумеш»: позади пальмы, там, где стояла праматерь Сарра, действительно виднелись силуэты верблюдов с изогнутыми шеями, которых художник из венецианского гетто добавил специально, чтобы придать пущей красоты пейзажу на картине.
— И эти трое странников спрашивают о вас, госпожа Тульца…
Невнятный ужас объял старушку: она, почему-то, потрогала серьги в своих ушах, нагнулась, взяла турецкую шаль, лежавшую на спинке дивана, и завернулась в нее.
— А не спрашивал ли ты их, Яки, зачем они спрашивают обо мне?
Тот слегка отстранился от освещенного снегом окна, и голосом, в котором также звучал страх, произнес:
— Нет, не спрашивал, госпожа Тульца… Как спросишь таких-то людей… Это они спрашивали меня… И вот как спрашивали: «Яки (откуда им знать, что меня зовут Яки?), где здесь живет бабушка Тульца?»
Старушка бросила взгляд на часы, на этих домашних прорицателей, которые ничего не растолковывают, и повернула голову к водоносу:
— А верблюды этих людей, действительно ли они настоящие верблюды, Яки?
В его голосе появился оттенок обиды:
— Насколько можно верить моим глазам, госпожа Тульца, это действительно настоящие верблюды, а не нарисованные…
Старушка молчала, накручивая кисти турецкой шали на пальцы, и размышляла: не колдовство ли всё это? Кто знает… И размышляя таким образом, она вдруг заметила, что заглядывает в зеркало, висящее над комодом. Это было овальное зеркало в ветхой деревянной раме, и стекло его совсем потускнело от старости, зеркало, в которое не смотрятся уже долгие годы, висящее на стене лишь ради мертвых, чьи образы оно хранит в себе. И это зеркало, в котором застоялся желтый сдержанный свет, теперь вернуло старушке ее отражение, показавшееся ей вовсе не ее отражением, а образом некой бабушки, нарисованным легендами многих поколений.
— Яки, значит, эти верблюды и эти люди пришли из Святой Земли?
Дрожь пробежала по рыжей бороде водоноса, он поднял руки и прижал их к векам. Будто разъяснились для него, для Яки, стоящего по субботам, во время дневной молитвы, у двери дома учения и внимающего в полудреме словам легенды, которую рассказывает рабби Гудель, тощий еврей, в котором всё заострено: и лоб, выпирающий из-под сдвинутой на затылок широкополой шляпы, и нос с горбинкой и подвязанными черным шнурком очками на самом его кончике, и борода, прямо от подбородка разделенная на два колоска – один длинный, другой короткий – перед бородатыми евреями, сидящими по обе стороны длинного стола, покрытого узкой серой скатертью, перед балагулами, внимающими в полусне, пока в их тяжелых склоненных головах тянутся туда и обратно тысячи верст дальних дорог:
— Конечно, госпожа Тульца, конечно, из Святой Земли…
Молчание. Это молчат, задумавшись, старые часы.
— Яки, а как выглядят эти трое людей?
Водонос пожимает плечами, глядя на медную люстру, висящую словно в пустоте, из-за мрака, скрывающего потолок.
— Как выглядят? Похоже, что никак не выглядят… Разве что я плохо видел из-за снега… Во всяком случае, они нездешние, госпожа Тульца, и они желают вас видеть… Ибо время их истекает, так уж они сказали…
Старушка обернула кисти рук краями турецкой шали, хорошенько укуталась ею и бросила взгляд в окно: похоже, что рынок теперь сам собой вращается по кругу, так что кособокие дома его с нахлобученными шапками отороченных синим снегом крыш тайком пританцовывают, словно встречая гостей, идут навстречу тем странникам, которые поручили Яки, этому в рот воды набравшему водоносу, объявить об их прибытии захолустному местечку, ютящемуся в тени леса, даже в этот сияющий субботний день месяца тевет полного страхов и угроз! Она глубоко вздыхает, оборачивается к водоносу и произносит на мотив, с которым принято читать «Тайч-хумеш»:
