:

Архив автора

Сельма Лагерлёф: ДЕРВИШ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 22:41

Как-то вечером, еще до наступления темноты, Гертруда проходила по одной из иерусалимских улиц. Прямо перед нею шел высокий, худощавый человек в развевающемся черном платье. Она заметила, что в человеке этом было нечто необычное, но она не могла понять, что именно. Дело не в его зеленой чалме, подумала она, ведь на улицах Святого Града людей в таком головном уборе можно увидеть каждый день. Скорее всего, дело в том, что голова его не обрита и волосы не убраны под чалму, как это принято среди мужчин на Востоке, но падают на плечи длинными ровными прядями.
Следуя за ним, Гертруда не могла отвести от него глаз; ей хотелось, чтобы он обернулся, чтобы она могла увидеть его лицо. И тут проходивший мимо юноша склонился перед ним в благоговейном поклоне и поцеловал его руку. Человек в черном остановился на миг и оборотился к столь почтительно приветствовавшему его юноше. Так было исполнено желание Гертруды.
Она остановилась, задыхаясь от изумления и радости, и приложила руку к сердцу. «Это Христос!» – подумала она. – «Это тот, кто явился мне у лесного ручья».
Человек продолжал свой путь, свернув в людный переулок, где Гертруда вскоре потеряла его из виду.
Тогда она повернула назад в колонию. Она шла очень медленно, время от времени останавливаясь, прислоняясь к стене дома и закрывая глаза.
– О, если бы я могла удержать это в памяти! – шептала она. – Если бы я всегда могла видеть перед собой его лицо!
Она старалась навсегда запечатлеть в памяти каждую черту его облика. Лицо его было овальным, нос – длинным и прямым, лоб – широким, но не слишком высоким, а борода – темной, раздвоенной и довольно короткой. «Он был в точности таким, как Христос, которого я видела на картине, и выглядел так же, как тогда, когда я встретила его в лесу, только теперь он был еще более сияющим и прекрасным. Его глаза изливали чудный свет и великую силу. Все было сосредоточено в его глазах: любовь и мудрость, печаль и сострадание, и еще многое другое. Казалось, эти глаза могут смотреть прямо в небеса и видеть Бога и ангелов».
Всю дорогу домой Гертруда была в экстазе. С того самого дня, когда Христос явился ей в лесу, она не бывала столь блаженно счастлива. Она шла, сложив руки и обратив взор к небесам, словно уже не ступая по земле, а плывя в облаках синего эфира. Увидеть Иисуса здесь, в Иерусалиме, представлялось ей значительно более важным, чем встретить его в диком безлюдном лесу в Далекарлии. Там он явился ей в видении; но теперь, когда он показался здесь, это означало, что он вернулся к своему труду среди людей. Это пришествие Христа было чем-то настолько грандиозным, что она не могла сразу осознать всю полноту его смысла; но мир и радость, и блаженство были первыми свидетельствами того, что принесла ей ее твердая вера.
Почти у самого дома она встретила Ингмара Ингмарссона. Он все еще был одет в то тонкое черное платье, которое так плохо соответствовало его простым чертам и большим грубым рукам. Он выглядел усталым и удрученным.
С той минуты, когда Гертруда увидела Ингмара в Иерусалиме, она все недоумевала, как она могла прежде так много о нем думать. Теперь ей казалось странным, что тогда дома, в Швеции, она считала его таким великим человеком. Здесь, в Иерусалиме он казался неловким и неуместным. Она не могла понять, почему дома все почитали его столь замечательным.
Она не питала к Ингмару неприязни, напротив, она хотела дружить с ним. Но когда ей сказали, что он развелся со своей женой и приехал в Иерусалим, чтобы снова попытаться завоевать ее, Гертруду, она стала бояться даже заговорить с ним. «Я должна показать ему, что перестала о нем думать. Не следует позволять ему хоть на минуту вообразить, что меня можно переубедить. Может быть, он приехал потому, что чувствует, как плохо поступил со мной; но когда он увидит, что я больше не люблю его, он скоро придет в себя и возвратится домой».
Однако сейчас, встретив Ингмара за пределами колонии, она подумала лишь о том, что перед ней тот, кому она может доверить пережитое чудо, и она бросилась к нему с криком: «Я только что видела Иисуса».
Столь радостного крика эти бесплодные поля и холмы вокруг Иерусалима не слыхали со времен благочестивых жен, возвращавшихся от пустого гроба и возвещавших апостолам, что Господь воистину воскрес!
Ингмар стоял, потупившись, как всегда, когда хотел скрыть свои мысли.
– Неужто? – сказал он.
Гертруда потеряла терпение так же, как и в прежние времена, когда Ингмар не спешил вникать в ее мечты и капризы. Ей только хотелось, чтобы на его месте оказался Бу, тот бы ее понял. И все же, она начала рассказывать о том, что ей довелось увидеть.
Ингмар ни словом, ни взглядом не выдал свои сомнения, но, рассказывая ему о встрече, Гертруда, каким-то образом, почувствовала, что ничего особенного в ней не было. Она увидела на улице человека, похожего на Христа, каким его изображали – вот и все. Теперь все это представлялось ей сном. Тогда это было удивительно живо, но, когда она попыталась рассказать об этом, все стало совершенно расплывчатым.
Во всяком случае, Ингмар был рад, что она заговорила с ним, он подробно расспрашивал ее, когда и где она встретила этого человека, как он выглядел и во что был одет.
Как только они добрались до колонии, Гертруда простилась с Ингмаром. Она чувствовала себя страшно обессиленной и угнетенной. «Теперь я понимаю, Господь наш не желал, чтобы я об этом говорила», – подумала она. – «Ах, как я была счастлива, когда одна лишь знала об этом!»
Она решила больше никому ничего не рассказывать, да и Ингмара попросила молчать. «Это правда», – сказала она себе, – «это правда, что я встретила того, кого видела в лесу. Но, пожалуй, напрасно ожидать, что другие этому поверят».
Через несколько дней Гертруда была очень удивлена, когда Ингмар сказал ей, что тоже видел человека в черном платье.
– С тех пор как ты рассказала мне о нем, я всю улицу исходил, поджидая его.
– Ах, так ты все-таки веришь! – воскликнула Гертруда. Пламя веры заново разгорелось в ней.
– Ты знаешь, я никогда не был легковерным, – ответил Ингмар.
– Ты когда-нибудь видел такое сияющее лицо? – спросила Гертруда.
– Нет, – ответил Ингмар, – такого лица, как это, я никогда не видел.
– Разве оно не стоит перед тобой, куда бы ты ни повернулся?
– Да, признаюсь.
– И ты не веришь, что это Христос?
Ингмар уклонился от ответа.
– Он должен открыть нам, что явился.
– Если бы я только могла увидеть его снова! – вздохнула Гертруда.
Ингмар, казалось, колебался мгновение, затем сказал довольно легко:
– Я знаю, где он будет этим вечером.
Гертруда была вся рвение.
– Ах, Ингмар! Ты действительно знаешь, где он? Тогда ты должен взять меня туда, чтобы я могла снова его увидеть.
– Но ведь уже совсем темно, – возразил Ингмар. – Не думаю, что в такой поздний час безопасно отправляться в город.
– Совершенно безопасно, – заверила она. – Я ходила куда позже, чтобы навестить больного.
Гертруде нелегко было его уговорить.
– Ты, видно, считаешь, что я сошла с ума, вот почему ты не хочешь меня туда отвести, – сказала она, и ее глаза потемнели и стали дикими.
– Глупостью с моей стороны было рассказать тебе, что я его нашел, – сказал Ингмар, – но теперь уж мне придется тебя проводить.
Гертруда была в восторге и плакала от радости.
– Мы должны попытаться ускользнуть из колонии так, чтобы никто нас не увидел. Я не хочу говорить об этом никому из братьев, пока не увижу его еще раз.
Ей удалось найти фонарь, и вскоре они были на пути в город. Ночь была бурной, дождь и ветер били им в лицо, но Гертруда ни на что не обращала внимания.
– Ты уверен, что я увижу его сегодня вечером? – спрашивала она раз за разом.
Гертруда все время говорила с Ингмаром так, словно между ними ничего не произошло. Она выказывала ему полное доверие, как в прежние времена, рассказывая о том, сколько раз ходила она по утрам на Масличную гору, чтобы увидеть пришествие Христа, о том, как смущали ее люди, стоявшие вокруг и смотревшие на нее так, будто по их мнению она была сумасшедшей.
– Я знала, что он придет, понимаешь, и именно поэтому я пошла туда, чтобы его дожидаться. Лучше бы он явился во всем своем величии и славе – на утренних облаках, но теперь, когда он здесь, совершенно не важно, что он решил прийти темной зимней ночью. Тьма обратится в бегство, как только он откроет себя. И подумать только, что мы прибыли сюда, Ингмар, как раз в тот момент, когда он появился вновь, чтобы творить чудеса свои среди людей! Тебе повезло, потому что ты не должен был ходить изо дня в день, с тревогой ожидая его. Ты приехал в самое подходящее время.
Гертруда остановилась и подняла фонарь, чтобы взглянуть в лицо Ингмару. Он выглядел озабоченным и утомленным.
– О, Ингмар, как ты постарел за этот год! Я вижу, сколько ты выстрадал из-за меня. Теперь тебе больше не нужно думать о том, что уже позади. На то была Божья воля, чтобы все было так, как оно было. Это было Его великой милостью к тебе и ко мне. И теперь он привел нас в Его Святой Город, чтобы мы оказались здесь в назначенное время. Отец и мать тоже порадуются, когда увидят в этом промысел Божий, – продолжала она. – Они не написали мне ни единого недоброго слова из-за моего бегства из дому, они понимали, что дома мне было слишком тяжело. Я знаю, что они сердились на тебя; но теперь они будут утешены двумя детьми, выросшими под их крышей. Я почти уверена, что они переживают за тебя больше, чем за меня.
Ингмар молча шел под дождем рядом с ней. Он не отозвался даже на ее последнее замечание.
«Может быть, он не верит, что я нашла Христа», – думала Гертруда. – «Но что мне до того, если он ведет меня к нему! Скоро я увижу, как все люди и все князья сей земли преклонят колена перед тем, кто станет Спасителем».
Ингмар привел Гертруду в мусульманский квартал. Они прошли через множество темных и извилистых улиц, и, наконец, остановились перед низкими воротами в высокой глухой стене. Ингмар толкнул калитку, они прошли по длинному тусклому коридору и вошли в освещенный двор.
Несколько слуг хлопотали по своим делам, на каменной скамье у стены сидели, поджав ноги, два старика, но никто не обратил внимания на Ингмара и Гертруду. Они присели на другую скамью у стены, и Гертруда начала озираться.
Этот двор был подобен многим другим, виденным ею в Иерусалиме. Со всех четырех сторон его располагались крытые галереи, а над открытым пространством в центре раскинулся большой, грязный, свисавший лохмотьями навес.
Некогда это было, вероятно, превосходное и внушительное строение, но теперь оно лежало в руинах. Колонны выглядели так, словно их позаимствовали в церкви. Когда-то их, несомненно, украшали резные капители, но теперь вся резьба была либо отбита, либо стерта. Штукатурка на стенах растрескалась и облупилась, и в многочисленные дыры и трещины были набиты грязные тряпки. Далее у одной из стен была навалена кипа старых ящиков и курятников.
Гертруда шепнула Ингмару:
– Ты совершенно уверен, что это здесь я увижу его?
Ингмар утвердительно кивнул головой. Указывая на коврики из овчины, разложенные по кругу в центре двора, он сказал:
– Вон там я видел его вчера с учениками.
Гертруда, казалось, слегка упала духом, но вскоре опять разулыбалась.
– Странно, что всегда должно быть именно так! – сказала она. – Ждешь, что он появится в славе и с почестями, хотя он вовсе не заботится о таких вещах. Он приходит в смирении и бедности. Ты понимаешь, конечно, что я не похожа на евреев, которые не приняли его, потому что он предстал перед ними не князем и правителем мира сего.
Тем временем с улицы зашли несколько человек. Очень медленно они проследовали на середину двора и расселись на овчинных ковриках. Все мужчины были одеты по-восточному, но в остальном значительно отличались друг от друга. Одни были молоды, другие стары; одни были одеты в шелка и дорогостоящие меха, другие – как бедные водоносы и убогие земледельцы. Пока они приходили, Гертруда давала им имена.
– Смотри, Ингмар! Вот Никодим, который пришел к Иисусу ночью,– сказала она, указывая на полного достоинства пожилого человека. – Тот, с большой бородой, это Петр, а там сидит Иосиф из Аримафеи. Я никогда ещё так ясно не представляла себе, как собирались вокруг Иисуса его ученики. Молодой человека с потупленными глазами – Иоанн, а рыжеволосый в войлочном колпаке – Иуда. Двое, сидящие, скрестив ноги на каменных сидениях и курящие наргиле, это книжники. Они не верят в Него, и пришли только из любопытства или ради того, чтобы поспорить с ним.
Пока Гертруда говорила, все места в кругу заполнились, и человек, чьего прихода она ожидала, прибыл и занял место в центре.
Она не заметила, откуда он появился, и, внезапно увидев его, не смогла подавить крик.
– Да, это он! – воскликнула она, всплеснув руками.
Она сидела, глядя на него как завороженная, пока он стоял с закрытыми глазами, словно погруженный в молитву, и чем дольше она смотрела на него, тем крепче становилась ее вера.
– Разве ты не видишь, Ингмар, что он не смертный? – спросила она шепотом.
Ингмар ответил, тоже шепотом:
– Вчера, впервые увидев его, я тоже подумал, что он нечто большее, чем человек.
– Одно лицезрение его наполняет меня блаженством,– сказала Гертруда. – Не существует ничего, о чем он не мог бы попросить меня, и чего я не сделала бы ради него!
Человек, которого она считала Христом, стоял теперь в полном величии власти. Он едва приподнял руку, и тут же все, кто сидел на земле, громкими голосами возгласили: «Аллах! Аллах!», мотая головами из стороны в сторону. Они делали это снова и снова, с каждым рывком восклицая: «Аллах! Аллах!» Человек стоял почти неподвижно, только задавая ритм легкими движениями головы.
– Что это? – спросила Гертруда.
– Ты в Иерусалиме дольше меня, – сказал Ингмар, – и должна больше знать о таких вещах, чем я.
– Я слыхала о секте танцующих дервишей, – ответила Гертруда. – Это, должно быть, их встреча. Возможно, в этой стране существует обычай так открывать службу, подобно тому, как мы начинаем нашу пением гимна. Когда это закончится, он наверняка начнет излагать свое учение. О, как я мечтаю услышать его голос!
Мужчины, сидевшие вкруг него на земле, продолжали выкрикивать: «Аллах! Аллах!», в то время как головы их дергались из стороны в сторону, а их движения становились все более быстрыми и резкими. Крупные капли пота выступили на их лбах, и крики их звучали как предсмертная агония.
После того, как они повторяли это непрерывно в течение нескольких минут, их предводитель сделал небольшое движение рукой, и они сразу же остановились.
Гертруда сидела, опустив глаза, чтобы только не видеть, как они себя истязают. Когда наступила тишина, она взглянула на Ингмара и сказала:
– Теперь он начнет говорить. Сколь счастливы те, кто может понять его проповедь! Но я буду удовлетворена одними лишь звуками его голоса.
Молчание продолжалось всего лишь мгновение. Тут же предводитель подал знак, на который его последователи вновь принялись кричать «Аллах! Аллах!» На этот раз дергались не только их головы, но и торсы. Человек с волевым лицом и красивыми глазами Христа лишь побуждал своих последователей к большим и более резким движениям. Он позволил им продолжать так минуту за минутой. Казалось, будто движимые внешней силой, они держались гораздо дольше, чем способен вынести человеческий организм. Страшно было наблюдать за людьми, выглядевшими полумертвыми от этих усилий, и слышать хриплые выкрики, вырывавшиеся из их пересохших глоток.
После небольшой паузы последовали новые стенания и судороги, и снова пауза.
– Эти парни, видать, много упражнялись, – сказал Ингмар, – чтобы столько продержаться.
Гертруда обратила к Ингмару умоляющий взгляд, губы её дрожали:
– Ты думаешь, он когда-нибудь остановит их? – спросила она. Потом, при взгляде на стоящую среди учеников фигуру повелителя, новая надежда зародилась в ней.
– Больные и скорбящие скоро придут искать Его, – воскликнула она с жаром. – Мы увидим Его исцеляющим прокаженных и дарующим зрение слепым.
Но дервиш продолжал так же, как начал. Он подал знак, и в мгновение ока люди вскочили на ноги. Теперь их движения стали еще более яростными. Они стояли, каждый на своем коврике, и их бедные тела дергались и раскачивались в полном самозабвении. Взгляд помутневших и налитых кровью глаз оставался неподвижен. Некоторые, похоже, не сознавали, где находятся. Их тела двигались как бы механически, взад и вперед, из стороны в сторону, вверх и вниз, все быстрее и быстрее.
В конце концов, когда они просидели там уже часа два кряду, Гертруда в отчаянии схватила Ингмара за руку.
– Неужели, кроме этого, ему нечему научить их? – прошептала она. Постепенно она начала сознавать, что у человека, которого она считала Христом, не было ничего, что он мог бы преподать, кроме этих странных упражнений. Он лишь возбуждал и заводил этих бедных безумцев. Когда один из них начинал двигаться стремительнее и размереннее, чем остальные, он ставил его внутрь круга и позволял ему стоять, глубоко склоняясь и стеная, как пример для других. И сам он тоже начал кружиться и корчиться, словно не в состоянии пребывать долее в неподвижности.
Гертруда пыталась подавить подступающие слезы. Все ее мечты и надежды были разбиты.
– Неужели ему нечему больше научить их? – спросила она еще раз.
Будто в ответ на ее вопрос, дервиш подал знак нескольким прислужникам, прежде не принимавшим участия в обряде, и те быстро схватили висевшие на колонне музыкальные инструменты – барабаны и бубны – и начали в них бить. С боем барабанов и бубнов вопли «Аллах!» стали еще резче и неистовее, а судороги – ещё исступленнее. Некоторые дервиши сорвали фески и тюрбаны и распустили свои длинные волосы. Дергаясь и раскачиваясь, они выглядели пугающе с волосами, то падающими на лица, то хлещущими по спинам. Глаза их все больше стекленели, лица все больше напоминали лица мертвецов; затем движения превратились в спазматические конвульсии. У ртов даже выступила пена, как у припадочных.
Гертруда поднялась. Ее радость и восторг прошли, ее последняя надежда умерла. В ней осталось лишь чувство невыразимой ненависти. Она подошла к воротам, даже не оглядываясь на человека, которого она вообразила посланным Богом Спасителем.
– Грустно на этой земле, – сказал Ингмар, когда они уже были на улице. – Подумать только, какие пророки и учителя были здесь в древности, а в наши дни в этом святом месте расхаживает человек, все учение которого состоит в том, чтобы заставить учеников вести себя как бесноватые.
Гертруда не отвечала, она спешила как можно скорее попасть домой. Когда они добрались до колонии, она подняла фонарь.
– Ты видел его таким вчера? – спросила она, глядя в лицо Ингмара сверкающими от гнева глазами.
– Да, – ответил он без малейшего колебания.
– Неужели ты не мог вынести, что видишь меня счастливой? – сказала Гертруда. – Потому-то ты и взял меня посмотреть на него? Я никогда тебе этого не прощу, – добавила она.
– Я понимаю, как ты сейчас должна себя чувствовать, – сказал Ингмар, – но я сделал то, что считал для тебя лучшим.
Они тихонько прокрались через заднюю дверь.
– Теперь ты можешь спать спокойно, – горько сказала Гертруда, – ты хорошо справился с работой. Я больше не думаю, что этот человек Христос, и я больше не безумна. О да, ты хорошо выполнил свою работу!
Ингмар поднимался по лестнице, ведущей в мужскую спальню. Гертруда еще раз повторила:
– Запомни! Я никогда тебе этого не прощу.
Потом она прошла в свою комнату, бросилась на кровать и плакала, пока не уснула. Утром она проснулась рано, как обычно, но не встала с постели. «Что со мной? Почему я не встаю? Как случилось, что у меня нет желания пойти на Масличную гору?» – поразилась она себе.
Она закрыла глаза руками и снова заплакала.
– Моя надежда ушла! – рыдала она. – Я больше не жду Его. Слишком больно мне было вчера, когда я увидела, как обманывалась, теперь я не смею Его ждать. Я не верю, что Он когда-нибудь придет.
Целую неделю Гертруда не приближалась к Масличной горе. Но как-то утром прежние тоска и вера проснулись в ней, и она, выскользнув украдкой, вновь направилась туда, и все было как прежде.
Когда колонисты, по своему обыкновению, собрались вечером в большой комнате, Ингмар увидел, что Гертруда сидит рядом с Бу и долго и серьезно говорит с ним.
Через некоторое время Бу поднялся и подошел к Ингмару.
– Гертруда только что рассказала мне, что ты сделал для нее в тот вечер.
– В самом деле? – сказал Ингмар, не сознавая, что говорит.
– Мне важно, чтобы ты знал: я понимаю, что ты поступил так ради спасения ее рассудка.
– Все это, конечно, не так серьезно?
– Так, – сказал Бу. – Тот, кто прожил в тени этой гибельной угрозы дольше года, знает, насколько это серьезно.
Когда Бу повернулся, чтобы уйти, Ингмар вдруг протянул ему руку.
– Позволь мне сказать тебе, что здесь нет никого, с кем бы я хотел дружить больше, чем с тобой, – сказал он.
Бу улыбнулся:
– Боюсь, мы навряд ли успеем разбить лед, прежде, чем начнем опять спорить.
И все же он сердечно пожал Ингмару руку.



