В клинике вы встретите людей, начавших слышать!
Из рекламы института комплементарной медицины
Как мало осталось людей, слышать способных, неодноухих.
В пределы духа звать вас? А духи духовны?
Какими же ушами услышали вы шорох и жюжжянье жизни? А Шершеневича?
Задумывались ли однажды над Маяковскою мольбою – "Причешите мне уши?" Что это, поза? Крик в крови! На каждый новый голос уши свежие нужны, и сколько их у слышащего – шевелюра!
Этот экзерсис понадобился здесь для проверки слуха читателей, приглашенных мною к разговору о стихах Надежды Краинской. Если, вспоминая Игоря Терентьева, я звал вас "вслушаться ступалистыми ушками басмырей", то сейчас нам понадобится нечто совсем иное – "ушко девическое в завиточках-волосках", ныне встречающееся в чистом виде не чаще, чем equuz przewalskii.
Маленькие самоделковые тетрадочки, "домотканые книжки" (Индивидуальное малотиражное издательство "Poluton") мгновенно очаровывают усталый взор любителя прекрасного, вызывая ностальгические воспоминания о девичьих альбомчиках, коими он зачитывался втайне еще на школьной скамье. Он умиленно перебирает их, повторяю вслух названия: "Не снимая шляпки", "Три звезды", "Из затонувшего ридикюля", "Арпеджированная вертикаль". Открывая их одну за другой, он находит давно утерянное "крепкими профи" единство судьбы и стиля, на каковое смел лишь робко надеяться, с замиранием сердца раскрывая обложку.
Словно не было всех этих вьюжных, так сказать, лет, пятилеток, перестроек и постсионизма. Словно все по-прежнему в мире: классная наставница, осанка, cousines, Арцыбашев под подушкой. И стихи, стихи петербургские, палестинские, начинавшиеся с первой любви наших некрещенных российских grandes tantes, Некрасова-Надсона-Блока:
С хорошенькой скромною девушкой,
в единстве еврейской семьи,
уютными греюсь одеждами,
они занимали скамьи.
Друг другу почти незнакомые,
пришли, чтоб куда-то прийти.
С клиты* ль, из наёмного дома ли.
С привала на тяжком пути.
Их мягкой встречали улыбкою,
сажали за праздничный стол.
А отблески пламени зыбкого
в искристый слились ореол. (...)
И будто измыленной пеною,
все хлопоты канули прочь.
А голос певца вдохновенного
пронзал ханукальную ночь.
И тихого ветра дыхание, –
не хора, а ветра зимы, –
как окон немое внимание,
вошло в тёмно-серые сны.
И корни мелодий утонченных
вплетались в некрашеный свод.
Пастельными тёплыми точками
под песней срастался народ.
Но уже отравлена душа сладким ядом тех книжек, о которых в стенах частной гимназии говорят все, но тихохонько, на ушко только самой любимой подруге. Ах, Северянин! Да и сама она Северянка:
Стояла. Мех продолжил северность,
морозным воздухом дыша.
А вы за стёклами уселись.
Одна лишь ночь, один лишь шаг.
И танго сыпалось мазурками,
блестя в далёком фонаре.
На мне лиски поводят шкурками, –
Но это только в декабре.
***
Закружили, закружили,
закружили, закружили.
Холодили, порошили,
заморозили меня.
Окружили, одурили,
дождевые, снеговые.
Снеговые, дождевые,
разбиваясь и звеня. [...]
В этом возрасте все они бредили ядом. И яд эгофутуризма, растворяясь в крови, менял ее состав и цвет. Не красная, нет, не лейкоциты с эритроцитами – серебристая ртуть, светлые искры шампанского и чернило невиданного переливчатого оттенка.
Поэтесса признается, что
У змеи украла жало,
примеряла за углом.
Оказалось не по мерке,
Но привился, видно, яд.
И пьянящая, чарующая, абсолютно поэтически выдуманная, то есть единственно реальная, отравленная звуком и жестом реальность, застыла в неподвижности и неизменности:
Я сижу обнажённо-прохладная.
Покрывало волос на спине.
Свет луны, точно масло лампадное,
полыхает в моей тишине. [...]
Не великая хитрость опьяняться в юности эликсиром декаданса, нюхать воображаемый эфир и, бледнея и тая, грассировать по-вертински, но... придумать такое, сохранить или, вернее, сберечь, пронести в заветном ридикюле сквозь и через и остаться все той же выпускницей, но... идеальной, какой и не было вовсе... Попробуйте!