— Яки, поди скажи тем трем людям, чтобы соблаговолили войти!
Даже часы провожают вздохом выходящего за дверь Яки, их старого товарища по черпанию подобного воде времени и переливанию его в ничто.
Двигавшиеся по кругу дома замедлили свое вращение, все их слепые окна смотрят теперь вслед водоносу, шагающему в своих тяжелых сапогах к раскрывающейся ему навстречу равнине янтарного песка под зимним солнцем, похожим на подсолнух; равнине, над которой раскачивают ветвями пальмы под звон колокольчиков, висящих на изогнутых шеях верблюдов, выходящих из-за горизонта и медленно вступающих на рыночную площадь местечка и преклоняющих колена возле замшелого колодца, согласно обычаю верблюдов давних времен.
— Доброй субботы, бабушка Тульца, доброй субботы!
Трое странников в лимонных бурнусах до пят теперь стоят возле часов, на головах их белые тюрбаны: стоят и молчат, как молчат гости, пришедшие из дальних далей, и от множества дорожных мытарств и путевых картин тяжек им разговор; но после кратковременного молчания, они вновь повторяют вслух или не вслух:
— Доброй субботы, бабушка Тульца, доброй субботы!
Да только и старушка погружена в молчание, в иное молчание, в то молчание, когда закрывают лицо руки, зажегшие субботние свечи, чье пламя мерцает в графинчике граненого стекла и в серебряном стаканчике, что стоят напротив двух хал, прикрытых расшитой золотыми буквами салфеткой.
В тот самый миг пространство дома рассекает голос Яки (откуда у него, у этого воды в рот набравшего водоноса, такой певучий голос?):
— Госпожа Тульца, гости говорят вам: «Доброй субботы»!
Она продолжат смотреть сияющими глазами в окно напротив, ибо опасается обернуться к гостям, но вместе с тем произносит на прежний мотив:
— Доброй субботы дорогим и желанным гостям! Скажи им, Яки, чтобы соизволили присесть.
Но когда тот собрался придвинуть к часам стоявший у комода тяжелый топчан, обитый зеленым потертым бархатом, трое странников сделали ему знак, чтобы не утруждался и, поняв по мановению трех десниц, что время их истекает, остался стоять, где стоял.
Старушка потихоньку отвела глаза от окна и искоса взглянула на гостей: как будто одеяния их похожи на одежды измаильтян (а где видела она измаильтян? верно, в «Тайч-хумеш»), но лица их – не лица измаильтян, нет! Таких прекрасных глаз, взирающих из под почти сомкнутых ресниц, таких щек с намеком на румянец, обрамленных то бородою черного шелка, то бородою золотистого хлопка, которым оборачивают этрог, то бородою цвета корицы (ибо похожи и непохожи были один на другого), таких уст, полных улыбчивого очарования – нет у измаильтян, о нет!
— Яки, пожалуйста, спроси милых гостей, не угодно ли им будет отведать какого-нибудь угощения. В доме есть орехи и даже маранцн**…
Усмешка появилась на лицах гостей:
— Благодарствуй, бабушка Тульца, — сказал один из них, — но это мы принесли тебе плоды… Ведь для того мы и пришли…
Морщинистые щеки старушки вспыхнули огнем; она выпростала руки из-под турецкой шали и прижала к щекам – огонь объял и руки. Она подняла глаза и стала искоса (чтобы не смотреть прямо на гостей) следить взглядом за водоносом, который в ответ ей изумленно покачал головою.
— Плоды в дар от праведницы той, — сказал тот, кто говорил прежде.