Перевод: Н.МУШКИН































































































Собрание Берты Доризо: ЦВЕТЫ ИЗ ПАЛЕСТИНЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 21:34




























































































































































































Сельма Лагерлёф. ЦВЕТЫ ИЗ ПАЛЕСТИНЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 20:18

Дело было в конце февраля. Зимние дожди миновали и настала весна. Впрочем, она только начиналась. Почки на смоковницах еще не набухли, из темных коричневых лоз не выползли еще виноградные листья, и не распустился еще апельсиновый цвет.
Но мелкие полевые цветы уже осмелились показаться на свет. Все луга покрылись гвоздиками и маргаритками, каждый перелесок пестрел крокусами и прострелами; крупные огненно-алые анемоны покрывали скалистые склоны и на каждом уступе цвели фиалки и цикламены.
Подобно тому, как в других странах ходят по ягоды, в Палестине отправляются по цветы. Их выходят рвать из монастырей и миссий; бедных членов еврейской общины, европейских туристов и сирийских батраков можно что ни день видеть с корзинами для цветов в диких скалистых лощинах. Вечерами эти старатели возвращаются в город, нагруженные фиалками и тюльпанами, нарциссами и орхидеями.
Во дворах многих странноприимных домов и монастырей Святого Города находятся большие каменные резервуары, наполненные водой, в которых помещаются эти цветы, а в комнатах и кельях заботливые руки размещают срезанные цветы на листах бумаги и кладут их под пресс.
Когда маленькие луговые гвоздики, анемоны и гиацинты достаточно разглажены и высушены, из них собирают букеты покрупнее и помельче – некоторые красиво составленные, некоторые не очень – и наклеивают их на карточки и на страницы альбомчиков карманного формата с обложками масличного дерева, на которых выжжено: «Цветы из Палестины».
А затем все эти цветы с горы Сион, из Хеврона, с горы Елионской, из Иерихона отправляются в большой мир. Они продаются в лавках, они путешествуют в письмах, преподносятся в качестве памятных подарков или в награду за благотворительные пожертвования. Дальше чем индийские жемчуга и шелка из Бруссы странствуют эти полевые цветочки; они – единственное, чем богата нищая Святая Земля.
Одним прекрасным весенним утром вся колония Гордон собиралась по цветы. Детишки, которым был обещан свободный от школьных занятий день, носились, обезумев от восторга, умоляя каждого дать им корзинки для цветов. Женщины были на ногах с четырех утра, занятые стряпней в дорогу, и до последнего момента возились на кухнях, готовя лепешки и откупоривая банки с пресервами. Одни мужчины складывали бутерброды и чернильные пузырьки, хлеб и сыр в свои ботанизирки; другие занимались бутылями с водой и чайниками. Детвора толпилась у ворот и, стоило им открыться, тут же вырвалась наружу, а следом потянулись и старшие. Вскорости никого не осталось дома, и колония совершенно опустела.
Бу Ингмар Монссон был тем утром очень счастлив. Он договорился, что пойдет с Гертрудой, чтобы помочь ей нести все необходимое. Платок Гертруды был так низко надвинут на глаза, что Бу видел только подбородок да мягкую бледную щеку. Он улыбнулся при мысли, что так рад уже и тому, что ему дозволено идти с Гертрудой, не имея права ни взглянуть в ее лицо, ни разговаривать с нею. Прямо позади них шла Карен с сестрами; они затянули гимн, который часто певали с матерью еще на хуторе Ингмар, сидя рано поутру над прялками. Бу помнил этот старинный гимн: «Встречаем мы благословенный день, что к нам с небес нисходит».
Впереди Бу и Гертруды вышагивал старый капрал Фельт, окруженный детьми, цеплявшимися за его посох и тянувшими его за полы кафтана. Бу, вспомнив времена, когда каждый юнец улепетывал при одном виде этого человека, подумал про себя: «Никогда я не видывал старика-капрала таким статным и важным; его прямо распирает от гордости за то, что мальчишки обожают быть при нем».
Тут Бу заметил Хельгума, спокойно бредущего, одной рукою держа за руку свою жену, а другою – свою хорошенькую дочку. «Что-то странное творится с Хельгумом», – подумалось ему, – «видно, он стушевался с тех пор, как мы прибились к этим американцам; чего и следовало ожидать, ведь те люди куда более значительные и владеют дивным даром толковать слово Божие. Хотелось бы мне и вправду знать, каково ему не быть уже объектом поклонения. Как бы то ни было, жена его, кажется, довольна, что нынче он больше находится при ней. По всему видно, что она в жизни не бывала так горда и счастлива».
Впереди всех шла миловидная мисс Янг и английский юноша, который находился в колонии около двух лет. Бу, как и все прочие, знал, что англичанен был влюблен в мисс Янг и приехал к ним в надежде сделать ее своей женою. Не было также ни малейшего сомнения, что он нравится барышне; но колонисты, конечно же, не могли смягчить свои жесткие принципы ради нее, раз уж не поступались ими ради всех прочих, и посему эти двое продолжали жить в колонии, надеясь на чудо. Сегодня они шли друг подле друга и разговаривали только между собою. Они просто не видели и не слышали никого другого.
В колонии со дня ее основания жил и моряк-француз, ныне уже престарелый и немощный. Они с Габриэлем шли последними. Бу заметил, что Габриэль поддерживал моряка под руку и помогал ему на крутых спусках и подъемах. «Видно мысли о старике-отце заставляют Габриэля так себя вести», – сказал себе Бу.
Дорога сперва шла к востоку, через безлюдный и пустынный горный участок, на котором совсем не было цветов. Овцы подчистую свели тут всю почву, оставив лишь голую желтоватую породу.
«Никогда не видал я такого синего неба, как здесь, над этими желтыми холмами», – думал Бу, – «которые, вопреки своей наготе, вовсе не уродливы; они так ровно и славно скруглены – совсем как большие купола церквей и домов в этой стране».
Отшагав примерно с час, колонисты приметили первую каменистую лощину, покрытую красными анемонами. Смеясь и крича, они поспешили вниз по склону горы и принялись жадно рвать цветы. Постепенно они подошли к другой лощине, полной фиалок, а затем и еще к одной, в которой росли все разновидности весенних цветов.
Шведы сперва были уж слишком рьяны; они рвали цветы, не задумываясь, до тех пор, пока американцы не показали им, как надлежит вести дело. Следовало выбирать только те цветы, которые подходили для сушки, и это было серьезной работой.
Гертруда и Бу шли бок о бок, собирая цветы. Однажды, когда Бу на миг разогнул спину, чтобы отдохнуть, он увидел пару дюжих крестьян со своей родины, которые много лет подряд и взгляда бы не бросили на цветок, а тут собирали их так же азартно, как и остальные. Он едва удержался от смеха. Внезапно он обернулся и сказал Гертруде:
– Вот я размышляю, что имел в виду Иисус, когда сказал: «Не сможете войти в Царство Божье до тех пор, пока не будете как дети малые».
Гертруда взглянула на Бу с удивлением. Она не привыкла, чтобы он к ней обращался с речами.
– Какие странные слова, – ответила она.
– Я заметил, – сказал Бу в задумчивости, – что нет лучше зрелища, чем дети, когда они играют во взрослых. Одно удовольствие наблюдать, как они распахивают поле, выгороженное посреди дороги, как машут над воображаемыми лошадьми хлыстами, сделанными из бечевки, проводя борозды еловой веткой в дорожной пыли. Они такие забавные, когда прохаживаются, рассуждая вслух, успеют ли покончить с пахотой прежде своих соседей, или сетуя, что им в жизни еще не приходилось иметь дело с таким тяжелым для распашки полем.
Гертруда продолжала, склонившись, рвать цветы. Ей было невдомек, к чему он клонит.
– Я помню, – продолжал Бу, – как чудно было, когда я построил хлев из деревянных чурочек и положил в него сосновые шишки вместо коров. Я особенно следил за тем, чтобы каждое утро и каждый вечер давать коровам свежее сено; а иногда я решал, что наступила весна и пришло время гнать мое стадо на выгон. Тогда я дул в рожок и так громко звал Звездочку и Ромашку, что меня было слышно на всем хуторе. Я рассказывал матушке, сколько молока дают мои коровки и какую цену я надеюсь получить в маслодельне за свое масло. А еще я не забывал завесить глаза моего бычка и, когда мимо проходили люди, кричал: «Осторожно! Свирепый бык!»
Теперь Гертруда была больше занята рассказом Бу, чем сбором цветов, потому что у него, похоже, были в голове те же мысли и фантазии, которые некогда наполняли ее собственную детскую головку.
– Но самой лучшей потехой, – продолжал он, – было играть в господ и устраивать городской совет. Я помню, как мы с братом и тремя другими ребятами сиживали на поленице в нашем дворе, председательствующий стучал по поленьям деревянной поварешкой, призывая к порядку, а все прочие важно восседали по обеим сторонам от него и выносили решения, кто получит от епархии помощь и сколько тот и другой обязаны уплатить подати. Мы сидели, заложив пальцы за жилетки, разговаривали густым басом, словно с набитыми кашей ртами, и все время обращались друг к другу: «господин председатель», «господин пономарь», «господин церковный староста», «господин директор школы» и «господин судья».
Бу на миг замолчал и потер лоб, словно наконец подошел к тому, что намеревался сказать. Гертруда перестала рвать цветы и теперь сидела на земле, сдвинув платок со лба. Она смотрела на него, ожидая услышать нечто новое и удивительное.
– А раз детишкам так пристало играть во взрослых, – продолжал он, – может, и взрослым хорошо иногда играть, будто они дети. Когда я вижу, как эти старики, привыкшие в это время года работать в лесной чаще на рубке леса, приходят сюда за такой детской забавой, как собирание цветочков, мне кажется, что мы следуем завету Иисуса быть как дети малые.
Глаза Гертруды сияли; теперь она понимала, что он имел в виду, и эта мысль ей понравилась.
– Я думаю, все мы превратились в детей, как только попали сюда, – сказала она.
– Да, – рассмеялся Бу, – мы были вроде детей хотя бы в том, что нас следовало обучать всяким разностям. Нам пришлось учиться, как держать вилки и ложки и любить некоторые кушанья, которых мы раньше и не пробовали. И на первых порах нам не разрешалось никуда ходить, если кто-нибудь из американцев не шел рядом, из опасения, что мы собъемся с дороги, и нас предостерегали от людей, которые могут причинить нам вред, и против некоторых мест, в которые нам не следует ходить.
– Мы, шведы, были точь-в-точь младенцы, которые учатся говорить, – сказала Гертруда, – нас приходилось учить, как сказать «стол» и «стул», и «комод», и вскорости, я думаю, мы снова окажемся на школьной скамье, чтобы научиться читать на этом новом языке.
Теперь они оба с большой охотой находили новые признаки сходства.
– Мне пришлось выучить названия разных деревьев, в точности, как моя матушка обучала меня, когда я был маленьким. Я научился отличать узловатую смоковницу от скрюченной оливы. И еще я научился узнавать турка по короткой куртке и бедуина по полосатому бурнусу, дервиша по войлочному колпаку и еврея по двум маленьким завитым локонам.
– Да, это ровно как мы в детстве учились отличать крестьян из Флуды от крестьян из Гогнефа по их шапкам и курткам.
– Может ли что быть более ребяческим, чем позволять другим все делать за нас? – рассмеялся Бу. – У нас нет собственных денег, и если мы хотим потратить грош, нам приходится просить его. Каждый раз, когда торговец предлагает мне апельсин или гроздь винограда, я чувствую себя словно в детстве, когда мне приходилось на ярмарке проходить мимо прилавка со сладостями. Потому что в кармане у меня не было ни медяка.
– Я уверена, что мы переменились с головы до ног, – сказала Гертруда. – Если мы вернемся в Швецию, вряд ли люди признают нас.
– Как нам не думать, что мы превратились в детей, – подхватил Бу, – если нам суждено раскапывать картофельное поле не шире пола в хлеву, а затем боронить его орудием, сделанным из толстой древесной ветки, а за лошадь у нас крошка-ослик? И вместо настоящей хуторской работы мы забавляемся виноградарством.
Бу закрыл глаза, чтобы легче было думать. Гертруду внезапно поразило, как он чудесным образом стал похож на Ингмара Ингмарссона. Все его лицо излучало мудрость и сосредоточенность.
– Все это, однако, несущественно, – сказал Бу, – важно то, что наше отношение к жизни и к окружающим стало детским, мы думаем, что каждый желает нам добра, несмотря на то, что некоторые очень нам враждебны.
– Да, Христос, видно, больше имел в виду сознание, когда произнес эти слова, – заметила Гертруда.
– Сознание наше уж точно переменилось, – сказал Бу.
– Ты не замечал, что теперь, когда приходят невзгоды, мы не маемся ими днями и неделями, но вскорости совершенно забываем о них?
Тут кто-то позвал их завтракать. Бу нахмурился: он мог бы ходить и разговаривать с Гертрудой целый день, не вспоминая о еде. Ему было так радостно все утро, что он начинал чувствовать справедливость слов колонистов о том, что для счастья человеку достаточно жить в мире и согласии со своей жизнью. «Я вполне удовлетворен нынешним положением дел», – размышлял он. – «Как бы много я ни думал о Гертруде, я уже не мечтаю жениться на ней. Та мучительная любовная болезнь, которая в прежние времена часто бывала для меня пыткой, теперь оставила меня. Теперь я вполне доволен и счастлив, если могу ежедневно видеть ее и служить ей».
Ему хотелось рассказать Гертруде, что он совершенно переменился и чувствовал себя во всех отношениях как ребенок; но он был слишком застенчив; он не находил нужных слов. И всю дорогу домой он продолжал думать о том, что ему действительно следует рассказать Гертруде о своих изменившихся чувствах, чтобы она была спокойнее в его обществе и могла положиться на него, как на брата.
Они вернулись в колонию на закате. Бу уселся под старой сикоморой за воротами. Ему хотелось как можно дольше оставаться вне дома. Когда все остальные зашли внутрь, Гертруда спросила его, не зайдет ли и он.
– Я тут сижу и думаю о том, о чем мы говорили утром, – сказал Бу, – и представляю себе, что если бы Иисус проходил здесь, как он, верно, часто делал, когда еще был на Земле, и подошел бы, и присел бы под этим самым деревом, да и сказал: «Не сможете войти в Царство Божье до тех пор, пока не будете как дети малые».
В голосе Бу был оттенок мечтательности, словно он думал вслух, а Гертруда спокойно стояла и слушала.
Тогда, спустя мгновение, он продолжил:
– Я бы ответил ему и сказал бы: «Господи, мы помогаем друг другу, ничего не прося взамен, подобно детям, а если мы рассердимся на брата, то это ненадолго; прежде, чем наступит ночь – мы снова друзья. Ужели ты не видишь, Господи, что мы совсем как дети?»
– И что же, по-твоему, ответил бы Иисус? – тихо спросила Гертруда.
– Он продолжал бы сидеть и снова сказал бы: «Вы должны быть как дети, если хотите войти в Мое Царство». А я сказал бы ему, точно так же, как сказал прежде: «Господи, мы любим всех, как любят дети. Мы не делаем различия между иудеем и арменином, между турком и бедуином, между черным и белым. Мы любим мудреца и простака, высокого и низкого, и одинаково делим наше имущество с христианами и магометанами. Так разве не можем мы, Господи, подобно детям, войти в Царство Твое?»
– И что бы Иисус ответил на это?
– Ничего. Он просто сидел бы тут и тихо повторял: «Вы не можете войти в Царство Мое, если не станете как дети малые». Теперь я знаю, что Он имеет в виду, и я скажу ему: «Господи, даже в том я стал подобен ребенку, что уже не чувствую более любви, которую испытывал прежде, но возлюбленная моя для меня подобна подруге, дорогой сестре, с которой я могу бродить в зеленых лугах и рвать цветы. Разве не так, Господи?»
Внезапно Бу прервал свою речь, потому что стоило ему произнести эти слова, как он понял, что лжет. Словно Иисус действительно был там и смотрел в самую его душу, и мог видеть, как любовь его растет внутри него, разрывая его сердце, словно хищная зверюга, за то, что он отрицает ее существование в присутствии возлюбленной.
Он зарылся лицом в руки и простонал:
– Нет, Господи, я не такой, как дитя малое; я не способен войти в Царство Твое! Может быть, другие способны, но я не способен загасить огонь в душе моей и умертвить жизнь в моем теле. Но, если будет на то воля Твоя, я позволю этому огню пожрать меня, не ища удовлетворения моим стремлениям.
Долго сидел Бу под деревом, плача, побежденный своею любовью. Когда же он, наконец, поднял глаза, Гертруды уже не было; она исчезла так тихо, что он и не слышал.