Я всё позабыла: я так молода.
Легка, будто в школьные годы.
В те годы, когда никогда, никогда
себя не лишала свободы.
Во тьме прорисована женскость моя,
кокетство и слабые кости.
Отснюсь и ступлю за порог бытия,
как шляпку не снявшая гостья.
***
Перо моё, ты скачешь по бумаге
и ищешь зайчиков, чтоб прыгали с тобой.
Два метра в косы там, в универмаге,
купили мне на вечер выпускной. (...)
Как все в этом аморфном мире норовит измениться. Санкт-Петербург – Петроград – Петербург – Ленинград – Санкт-Петербург, Сион – Святая Земля – Палестина – Израиль – Фаластын – тают и растекаются грязными ручейками вчерашние искристые снеги. Только она остается неизменной – барышня-поэтесса. Она фантазирует. О чем же, о чем? О любви, о муке (разлуке), о своем грядущем надломленном великолепии, об учащенном дыхании сцены – как прежде, как всегда.
Как я боюсь этой боли разлуки.
Терпких духов одуряющий шарм;
в чёрном гипюре дрожащие руки,
длинные камни в холёных ушах. [...]
Вот и ещё завороженный вечер
в отзвуках вальсов пройдёт без меня.
Кто нам перечит, встречает навстречу,
стелет стеклом под копыта коня?
***
Коломбина повержена прямо на сцене.
Театральный фургон черноту затаил.
За одну лишь минуту забвенья
с лицедейства случайно оставшихся сил. [...]
Я была балериной, хотя и недолго.
Посмотрите на гибкие руки мои.
Изливала я в музыку стан мой холодный,
и страдали, страдали сквозь жилы во мне соловьи.
Потому нету силы и грубости этой упругой
недвусмысленно смело себя предложить.
Обнимали меня, целовали в девичие губы,
Говорили, что в том настоящая взрослая жизнь.
Но для Вас я свечусь золотистою третьей струною.
Нажимайте на лад, - зазвучит мой девчоночий вальс.
Конфетти, конфетти рассыпается снежной пургою.
Кисея взволновалась на пачке, предчувствуя Вас.
Как может эстет не принять, не прочувствовать такой, например, пассаж:
Я женщина, и мне нельзя страдать:
страданья выпивают красоту,
но мне она нужна для вдохновенья.
Как может он не разделить желания
Куклою быть из фарфора,
молча не думать вообще.
Полочки, полочки. Горы
сдержанно-кротких вещей.
Кукло накрашены веки.
Что за глаза просто так? [...]
Ее ждет будущее поэтессы, сладкие миражи вдохновения и горя Игоря Северянина. И будущее это — Future — она проживает сейчас в эфемерной dolce vita мотылька над бенгальским огнем. Об этом ее стихи в тетрадочках, об этом ее жизнь:
Неизведать покой — вот удел поэтессы.
Два лишь дня — два лишь дня на опушке отмерено мне.
Мой летучий челнок приколола я ёлкой у леса,
и с корзинкой брожу в непривычно пустой тишине.
Я травинки ищу для целебных пилюль и настоев.
Сыпануть в кипяток и в крахмале крупицы сварить.
Приворотного зелья с пыльцы мохопрялок присвоив,
намотать наугад на косы поседевшую нить. [...]
Не дают поэтессе в стихии её микрофлоры плыть свободно, ловя и лаская летящие рифмы, — цветки без корней.
Короткие стебли,
короткие дужками стебли,
розетки бесцветных цветков.
Не троньте меня.
Я лежу в уголке затаившись.
Они надо мною витают,
цветки, стебельки запятыми;
розеточки рифм, невеликий махровый цветок. [...]
Мы могли бы обратить внимание на бинарность групп субстрактных элементов поэтики Краинской, на некую стихийную (как в броуновском движении) пертурбативную подвижность этих элементов в ткани стиха, где ни один из них не обладает абсолютной суверенностью, и лишь балансирование (вспомним принцип монады гомеометрии), которое выражается par exellence в пульсации (פעימה) или трепетании (פרפור), становится предметом безграничной тератологии...
Мы могли бы... но стоит ли? Не является ли восприятие аудио-центри ческое единственно верным?
И вы, поборники и вестники прямого жеста! Может ли быть жест прямее вечного трепета бледного мотылька над холодными искрами? Вам же предлагаю еще одну пару ушек в виде роскоши.
* Клита (иврит) – здесь: "мерказ клита" - центр абсорбции.
Понравилось это:
Нравится Загрузка...
Похожее