Старушка тоже в изумлении покачала головою и спросила Яки:
— И ради этого добрые гости потрудились явиться из дальних далей?
Тот развел руками и втянул голову в плечи: откуда знать ему, простому водоносу?
— Да, ибо такова была воля праведницы той, — в один голос ответили трое странников.
И говоря это, запустили все трое руки в складки своих лимонных бурнусов и извлекли из них кошели белой ткани, расшитой по краям золотой нитью. И пока лес рассказывал дряхлым деревьям своим, в чьих кудлатых бородах снуют белки, и лешим и ночницам своим, уже готовившимся к ночной пирушке, о прибытии трех гостей, доставивших на верблюдах плоды, подобных которым местные деревья не приносят ни весною, ни летом, ни осенью, опорожнили расшитые золотой нитью кошели на белую субботнюю скатерть бабушки Тульцы: горку продолговатых фиников со светлыми черенками, с синевой, таящейся в складках их кожицы, горку фиг, круглых, как маленькие жернова, припорошенные белым налетом, горку миндаля, золотистого и гладкого, как гранит, горку мелкого красноватого фундука и горку прозрачного, как мед, изюма.
Водонос приподнялся на носках своих тяжелых сапог и смотрит изумленными глазами на эти плоды, кажущиеся одновременно настоящими и ненастоящими, и бурлящий, как вода, смех поднимается и бродит в нем; он трясет рыжей бородой и его корявые руки тянутся к горкам плодов, но замирают, словно стесняясь гостей.
Турецкая шаль спадает с плеч старушки на гравюру в «Тайч-хумеш»; она встает и поворачивает разгоряченное лицо к дивным плодам, которые странники привезли ей в дар от праведницы той… И, пока она стоит, беззвучно шевеля губами, смотрит на них слезящимися глазами, по рыночной площади распространяется мотив, в котором нет ничего от печали склоняющегося к вечеру дня месяца тевет. Он полон безмятежного звона колокольчиков, что покачиваются на изогнутых шеях верблюдов, бредущих сквозь снег по кругу. И вот круг этот расступается в стороны и позволяет им выйти за пределы местечка и двигаться в дальние дали, к шатрам, чернеющим среди пальм. И у входа в один из шатров стоит старая женщина, обеими руками прикрывающая глаза.
— Где же гости, Яки?
Первыми очнулись ото сна напольные часы: в чаще колесиков, гирек и маятника заскрежетало, и они разразились шумом леса, внезапно лишившегося своих прекрасных воинств, и вздохами, от которых старушка вздрогнула и вновь спросила испуганным голосом:
— Где же гости, Яки?
Водонос, которого в одночасье покинул его радостный смех, повертел головою туда-сюда и ответил перекосившимся от горя ртом:
— Ушли, госпожа Тульца, ушли…
И говоря это, поспешно снялся с места и вышел из дому, будто надеясь увидеть тени верблюдов, движущихся по скатам заснеженных крыш.
— Эй! – кричал водонос, неверными шагами пересекая рыночную площадь, из домов которой вырывались последние напевы, словно хватающиеся за шлейф государыни Субботы, пытаясь не позволить ей вернуться в лес, в котором заходящее солнце зажгло великий пожар, в то время как серп луны уже повис над синагогальной крышей.
— Эй! – кричал водонос, несясь с протянутыми руками за тенями верблюдов, словно надеясь увидеть их уходящими по белым полям в сторону горящего леса.
— Эй! – закричал водонос, тяжело переведя дух и давясь своей рыжей бородой возле крайнего дома местечка, дома без жильцов, с крышей, надвинутой на выбитые окна. Но то был крик, который уже покинул голос, ибо горящий лес, поглотивший тени верблюдов, превратился в пепел, медленно оседающий на косые крыши рыночной площади.