Перевод: Н.МУШКИН































































































Дебора Фогель: ЦВЕТОЧНЫЕ С АЗАЛИЯМИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 18:36

1. УЛИЦЫ И НЕБО

В тот день улицы объяло небо. И небо было серым и теплым. Всегда, когда небо сереет, улицы становятся измученными и сладкими, словно серые, теплые моря. В тот день все, кто находился на улицах, просто погибали в ожидании какой-то негаданной встречи. Как было уже однажды когда-то.
В конце концов людей охватила беспомощная и непонятная тоска по повести длинной и подробной, с точным описанием судьбы героя, пусть даже немного старомодной. Такая повесть должна была, конечно, начинаться словами «В тот день…», «…в серый день с улицами, похожими на серые сладкие моря… (далее календарная дата) по улице шел господин Л., мужчина в светлом пальто и черном котелке, и подводил итоги всей своей предыдущей жизни».
«Та повесть должна была быть выдержана в таком стиле, и более-менее подобное содержание должно было быть заложено в романе, по которому вдруг взяла такая внезапная, окончательная тоска.
Собственно, об этом и говорилось: какое направление примет жизнь, что может случиться на протяжении целой обыкновенной жизни, и как происходят человеческие судьбы из ничего: из голубого воздуха, из вещей, причастных к липкой скуке, из единственной банальной встречи?
И как до сих пор неустроенное, хотя прошло уже столько лет, дело, начал докучать давний вопрос: как жить? При всем при том он оставался таким же банальным, как некогда, и таким же незначительным в своей банальности, как и тогда, в тот, первый раз.
В серых, как море, улицах тем временем начался новый роман обыкновенной жизни, фактически незаметный пока большинству.
Улицы из этого романа пахли гибкостью, стеклом и прогулками.
Пахли чем-то пока непривычным: твердостью и округлостью предметов.
В тех улицах, словно липкая раскисшая масса, пространство твердело в вещах странного вида: в разного рода округлостях и плоскостях, в большинстве своем белых и серых.
В этой повести давались полотнища белого наполненного пространства, понимаемые в качестве событий; в этой повести выступали стены: густые, словно жара, словно тоска.
Стены: они еще белее, чем в действительности, в дни, слепленные из серого неба, из ожидания, меланхолически белые, либо твердого белого цвета».
И вещи тут подобны округлым, квадратным, прямоугольным плоскостям. (В обычной номенклатуре это: платья, мебель, асфальты и люди). Люди из этой повести живут такими вещами, как: плоскость и округлость, белая, серая, цветная; ждут ее: как единственное событие. И так начиналась более менее первая глава этого романа:
«В сером небе стали стены, белые, как атлас. Стали стены, на вид как лак и как бумага. По улицам шли люди: фигуры, изъятые и подобранные в романе, называемом — жизнью».






2. УЛИЧНАЯ ПЫЛЬ

Собственно, в это время, — был апрель, первый месяц клейких полдневных листьев, — случилось вот что: у края белого тротуара закружилась горстка выцветшей пыли и рассыпалась в бледном пока воздухе, очень низко, может быть, выше тротуарного асфальта.
То же ни о чем не говорящее происшествие, при его годичной и двухгодичной давности, позволяло утверждать, что все вернулось на свои обычные места и покатится дальше и в обозначенной очередности, и в согласии с прежними правилами.
И, наверное, поэтому само это происшествие стало вдруг для людей таким важным, и поэтому вызывало нежность, так как с людьми случались события бесповоротные.
Именно это происшествие стало точкой отсчета для целой серии странных событий, где все происходило совсем по-другому, нежели обычно, и нечто другое, нежели обычно, становилось важным.
Так начиналась ежегодная серия банальных событий, таких как: липкая лакированная жара и прогулки по улицам; кобальтовые «сады вечерних улиц» и тоска по резким предметам; предметы: различные предметы, округлые, прямоугольные, квадратные; предметы твердые, липкие, эластичные, и банальные встречи: встречи, подобные душистым металлам.
И наконец: дело с «надломленным счастьем» — так, собственно, называлась та вещь в хрониках жизни, известная, уже привычная. Каждый жизненный шаг предполагает какое-то проигранное дело и какой-то план счастья.
От выцветшей горстки пыли веяло запахами жары и неведомых возможностей.
И не было уже больше потерянного времени.






3. ДОМА С РИТМОМ

Шум и твердые движения предметов еще неготовых и неиспользованных могут с достаточной силой засвидетельствовать, что жизнь полна смысла и что потерянного времени нет.
Затем так случается, что в сереющей пустоте пространства фабрик сукна и стекла, бумаги и металлических изделий, повсюду создают теплую и эластичную материю самой жизни, и что сладость, вытекающая каплями из души человека уже с седьмого часа серого утра (называемая в разговорах энергией), — только совершенная машина, перерабатывающая терпкую скуку и медленность мира в решительные свершения.
С некоторых пор на белой тишине настаивала всякий раз другая фабрика. Поначалу — липкая, тяжелая глыба, спустя некоторое время она затем становилась грустной и беспомощной бумажной массой.
Той весной 1933 года в городе снова остановилось несколько фабрик. И на улицах снова виднелись люди, у которых было слишком много времени, которые уже забыли, как выглядит приключение с усталостью.
Сидели на уличных лавках ближе к важному полдню; на лавках больших бульваров усаживались уже поутру, в бледном и влажном седьмом часу; затем: в синие вечера, в самых электрических реках, и над ними — триумфальная реклама «Ford» и пасты для зубов «Odol».
Останавливались перед витринами больших магазинов: перед дамскими нарядами, безделушками, с восхитительно звучными, изысканными в каждой линии, ткущей названия: «Jean Patou» и «Molyneux»; перед рядами галстуков, — наилучшие галстуки — марки «Rekord».
Вначале ноги не хотели идти, а потом уже шли, не останавливаясь.
На уличных лавках сидели люди и смотрели в землю, на серый бетон тротуаров; на лавках сидели люди, которые не чувствовали усталости и не знали деревьев, взрывающихся маленькими, липкими листьями.
На фабриках теперь все машины были неподвижны; печальные, как скучные люди и бумажные изделия. И ныне плоские и невыразительные: неопределенная тоска; люди, которым некуда идти поутру, с седьмого часа.
Так проходит первый месяц липких почек и голубой, легкой, ни к чему не обязывающей будто бы атмосферы.






4. ВЕСНА И ШЛЯПНЫЕ КАРТОНКИ

Тем временем по утрам полотнищами сочной зелени развевалась весна, состоящая — при ближайшем рассмотрении — из ладонных листьев каштанов и листьев сирени, без претензий «похожих на человеческие сердца».
Море зелени волновалось тогда между окнами домов и трамваев; подбиралось к полдню, словно серые воды моря, чтобы прижаться к ним, как только наступит полдень, а под вечер затвердеть в настоящие глыбы зелени.
Так прошел второй месяц липких почек и небесного воздуха.
Тогда было решено — хотя, по сути дела, и теперь, как всегда, — было не для кого и незачем, — решено «жить», и все понимали это слово, — «жить».
И началось приготовление к дням, в которых тепло цветет, словно круглый, чудесный стеклянный цветок, — будто готовится кто-то к долгожданной встрече.
И та история с зеленью понималось в качестве встреч с самой жизнью, с великим событием жизни, представленным на этот раз — как принято в такое время, — и беспомощной лакированной жарой, и, как обычно, неслыханными возможностями.
Потом это событие приобрело развитие в виде неслыханно банального происшествия, собственно, как всегда, а именно: все тротуары и улицы разом засыпал блеклый картон и бумага из сумочек и коробочек от шляпок и дамских готовых платьев, — как розовые лепестки каштанов засыпают серые июньские улицы.
По тротуарам же и скверам расхаживали женские торсы: античные торсы в завитых прическах, без глаз; безглазо — в волнах мясистой зелени, в громадах разнообразных, необычных и деликатных событий, которые случались вокруг и должны были вскоре произойти.
(В античных торсах, в бюстах парикмахерских витрин и в дамских уличных бюстах, — слепыми глазами высматривает происшествия жизнь, напряженно смотрит на неизведанную дрожь счастья, на его неведомые возможности).
То, что было человеку по силам, — сделано: это была аранжировка приятия, предуготовленного жизнью. И при том должно было оказаться, что фарфоровые торсы с грудями не умеют принять жизнь как-нибудь иначе, чем только новыми, еще ненадеванными платьями.
В тот год были в моде и в обращении материалы мясистые и крупнозернистые; из красок же: теплый хром и матовая, созерцательная сиена. В них еще звучала тусклая тоска, беспокойство материалов бытия.
При этой способности открыто также непонятное, но вместе с тем несомненное свершение новых, еще гибких и неиспользованных материалов: замечено, что они дают возможность забыть о вещах потерянных, тех, что больше нельзя исправить; это потом может помочь жить.






5. СЕРЫЕ МОРЯ И РАКУШКИ СЕРДЕЦ

На берегу серого Балтийского моря зеленеют тополя в желтом песке. На берегу серого моря лежат тысячи ракушек, выплеснутых водой, волнуемой серостью; жизнью.
В сером море летних улиц теперь тесно от запаха морских трав. Этот запах водит по улицам, будто внезапные и скрытые возможности, беспокойство.
Теперь лето.
И теперь люди понимают, что жизнь, которая отказалась от «ожидания», — так называлось начало неловкой и липкой тяжести в человеке, — в действительности печально и бесплодно: ракушка, выброшенная душным морем тоски.
Тогда люди снова испытывают желание такой, как некогда, совершенно беспомощной тоски.
И вдруг на улицы начинают обрушиваться большие листы проигранных дел, и становится категорически несомненным то, что можно опоздать к каким-то безвозвратным жизненным событиям, и что никогда потом ничто не происходит, как в первый раз.
В такой серый, как тяжелое Балтийское море, день, в его блеклом свете нельзя было хотеть «собственно, того, что достижимо».
В такой день, когда улицы как моря, отражающие серое небо, — ничто не может унять сожаления от пропавших дел.
И все-таки: сколько дней в жизни, столько людей. Нужно забывать: еще всегда что-то нас в жизни ждет.






6. ДОЖДЛИВЫЕ ДНИ

Потом началась череда дождливых дней. Согласно календарю, эти дни должны были быть будто из желтого лака, липнущего к пальцам, к душе с непонятным размахом, в котором все приобретает смысл неожиданности.
Тем временем дни обвивала постная, тупая серость, и нужно было вновь опереться о яркую стену плакатов, имитируя ожидание встречи с кем-то, хотя ждать было некого.
Иногда в полдень и в сумерках все бывало даже точно как в немодном, вышедшем из употребления шлягере, в котором говорилось о том, что «счастье нужно рвать, словно спелые вишни, до тех пор, пока чары и время не вышли»…
Это были очевидные слова, напоминающие клейкий заброшенный аромат сношенных до остатка платьев, и каких-то давних, беспомощных ситуаций, о которых хотелось бы забыть без остатка, с воспоминанием о которых жить невозможно».
В те дождливые дни 1933 года было оправдано нечто, как принадлежащее к жизни, те вещи, та фатальность, которые некогда случались с людьми. Но, как обычно случается с делами, вещами ближайшими и потому банальными, — это показалось неправдоподобно далеким от жизни, и, право, будто кем-то придуманным. Тогда замечено вдобавок, что даже фигура героической жизни, которая с самого начала связана с прямоугольным типом движения, располагает каплей меланхолии в своей серой удлиненности линий, в грустных повторах; и что, в виду всего этого, возможно, жизни нужна капля меланхолии?
Так впоследствии открылись неожиданные шансы: все поступки «сломанных сердец», «прогулки по улицам, которые ничего больше не хотят» и «ожидание жизни». Все это соглашалось принадлежать жизни.
В те серые от дождей дни, в баре «Фемина» целый месяц кряду проигрывалось каждый вечер танго с текстом… «что или все, или ничего»…






7. ЦВЕТОЧНЫЕ С АЗАЛИЯМИ

В городе голубоватой серости, пяти миллионов ног, расположены также магазины с огромными, плоскими, округлыми цветами.
Азалии из цветочного магазина на углу бульвара Монпарнас в Париже совершенны. Цвета лососины и оранжевого цвета, в ста оттенках представляют цвет умело маринованной рыбы и цвет округлого апельсинового плода.
Азалии с бульвара Монпарнас, в отличие от обычных цветов, не нуждаются в протяжных и созерцательных ароматах. Они существуют уже, будто сделанные из атласной жести, жести, лишенной запахов: всю свою душу они вложили в цвет, непонятный, словно металл жести, и исполненный печальных откровений.
Это происходит летом 1933 года, одновременно с описанными событиями. По шумному бульвару Монпарнас внезапно проходит огромная грусть, жестяное море меланхолии. Она неизвестно как появляется из цветочного с азалиями.
День сегодня серый и сладкий, один из целой серии; люди ищут для рук твердых предметов, или серых стен и стен с цветными плакатами; находятся в поиске выразительных и однозначных событий; а то, что происходит с цветочными с азалиями, в сущности, весьма напоминает дела давно известные и весьма обычные, но долгое время невозможно трудно вспомнить, откуда тебе известна эта тяжесть, тупая и бесцветная. И вдруг вспоминаешь, что она случается всякий раз тогда, когда какая-нибудь вещь в нашей жизни подходит к концу, и с ней ничего больше случится не может.
У этих цветочных с азалиями, исполненных будто бы из меланхоличной и в то же время жесткой жести, которые словно испытали все возможные запахи, существование внезапно превращается в линию, долгую и серую, где все уже улажено, и все, что должно было случиться, произошло.
И внезапно становятся невыносимыми вещи совершенные, и сладостные встречи, и искусные оранжевые азалии. И внезапно и бессмысленно хочется, чтобы комнаты были какими-то неправильными, чтобы комнаты были слишком большими, заполненными людьми и устройствами; и «потерянными судьбами», и «ошибочными романами», и «несчастливой любовью»…
Это взбирается и оплетает сорняк тоски от дел, полных грубого одиночества; и от драных лопуховых листьев разлада.
Будто гротескное мотто тонкого рассказа бытия, растет следующее предложение: «среди совершенных вещей больше нет места для жизни… Оттуда происходит скучная грусть, оттуда прощание, сопровождающее каждую прекрасную вещь. Поэтому людям нужна капля сырого расстройства в грубом прощании вещей».
Подумать только, — к этим далеко идущим предложениям привели созданные как бы из грустной жести пустые азалии!
Но так всегда получается, — ничего не значащие вещи напоминают о самых важных в жизни делах.






8. МАРШИРУЮТ СОЛДАТЫ

Потом, в один прекрасный день, людей охватила какая-то безобразная спешка: отработать все, что надлежит в жизни. Собственно, так это и формулировалась: «отработать жизнь».
Пока в этой атмосфере катастрофического напряжения не возникло предположение о том, что мир все же покоится на древнем, просчитанном и основательном месте, и что всегда еще можно «возвратится к жизни». Выглядело это предположение следующим образом.
По улицам маршируют солдаты. Маршируют большими прямоугольниками. Одетые в серо-голубые мундиры, серые, цвета дня, лишенного солнца. А на голубых солдатских мундирах — четыре пуговицы, начищенные до блеска, только четыре округлые пуговицы.
Люди-солдаты расположены аккуратно, как пешки. Теперь: левая нога идет вверх; теперь: правая нога; потом каждая нога вновь возвращается к асфальту под простым тупым углом улицы. И вдруг кажется, что они думают ногами, созерцают ногами, в марше погруженные в какое-то дело, угловатое и плоское, — возможно, думают о подлинности этого марша в больших голубых прямоугольниках из солдатских мундиров с блестящими пуговицами?
Ежедневно в определенном, указанном свыше, одном и том же месте из голубого прямоугольника хлестал фонтан грубых голосов: чаще всего пелось какое-то танго, выдержанное в коротком ритме марша.
Тот маршировочный силлогизм в то лето казался не более, но и не менее бесцельным и ненужным, что и любое другое происшествие. Никто больше даже не удивлялся тому, что его можно трактовать смиренно, в соответствии с жизнью: как нечто приемлемое, и оттого понятное.
Так мы никогда вполне не знаем того, что может стать в жизни важным; что каждая вещь может быть понята по-другому, нежели принято: этот голубой прямоугольник марширующих солдат в то лето помог «возвратится к жизни». Их занятие так сильно напоминало саму жизнь.
По очереди цвели: жасмин, акация, затем липа.
И снова, на мгновение, было «слишком мало жизни», как тогда, когда счастье определяется его мерой и велит накапливать «жизнь».
Это устроил голубой прямоугольник солдат; он выполнил роль счастья в то лето, избавленное от жары, от мух.



9. КОРАБЛИ, ВЕЗУЩИЕ ЗОЛОТО

Так, собственно, было: все то, о чем до сих пор говорилось, разыгрывалось летом 1933 года, именно вот так.
Все это было подлинным. И, как сама жизнь, важным для людей, пусть мир и заполняли события, причитающиеся к совсем другим порядкам и сериям.
Те, остальные — то были дела, связанные с судьбой материи. И, собственно, говорилось — это нельзя было назвать по-другому — об упорядочивании дел этой материи, беспомощной, предназначенной, вместе с ее судьбой, людям. Через некоторое время сквозь мир прорастают сорняки беспорядка, и тогда люди находят странные, слепые потребности и страсти: переставлять и переделывать, упорядочивать жизнь как-то иначе. Собственно, теперь и настало такое время.
Но сперва это событие приобрело следующую форму: на улице Скарбовской, номер 28, под поцарапанной дверью в стиле бидермайер ждут безработные. В каждое первое и пятнадцатое число поднимаются наверх, по впалым истоптанным ступеням. Согласно алфавитному порядку. Потом снова ждут. Хотят переждать неисчислимое время, покуда не начнется «жизнь».
В то же время уже больше не знают, что сделать из липкой материи с золотом; из жизни и счастья — короли угля, жирной нефти и спичек. Слишком много вещей существует для них на свете, и им неизвестно, что делать с грудами ненужных продуктов.
Тогда же происходит нечто, способное проиллюстрировать то, насколько что-либо может стать важнее существующего и принадлежать в равной мере к жизни, — как однажды уже оказывалось около парижских азалий и марширующих солдат.
Именно в это время как-то так вышло, что на свете осталось слишком мало золота, и что уже давно проросли драгоценные стебли его сорняков сквозь грязные груды вещей, которые можно купить. Тогда страна Америка, пейзаж сконцентрированный и полный стойкого равновесия, — начала отбирать свое золото у сонной и распутной, мягкой и политизированной Европы.
Из портов Европы выплыли корабли «Berengaria», «Liverpool», «Georgika», а один безумный корабль даже назывался — «Manhattan».
В 250 неуклюжих, закрытых в трюмах сундуках плывет в океане красный метал. Никто не обращает внимания на этот безымянный невероятный транспорт, никто не думает о том, что золото обменивается на вещи: на платья; на ботинки; на картофель.
Во всем же этом мероприятии может оказаться важным, например, пейзаж из красного золота и невероятного кобальта моря, исполненный непонятного, но вместе с тем более чем определенного, содержания.
Но люди пока этого не видят. В безработных людях из-под двери на улице Скарбковской, 28 еще виден липкий осадок дней, когда они перерабатывали для жемчугов чужих женщин, надушенных «Парижским сумраком», духами, предназначенными для неизвестного какого места в платье, материю жизни, постную и жирную, невыразительную и зловонную.
Еще пропитаны клейким и плоским запахом скуки и горечи, жесткой, как лист лопуха. Еще не чувствуют счастья, которое распространяется повсюду, где находятся твердые вещи, пахнущие движением и металлом.
Это еще незаметно в плановой эпопее жизни и ждет, когда все остальное будет наконец улажено. Но уже сейчас заметно нечто, что вот-вот случится. Уже разлеглось в липком воздухе этого положения под дверью учреждения безработных; киснет в этом пустом стоянии, отгороженном от остального мира.
Скоро придет. Примет форму едкой тоски по серому шуму; по беспомощной сладости плоских вещей; по твердости исполненных округлой полноты и ласковой меланхолии прямоугольных предметов.
Тогда не будет больше времени для вопросов «зачем» и «для кого».






10. КАЛЕНДАРНОЕ ЛЕТО

В конце концов пришло календарное лето, и можно было вернуться к обыкновенной очередности упорядоченной жизни. И больше не нужно было считать, чтобы не впасть в какой-то фатальный ряд происшествий, приблудившихся из чужого измерения, из неких, которые нигде не прилепляются, побочных времен, которые вовсе не похожи сами на себя.
В первородном же плане тех дней расположена печаль всего, что может произойти и что принадлежит жизни; эти дни — будто вовсе жестяные, из жести опытной и грустной, будто бы лакированные беспомощностью. И таково, собственно, будущее жизни.
Теперь не шли больше врозь: извечная, жестяная беспомощность человека, липкая лакированная жара; пропавшие вещи и отцветающие акации; прогулки по округлым площадям и желтизна деревьев.
Зеленые, мясистые листья, глыбы ароматных цветов и надломленные дела теперь и далее принадлежали самим себе; и вновь можно было все это вместе обнять одним названием, взятым из непривычной, неиспользованной еще терминологии: дни металлических, жестких платьев, и рук, и цветов. Металлы, лакированные поверхности, прогулки по улицам и площадям содержали в себе натянутость, одинаково беспомощную и сладкую. А лето — все словно из металлов желтых и серых.
Люди же были как-то по-своему счастливы; так, собственно, выглядело то, что мы называем счастьем.
Только люди, о которых говорится, что они «сломаны уже навсегда», не умели почувствовать даже печаль. Им казалось, что это одна из тех историй, нелепых и непонятных, из которых состоит обыкновенная жизнь.


Перевод с польского: ДАНА ПИНЧЕВСКАЯ
Редакция перевода: РАФАЭЛЬ ШУСТЕРОВИЧ































































































































































































Александр Авербух: ОБЩИЙ ЯЗЫК

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:48

+++
не будет другого

рассеянно мутного
                                  света

но пришлого доброго слова
                         чудовищного ответа

                 тоже не будет

молчания вящих ссадин

где выведут тихо
               и кукол немых рассадят
на ватных качелях
               под купол греха чужого

последней вечери

молчания воздух прожженный

ввысь воспоет
          розой сердца
               но губы его не дрогнут

и кровь не моя
          потечет
          под змеиный язык
                 огромный

когда за правду эту голову
              отсекут

                   а выше
     алого света

копье пронесется вблизи

                   вот мы в поле небесное

                     вышли
божьего духа
                        где

                   ветр по траве

            сквозит

+++
набожная во мне христианка
утром кажется полоумной буддисткой
умершей от бессонницы иудейкой
запекшейся в рыхлой кровати индейкой
жирной касаткой
похотливой самкой
пылесосом с глухой насадкой
всё. она больше не впитывает усталость
забыла всё что ее касалось
когда-то зудило
торжественно заводило
и что теперича мне осталось?
забыть вашего будду
уверовать в стройного кришну
лоб до крови разбивать перед божком букашным
сном упиваться в чужом гараже алкашном
на скрипуче-певучей кровати
в пригородной палате
милый глянь на меня и сплюнь
как я лежу тут и сплю
царица в цветном халате
в позе обыденно-праздной
владычица гнезд алмазных

+++
это когда об одном
            об одном
говорят милый располагайся –
                  это твой дом
и я засыпая слышу над собой их быструю болтовню
а сам ни слова не
              вы
                  ро
                     ню

слушай прохожий ты посмотри
как во мне толкаются
               тихони
                     очкарики
                             бунтари
как возвышенный внутри бьется позыв
как с кровати
         сблевывают в тазы

всё находит общий во мне язык

и так привольно дышится
когда один идет а другой
    покачивается
а у горла водоросли
                   колышутся
пласты иловые
   сворачиваются
прохаживаешься как аквариум
преподносишь себя на
             весеннем блюде
когда сквозь тебя разговаривают

мухи
        собаки    деревья

             люди

+++
нависнув каплей нарочитой
в подвальный воздух темнота
где кто-то всхлипывал
                 и причитывал
и вымерзала нагота

на нержавеющей цепи

уйдем в далекий угол мягкий
и терпким духом засопим
о каменеющем порядке

расторгли стиснутые сны
в пробелы адового омута
неясных слов
                      вещей простых
которых шея в обруч согнута

едва ль увидите воочию
где соловьев ночного сада
стекают головы песочные
на дно
распахнутого ада

+++
как-то дорога рябиновый свет
                 и вода
пожимают плечами
          резиновые города
лёг и лежи в мятной дури
               зрачками води

             господи

                 кто его знает

где выйти
         направо пойти

не разобрать

этой страшной
         шипящей соды

сонный берег вдается в бока
         словно там
                   говорят мне
                чрез многие воды

         каменным голосом
              облака

Анастасия Афанасьева: ВРЕМЯ ПТИЦ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:41

МАЛЬЧИКИ И ШАР

СТРАЖИ ШАРА
Из орехового древка и тонкой бечевки в детстве получался лук. Теперь я делаю лук из совсем другого материала. Я натягиваю легчайшую тетиву благодарности – слышишь, ты, мое древко? И отдаю ему – чтобы стрелял прямо туда, в голубое, стрелой, которую никто не видит.
Я не знаю другого способа легкости, кроме благодарности. Ее невозможно вызвать специально – она появляется сама, как живое существо. И, как живое, ее можно только беречь и охранять.
Лук держит тонкий-тонкий мальчик. Он выходит из оранжевой глубины внутри меня, когда я вспоминаю что-то – такое что-то, тяжелое, как свинцовые гирьки. Мальчик выходит, разбрасывает их, стреляет, тетива неслышно звенит.
Другой мальчик закрывает мое лицо черным листом бумаги, если чувствует, что пора. Он тоже живой, как благодарность, но появился не внезапно, а постепенно рос. Он был медленным и неуклюжим раньше, а теперь – быстрый и точный. Он, мое искусство отчуждения, в котором я непрерывно совершенствовался.
Историю об отчуждении было бы проще показать, чем рассказать. Например, человек сидит, его лицо закрыто черным листом, а вокруг – песок, река, ветер, сильный ветер, много песка. Глаза, рот, нос защищены.
На внутренней поверхности черного листа показывают что-то совсем другое. Там что-то о внутренних лисах, их оранжевых хвостах, жестком мехе, о том, как они быстро-быстро убегают куда-то за поле, так, что и не успеваешь их заметить толком, о том, как они возвращаются потом, в другом образе, берут вас за руку и ведут – туда, где горит оранжевый свет.
Со временем тонких мальчиков внутри становится все больше.
О том, как они там живут, тоже проще показать.
Вот – большой шар, это он, человек, там, внутри. Мальчики стоят на этом шаре – по всей поверхности – так, что если смотреть издалека, картинка напоминает языческое солнце: человек в центре с мальчиками-лучами.
Каждый из них использует свой инструмент ровно тогда, когда нужно: лук, бумагу, что-то еще.
Преданные стражи шара.

ПОЯВЛЕНИЕ МАЛЬЧИКОВ
Возможно, они появились раньше, но отчетливо помнится, что мальчик отчуждения впервые закрыл меня черным листом в первый год трудового стажа.
Это произошло в Г-образном помещении, полном вшей, немытых больных, когда я сидел в кабинете, смежном с кабинетом заведующей. Она болела раком, носила парик и учила других переоценивать вещи. Она говорила: «Вот если бы вы гнили изнутри, как я».
Больных раздевали до пояса, их голые тела опрыскивали дихлофосом. Из носа и глаз сотрудников после этого струями текла разная жидкость, а платяные вши никуда не исчезали несмотря ни на что.
Я сидел в кабинете перед треугольными черными часами, пачкой историй болезней и смотрел, как на внутренней стороне бумаге лисы быстро-быстро перебегали поле.

СМЕРТЬ МАЛЬЧИКОВ
Однажды все они вдруг умерли. В один день. Когда это произошло, я смотрел в глаза другого из самой глубины своего шара. Эта глубина так глубоко, что цвета там уже (или еще) нет. Чем дольше я смотрел, тем ярче светился мой шар.
Мальчики суетливо бегали по его поверхности и пищали, что слепнут. Я слышал их, но не обращал внимания, я смотрел.
Они отрывались от поверхности, как акробаты, закрыв глаза ладошками, и улетали в невидимость.
Шар, подвешенный в воздухе, вращался и сиял.
Окружающее подступало к стенам моего шара, который ничего не боялся. Каждое колебание воздуха отзывалось в нем ответом.
Я был открыт.
Целый, но мягкий, как губка, я предал моих мальчиков, их тоненькие голоса, ради одного – единственного – несовершенного – но собственного голоса.

ЧУВСТВО ВИНЫ ЗА МАЛЬЧИКОВ
Наверное, я не должен был плодить внутренних мальчиков, а должен был что-то сделать. Например, с «мочевой» палатой.
«Мочевой» в том отделении называли палату, в которой лежали шесть человек, практически не встававших с постели. Два идиота, у одного постоянно были приспущены штаны и член болтался, несколько совсем уже дефектных шизофреников. Туда же в качестве наказания периодически переводили жалобщика – шизофреника, любившего писать графоманские стихи и жалобы главному врачу, премьер-министру и президенту. В этой палате стоял невыносимый запах. Она называлась «мочевой», поскольку все пребывавшие там тяжело больные постоянно мочились под себя. Оказаться там, имея хотя бы долю здравого рассудка, означало оказаться в аду.
Отделение это уже несколько лет как закрыто.
Там умер мой первый больной – слабоумный дедушка, в прошлом летчик.
Там невозможно было носить свитера, потому что одежда пропитывалась необъяснимым запахом.
Там я впервые столкнулся с подлинным лицемерием.
Там обломались мои надежды и юношеская экзальтация.
Там я после нескольких глупых попыток что-то изменить ушел глубоко в песок.
Тогда мои мальчики умирали и воскресали дважды в день. Я выходил с работы и приходил к той, с кем мой шар вращался и сиял. Утром я уходил, и снова становился внутри языческим солнцем с мальчиками-лучами.
Меня засыпало песком – этот песок был ожиданием и терпением.
Я не собирался никуда уходить, я ждал.
До тех пор, пока зимой мне не позвонили и не предложили перейти работать в другое место.
И я сорвался оттуда – с осознанием – что есть некие вещи, которые невозможно изменить в одиночку. Только синхронный поступок мог бы сдвинуть что-то – но способности и воли к такому поступку нет.

САМЫЙ ГЛАВНЫЙ МАЛЬЧИК
Самый главный мальчик — с крыльями и шатен. Он машет ими, и мы поднимаемся чуть-чуть над землей – и так едем в трамвае, едем в метро, попадаем домой. Он удерживает меня на расстоянии два сантиметра над – а больше и не нужно.
Даже на такой высоте можно развить гораздо большую скорость, чем если просто идти. Воздух там становится чуть-чуть другим, едва свежее.
Мальчик машет крыльями, и мы летим до перекрестка.
За поворотом нас встречает лис – берет за руку и ведет туда, где горит оранжевый свет.

МИШЕНЬ И СОЛНЦЕ

Возрастание концентрации солнца происходит вне зависимости от времени года. Собственно, неважно, что там: то ли июль, когда наступление лучей происходит действительно, то ли ноябрь, когда известно что.
Солнцу в отношении отдельного человека вдруг кажется, что оно должно присутствовать в его пространстве круглосуточно. И непременно в зените.
Нет никаких средств, чтобы скрыться. Выбор невелик: то ли согласиться с круглосуточным светом, то ли нет.
В случае согласия – почти гарантирована гармония, в обратном случае – только диссонанс, и ничего больше. Изменить ситуацию до поры нельзя.
Солнце все равно будет светить: так нужно.

*
Это не то солнце, которое все сжигает. Оно — высвечивает. Вот, очень подходящее определение: ясный день.
Вообще хорошая штука – эти затертые речевые обороты. Ясный день, ясный день, ясный день, ясный день. Если повторить такой оборот-штамп много раз, вначале исчезает смысл, потом исчезают стойкие ассоциации, связанные с ним, и при должном внимании подобная речевая конструкция вдруг может приоткрыть себя, свой изначальный смысл. Они же не зря, действительно, вот так прижились. Не приживается же, например, оборот «проточный день», потому что ничего толком он не выражает. А ясный день – выражает, еще и как.
Ясность дня, дневную ясность, день и ясность, ясность днем.
Это солнце – вот такое.

*
Слова сами по себе многое объясняют, главное слышать. Слышать – главное.

*
И, значит, ясность.
Ярко освещенный асфальт, деревья отбрасывают перпендикулярные и точно соответствующие своим контурам тени, дома стоят прямые, светлые и квадратные, люди идут совсем телесные, и все – видно, и все – понятно.
Окружающее лишается той тайны, которая за предметами и которую можно почувствовать, как, например, внезапно наступающую воду. Даже не воду в собственном смысле: угрозу воды. Там – шум какой-то, едва слышимый, и это наверняка – вода, и то ли она хлынет сейчас, то ли нет, то ли ее течение как-то влияет на все эти деревья-дома-асфальты, то ли нет. И еще она сама в себе несет какое-то нечто: мало того, что в толще у нее некая неизвестная жизнь: там еще и дно должно быть. (Если вода, то непременно где-то дно). А что там, на дне?
Ничего этого нет, когда ясность.
Ясность повсеместная — куда ни посмотришь, все освещено, и стоит прямо. Внутри – то же.
Солнце поселяется внутри всех предметов и всего живого – и наделяет их таким внутренним нахальством, уверенностью и силой.
Быстрый, наглый расцвет.

*
Такой климат идеален для мелочей. Мелочи в солнечной ясности расцветают. Человек разветвляется. Появляются глупые мелкие привычки, такие же мелкие радости. Планы – и крупные, и мелкие. Социальная функция разрастается.
Самосовершенствование в мелочах.
Заработать денег, купить музыкальный центр, отправиться на дачу, пожарить шашлык, полежать на полянке (много раз), облиться водой. Прочитать эту книжку, и еще эту, и вот эту. Все книги – неслучайные.
Сидеть на работе на солнечной стороне, смотреть, как лучи падают сквозь решетку на стол. Пачка документов, каждая история болезни – в отдельной зеленой папке. Уделять этому внимание, помнить, что зеленый цвет – любимый, радоваться, что на новом месте работы все так совпало: зеленый цвет – зеленые папки. Рассказывать анекдоты соседу по кабинету, радоваться появлению на рабочем столе старого, совсем старого – почти нерабочего – компьютера, который можно использовать только в роли печатной машинки.
Радоваться поступлению больного – и его выписке, принимать их после выписки, следить за состоянием, переживать, если что-то не так, радоваться, если все так.
Радоваться и расцветать в мелочах – ключевое.
А под этим – твердая солнечная основа, казалось бы, неколебимая, уверенность, твердое, светлое пространство.

*
Подобная ясность очень обманчива, поскольку вода – есть. Есть и смена сезонов – не тех, которые на солнце не влияют, а тех, которые влияют.
И пока отдельное существование расцветает в подробностях на солнце, процесс, результатом которого является убавление солнечной силы – идет.
Но пока воздух мерцает, ясный, и все так понятно, что, кажется, единственное, чем можно заниматься в таких условиях – это ростом вверх и вширь.
И ты растешь. Там у тебя внутри эти, мальчики, включаются как нужно и когда нужно, тут, снаружи, внешний облик приобретает массу деталей. Он, просто силуэт изначально, все больше дифференцируется, и ты, наконец, становишься похож на индейца в боевой расцветке.
Точного выстрела ежеминутно требует окружающее – и ты отвечаешь на это требование, и стреляешь совершенно точно, потому что ничего не мешает тебе тщательно прицелиться, стрелы наточены, и руки не дрожат.

*
Человек цветной, уверенный, сильный крепко стоит на собственной основе. Вокруг – чистый воздух, ясные предметы, их точные движения. Понятность и охваченность всего взглядом.
Человек, распустившийся и проросший вовне массой собственных деталей. Жизнь, насыщенная подробностями. Детали – сочные и звонкие, беззаботные, как дети, уверенные в невозможности собственного исчезновения.
Человек сам как ребенок, ярко раскрашенный, стоит в движущемся круге из цветов.
Готовится стрелять.
Целится.
Попадает точно в центр мишени.

*
За мишенью – вода.
В центре мишени – солнце.

ЖЕЛЕЗО, КАМНИ, СТОЯЧАЯ ВОДА

ЖЕЛЕЗО
В какое-то вдруг все застывает и становится железным. Момент, когда это происходит, фиксируется мимолетным настроением, сигнализирующим: что-то не так. Тогда, например, ходишь по квартире туда-сюда: включаешь и выключаешь чайник, проверяешь почту, еще раз проверяешь почту, выходишь на балкон, куришь, пытаешься увлечься каждым из этих отдельных действий, спаять из них что-то одно – неразделимое, какой-нибудь такой дом действий, в котором – тепло и хочется находиться. Но не получается, ощущение не отпускает: некое неопределенное не так. И совсем непонятно, что.
Надо бы не отворачиваться от настроения, а смотреть на него прямо, открыто в нем стоять. Но чаще побеждает слабость и желание бежать с закрытыми глазами.
Резкая и отчаянная направленность вовне – увлеченность любым, каким угодно процессом — не то чтобы полностью спасает от настроения: паллиатив. Оно, это «не так», уходит куда-то вглубь, перестает быть замечаемым, но существует и как-то что-то определяет, исподволь влияет.
И вот – предметы: те самые мелочи, которые раньше росли и расцветали, вдруг становятся железными. Неподвижными.
Среди предметов – человек. Мечется, пытается выпрыгнуть, старается спровоцировать какое-нибудь движение. Стучит по одному предмету, по другому, хочет ответить им чем-нибудь – но – ничего, кроме железного эха – такое, знаете, специфическое «дзынь».
Человек разворачивается и начинает смотреть вовне: там, не знаю, рабочие перспективы, но и они какие-то железные, там, например, поле для социальной реализации – оно увлекает, и человек прыгает туда, но как-то неуклюже, потому что у него на ногах – по аппарату Елизарова.

КИСЛОРОД
Туда, где раньше было солнце – откуда-то, совсем незаметно и сразу, проникает стоячая вода. И все вроде бы то же – те же детали, те же мелочи, тот же чайник, но – сквозь воду, в воде, а вода – невидимая, и ничего не понятно.
Отсутствие движения в среде ощущается физически – и вызывает компенсаторное стремление к движению собственному, и человек начинает бегать по кругу.
Бежать – все тяжелее со временем: для бега нужен кислород. В стоячей воде – неизбежен дефицит кислорода.
Тут бы остановиться и осмотреться, но нет: хочется создать хотя бы видимость движения, и человек бежит. Происходящее – это бег среди неподвижных твердых предметов, ничем не насыщенный, кроме себя самого. В отличие от солнечного расцвета – в то время, когда расцветают мелочи, требующие синхронного движения с собой, в стоячей воде все движение исходит от самого человека, не являясь ничему ответом.
Оно бессмысленно, и непременно закончится остановкой.
Как жук, упавший в воду: вначале хаотично шевелит лапками, а потом замирает в стоячей воде.

КАМНИ
В такое время в воду падают огромные камни. Эти камни – последствия того, что было заложено в период расцвета. Они – материальное воплощение слова «итог» – падающее сверху, как внезапная кувалда. Вокруг камней происходят ритуальные танцы радости.
Ничего другого они не приносят.

ВЕЩИ
Железные вещи манифестируют. Бег между ними постепенно становится ходьбой, потом – ходьбой с закрытыми глазами. Запоминается и фиксируется расстояние от одной железной вещи – до другой. Возможно усовершенствование: поставить еще одну вещь, чтобы той, первой вещи и той, другой, она соответствовала. Заполнить некую пустоту, завершить незавершенность (только это: ничего нового не начинается). Обозначить стойкий ритм дня – от подъема до засыпания. Читать недопрочитанные книги. Или, если книги совсем новые – то не те, которые вызывают острое изменение, а те, которые еще больше упорядочивают и так присутствующую уже упорядоченность.
С течением времени вещи приказывают любить их: то, как они стоят, какие у них грани, их цвет. Вещи дополняются другими вещами, перекрашиваются, собираются, переставляются. Вещи проникают вовнутрь и делают из человека – тоже вещь.
В поле социальной активности все отлично, поскольку такое замершее положение всего – лучшее для соответстовия избранной социальной маске и совершенствования ее. Бессмысленные рабочие стычки, переплетения в коллективе, денежные вопросы – материальная основа – затягивают в себя и делают человека не просто вещью: социальной вещью.
Отсутствие кислорода становится привычкой.
От привычки появляется зависимость.