* «Тайч-хумеш» («Цэно урэно») – книга для еврейских женщин, написанная в 1616 году на языке идиш рабби Яаковом бен Ицхаком Ашкенази. В книге, наряду с переводом текста Писания приводятся мидраши, придающие ее содержанию и тону фольклорно-поэтический оттенок. Особое место уделяется роли женщин в священной истории, в том числе сюжетам, не содержащимся в тексте письменной Торы.
** Маранцн – апельсины (идиш)

ПЕРЕВОД С ИВРИТА: НЕКОД ЗИНГЕР

Хези Лескли: Г-ЖА ЛЕВЕНБЕРГ

In И.О. №4-5 on 27.08.2011 at 15:44

(ПОЭМА В СЕМИ ЧАСТЯХ)

К вечеру, зрение

                                                                              Язык – организованная форма заикания.
                                                                              Маршалл Маклоэн.
 

В старинном доме г-жи Левенберг я видел
пожиравшие цвет комнаты и краски,
пожиравшие цвет
целованным ртом Бога, вальцованным языком хамелеона.
Г-жа Левенберг ведёт зелёный бизнес с пьянящими ароматами
— сад, где реальность – раздавленная роза у пруда 3х4 —
образцовый ад.

По ходу нашего обсуждения прекрасного госпожа Левенберг видит желток.
Ещё немного и он утратит свою красоту, тминный хлеб
примагнитит её.
Пруды желтка с хлебным дном
невидимы, они зримы лишь уставшим от зренья глазам.
Зрение столь сжатое, что сжатие начинает свободно вращаться в траве,
как предмет.
Сжатие –предмет.
Щупальцы без зверя.
Дикая тварь без правил этикета.
Брысь отсюда, тварь
с тяжёлым
немецким
акцентом.
Тварь, оказавшаяся упрямцем.
Со времени чаепития и голода треснул гонг, и его
пришёл починить мускулистый подросток                  ой
какая линия предплечья
язык старухи учится линии молодого прежплечья.
Гонг готов к часу чаепития и голода, но никто не придёт
                                                                                   и никто не пришёл.
Гонг подавляет.
Открытка
с мятым уголком в тяжелобольной траве квартала Борохов, когда с шезлонгов
в Карлсбаде глядит здоровье или одиночество.
В зарослях (чахлые кусты)
пруд с рыбками (рыбёшками).
Разрушеньице.
Пасти воду – не воодушевляет госпожу в её миссии на забитой земле.
У бьющего сладостный и обжигающий бич.
Глумящийся услышит вопль и узрит наслаждение.
На старческой коже полосы сладости и в воздухе – то же самое.
Слишком долго, на наш вкус, проживает она у пруда.
Но наш вкус плох и герметичен. Взгляните на жирное пятно
на поверхности вод, мы будто бы бьём тревогу.
Мы не замечаем гибкое зеркало №1 или, вернее, №2, покоящееся на гибком зеркале №1,
и у каждого зеркала — дочерние отражения, чтоб умножать внешний мир
на тысячу. Излишне,
мы говорим. Излишне. Сосновые иглы – мусор, стрекозы – помеха
и возвращения света – множество упорных переэкзаменовок для
наших солнцезащитных очков.
                              (Мы так хотели промокнуть её кровь детским платочком. Тёмные очки и палка слепца – мы бы не добрались.)                                                                                           Неожиданно
мы обнаруживаем, что солнечные очки непроницаемы, и по ошибке мы перевели
раздражённое постукивание как свет. Требуется избражение
дома,
покинутого жильцами, и следует предположить, что они перебрались в один
                                    из двух ближайших городишек. Следы
их пребывания всё ещё свежи, и надо полагать, что именно их исчезновение
                                    переводит звук в свет
(постук в мерцание). По мере того, как улетучивается свежесть,
                                    у гостя отекают суставы пальцев, и к месту, где находятся старые следы (от коих свежесть и т.д.)
поспеет приглашённый госпожой следователь и найдёт отпечатки
                                    сведённых пальцев гостя.
Госпожа Левенберг поднимает жёлудь, поднимает
катушку белых
ниток.
Она войдёт в свой дом.
Гость в рыцарском костюме
и при пистолете, инкрустированном изумрудами, будет ждать её
в самом нутре дома,
в его сердце.

Между пианино и
шпионящими глазами кота
послышится пение, подобного которому не слыхал ещё сад.
Шорох пули,
сгибающееся тело.
Быстро погибнут предметы в саду,
предметы, чьё существование придано им силой зрения госпожи.
В один из дней, когда душа не взволнована, под одним из дубов
я вспоминаю соловьиную песню:
«Вид гостя –
ключ к дому».
 

Посланцы
Гиватаим – место пребывания
многих богов,
прекрасных и могучих.
Бог больших обманов сидит на дереве
в квартале Борохов и помахивает пешеходам
разумными пальцами.
Бог маленьких обманов сидит на другом дереве (темнее,
согбеннее)
и кидает в них камни.
Кто они – эти прохожие?
Духи бешеных собак?
Рабы бесконечной сезонной случки?
Посланцы госпожи?
[Она всё ещё (вопреки предостережениям) имеет обыкновение натравливать мысль на видимость, мозоль на ухоженный газон. И эти мелкие
сражения в саду питают госпожу. Эти мелкие
сражения оттягивают её конец.]