ГЛУБОКО
Но там, глубоко, продолжает жить это «не так». Оно напоминает о себе вдруг, когда из-за железной глыбы стабильности, вдруг начинает просвечивать нечто. От этого нечто – отворачиваешься, потому что оно – не входит в привычку, непонятно и чем-то, вероятно, грозит.
Когда лежишь на диване, еще не захваченный страстью – то ли к перемещению среди вещей, то ли к социальным играм, вдруг видишь, что вот, в окно падает луч. И он, луч, кажется мутным. И тогда, касаясь другого, вдруг испуганно замечаешь, что между твоей рукой, и того, другого, кожей, больше ничего не светится.
В этот момент чувствуешь — как это, когда побеждает вещь.
И, как тот жук, замираешь в стоячей воде.

ВНУТРИ КОРОБОЧКИ

КОРОБОЧКА
Коробочка совсем небольшая. В ней легко можно поместиться одному. Она существенно ограничивает движения: руки раскинуть невозможно, вытянуться нельзя. Можно только сидеть почти на корточках, и смотреть в дырочку.
На каждой стенке коробочки – по дырочке. Разворачиваешься неуклюже, и смотришь в каждую по очереди. Утром – в дырочку пробуждения. Днем и вечером – в дырочку работы. Ночью – в дырочку засыпания. И так – изо дня в день.
Поле зрения абсолютно регулируется. Ничего лишнего не допускается.
Мир где-то там, отдельно.
Люди присутствуют формально, отделенные от помещенного в коробочку существа стенкой.
Люди тоже видны в дырочку — поэтому никак не возможно воспринять их целостно, прочувствовать их. Видна только какая-то удобная часть человека.
В то же время люди делают что-то свое, становятся все дальше, а ты – из-за ограниченности собственного зрения – никак не можешь этого заметить.
Однажды, возвращаясь с работы, я чуть не попал под трамвай. Меня одернул заведующий, который шел тогда со мной: «Осторожно». Я успел затормозить, и трамвай со звоном проехал в нескольких сантиметрах от меня.
Все дело было в том, что сквозь мою дырочку в стенке его не было видно.

ОТСУТСТВИЕ
Внутри не было слов, не было естественного движения – было перемещение по заданному изначально пространству, в состоянии полной упакованности. Я работал с 8 утра и до 8 вечера, возвращался домой, ел, засыпал, — так повторялось изо дня в день.
Фоном стояло лето. Соседка по кабинету боялась грозы и пряталась при звуке грома в рабочем туалете без окон.
Я сидел в коробочке и считал ее углы: один, два, три, четыре, один, два, три, четыре.
Я представлял собой полное отсутствие для всего, что не находилось в пределе моего замкнутого угла.

НЕМОТА
Снаружи происходило нечто, и оно было немо.
Его присутствие все-таки можно было заметить, по мелким сбоям ритма, по усилению исчезновения другого из поля зрения – но я не придавал значения подобным мелочам, видел их, не осознавая их смысла.
Я смотрел в дырочку строго по расписанию – и ожидал увидеть привычное. Со временем все чаще я видел изнутри пустоту.

КОЛЬЦО
Я думаю, пустота смыкалась вокруг кольцом. Со временем оно стало таким плотным, что при взгляде наружу было видно только ее. Пустота! – говорил я ей – Видишь ли ты меня? Ее черный повсеместный зрачок я считал себе ответом.

СНОВА НЕМОТА
Немое нечто сомкнулось вокруг не только кольцом будто бы внезапной пустоты. Оно постепенно, очень медленно расставляло вокруг вещи так, чтобы усложнить пребывание в позиции полной закрытости и нейтралитета.
Оно еще не поставило перед выбором: либо ты на этой стороне, либо – на той.
Выбор – который пришлось делать позже – означал полный отказ от чего-то одного во имя другого: он был поворотным.
Какие-то подземные толчки происходили с каждым днем все чаще, но еще не разрушали полностью и позволяли удерживать удобное равновесие. Когда интенсивность и частота их усилилась, я ушел в полуторамесячный отпуск.
Поздняя осень, ранняя зима.

Я СИЖУ В ВАШЕЙ ТЮРЬМЕ
В отпуске мне приснился сон.
Я стою перед стойкой. За ней — милиционер. Он выполняет функции то ли вахтера, то ли гардеробщика. До этого момента кем-то уже было принято решение меня посадить, по этому поводу я во сне периодически плачу. К стойке я подхожу свободно, будто пришла в театр, и останавливаюсь у гардероба. Милиционер-вахтер спрашивает меня:
— Что вы здесь делаете?
— Я сижу в вашей тюрьме, — отвечаю я.
Появляются двое и уводят меня под руки.
Я просыпаюсь в слезах.

ОДИН
Сидя там, внутри, я был совершенно один. Откуда-то появились новые другие слова. На стенах коробочки показывали кино о прошлом. Прошлое раскладывалось по полочкам, упорядочивалось и отпускалось.
В то время совсем ушло детство – в день, когда я поставил точку в его отчуждении, умер мой детский пес.
Слова складывались в формы, близкие к классическим, соответствуя правильности формы куба, внутри которого я находился.

ПРОРАСТАНИЕ
Мир вокруг незаметно для меня менялся. Незаметные мелочи притягивали к себе другие, следующие, до тех пор, пока они не составили собой целую сеть выбивающихся из привычного уклада мелочей.
Повсюду появлялись признаки предстоящего – нового – совсем другого. Несмотря на свою слепоту, я это все-таки заметил и предчувствовал.
Наверное, эти штуки работают, укореняясь: так, будто они ищут слабые места, изъяны в реальности, в них проникают, там скрываются и ждут.
Ждут того момента, когда они заполнят собой все необходимое для успешного синхронного взрыва пространство.
После взрыва все взлетает и перемешиваются, земля дрожит – толчки становятся такими, что спрятаться от них – невозможно.
А эти мелкие штуки, которые тайно, выжидая момента, пребывали в реальности – во всех ее щелях, выемках, — превращаются в заполняющих воздух птиц.

ВРЕМЯ ПТИЦ

ЧТО ТАКОЕ ВРЕМЯ ПТИЦ
Бывает время, сплошь сотканное из птиц. Они пронизывают пространство криками, взмахами крыльев, их мелкие мягкие перышки падают на вас, и оказываются внезапным мартовским снегом. У такого времени своя пронзительная мелодия. Удержаться в нем можно, только научившись быть с ним единым в тональности – как бы ни врезалась она в тело своими бемолями, как бы ни сбивал с ровного шага синкопирующий ритм. Воздух такого времени – весь – сплошь – взмахи крыльев, и всё вокруг – дома, деревья, люди – одни неразделимые птицы, птицы, птицы.
Господи, — говорит человек, внезапно проснувшийся во времени птиц, — где моя твердая земля? Все тело человека наливается, вытягивается в единственном желании – утраченного фундамента, а воздух кругом только бьется, только кричит птичьими трелями.
Все, на чем держался человек – вдруг уползает куда-то, будто стремится к невидимому центру, магниту – стол, стул, шкаф, одежда, суждения, планы – против всех известных физических законов они стягиваются к одной точке. Там, в этой точке, все сливается – и из странного сплава формируется птичий скелет, мышцы, перья, наконец. Птица взмахивает новыми крыльями – и взмывает в воздух, равнодушно и шумно.
Человек остается голым, в танцующем воздухе, лишенный всех привычных оснований, он закрывает голову – потому что очень страшно стоять вот так, совсем голым, внутри птичьей стаи.
Можно либо самому стать птицей, либо пропасть.

ЧЕМУ УЧИТ ВРЕМЯ ПТИЦ
Оно учит терять и не строить планов. Учит разлуке с домом и собственным телом. Учит тому, как уходят те, кого любишь. Учит тому, что так и должно быть.
У этого времени – тембр скрипки, и оно, как Барток – прекрасно своей дисгармонией. Его громкость – форте.
Оно учит тому, что земля – это вращающийся воздух. В том смысле, что нет никакой земли и не может быть.
Но главное, чему оно учит – это сейчас.
В этом, полном полета, сейчас – планы, заброшенные в будущее, как удочки – обрываются.
Пляшущий воздух учит принимать. Он напоминает, что нет никаких гарантий, что ты владеешь своей жизнью в рамках планов о рабочем графике, но – не более.
Все остальное – так зыбко, что присутствие его должно вызывать не чувство уверенности, а только острую благодарность — за то, что оно здесь, сейчас, с тобой, длится.
А исчезновение его вызывать не растерянность или страх, а тоже – благодарность.

ПОСЛЕ
Если хотя бы раз в жизни у человека произошло время птиц, он никогда не станет прежним. Он будет тосковать по себе – по тому, кем он был до того, как птичья стая взорвала все, он даже будет пытаться вернуться. Он найдет симпатичную девушку, станет жить с ней, искать прежнюю уверенность в ее руках и стенах дома.
Но у него перья проросли давно, и не в ту сторону – внутрь проросли, они колют легкие, сдавливают сосуды и вызывают сердечную аритмию.
У него Барток в голове, с его максимально высокой нотой, во время звучания которой мир взрывается взмахом птичьих крыльев – и все-все вращается, и рвутся все лески, и пригородное озеро, на берегу которого сидели вдвоем, вдруг тоже закручивается и взмывает в небо.

ЛИБО СТАТЬ, ЛИБО ПРОПАСТЬ
Да, можно самому стать птицей – либо пропасть. А что делать, если перья выросли не в ту сторону? Какой-то сбой произошел, так что человек теперь – и не человек, и не птица, а человекоптица, или птицечеловек.
И, кроме того, что у него какие-то свои взаимоотношения с воздухом, он отличается тем, что сам создает в других жизнях время птиц. Ему не удается взять такой размах, чтобы время стало всеобъемлющим – таким, когда все летит черт-те куда – нет, на такое он не способен. Но, когда он начинает взлетать, и что-то все-таки в воздухе закручивается наподобие воронки, которую рождает птичья стая – он, неправильный, машет своими крыльями (внутрь проросшими) и отрывается от земли не более, чем на два сантиметра.
Зато разрывает внутренними перьями собственные легкие.

БЛАГОДАРНОСТЬ
Но да, благодарность. Это – сухой остаток. За счет ошибки с перьями благодарность чувствуется еще острее, еще глубже. За каждый шаг, взгляд, букву. За май и сентябрь. За способность перемещаться в пространстве. Ощущать запахи. Видеть предметы. Слушать людей. За присутствие и исчезновение. За книгу на столе, пачку сигарет и кресло. За готовность расстаться с чем угодно в любой момент. За способность чувствовать.
И за время птиц – тоже.
За то, что именно оно – такое время – подвело человека к тому, чтобы стать настоящим.

ПУСТОТА И ПЛАВАНИЕ

ПЛЫТЬ
Человек постепенно перестает быть тем, что он представлял собой раньше. Свойства отваливаются по частям, как ненужные части устаревшего уже механизма. Интерес к тому и к этому, способность делать то или это утрачиваются, а отчаянные попытки ухватиться за них ни к чему не приводят: все, как по мановению, складывается так (или для того), чтобы всякие составляющие человека раньше штуки перестали существовать.
Это – совсем не время птиц с его резкой внезапностью и разрушением всего окружающего. Это — медленный процесс саморазрушения внутреннего, естественное продолжение времени птиц.
Лучшее, что можно сделать – плыть по течению и позволять вещам отмирать, как бы дороги они ни были, какой бы опасной без них ни казалась дальнейшая жизнь.

ТАНЕЦ
Танец саморазрушения – медленный, но ритмичный. Разумеется, партнер ведет. Человек направляется за ним – в его неизвестный, цветастый и сумасшедший, мир, где ничто – ни одна форма – не соответствует тому, каким человек был раньше.
Живя в этом мире, он начинает быть чем-то еще.
Периоды раздражения и отторжения происходящего сменяются бездумной радостью – один эмоциональный пик переходит в другой, не оставляя места для спокойствия и размеренности.
Уход в сложный джаз, какой не умел слушать раньше, почему-то оказывается единственной ниточкой, связывающей с подлинным ядром.
Но чужие люди, странные звуки приходят извне и включаются в танец.

НЕ СВОЕ ДЕЛО
Извне приходит и настоящее не свое дело. Оно – как одежда не по сезону: не может согреть. Оно – как прикуривать сигарету со стороны фильтра. Оно – как писать левой рукой, будучи правшой. Но какая-то команда там, в голове, заставляет им заниматься – и занимаешься: но холодно, дым идет едкий, почерк неразборчивый.

НЕ СВОИ МЕСТА
Вместе с не своим делом приходят не свои места. В них – люди с другим миропониманием, другие цвета и другие звуки, в них все – чужое. Укоренение происходит в них с помощью собственного отсуствия. Чем больше отсутствуешь, тем прочнее положение в чужом месте.
Туда можно идти после работы, оставаться там до ночи, слышать, видеть, усваивать что-то, не имеющее отношение к собственной жизни.

ПЛЕНКА
Отчего-то живет ощущение, будто внешний мир отделен какой-то прозрачной пленкой, сквозь которую невозможно пробиться ни к чему. Ничего не понятно и ничего не слышно: ни снаружи, ни, тем более, внутри.
Способность вкладывать эмоции в исполняемые на басу джазовые мелодии почему-то оказывается подтверждением сохранившейся способности непосредственно и дифференцированно чувствовать: вот же, я еще могу говорить непосредственно из меня – вовне.
Но собственный голос потерян.

ПУСТОТА
В какой-то момент, наконец, теряется практически все, и человек больше не знает, кто он.
Отторжение перекрывает все, срабатывает, как пружина и выталкивает его вовне – неизвестно куда.
Он оказывается один в этой неизвестности, с собственными – но по сути чужими – делами, и внутренней пустотой.

ОРАНЖЕВЫЙ ВОЗДУХ

ПО КРУПИЦАМ
Человек собирает мир по крупицам. С помощью простых органов чувств определяет – что нравится, а что нет; что его, а что нет; что оставляет ощущение наполненности – а что, наоборот, опустошенности.
Предметы из окружающего мира притягиваются сначала по одному – и в пустоте что-то такое, одно, выглядит, как чудо. Например, простое: внезапно выявленная любовь к греческому салату. Или – сложнее – глубокий резонанс с Дэвисом и Колтрейном.
Постепенно таких штук становится все больше, одна цепляется за другую, и та пустота внутри становится местом для чего-то.
То, что действительно есть человек, проступает на поверхность.

СВОЕ ДЕЛО
Свое дело заполняет и оставляет ощущение осмысленности от каждого дня. Это – танец, но совсем другой: такой, в котором ты, настоящий, отвечаешь тому, что вокруг – тоже по-настоящему. Чувство потока захватывает, и несет – но не мимо или по кругу, а именно туда, где должно находиться.
Собственный голос становится слышен.

СВЕТ
И вдруг – свет – начинает бить из всех предметов, из глаз близких, свет появляется между строк читаемых стихов, он сопровождает в пути на работу и с работы, и глубокое переживание целостности всего совершенно захватывает.
Хочется кричать об этом: посмотрите, посмотрите, оно везде, и мы – его неотделимые части.
Целое, его голос, его гармония, согласие с ним и соответствие ему, способность дать ему ответ, подлинное участие в общем танце.

ХВОСТ
И в момент, когда меньше всего этого ожидаешь, оказывается, что человек, будто ящерица, тянул за собой раненый хвост – и именно он, хвост, каким-то странным способом мешал движению, мешал событиям происходить.
Хвост отрубается резко – одним махом, и человек падает, и какое-то время лежит, ошеломленный, пока из него выходит ненужная и лишняя кровь.
Ошеломленность была бы запредельной, если бы не целостность и свет.

ЛЕЖАТЬ
Нужно двигаться осторожно и периодически лежать еще какое-то время. Рядом оказывается согревающий и безопасный человек, вместе с которым можно привести в порядок собственный дом. Найти уют, тихую уверенность и приобрести способность смотреть прямо и вперед.

ВОЗДУХ
Потом открывается окно, и с улицы в комнату врывается невероятный, оранжевый, клубящийся, заполненный летними запахами, воздух.
Окно находится внутри самого человека.

Шмуэль ха-Нагид: КАРТАВЯЩИЙ ОЛЕНЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:34


Я б рад и в плен пойти оленя ради,
Хоть он попрал любви завет великий.
Он месяцу сказал порой полночной:
«Узрев мой лик, ты стыд познал толикий?»
Луна ж из тьмы, как изумруд из длани
Кушитки черной, рассыпала блики.





Готов идти в полон я за оленя,
Что встал в ночи, под лютни глас и флейты,
И рек, бокал в руке моей увидев:
«Из уст моих кровь винограда пей ты!»
А месяц был — как на плаще рассвета
Златая буква «йод» в начале бейта.





Где тот картавящий олень, и куда
Благоуханный убежал без следа?
Луна затмила звезды в небе — взошел
Мой друг: луна сокрыла лик от стыда.
Как воркованье нежен говор его,
Как щебет ласточки и трели дрозда.
Он не «раскаешься!» — «ласкаешься» рек,
И что сказал он, то я сделал тогда,
Хотел сказать он: «что за речь?» — молвил: «лечь»,
И я возлег туда, где лилий гряда.




ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ШЛОМО КРОЛ




ШМУЭЛЬ ХА-НАГИД (993 – после1056) жил в Гранаде. Его настоящее имя — Шмуэль ибн Нагрела. Родился в Кордове, откуда бежал во время вторжения в берберов в 1013 году. Поселился в Гранаде, где сделал блестящую карьеру: он стал визирем при дворе берберского короля Гранады и, поскольку сам король был не расположен к управлению государством, фактическим правителем Гранады. Он был руководитель («нагид») еврейской общины Гранады. Написал много стихотворений самых разных жанров, в том числе был единственным среди еврейских поэтов, кто писал стихи о войне. Свой пост передал по наследству своему сыну Йосефу, который, однако, не долго на нем удержался и был убит в 1066 во время резни, учиненной толпой сначала во дворце, а затем в еврейских районах Гранады.

УРОКИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:26

УТРЕННЯЯ ЛАТЫНЬ МАСТЕРА ИУДАЯ

— Назад нельзя вернуться навсегда, — полковник Мошби говорил, — но можно погулять немножко. На тропинках старых виден след тогда, когда ты помнишь. Ты ведь помнишь, да? Иначе след заметить невозможно.
— Вижу ясно иногда, — я отвечал. — Возлюбленная нами кормит грудью. Запах молока щекочет ноздри и приятен вкус. Язык я проколол за это, чтобы наказать и сделать больно. Что еще сказать? Давно я научился лгать, но не хочу сейчас. Я не боюсь теперь на площади кричать: «Amata nobis quantum amabitur nulla!» Страшно опоздать на двадцать лет. Сегодня утром я гадалку встретил и спросил, как долго нужно ждать. Я думал услыхать: «Все будет так, как было».
— Было так, как есть! – она взамен сказала и разжала руки. У корзины голова упала. Как арбуз, она катилась по полу на кухню с аркой и твердила: «Мама!»






УРОКИ МИНЕРАЛОГИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

В канаве камыши растут. Сюда я прихожу и спать ложусь. Я укрываюсь дерном, чтобы на заре роса глаза не выела, как мухи. В темноте, я чувствую, жуки грызут, жуют, ползут и делают любовь во мне. Внутри яичкам хорошо сейчас, в тебе мне было хорошо всегда — не только в первый раз. «А помнишь, как нашли мы аметист?» — сегодня утром ты спросила на вокзале. — Как забыть! — я не успел ответить. Люди на перроне, услыхав про камень, тотчас замолчали. В тишине всем стало видно, как летят цикады. Крыльями они на небе, точно веером, махали. Ты призналась мне, что помнишь их детьми. «Семнадцать лет они в земле сырой, — шепнула ты, — как ангелы, укрытые лежали». Что сказать тебе в ответ на это, дорогая Вероника? Я зажег огонь и потушил. Я закурил и задымил, как паровоз с котлом, раздутый винными парами. Я решил, что линии стальные, рельсы, только кажутся прямыми. Ведь они хотят, как мы с тобою, слиться в точку, пересечься и дышать. Мне нравится за ними наблюдать и пальцем трогать на тебе все, что нельзя и можно. Сладко вспоминать о том, как обнялись мы на скамейке в парке. Ты любила на уроках первых спать. Уверен я, что школьный геометр за это на тебя дышал неровно тоже. Не случайно твой портрет в бумажной рамке черной он повесил над доскою. Вместе с Лобачевским ты меня учила: «Параллелей нет. Есть только дым рассветный над рекою!». Поезд на ходу споткнулся и упал с моста в Бул-Ран с вагонами под руку. Плыли в океан тела отсюда без билетов, их ловили в сети и на крюк баграми. Лишь немногие ушли по дну реки. На берегах им вслед швыряли кольца в воду и кричали: «До свидания, мама!» С той поры ручей Бул-Рана звался драгоценным. С Вероникой мы в полдень бродом шли в кусты лозы. Я волновался так, что не смотрел под ноги. А она, смеясь, подняла тучу брызг. Я вымок весь до нитки сразу и рубаху скинул. Вероника сняла платье и нырнула с головою в омут. Тут она нашла на дне кусочек кварца и взяла с собою. На ладони камушек лучился, как цветок сирени. Голая она сказала без смущений: «Знаешь, ты со мной сейчас сгоришь без тени!»






УРОКИ ОРНИТОЛОГИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Недавно я глядел на бабушку в окно. Она сидела, подобрав колени. На столе лежали зубы в блюде у нее. В груди от этого заныло так, как будто новый гвоздь вогнали в старое полено. «Не смотри туда, — ты попросила тихо и взяла за руку. – Мастер Иудая, у тебя в запасе есть, мне ангелы сказали, десять лет без боли и два фунта лиха».
— А потом начнет лить дождь, и капать, и стучать по крыше…
— Это, если крыша есть!
— Как видишь, — я заметил, — на моей ладони линии сошлись и разошлись…
— Как мы с тобою… Так все вышло глупо! С той поры ты носишь на руке браслет.
— А знаешь, мне давно уже не больно. Только иногда бывает, что запястье стонет. Это, правда, происходит, когда плачет серый дождь или когда хожу без платья в голом поле.
— Веришь, у крыльца по-прежнему гуляет утром птица.
— И поет?
— Свистит и щелкает…
— Наверное, охрипший дрозд или озябшая, словно душа старухи, светлая синица.






УРОКИ КРАЕВЕДЕНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Как поезд режет воздух, точно нож. Как ты небрежно поправляешь волос. Как бы сделать так, чтобы каштаны вдоль аллеи уронили листья в ночь и звезды собрались, словно рассыпанные зерна, в колос? Есть еще песок, холодный утром и горячий в полдень. Ты любила собирать монетки и плести венок. Луг начинался за спиною и казался голым. Жили лишь цветы, трава, немножко тени, запах медуницы пряный. Облака плыли, ты им рукой махала, спрашивая: «Интересно, есть ли у них папа с мамой?» Расскажи, зачем ты убегала часто на могилу Дира? Поддержать огонь, в стеклянной плошке сделать вспышку, замести следы, сжигая письма? Я писал их для тебя и для себя. Я думал, что в словах мы спрячемся вдвоем и избежим объятий тлена.
— Был еще Аскольд.
Я вспомнил тотчас матушку Марии и забыл. Но голос ее плыл через тебя, как будто ручеек, и пропадал во мне, как будто я был пылью.
— Был еще Аскольд! — ты восклицала, — Мастер Иудая, ах, пожалуйста, не надо отвечать: А мне-то что за дело? Так ему и надо!






УРОКИ ПАМЯТИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Дом, делает слова из пустоты, из жестяной трубы он выдувает фразы. Вот одна из них: «Я повяжу на шее бант с утра. Пускай он красным станет, будто солнце на небесном стяге!» У меня в гостях ты сядешь на постель. Потрогав покрывало, скромно скажешь: «Жарко. Выпусти скворца с ладони в небо полетать, а в клетку сахару насыпь, чтобы ей было сладко, а не жалко!» Раму распахнув, впусти вовнутрь сквозняк. Пусть он гуляет босоногий по паркету. Шлепает приглушенно вода. На кухне кран, должно быть, протекает и роняет капли, как вопросы. «Мастер Иудая, где ты?» Блузку расстегнув и сняв, хочу тебе я показать свой лифчик. Видишь, как в узорах кружевных соски торчат? Ты проглоти слюну, ты их коснуться можешь – только языком и очень тихо. Взяв ведро и кисть, выйдем во двор. Станем деревья красить. Ничего, что ствол торчит раздетый, что кора отпала – это жизнь. Мы в полдень будем обниматься с кленом и смеяться, мы не станем плакать! Если ты устал стоять, давай сейчас приляжем на дорожку. Хочешь, придави меня спиной к стене и отпусти. Как дверь скрипит! Я падаю на простынь, словно пеpышко, или, вернее, хлеба крошка. Ах, этот скворец! Он возвратился, клюв его раскрытый. Дом на ухо еле слышно говорит: «Пока ты помнишь, мастер Иудая продолжает жить. Пока ты дышишь, мастер Иудая не забытый!»






ПОСЛЕДНИЙ УРОК КОМПОЗИЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Мистер МакКитрик трогал грудь. В предбрюшье разливалась сила. В его глазах стояла ртуть и отражала солнце так, как будто солнце в небе вовсе не светило. Высунув язык, он прикасался языком к пространству. Там, где из бедра торчала в потолок нога, он чувствовал между костями щелку, словно ранку. Что он говорил? Молчал? О чем он думал на дороге узкой? «Знаешь, в середине живота есть пуп. Давай нальем мы прямо в пуп, точно в ведро, горячий суп из банки. Станем хохотать, рычать и плакать, обниматься жарко. Я сегодня думал о тебе, о том, как ты ходила на чердак гулять в одних чулках без платья». На стропилах жесть лежала под гвоздями без движений. Кто ее прибил сюда, теперь никто не знает, даже тени. Было очень тихо, только дождь стучал и капал без конца по крыше. Может быть, поэтому ты мне сказала: « По секрету, мастер Иудая, у него в рояле есть педаль. Если нажать ее, то молоточки ударяют с силой, как тампоном, громом в вату!»






УРОКИ ТАНЦЕВ МАСТЕРА ИУДАЯ

Движение тел в пространстве есть закон. Танцуют пары на веранде в летнем парке. Кто им подсказал, что музыка и ты как бы одно и, вместе с тем, две совершенно разные части? Кто им подсказал, что ты, когда кружишься, поправляешь волос? Кто им рассказал, что ты, когда целуешь, то кусаешь? Только мне щекотно от укуса и не страшно — у тебя ведь нежный, будто бархат, он не может сделать больно, голос. Сколько ни стирай, вода ручья Бул-Рана черная от ночи. Тут ходила Сэнди, тут она сказала мистеру МакКитрику о том, что больше ждать не хочет. Старый человек сидел, сутулясь, в стареньком пикапе. Мальчики мои его просили: «Дяденька, не надо плакать!» Тут она жила, — он говорил. – Подросток, девочка с косичкой. Здесь она смеялась мне в глаза, и с той поры вся жизнь моя разбита!» Слушая его, я думал: «Мне какое дело? Ты меня ведь любишь, да? Я думаю, что да. Моей любви к тебе и вовсе нет предела!» Только я начну касаться бедер осторожно на рассвете, ты мне говоришь: «Как облако, в ночной сорочке я лежу под простыней, а солнце красит потолки. Мне холодно, согрей меня. Кусты сирени закипают цветом моря в жарком лете!»






УРОКИ СЛУХА МАСТЕРА ИУДАЯ

Мистер МакКитрик жил один. Он прикасался к бедрам мягко. Он шептал на ухо, наклонясь чуть-чуть: «Сегодня солнце поднялось с утра, оно стояло день. Скажите, можно на ночь мне у Вас, хотя бы раз, остаться?» Странный человек он был. Он раздавал уроки дома после школы. Школьницам давал держать он пирожок, завернутый вместо бумаги белой в гобелен зеленый. «Руки нужно мыть, — он говорил, — цветочным мылом часто. В пене станете Вы чистыми, как снег. А в снеге станете красивыми. Взгляните на себя, Вы в снежной пене, отражаясь в зеркале, прекрасны!» Старый музыкант учил играть на флейте девочек губами. Мамы их сначала слушали, потом они просили: «Мы хотим учиться ремеслу такому, точно так же, вместе с Вами!» Что там говорить, он мог сесть за рояль, не поднимая крышки, и глядеть, застыв, в лепленный потолок. «Вы слышите?» — он спрашивал. Но мы были глухи, лишь делали глаза такие, знаете, как будто нам все слышно. А потом за стенкой кто-то начинал стонать. Стучали каблучки в подъезде, и летели туфельки, как голуби, на вощеный паркет. Теперь мы понимали, что он говорил и что творится в жаркий полдень за закрытой дверью!






УРОКИ ВООБРАЖЕНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Сегодня я сидел и истекал слюной. Я думаю, что Марс есть желтая планета. Ну, зачем ты шутишь надо мной, и почему так в комнате темно? Как так выходит, что так мало у твоих открытых настежь окон света? В комнате моей жара. Вместо прозрачного стекла небо застряло в переплетах рамы. Руку отведи, пусть будет грудь видна. Не так! Не говори, что ты боишься мужа или мамы! Я снаружи сплю. Когда мне плохо, поднимаю ноги. Я лежу на простыне и жду. Мне кажется, со стороны я на торчащий кол похожий. Наблюдая, как летит луна, я замечаю вспышку. Я пишу в журнале: «Это значит, новый день настал, а ночь прошла так незаметно. Господи, останься с нами! Ничего не слышно – только голоса. Роса и ты зрачки мне выедают, будто мыши. Слабо пахнет жито», Я пишу совет, ты говоришь: «Нужно под веки положить комочки хлеба, чтобы было тихо». – «Я хочу еще!» — ты шепчешь. Я кричу: «Нагнись, бесстыдно разводи колени!» Повернись ко мне спиной и верь, что если я вовнутрь войду, ты выдохнешь, как стон: «Так хорошо, что жить нельзя! Будь только медленным и нежным, словно разведенные рассветом под глазами от сирени тени!»






УРОКИ СОЗЕРЦАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Да-да, дразни меня! Показывай мне грудь! Давай мне трогать языком колени. Раздвигая ноги, не забудь надуть живот, как шар, чтобы развеять, как туман, обрывки смутных, неосознанных сомнений. Научи стоять, слегка прогнувшись, на краю постели. На откосах крыш из жести научи лежать и собирать в зрачках под солнцем ярким голубые тени. Говори – смотри мне прямо в пуп! Четыре родинки возникли, словно в сказке. Мой живот – как небо, и под ним живут младенцы нерожденные, как звезды, в алой краске! Открывая рот ударом в пах, учи меня, что под губами пленка. Я стараться буду эту пленку растянуть, но не сломать, иначе в тонком месте разорвется — будет очень больно.
— Проникая внутрь, всегда — ты говоришь, — старайся быть не грубым – нежным!
— Это – как цветы, — ты говоришь, — которые растут у кромки моря, среди соли горькой, в пене белоснежной!






УРОКИ ВКУСА МАСТЕРА ИУДАЯ

О, черные чулки и ягодицы! Когда я вижу ноги, я хочу кричать. А ты все время дразнишь и смеешься. “Видишь китти?” Конечно, вижу! Задыхаюсь от любви – я не могу лежать. Я весь стою, как кобель, в гоне. Я сам себе напоминаю сук. Я так хотел бы, чтобы ты осталась доле! Ты можешь задержаться в доме? Ненадолго даже. Ну, пожалуйста, хотя бы на чуть-чуть. Ты стелешь простыни, они белее снега. Ты трогаешь меня, как леденец. Ты говоришь над животом: “Ваш лоб горячий, мастер. Мне кажется сейчас, что это ваш конец. Он невозможно близок, и он плачет, как будто я иду под руку в платье тонком прямо под венец!” Да-да, целуй меня. Ведь я недаром брился. Ты говоришь, я пахну камышом. Найди меня, в тебе я заблудился. Ты прикасаешься ко мне и поглощаешь, будто пламя, жарким языком!






УРОКИ ЧТЕНИЯ ВСЛУХ МАСТЕРА ИУДАЯ

Поставим крестик на стене, запишем в календарь на память. Ты показала мне язык и убежала раздеваться и купаться в ванну. Я слышу, как шумит вода. Я представляю яркий свет под лампой. Ведь ты сидишь на корточках всегда, глаза закрыв, и, руку протянув, наощупь ищешь соль морскую в банке. Я слышу: “Где-то здесь должно быть мыло на углу”. Ты говоришь: “В коробочке хранится на бумажке красной бритва”. Я шепчу себе под нос, что нужно было пену осторожно взбить, чтобы ты мокрая наружу вдруг из пены вышла! Волос распустив, ты на спине плывешь. Я вижу груди и соски, точно маслины. “Нужно было мне тебя ловить, — я думаю, — словно воробушка, на корку хлеба и листочек тмина! Нужно было больше обнимать, класть на живот, умело прижимать к подушкам. Нужно было больше говорить о том, что я тебя люблю, и словно ветер дуть, расстегивая в мочке уха витую из золота сережку. Нужно было не стесняться жить!” Я дверь толкнул и внутрь вошел. Пустая ванна! “Ты выдумал меня,” — я прочитал. Помада на стекле губная пахла пряно!






УРОКИ ПЛАМЕННЫХ ЧУВСТВ МАСТЕРА ИУДАЯ

Как сладкий мальчик пахнет молоком, так я напоминаю сам себе урода. Я – граф Дракула, птичку посадив на кол, я рву зубами горло. Пусть теперь расскажет мама жениха о том, что девочка была до свадьбы, как цыпленок, в кофточке из лепестков и недотрога! Как с тобою мне прикажешь жить? Хочу спросить тебя. Ведь это ничего что перьев полон рот, мы тело на столе разложим по тарелкам. Я в ладоши хлопну и воскликну: “Нам подали, наконец-то, пить и есть. Возьмем ножи и вилки с вензелем. Смотри, на блюде в яблоках, как будто утка целая, раздетая индейка!” Лифчик расстегнув, чтобы не жало грудь, начнем кричать: “Ну кто там говорит, это не лезет ни в какие двери? Выбейте ногой замки, ворота распахнутся широко, и в вашей жизни будет место чуду тоже!” Торопитесь, по бокалам на хрустальных ножках разливайте сок. Смакуйте на язык, что попадает. Ты меня научишь, как нам дальше быть: “Вы, простыни порвите на куски, пух лебединый выпустим на волю из подушек. Пусть он полетает!” Ты смеешься так, что я боюсь сойти с ума. Нужно считать – один, два, три. Ты говоришь: “Нам будет хорошо в четыре!” Ты меня просила, пальцы в масло глубже погружать. Они, словно сосульки, на паркет блестящий капают и высыхают, будто верный знак того, что мы с тобою жили-были. Да, не скрою – я люблю, когда ты так твердишь, когда ты добавляешь: “Будет только плохо, если муж узнает!” Станем поджидать, когда пробьют часы. Ты вечером горячая, как паровоза топка. Ну а я обычно в это время нахожу кусты, лежу под звездами и жду рассвет. Я выдыхаю пар белесый, я, как будто мальчик, ночью сказку слушаю, сопя, и засыпаю робко!






УРОКИ ЛЕВИТАЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Мы все воскреснем на Юпитере вчера. Так облако кружится, словно на веревке гиря. Мы с тобой, дружочек, если любим — любим навсегда. Только всегда у нас короткое — не больше, чем листок календаря или хлопок в ладоши. С нами, если сын родится, будет сила! Взяв ничто, положим в никуда. Я честно расскажу, мой телефон висит поломанный на стенке. Почему когда ты звонишь, я стою в углу? Горох рассыпан, и торчат из-под трусов семейных в клеточку разбитые коленки. Это потому, что я упал. А ты переступила, не заметив. Господи, я так кричал и звал. А ты молчала. Что ты говоришь? Мои слова тащил под мышки, чтобы утопиться вместе в речке, ветер? Он, конечно, мог. Я иногда ловлю его в подъезде. Он тогда садиться у порога и поет в дверную щель о том, что никогда нельзя войти два раза в ту же воду и поверить до конца, что все у нас пойдет, когда растает лед, как прежде. Рано или поздно даже эта боль пройдет. Я бороду начну растить и поливать нарциссы. А когда они устанут жить, я отнесу их в банке прятать до весны и голыми руками землю стану рыть в холодном, точно прорубь, лесе!






УРОКИ ДЫХАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Зачем ты трогаешь себя рукой? Я знаю сам, что женщина есть скрипка. Я музыкант плохой, поэтому лежу в углу под простыней и слушаю, как во дворе дети играют на качелях и скрипит разбитая ветрами и людьми калитка. Двор у нас большой, словно диван. Часто на лавочках сидят старушки, и, ладонью прикрывая рот, они рассказывают правду о других друг дружке: “За стеной вчера у нас Любовь была! Вы слышали, они опять кричали громко?” Раздеваясь, он стонал и лепетал: “Как хорошо сейчас! Если жена узнает только, будет неудобно после и ужасно сердцу больно!” Туфли сняв, он завязал шнурки. Он узелок повесил на груди, как крестик. “Люба, дорогая, я нашел тебя случайно, словно клад. Скажи, в росе мы долго будем счастливы, пока не станет холодно и мы не пробудимся вместе!” А в кустах сирени на заре старик гуляет по колено мокрый. Он рассказывал недавно, как кусок из новой кожи появился на лице. “Если умру, — он обещал, — то упадет звезда!” Ты не дослушала, воскликнув: “О, мой бог! Тогда на небе станет пустым местом больше!”






УРОКИ ЛЕВИТАЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

Воткнем, как можно глубже, аленький цветок. Рассмотрим повнимательней картинку. Ее писал известный мастер Иероним Босх. Ты ударение поставила на О, как он просил? Ты помнишь, у него был глаз? Зрачок еще был яркий, точно вымоченный в синьке! Он его в коробочке хранил. Он иногда показывал нам крышку. Ты еще любила восклицать: “Зачем мужчина голый, встав на четвереньки, рот раскрыл и дышит тяжело? Он что забыл, что мы его замазать можем? Навсегда он успокоится тогда под слоем краски. Погляди, из кисточки торчат наружу волоски, как будто это желтые и рыжие щетинки!” — Ах, какие были прошлым летом дни! — я говорю. — Бежим скорее собирать бутылки! Помнишь, во дворе еще до нас старик поднял одну и сам себя просунул через горлышко, словно в иглу? Жена его смеялась так, что поперхнулась и порвала возле сердца жилку. Овдовев, он корчился на дне. Его искали дети долго, а потом устали. Ты рассказывала мне, что после ангелы его нашли, умыли душу, будто руки, и, разбив посуду, старика раздетого на облаке подняли!