Разве я вижу сигнальные огни. Нет, нет, это спички,
зажигаемые в темноте
на мгновение.
Разве я вижу босые ноги,
остатки сандалии, перо с клочком кожи, содранным с лодыжки
летучего посланца.
Заметно, — говорит следователь, — что ремешок сандалии был порван не раз и скреплён надёжным, многоцелевым клеем (перья клеели тем же клеем).
Клейкими пальцами следователь помахивает в сторону пешеходов.
                                                                  Пешеходы
продолжают страшный свой путь.
Продолжают, продолжают, они не замечают помахивающие пальцы обманщика.
Это плоды, — говорят они
в душе, которой стал мерзок их страшный путь, —
это отвратительные плоды, шевелящиеся на ветру.

Ужасная болтовня следователя
Знакомец наш, дражайший римлянин Сенека,
вииновный
в убийстве драмы грека по имени Софокл.
Убийство — это склонность литературная по сути.
Движения убийцы – одушевленье
синтаксиса,
синтаксиса, в котором больше от возвышенной
прозы, нежели от дешёвой поэзии.
Возьмём, к примеру, предложение:
«Я вижу дом».
Я – рука блуждает в воздухе, слепая.
Вижу – рука различает нож прежде глаза.
Затем она видит, и собственное зренье
из необъяснимой симпатии
делит со взглядом.
Дом – рука находит место облокотиться, точку опоры.
Сквозь растопыренные пальцы заметен
посверк рукоятки ножа
— песнь славословия
самой себе.
Между я и вижу существует бесконечный непроизнесённый словарь,
тянущий нас против воли в разверстую бездну между вижу и дом.
При втором и третьем прочтении
я разбираю, что связь между предложением
и видимым действием
излишне скоропалительна.
Возьмём, к примеру, предложение
«Огонь пожирает всё».
Огонь – рука, морочащая материя, созидающая и истребляющая.
Пожирает – ест, видит, принимает,
питается движением, красотой, объектом.
Огонь пожирает и пожираем,
рука уничтожает и наказуема.
Как мелкий мошенник-недоумок, я использую
дешевизну поэтических козней,
её мягкотелую податливость и её милостивое
отношение к милейшему заметателю следов
вернусь ко всему – единство всего,
рука и рукоятка ножа,
рука, которая вовсе не рука,
и рукавица, которая не носок и не
плавки.
Перед моими глазами стоит метафора
брошеной машины, которую следователь
нашёл запертой изнутри, а на заднем
сидении – буханка хлеба на матерчатой
салфетке (матерчатая салфетка, хлеб),
в левом уголке матерчатой салфетки (матерчатая салфетка, хле-ле-ле-ле-ле-ле-ле-ле-ле-ле-ле-леб)
в направлении водительского сидения
(ближайшее селение находится на изрядном расстоянии отсюда)
вышиты неумелой рукой
инициалы Г.Г. Попытается ли следователь сначала расшифровать
смысл написанного или полезет за красой уподобления,
застынет на мгновение, неподвижный и задыхающийся,
а после скажет – не-не-не-не-не- понимаю,
это не полотняная салфетка, которой я промокал в детстве слюни и не бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-к-к-к-к-квы, которые я боготворил в юности.
                                                                  Не понимаю.
                                                                                             К-к-куда я еду.


Ученики

Словарь, где слово «палец» упоминается всего лишь                                                          через страницу от слова «пистолет»,
это словарь, излагающий нам историю госпожи и её удивительной жизни,
а также историю пальца и историю поджидающих палец животных,
засевших в каждом углу,
в дверях каждого дома,
в углу каждого
ящика.
Стреляющие пальцы в темноте направлены
к жаркой жиле
животного,
называемого «шея».
По привычке я зову определённую вещь
«собака».
Намордник на свои уста я надеваю, чтоб не произнести единственное слово, которое я не хочу услышать.
Служебная собака видит ускользающее от моих глаз:
миска                  два лимона                  червивое яблоко                   мёртвая муха.
Я снимаю намордник и говорю: «Голос!»
Колёса дома поскрипывают в темноте.
Госпожа очищает воображаемый обод от вулканического пепла.
Говорит:                  Нельзя ли мне положить
голову на подушку                  нельзя ли мне дотронуться до стола
можно ли мне пнуть стул
нет, не могу                  я могу положить голову на стол
пнуть лицо следователя
раздавить пальцем муху.
— Привет тебе, дорогой пальчик.
— Привет, привет, маленькие мошенники.