УРОКИ НЕУВЕРЕННОСТИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Я вижу паука на потолке. Что это значит? В доме будут деньги? Может быть, ты сына принесешь в подоле мне, того, что не родился, и меня простишь? Только не верь, когда я стану обещать, что в нашей жизни будет все, как прежде! Потому что я другой теперь, я изменился, время не щадило. Знаешь, у меня в душе сейчас покой. Я редко вспоминаю все, что с нами было. О, как музыка бумажных карт слышна! Когда я был большим, я ездил по реке на белом пароходе. У него было громадная труба, и облака всегда за нами гнались на восходе и заходе. А когда рассвет неспешно красил небо в красный цвет, ты говорила, что мои слова не нужны. «Ведь любви на этом свете нет! – ты восклицала и не верила сама. — Ах, мастер Иудая, почему же ты молчишь?» Вместо ответа я кивал и разводил руками, наблюдая, как луна и солнце, отражаясь в луже, трогали друг друга нежно и дышали, ноздри раздувая, воздухом натужно!






УРОКИ СОЗЕРЦАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Росу нужно по капле собирать. Слезы хранятся в платяном шкафу в коробках. Когда-нибудь во сне я научусь летать и заберу тебя. Ведь небо — это чистый лист бумаги, на котором пятна проступают в виде слов, а тучи – просто след расплывшейся и ставшей жирной в черном дыме топки. Я понимаю, ты устала ждать. В раю нет яблок – только мýка с глиной. Ты не случайно говорила, что ее приятно мять. Можно лепить себя, словно фигурку, в парке под руку с любимым. Можно купать младенцев, плечи поливать. В кувшине белом из фаянса дождь, как пар, клубится. Можно смеяться громко, а потом лежать на крышах раскаленных до тех пор, пока под солнцем жарким кожа не начнет дымиться. Чем больше я читаю, тем понятней смысл. Все мертвые похожи друг на друга. Они живых не помнят никогда, зато живые помнят их так невозможно долго и не нужно. Мне следует стараться позабыть тебя. Урок простой — живые плохо понимают мертвых. Как ночью ярко все-таки! Сегодня видно хорошо: — средь облаков ползут к Луне на четвереньках звезды, точно дети или божии коровки!






УРОКИ НЕУВЕРЕННОСТИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

Здесь, точно кровь, течет ручей Бул-Ран. В горах медведи бродят в черной шкуре с красной пастью. Зубы у меня, шатаясь в деснах, ноют и болят, и я за поручни хватаюсь, чтобы не упасть. Когда в прихожей клацая зубами, слышу эти страсти. Я вызубрил и заучил на память твой рассказ. Ты шла по дну оврага, где хранились тени. Сорок лет подряд жуки глодали нас. То, что осталось, дети вырывали вместо клада в сумраке каштанов и покосившихся строений. На скамейках развалившись в старом парке, выпь кричала жутко: “Разведи колени!” Я попал в сплетенную под вечер пауками сеть. Лицо потрескалось давно, как высохшая глина. У меня, так чудится, Луна купается в расширенных зрачках. Ты, платье сбросив беззаботно, точно шкурку лягушачью в печь, ныряешь с головою в пруд. Среди кувшинок-лилий ты плывешь по ленте серебра и оставляешь позади меня среди прошедших, нынешних и будущих сомнений!






УРОКИ АЛХИМИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

В ручье Бул-Рана стало видно дно. От холода вода прозрачной стала. Когда я пробую ее на вкус, мне кажется, она горька, как будто ты подсыпала щепотку хины незаметно в чашку с чаем для забавы. Я иногда хожу гулять с утра на луг. Я вижу надпись на заборе, сделанную краской. Нам пишут изредка о том, что мы рождаем грусть. Тогда мне хочется закрыть глаза, присесть на корточки и начать тихо плакать. Потому что я хотел бы быть похожим на весенний дождь. Тот самый, что умело раскрывает почки. Я припал к тебе, словно по шляпку вбитый в доску гвоздь. Ты говорила часто, я дышу на ухо, точно ветер робкий, разводя колени неумело и несмело разрывая юбку в кружевах и черные чулки на длинные и тонкие полоски. Ну, а ты плывешь, как будто дым над крышей из трубы. Твои виски присыпал снег, а волос выпал. Мне голос в голове твердит о том, что я есть ты и мы летим в сугроб, обнявшись, подымая пыль по скату серебристой в лунном свете черепичной крыши!

Петя Птах: ФРАГМЕНТЫ МЕТАГЛОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 23.11.2010 at 17:45

…………………………………

о свершённом в беспамятстве
мы узнаем по последствиям
а о смысле свершённого –
по в беспамятстве сложенной песне

вот моя песня:

меня охватило безумие
ча-ча-ча!
я проник в исток юмора
порадуйся за меня!

порадуйся за меня –
я видел горящую соль
и твёрдо запомнил:
воспламенение соли –
святая ложь

я созерцал пупок
непонятно чей
но не свой

и понял
вопросы на эту тему –
большое не то

я поглощал разобщённую мелочь
день за днём
и наконец проглотил совсем
(поглотил её всю)
ча-ча-ча!

я аплодировал в пустой комнате

я аплодировал в пустой комнате

я целовал паркет
(зачем не скажу)

но попал сюда

я в игривой трёхмерности роз оказался не сразу
но в неведении нравственных норм отродясь пребываю

я наслаждаюсь (это самое важное)
но увы не всегда – последнее время всё реже

печени я стесняюсь как грязного белья перед дамами
сердце предательски бьётся когда анекдоты рассказываю

достаточно часто я ощущаю в себе нечто «дьявольское»
и, если честно, ужасно по этому поводу комплексую

хорошо отозваться о небе, однако, спешу
лицемерною набожностью что ни свет вдохновенно грешу

                             нам ведомо средство – скорее слёзы утри

САМИ СТИХИ ГОВОРЯТ:

                             нам тесно в книге – освободи нас – ну что ты такой пассивный!

мы тоже когда-то в школе учились как люди
и смерти желали учительнице литературы

наша страсть исцеляла царапины на пластинках
чёрное звёздное небо над Палестиной

делалось нашею волей чернее и круче
истина-сила наш батюшка! – да! да! да!

мы на смерть теперь говорим – фу! фу! фу!
небыль и прибыль, поганые вы и ёбаные!

                             борода бороде предписание освежиться

появляется жалкое зрелище
мы залезаем в ванну
неуклюже и робко держась за раковину
чтоб не дай Бог не ёбнуться –
очень болезненно жирному телу
ударенье плашмя о натруженный падшими кафель

но погружение вроде проходит благополучно
терпимо страшно в воде, в неведении не скучно

только расслабились
тут появляются грамотные купальщики
мочат всё тело, не мочат рук
говорят: член мочите почаще
пузо, пузо не забывайте
ковшиком наполняйте пупок
влажной тряпочкой протирайте аэропорт
не брейте лобок
ни за что не брейте лобок!
не мочите рук

если не скроете свой испуг
перед диковинными нарядами,
масками и дроблёнными тельцами ряби,
немедленно предадите и даже съедите друг друга
не выдавайте испуга
дышите в трубку
не сознавайтесь
давайте, давайте
глядите на небо
в воде

…………………………………….

каково под водой голосам?
(тонет жертвенник)
а каково голове? –
я, пожалуй, попробую сам

………………………………..

водоём и вода –
выбирай между ними скорей

или звон родника,
игры моря, стремление рек

или мрачная зелень
стоячих глубин изнутри
алтаря меж дерев

земляничник и дуб
охраняют чёрный квадрат
спящий пруд вместо жертвенника

в безупречно предписанный час

нам, похоже, сюда

                             ляжем ничком у стоячей воды (полетели в колодец очки)

поначалу герой
осторожно один в тишине,
цепенея у бортика,
воображает сраженья на глади

но нет отражений –
и вот – начиная скучать по своей луне,
он всё ближе и ближе заглядывает
но и впрямь – неба нет

………………………………….

поводи по ней мотыльком
земляничною палкой измерь глубину
ископаемым лотом
попробуй достать
погрузи, поборов омерзение, руку по локоть –
исчезли бесследно
и палка с рукой и очки –

ты им камень вослед не бросай!

бородой на воде
(бородою – воде) напиши:
я пришел к тебе в гости

не на крещение Нарцисса
(прибавь про себя)
а взыскать твоей сути

скажет вода «заходи!» –

проживи в ней около года

мерь её время на ощупь, плавая кругом

ведай – вертя маслянистую взвесь –
календарь бактерий

в трансе колебли объёма сего целлюлит

перегной перелётной листвы
разделяя вслепую
дыханием прошлогодних улиток
на спор теней и микробов

сложная влага, конфликты клеток:

потенциальный суп вздрагивает
толкает потенциальный компот

память потопа качает права желе

сновиденья личинок – извечно чужие места

но частицы садятся за круглый стол

(будет у вас и подводный дом,
и подводный университет)

пусть утопленницы возлагают кубы на алтарь

ритуал про себя

без огня (пока) и без ветра

суббота – царица воды!

не надейся на чай.

……………………………………

есть погружение в воду!
герой в воде
но не касается стен колодца
пламя его одежд

не опасается храброе сердце
мокрых минут
не отличает луны от солнца
(оба не тут)

редко купается воин
а как соберётся
редко бывает в движениях
более скован

входит по пояс –
по торсу гусиная кожа
а как по темя –
от стресса теряет голос

но пламя его остаётся!

…………………………………………………

свет разливается по волосяному покрову
ласкает и дразнит играя окружную прорву
благословляет каждая пора чудесную сбрую

так пронзённая, еле дыша:
Боже мой, на мне скачут!
а умудрённая шепчет на ухо:
чувственность – мученичество

каждый нерв поглощён и раззужен ажурным брожением

стонет в смятении:
как же возможно – бесценное топливо
так расточительно сосредоточено
всюду на кончиках

трепет и раж как мы корчимся

молекулярному ликованию
вторит мерцание под корой –
пароксизм кровеносного пламени

…………………………………………………

появляются неожиданные симптомы
во рту неожиданно тот лошадиный воздух
от которого под языком беспокойно разъято
и пульсируют мускул у рта удивлённые щёки

наблюдается бледная лунка у наблюдателя
скверный признак и тут же мучнистый налёт на зубах,
куночка стала температуры глаз – а что это значит?
что у героя-учёного нынче под опытом подвиг

мне же – резко не нравится бурый цвет моей кожи
и вообще, после каждого раза заметно стареют руки
но тогда почему же я грежу победой, скажи, почему же
освобождение близко ликует под серыми струпьями?

на прощание прежняя шкура изображает
на мгновенье зашедшись в гирляндах последних кривляний
кружево голого
заживо крошеный глянец
(будто когда-то и впрямь «это» было живое!) –
это послужит тебе уроком, клавиатура! –
прозой ли шатким порохом в решете
наша плоть никогда не бывает совсем собою
да и сейчас не похоже
чтобы намертво запершись в собственной наготе
мы сознавали какое свершение на подходе

как цемент изнутри китайца
(я сам! я сам!)
стал такой-сякой лица материал-интервал –
поди не заметь как он съелся! –
и ну плясать

сколько бы раз вода не играла столп
и спадала вспять
превращаясь в лунный поток и обратно в олово
страшная правда о внешнем каменном слое
(кровь превращается в пот и обратно в мозг)
разряжает колодец
каскадом болезненных образов:

будто в желудке нашёл щеколду злой какаду
и вышел проведать брата на другом берегу

будто прорыл траншею в жирах
цепной ручной павиан
прошёл через шрам на бедре и спрятался в кобуру

а самое страшное – мальчик-с-пальчик успел продырявить мешок
и устилает наш путь разноцветными камушками кишок

одолела иллюзия
будто бы весь миллиард наших рёбер
плавленым маком
преступно сошёлся во мнении
с жаркими лёгкими
в области солнечного сплетения
а когда мы за эту же область
в испуге схватились руками
колоссальный мак моментально пристал
припаялся, всосал наши пальцы
жадные, пламенно дышащие лепестки
не оставили нам и фаланги
и руки не отпускают

Господи, призови «мак» к порядку!

ГОСПОДИ, ТОЛЬКО БЫ НЕ ОСЛЕПНУТЬ!

вены вспыхнули на ладонях (святая быль)

что ж вы, безмозглые кости, такие уроды?

                             (Что б вы мне, дикие звери, были здоровы!)

что же вы, прелести, плачете как евреи
возрадуйтесь, вы на пороге, проснитесь скорее!

(а поддержание жизни в теле
просто навязчивая идея,
пустая хрень)

надеюсь что это ещё не она
(в смысле – не смерть)
но очень похожа попробуй со сна
увидев, не охренеть

не так уж сильно она и похожа
ты охренел, мужик
но что правда – эта страшная тоже
разве мёртвый не задрожит

ария Смерти

я названа необходимым злом
предрешена неразделённой ношей
но это я ряды волшебных слов
перед тобою развернула, мой хороший

я заучила этот монолог
давным-давно чтобы когда наступит время
ты пережил бессмертных на одно
без дураков последнее мгновенье

я знаю что руки растут из костра
и что могут в любую сторону
но не ожидал, нет, не ожидал
что будут хватать за бороду

я знаю, что прыгая через костёр
не смотрят вниз
но что снизу будут показывать нос
для меня совершенный сюрприз

раньше я сальто мог над костром
не покидая кокона
а теперь облом, блядь, со всех сторон
огонь хватает за локоны

нога чередуется с рукой
чехарда!
а голова чередуется сама с собой
вот такая беда

череп прячется в теремке, так теремок в теремке
жижа топится в молоке, вдруг молоко в молоке
мы это видели – с нами огонь на дне
держит книгу в руке

……………………………………….

страждущие ехали на автобусе
видели из окна свою кожу
не могли не одобрить какая вокруг
величина и отчизна

катались безвинные
на легковой машине
на самые обыкновенные поры
думали – это, простите, лона
видны из окна
бугристые карты блюдца
горящей соли
неписаные ландшафты
святая ложь

святых везли на грузовике
кругом же – сафари на самотёке
из кузова не разглядеть
носорога
не объяснить голосам на святом языке
что «умри за жирафа» –
нюансы нашей свободы

мученики (поштучно)
на самокатах
ища его страстную кожуру
бороздят заповедную зону

кучками бедных людей вывозили на тачке
наружу из шкафа

блаженного
(или о чём это он?)

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

буква Д злорадствовала

буква Ю

и другие русские буквы над нами смеялись

а нам хоть бы хны
всё менялись – всё, знай, меняли

руку хватавшуюся за кормушку
на руку трясущую погремушку

голову на волдырь
колбасу на план
рычаги на чашу

тело на мыло на текст
кулак на вулкан
(вот и всё)
магендовид на крест

золочённую тушку
на почти что на душу
                             вместо ермолки нацепим заячьи уши
играющее очко
на засахаренный зрачок

родинку на хую
сорвал на корню

ой, не могу!

ой, не могу!

я в раю

презерватив не защитит от удара молнии
(заклинание не заклинает штык-молодец)
очки не научат что делать когда чума
что чёрту шуба? даже не шутка

электричество не встаёт на защиту разума
давай, покажи шприцу носовой платок!
слава знает себя на ощупь

СМЕРТЬ УДЕЛ ИЗБРАННЫХ

Моше Идель: РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ И ЭКСТАТИЧЕСКАЯ КАББАЛА

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 23.11.2010 at 17:42

Предварительные наблюдения*

 

Памяти Фрэнсис А. Иейтс

Возможные взаимоотношения между определенными взглядами Раймонда Луллия и еврейской Каббалой уже обсуждались рядом ученых; по X. М. Миллиас-Валликрозе, на учение Луллия касательно dignitates Dei [божественных достоинств, атрибутов] могла повлиять каббалистическая концепция сфирот [1]. Более осторожный подход демонстрирует утверждение Чарльза Зингера: «Луллий находился под сильным неоплатоническим влиянием; в рамки неоплатонической мысли ему удалось включить каббалистические построения» [2].
Исследования покойной кавалерственной дамы Фрэнсис Иейтс, похоже, действительно подводят итог данного вопроса: весьма вероятно, что на Луллия повлияли христианские неоплатонические источники, как например Псевдо-Дионисий, чьи взгляды он почерпнул из трудов Иоанна Скотта Эригены [3]. Выводы Иейтс о неоплатонических источниках учения Луллия были приняты Гершомом Шолемом [4], так что – если только дальнейшие исследования не откроют нам новые данные – влияние теософской Каббалы на концепцию dignitates Dei у Луллия можно, по всей видимости, не принимать в расчет. Сходство между каббалистическими сфирот и dignitates Луллия, если и существует, может являться результатом влияния общих источников – и Скотт Эригена может и в самом деле считаться именно таким источником [5].
Существует, однако, еще одна сфера мысли Луллия, чья возможная близость к каббалистическим темам требует детального рассмотрения, а именно луллиансккая теория ars combinandi [искусства сочетаний или искусства комбинаторики]. Мне хотелось бы вкратце проанализировать возможность исторической связи между этой важной гранью луллианской мысли и экстатической Каббалой. Доказательство наблюдения Пико относительно сходства между учением Луллия и Каббалой представляет собой важный момент данного исследования.
В «Апологии» Пико делла Мирандола описывает определенный вид Каббалы следующим образом: «quae dicitur ars combinandi… et est simile quid, sicud apud nostros dicitur ars Raymundi, licet forte diuerso modo procedant» [«первое именуется искусством сочетания… и оно подобно тому, что именуется у нас искусством Раймунда, однако действует иным способом»] [6]. Характер упомянутого ars combinandi описывается Пико так: «Illa enim ars combinandi, est quam ego in conclusionibus meis uoco, Alphabetarium reuolutionem» [«Ибо это искусство сочетаний есть то, что в моих заключениях именуется Алфавитным круговращением»] [7]. Действительно, в одном из своих каббалистических заключений Пико утверждает: «Prima est scientia quam eco uoco Alphabetariae reuolutionis correspondentem parti philosophiae, quam ego philosophiam catholicam uoco» [«Первая есть наука, которую я именую наукой Алфавитного круговращения и которая соответствует той части философии, что я именую всеобъемлющей философией»] [8].
Согласно этим утверждениям, существует известное сходство между ars Raymundi и определенным ответвлением Каббалы, чьим основным предметом являются комбинации букв алфавита. Эта Каббала сравнивается у Пико с «католической», т.е. универсальной или всеобъемлющей философией. Шолем и Иейтс идентифицировали данную каббалистическую школу как экстатическую или профетическую Каббалу [9]. Это ответвление Каббалы и впрямь крайне погружено в буквенные комбинации, главным образом комбинации тех букв, что составляют Божественные имена; целью является достижение экстатического переживания. Тем не менее, несмотря на общую схожесть подобной Каббалы и искусства Луллия, имеются по крайней мере два основных различия между конкретным описанием Каббалы у Пико и экстатической Каббалой.
Все, что мы можем почерпнуть у Пико – это то, что описываемая им Каббала занимается переменой мест букв в алфавитах, revolutio, в то время как экстатическая Каббала интересовалась в первую очередь комбинациями букв, составляющих Божественные имена. Логично будет предположить, что использованный Пико термин – revolutio – может означать не просто изменение местоположения букв в целом, но скорее опреденные комбинации, достигаемые определенного рода круговращением. Подобное понимание находит свое подтверждение в искусстве Луллия, где используются концентрические окружности. Согласно Пико: «ars combinandi … est modus quidam procedendi in scientiis» [«искусство сочетаний … есть некий способ продвижения в науках»] [10]. Cледовательно, искусство комбинаторики есть метод достижения scientia (мудрости), тогда как экстатическая Каббала концентрируется на получении пророческого откровения или достижении состояний мистического союза.
Учитывая эти важные различия между приведенным Пико описанием Каббалы, напоминающей луллианское искусство, и экстатической Каббалой Авраама Абулафии, можно задаться вопросом, действительно ли Пико подразумевал в приведенных отрывках Каббалу Абулафии? Исключив на основании упомянутых несоответствий предположения Шолема и Иейтс, не найдем ли мы лучшего, альтернативного объяснения слов Пико? Подобная альтернатива, похоже на то, и в самом деле существует. Она не только более созвучна Каббале Пико, но и может с большим успехом объяснить появление комбинаторного искусства Луллия.
В ряде рукописей сохранился литургический комментарий тринадцатого века – анонимное сочинение, которое до сих пор не привлекало особого внимания ученых, специализирующихся на изучении Каббалы [11]. В первой и самой пространной его части говорится о двух фигурах, одна из которых состоит из трех концентрических окружностей, на каждой из которых расположены буквы алфавита. Эта фигура (рис. 1) соответствует revolutio alphabetorum у Пико, поскольку концентрические окружности должны были вращаться относительно друг друга, производя тем самым все возможные комбинации букв алфавитов.