Кусты, принципы – пассаж
Газон, трава, кусты, деревья.
Зелен мех кошачьего трупа в зарослях кустарника,
                              зелены считаннные часы комара.
Дом сделан из штукатурки и мягкого камня.
А сад, наоборот, сделан
только из штукатурки.
Пальцы ног гостя касаются жильцов сада.
Их исключительные краса и непроницаемость
не вводят в заблуждение гостя, чей единственный дар – чуждость.
Садовой мебели место в саду.
Домашней мебели место дома.
Грязным подштанникам гостя место в бельевой корзине.
Место пистолету в ящике, вечно в каком-нибудь эдаком дерьмовом ящике
                                                            с хлопьями пыли
и несколькими дурацкими письмами.

В вечерний дом прибывают гости
в одеждах восхитительного качества.
Лужица вина, летящий бокал.
Из-за хорошего воспитания мы не обнажаем мотивы,
и лишь одно осталось ещё добавить:
пока гости покидают место
в своих превосходных машинах,
покойник уходит гораздо
достойнее, тихо, на цыпочках.

Покой и голод. Холодный виноград.
Замороженный бесёнок на стрелке
холода
в четыре часа в пассаже.
Придёт собака.
Приди накрашенным как женщина.
Как здоровье твоей жены.
Я холост и одинок.
Ты снова обманываешь, обворожительная мразь.
Покой и голод, белая рукоятка.

Этой ночью
линейка воды измеряет наши принципы.
Этой ночью мы, решительные и бессердечные,
разрушим мнимое единство,
раздавим жильцов сада и жильцов дома, соблазним
своими грубостью и мужеством, дом и сад станут вечными врагами.

Дом
Этот стол – не стол.
Его четыре ножки, упирающиеся в пол, и в основание, и в хрупкую поверхность,
устойчивы, но менее, чем моё опровергнутое утверждение.
Этот стол – открытая страница.
Палец, принадлежащий ногтю, процарапавшему квадрат плитки –
палец мороза,
периодически пихаемый в ноздри
злокозненных божков, но остающийся
холодным, хладным,
и обладающий кругозором подстреленного крота.

Этот стол – открытая страница,
истлевшая.

Лес, уничтоженный до закопчённых лысин, мёртвый стол,
голодная листва, резиновые звери в чаще.
Тайные приклеиватели жевательной резинки к потолку стола
помнят ужасную бесконечную минуту в лифте,
освещённом драгоценным светом голова придавлена
                                                            к искривлённой никелированной трубе
в пустом автобусе

                              Иллюстрирует рука,
                              поёт разум.
                              Бракованная труба
                              и палец безглазый.
Квадрат плитки обрамляет жестокую картину: разбитый мрамор,
хлебные крошки, отпечатки ботинок сентиментальных гостей,
шум разорванного шнурка, волочащегося по домашней пыли,
                                                            вылезшие волосы
примерных граждан – владельцев домов, красивей и великолепней,
чем это воздушное жилище.

Стол
Я не назвал бы это смущением      или      сомнением.
Когда я подошёл к квадрату стола, к стойкому и непримиримому квадрату,
к квадрату взаправду стойкого стола,
не было во мне ни смущения, ни сомнения.
Я услышал протяжный свист.
Дерьмовый контакт в одном из проводов моей рации
Нехороший контакт в одном из проводов моей рации
Неправильный контакт в одном из проводов моей рации
Неточный контакт в одном из проводов моей рации

Я потянул за ручку ящика.
Ящик открылся.
Всё соединено клеем      или      всё соединено кнопками?
Когда я их выдернул, то заметил, что они оставляют после себя ржавые нимбы.
Любая собака заметила бы эти ржавые нимбы, оставляемые кнопками в ящике стола, после того, как их выдернут.
Я втыкаю одну из кнопок себе в палец.
Начнётся ли заражение крови?
Скоро ли начнётся заражение крови?
Я отправил разрушительных посланцев и жду их возвращения.
Внезапно поверхность стола засияла,
и я понял, что пребываю за гранью этой жизни.
Я принял сей факт попросту и без изумления.
Я не любопытствую, куда приведёт меня новая жизнь,
мне это совсем неинтересно.

Перевод с иврита: Гали-Дана Зингер.