Рис. 1 — Paris, Bibliothèque Nationale, Ms. Hébr. 848, fol. 4r

Вторая фигура (рис. 2) представляет собой таблицу, в которой каждой букве ивритского алфавита соответствуют различные понятия. К примеру, буква алеф символизирует Ор Кадмон (Изначальный Свет); Эль = Бога; Адон = Господа; Эхад = Единого; Эмет = Истину и т.д. Согласно анонимному каббалисту, понятия в таблице могут использоваться для объяснения теологического значения различных комбинаций букв, размещенных на концентрических окружностях. Можно привести немало примеров подобных интерпретаций, но я ограничуть переводом лишь одного. Рассматривая комбинацию букв далет и каф, автор пишет: «Даат (знание) и кдуша (святость): показывает, что из этого сочетания являются мысли совершенных праведных, которые постигают знание Святыни и чистых идей, исходящих из этого сочетания» [12]. Совершенно очевидно, что эта техника интерпретации значения различных комбинаций букв, являющихся результатом вращения концентрических окружностей, соответствует упомянутой Пико scientia.

Рис. 2 — Paris, Bibliothèque Nationale, Ms. Hébr. 848, fol. 4v-5r

Похоже, что Пико, собственно говоря, имел в виду специфическую каббалистическую систему, которая встречается в другом комментарии анонимного каббалиста – комментарии к Пиркей де-рабби Элиэзер, поздней мидрахической композиции, которая была, к сожалению, утрачена, хоть и цитируется несколько раз в литургическом комментарии [13]. В одном случае анонимный каббалист ссылается на собственный комментарий к Пиркей де-рабби Элиэзер, где о теории сочетаний букв и их теологической интерпретации говорится так же, как в утраченном сочинении [14]. Существует, по меньшей мере, теоретическая возможность того, что Пико был знаком с этим потерянным сочинением.
Два вышеупомянутых труда являются комментариями к текстам, которые не имеют ничего общего с какой-либо теорией буквенных комбинаций и – судя хотя бы по литургическому комментарию – анонимный автор произвел здесь искусственное наложение экзегетической техники, которая никак не проясняет комментируемый текст. Поэтому имеется достаточно причин полагать, что данная техника не была новацией, привлеченной специально для данного случая, но – как утверждает автор — являлась уже существовавшим к тому времени инструментом [15].
Подведем итоги: в тринадцатом веке существовал определенный вид Каббалы, близкий, но не идентичный мистической мысли Авраама Абулафии; в восприятии Пико этот вид Каббалы весьма напоминал искусство Раймонда Луллия.
Возникает вопрос, является ли такая оценка со стороны Пико всего лишь совпадением, т.е. имеет ли его утверждение одно только феноменологическое значение – либо же Пико действительно ощущал определенное сходство этих систем, которое стало следствием исторических взаимоотношений между Каббалой и системой Луллия? Начнем с хронологии. Экстатическая Каббала Авраама Абулафии (каббалистическая система, наиболее близкая к той, что обрисована в литургическом комментарии) впервые появилась в Барселоне, где Абулафия не только получил изначальное откровение, но изучал в 1270 г. двенадцать комментариев к Книге творения («Сефер йецира») [16]. Хотя Каталония не была единственным регионом, где существовали каббалистические идеи, близкие к взглядам Абулафии [17], трудно отрицать, что вдохновение, повлекшее за собой создание опреденной системы Каббалы, пришло к нему именно в Барселоне. В отношении даты написания анонимного литургического комментария, мы не располагаем конкретными сведениями; Шолем, не вдаваясь в причины такой датировки, предположил конец тринадцатого столетия [18]. На основании исследования источников, которыми пользовался анонимный каббалист, мне кажется, что предпочтительней более ранняя дата. Важнейшим каббалистическим источником, цитируемым в нашем сочинении, является Книга Багир, один из наиболее ранних каббалистических трудов, известный уже в начале тринадцатого века [19] – но, к несчастью, бесполезный для точной датировки комментария. Однако, другим источником, явно повлиявшим на рассматриваемый текст, является комментарий рабби Эзры из Героны к талмудическим агадот; хотя геронское сочинение нигде напрямую не цитируется, вполне очевидно, что наш комментарий пользуется текстом р. Эзры, причем отдельные фразы копируются дословно [20]. В настоящее время в тексте можно выявить лишь один дополнительный каббалистический источник, который, возможно, был написан позднее сочинения р. Эзры; это ссылка на Книгу размышления («Сефер га-ийун»), каббалистический труд, чье место и время написания все еще служат предметом дебатов среди ученых [21]. Таким образом, существенное влияние геронского каббалиста на анонимный комментарий подсказывает также возможное место написания текста, а именно Каталонию. Далее, сравнение концептуального содержания анонимного комментария с другими каббалистическими сочинениями указывает на третью четверть тринадцатого века. Хотелось бы подчеркнуть, что датировка эта – не более чем приблизительная, однако весьма разумная. Полученная дата и место написания анонимного комментария подразумевают также ответ на вопрос о взаимоотношениях между теорией Луллия и экстатической Каббалой; поскольку литературная карьера каталонского христианского мыслителя началась лишь в 1270 году, вектор влияния, похоже, направлен от еврейских к христианским текстам. Напомним читателю, что подобное заключение основывается на достаточно спекулятивной датировке важнейшего каббалистического текста, хотя некоторые дополнительные детали, не связанные с нашей датировкой, по всей видимости подтверждают этот вывод.
Луллий является автором Logica Nova (1305), трактата, который базируется скорее на его собственном ars [искусстве], нежели на классической логике Аристотеля; поскольку искусство Луллия связано, главным образом, с использованием концентрических окружностей, логика его также основывается на этом методе (рис. 3). Похожий взгляд на логику можно найти в одном из сочинений Авраама Абулафии [22], где говорится, что труды Аристотеля по логике не могут считаться наукой, подобной физике или метафизике: согласно средневековой концепции логики, это инструменты, которые применяются при погружении в иные спекулятивные сферы. Науку сочетаний букв, однако, Абулафия считает «внутренней и высшей логикой», путем к познанию природы истинного и ошибочного [23].

Рис. 3 — Концентрические окружности из Lull, Ars Brevis, Strasbourg 1617

 

Одним из приспособлений, используемых Луллием для демонстрации определенного типа комбинаций букв, является треугольник (рис. 4); как и в случае с концентрическими окружностями и объяснительными таблицами (рис. 5), прецедент этой луллианской фигуры до сих пор не был указан.

Рис. 4 — Таблица буквенных сочетаний из Lull, Ars Brevis, Strasbourg 1617

В то же время, в одном еврейском мистическом тексте обнаруживается интересная параллель к Луллию – речь идет о комментарии к Книге творения («Сефер йецира») р. Элеазара из Вормса, ашкеназийского автора начала тринадцатого века (рис. 6); этот текст [24] был известен и изучался в Барселоне в 1270 г. и, видимо, даже ранее, как свидетельствует Абулафия [25]. Между прочим, данное сочинение и ашкеназийские мистические теории и техники в целом оказали свое влияние на появление экстатической Каббалы [26].

Рис. 5 – Tabula Artis Brevis из Lull, Opuscula, 1, Palma 1744

Наконец, что не менее важно, Луллий поддерживал связи с ключевыми еврейскими наставниками Барселоны, о чем свидетельствует incipit его утраченного сочинения [27]. Здесь упоминаются по имени три человека: «Абрам Денарет», «рабби Аарон» и «рабби бен Хе Саломон». Как показал Миллиас-Валликроза [28], первое имя относится к наиболее влиятельному руководителю каталонского еврейства, р. Соломону бен Аврааму ибн Адрету; второе, возможно, подразумевает р. Аарона Галеви из Барселоны; последним лицом (не идентифицированным у Миллиас-Валликрозы) может являться р. Иегудa Сальмон, также из Барселоны.

Рис. 6 – Таблица буквенных сочетаний из комментария к Сефер йецира р. Элеазара из Вормса, Przemyl 1853, fol. 18a

Рассмотрим возможное значение этих связей Луллия с каталонской еврейской элитой. Рабби Соломон ибн Адрет был каббалистом, причем Каббалу он преподавал строго ограниченному числу учеников [29]; было бы более чем удивительно, открой он каббалистические секреты христианину. Более того, его Каббала не просто отличалась от экстатической – он являлся самым серьезным противником деятельности и экстатической Каббалы Абулафии [30]. Его коллега рабби Иегуда Сальмон, напротив, в определенный период своей жизни поддерживал добрые отношения с Авраамом Абулафией [31]. Мы не можем сказать, изучал ли Сальмон систему экстатической Каббалы под руководством Абулафии или какими-либо других, неизвестных каббалистов в Барселоне. Неизвестно также, служил ли он каналом для передачи каббалистических доктрин Луллию, с которым был знаком, однако его наставник, Абулафия, готов был проповедовать – и, очевидно, действительно проповедовал – христианам в Италии, разъясняя им свои мессианские взгляды, а затем и свою каббалистическую систему [32].
Возможность каббалистического влияния на Луллия следует рассмаривать в общем контексте его эпохи: контексте нового интереса к восточным языкам и религиям (включая древнееврейский язык и еврейские традиции), проявившегося у двух современников Луллия, Раймонда Мартини и Арнольда из Виллановы. Последний сочинил даже трактат о буквах Тетраграмматона – который остается, пожалуй, наиболее близким к Каббале теологическим сочинением, написанным христианским ученым [33]. Интерес этих авторов к Востоку, как и у их последователей времен итальянского Возрождения, прикрывался миссионерскими намерениями. Однако, в случае Луллия, предполагаемое влияние Каббалы в основном имело отношение к техническим аспектам учения, а не к его теологическому контенту – что могло способствовать переходу определенной теории из одного типа мистики в другой.
Обрисованные выше соображения не могут считаться неоспоримым свидетельством касательно источников луллианских теорий; они основываются либо на сходстве приемов, использовавшихся Луллием и современными ему каббалистами, либо же на косвенных доказательствах, которые редко могут быть успешно применены при решении таких сложных проблем, как выяснение первоначального источника построений Луллия. Тем не менее, учитывая тот тупик, в который зашли исследования источников комбинаторных техник Луллия (по крайней мере в вопросе точных параллелей к фигурам, которыми пользовался Луллий), наши предположения могут открыть путь, казавшийся закрытым после вердиктов Иейтс, Шолема или Плацека. Как и предполагает подзаголовок, наша нынешняя работа есть не более чем предварительная разведка сложных тем; за нею должны последовать другие, более развернутые и точные исследования, посвященные датировке, месту появления и наиболее важному пробелу – изучению истории, точнее предыстории экстатической Каббалы до появления корпуса сочинений Абулафии.

——————————————

Примечания

* Данное исследование было представлено в виде лекции на III Colloqui d’Estudis Catalans a Nord-America в университете Торонто 17 апреля 1982 г. Два выдающихся исследователя луллианской мысли, посетившие эту лекцию, Д. Н. Хиллгарт и Р. Принг-Милл, любезно вдохновили меня на дальнейшую разработку упомянутой темы; первым результатом этой продолжающейся научной работы стали данные предварительные наблюдения.

1. «Algunas relaciones entre la doctrina luliana y la Cabala», Sefarad, XVIII, 1958, c. 241-53. См. также L. I. Newman, Jewish Influences on Christian Reform Movements, New York 1925, c. 182-183, где автор утверждает, что «он [т.е. Луллий] определенно воспользовался в своих интерпретациях Писания такими еврейскими методами, как гематрия, нотарикон и цируф, и считал Каббалу божественной наукой и истинным откровением души». Это утверждение, однако, основано на ложном предположении о том, что Луллий являлся автором подложного сочинения De auditu kabbalistico.

2. The Legacy of Israel, ed. E. Bevan and C. Singer, Oxford 1927, c. 274.

3. Lull and Bruno – Collected Essays, I, London, Boston and Henley 1982, c. 78-121.

4. G. Scholem, Les origines de la Kabbale, Paris 1966, c. 412 прим. 58.

5. См. Scholem, ibid., index. s.v. Erigène; G. Sed-Rajna, «L’influence de Jean Scot sur la doctrine du Kabbaliste Azriel de Gérone», Jean Scot Erigène et l’histoire de la philosophie, Paris 1977, c. 453-65; M. Idel, «The Sefirot above the Sefirot» (иврит), Tarbiz, LI, 1982, c. 242-43, 246, 261, 267, 277.

6. Opera Omnia, Basle 1572, c. 180. Много лет назад мой друг Шалом Розенберг из Еврейского университета любезно указал мне на возможную связь между использованием окружностей у Луллия и Абулафии; однако, далее мы увидим, что это сопоставление, уже намеченное в работах Шолема и Иейтс (см. ниже прим. 9), не принимает во внимание особый способ использования окружностей в трудах Абулафии, где они, насколько можно судить, никогда не применяются для получения новой теологической или научной информации.

7. Ibid., c. 181.

8. Ibid., c. 108.

9. G. Scholem, «Considérations sur l’histoire des débuts de la Kabbale chrétienne», в Kabbalistes chrétiens, Paris 1979, c. 41 прим. 10; F. A. Yates, Giordano Bruno and the Hermetic tradition, Chicago and London 1979, c. 96 [русский перевод: Фрэнсис А. Иейтс, Джордано Бруно и герметическая традиция, М. 2000].

10. Opera Omnia (как в прим. 6), с. 180.

11. Об этом сочинении см. Abraham Joshua Heschel, «Perush ‘al Tefilot’» in Kovez Mada’y Likhvod Moshe Shor, New York, 1945, c. 113-126, где публикация начала комментария сопровождается кратким введением. Список манускриптов, составленный Гешелем, следует дополнить другими обнаруженными рукописями этого сочинения. См. пока что M. Idel, Abraham Abulafia’s Work and Doctrines, Ph. D. Dissertation, Hebrew University, Jerusalem, 1976, c. 77-88 прим. 38 (иврит).

12. Paris, BN, Ms. hébr. 848, fol. 7r.

13. См. напр. Heschel (как в прим. 11), с. 120.

14. Там же, с. 117, перевод из Paris, BN, MS hébr. 848.

15. См. Paris, BN, MS hébr. 848, fol. 4r: «Я уже прояснил давние вопросы в сочинении, написанном ранее [чем литургический комментарий], каковое сочинение я назвал Примиритель Разума Вопрошающего: важные Вопросы».

16. Список этих комментариев был опубликован Адольфом Еллинеком, Bet HaMidrash, Jerusalem 1967, III, c. IX (нем.); Сефер йецира сыграла решающую роль в становлении каббалистической системы Абулафии. Касательно возможного влияния этого сочинения на Луллия см. E. W. Platzeck, «Decrubrimiento y esencia del arte del Bto Ramón Lull», Estudios lulianos, VIII, c. 137-54; idem, Raimund Lull, Rome-Düsseldorf 1962-1964, I, c. 327-36.

17. Некоторые каббалисты в Кастилии в начале тринадцатого века также интересовались откровениями и техниками, напоминавшими методы Абулафии, но я склонен не принимать в расчет возможность того, что именно кастилийские, а не каталонские каббалисты могли повлиять на Луллия.

18. Kabbalah, Jerusalem 1974, c. 179.

19. Этот текст неоднократно цитируется в комментарии и может послужить потенциальным источником для выявления ранней версии Книги Багир.

20. Ср. к примеру Paris, BN, MS hébr. 848, fol. 12r c комментарием р. Эзры к талмудическим агадот, опубликованным в Likutei Shikhehah ufeah, Ferrara 1556, fol. 6v. Другие примеры будут обсуждены в моем детальном исследовании, посвященном данному литургическому комментарию.

21. Цитата из Книги размышлений была опубликована Г. Шолемом в Kiryat Sefer, 1, 1923-25, c. 285-86, и рассмотрена в M. Idel, «The World of the Angels in Human Shape» (иврит) в Isaiah Tishby Festschrift, eds. J. Dan and J. Hacker, Jerusalem 1986, c. 27-28. Существуют два базисных предположения касательно датировки сочинений, связанных с Книгой размышлений. В трудах Шолема имеются ссылки на обе даты: раннюю – начало тринадцатого века в Провансе и более позднюю – середина данного века в Кастилии. В данный момент мы еще не располагаем конкретными свидетельствами, которые позволили бы разрешить эту проблему. См. также выше, прим. 17.

22. См. Sendschreiben über Philosophie und Kabbala Абулафии, известное на иврите как Sheva’r Netivot Ha-Torah, в Adolph Jellinek, Philosophie und Kabbalah, 1, Leipzig 1854, c. 14-15.

23. Ibid., c. 15. См. также M. Idel, «Infinities of Torah in Kabbalah», в Midrash and Literature, eds. G. H. Hartman and S. Budick, New Haven 1986, c. 149; idem, «On the History of the Interdiction against the Study of Kabbalah before the age of Forty» (иврит), AJS Review, V, 1980, c. 17-18.

24. Perush Sefer Yezira, Przemyl 1853, fols. 5bc, 17c-20b.

25. Cр. свидетельство Абулафии, опубликованное Еллинеком (как в прим. 22).

26. См. M. Idel, The Mystical Experience in Abraham Abulafia, Albany 1987, гл. 1.

27. J. M. Millás-Vallicrosa, El «Liber predicationis contra Judeos» de Ramon Lull, Madrid-Barcelona 1957.

28. Ibid., c. 21. См. также Jeremy Cohen, «The Christian Adversary of Solomon ibn Adret», Jewish Quarterly Review, [NS] LXXI, 1980, c. 55.

29. См. M. Idel, «We have no Kabbalistic tradition on This», в I. Tversky (ed.), Rabbi Moses Nachmanides (RAMBAN): Explorations in His Religious and Literary Virtuosity, Cambridge Mass. 1983, c. 64.

30. Cм. Responsa Адрета, 1, № 548.

31. См. письмо Абулафии, адресованное Сальмону, в Adolph Jellinek, Auswahl Kabbalistischer Mystik, 1, Leipzig 1853, c. 19.

32. Ср. «Sefer Ha-Ot: Apokalypse des Pseudo-Propheten und Pseudo-Messias Abraham Abulafia» Абулафии в Jubelschrift zum siebzigsten Geburstage des Prof. Dr. H. Graetz, ed. A. Jellinek, Breslau 1887, p. 76.

33. См. Joaquin Carreras Artau, «La ‘Allocutio Super Tetragrammaton’ de Arnaldo de Villanova», Sefarad, IX, 1949, c. 75-105.

 

Пояснительные вставки от переводчика даны в квадратных скобках.

 

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