:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 7’ Category

ОБ АВТОРАХ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 21:06

Averbuh АЛЕКСАНДР АВЕРБУХ:
родился в 1985 году на Украине, в Луганской области. В 16 лет переехал в Израиль. Живёт в Тель-Авиве. Проходит срочную службу в израильской армии. В этом году вошел в шорт-лист премии «Дебют».

grishunin СЕРГЕЙ ГРИШУНИН (PAN PESOCHNY):
родился в 1966 в Ленинграде. Он один из создателей объединения «Группа Рабочего Действия», создававшего радикально новое мышление, сочетавшее элементы абсурда, трансперсональные практики и рискованные эксперименты. Объединение занималось уличными перформансами и акциями и выпускало газету «7th line».
http://realism.ru/inorod/2_11_grishunin.htm

davidov ЮЛИЙ ДАВИДОВ:
родился в 1971 году на Украине. Учился в ялтинском медицинском училище. По специальности медбрат. Работал диктором на заводском радио, корректором в многотиражке, экспедитором табачного магазина, актером в эпизодических ролях, кинологом. В сети известен как Ta6y и Жюльен Давидье (в частности, под первым псевдонимом ведет дневник на сервере livejournal.com, а под вторым в Библиотеке Мошкова опубликован его рассказ «Урожай простуды»).

deitch2 ДМИТРИЙ ДЕЙЧ:
родился в 1969 г. в Донецке. В Израиле с 1995 г. Автор книги «Август непостижимый» (1995). Живет в Тель-Авиве.
http://vernitski.narod.ru/deich.htm
http://realism.ru/inorod/2_23_deich.htm

Gali-Dana-Ammon Yariv-bnw-s ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР:
родилась в Ленинграде. Живёт в Иерусалиме. Поэт, автор книг «Сборник» (1992), «Адель Килька. Из» (1993), «Осаждённый Ярусарим» (2002), «Часть це» (2005) и трех поэтических книг на иврите. Редактор журнала «Двоеточие» (совместно с Н.Зингером).
http://www.vavilon.ru/texts/zinger0.html

2010-07-28 006-s НЕКОД ЗИНГЕР:
родился в 1960 г. в Новосибирске. С 1988 г. живет в Иерусалиме. Один из двух редакторов «Двоеточия», художник, автор романа-биоавтографии «Билеты в кассе» (Мосты культуры. Москва-Иерусалим, 2006), а также псевдоним неоэклектиков Н.Мушкина и З.Жуховского (Жуховицкого).
http://jaffaroad.com/nekoda/

ilichevsky АЛЕКСАНДР ИЛИЧЕВСКИЙ:
родился в 1970 году в Сумгаите. Закончил Московский физико-технический институт. С 1991 года занимался научной работой в Израиле и США, но в 1998 году снова вернулся в Москву.Автор романов «Нефть»,«Дом в Мещере» и ряда рассказов, составивших книгу «Бутылка Клейна» (Наука. Москва, 2005), романа «Матисс» (2006) и трех сборников стихов: «Случай», «Не-зрение», «Волга меда и стекла».

ИММАНУИЛ РИМСКИЙ:
(Иммануэль бен Шломо), еврейский поэт и комментатор Библии, родился предположительно в 1265 г. в Риме в знатной еврейской семье. Знаток Библии и Талмуда, Иммануэль также обладал глубокими познаниями в философии, итальянской литературе и медицине. Среди его многочисленных друзей были известные итальянские поэты, среди них, возможно, и Данте, в память о котором он сложил элегию на итальянском языке. Одно время Иммануил занимал видный пост в еврейской общине Рима, но в преклонном возрасте разорился и вынужден был покинуть столицу. Он много скитался и, наконец, поселился в Фермо, где и скончался около 1330 г.

nizar-kabbani НИЗАР КАББАНИ:
родился в Дамаске в 1923 году. Поэт и дипломат, долгие годы проведший за границей – в Египте, Турции, Испании, Китае, США и Англии. Известен как один из самых феминистски настроенных и противоречивых в политическом плане поэтов арабского мира, чьи стихи вызывали критику как справа, так и слева. Сильнейшее влияние на его мировоззрение оказало самоубийство сестры из-за невозможности выйти замуж за любимого человека, когда Каббани было всего 15 лет. Его поэмы о любви были переложены на музыку и стали популярные песнями.Умер в Лондоне в 1998 году.

OLYMPUS DIGITAL CAMERA МИХАИЛ КОРОЛЬ:
родился в 1961 г. в Ленинграде. Живёт в Иерусалиме.
Поэт, автор книг «Родинка»(1991), «Стихотворения 1992-1995» (1996), «Аллигатор» (1999), «Королевская охота на ежей в окрестностях Фонтенбло» (2001).
http://lib.ru/ZHURNAL/korol.txt

krol ШЛОМО КРОЛ:
родился в 1970 г. в Раменском Московской области. Живёт в Тель-Авиве. Переводчик латинской, ивритской и английской поэзии. Публиковался в антологии «Век перевода» (2005).
http://www.vekperevoda.com/1950/krol.htm

oleinikov КОНСТАНТИН ОЛЕЙНИКОВ:
родился и вырос в Киеве. С13 ноября 93 года живет в Америке. Обладатель двух технических и одного филологического дипломов о высшем образовании.

orkis МАКСИМ ОРКИС:
родился в 1975 г. в Москве. В 90-м эмигрировал в США. Учился на факультетах иностранных языков и международных отношений Сан Францискского ГУ, изучал французскую культуру и литературу в нескольких ВУЗах в Париже и политэкономию в Амстердамском университете, окончил Амстердамский ГУ со степенью магистра международных отношений. Теперь живет в Цюрихе. Занимается исследованиями в области общественных наук. Стихи и прозу пишет большей частью по-русски и по-английски, изредка — по-французски.

plax ДМИТРИЙ ПЛАКС:
родился в Минске, живет в Стокгольме. Художник, поэт и писатель, продюсер белорусской службы Шведского Радио.

tallen ЕЛЕНА ТАЛЬБЕРГ(-ЖУКОВА):
родилась в Таллине. В 1986 поступила в Тартуский университет, который закончила в 1991 году
по специальности русский филолог/ переводчик.
Работала переводчицей/редактором в агенстве новостей, преподавала русский как иностранный. С 2000 года живет в Дюссельдорфе.

tarasov ВЛАДИМИР ТАРАСОВ:
родился в 1954 г. в Москве. В Израиле с 1974 г. Автор книг «Азбука» (1988), «Terra Nova» (1991), «Суммарий» (1997). Редактор альманаха «Саламандра» (cовместно с С.Шаргородским) (1987, 1989). Лауреат премии «ИО» за 2005 год. Живет в Иерусалиме.

zaregorodzeva ИРИНА ЦАРЕГОРОДЦЕВА:
родилась в 1985 г. в г. Горьком (Нижний Новгород). В 2002 г. поступила в Российский Государственный Гуманитарный Университет на факультет истории, политологии и права, специальность «Востоковедение. Африканистика», специализация «Политическая регионалистика Арабского Востока». Летом 2005 г. проходила языковую стажировку в Хелуанском Университете (Каир, Египет). С 2006 г. — сотрудник отдела информации НП «Росафроэкспертиза» (www.af-ro.com), автор нескольких статей. Переводит с английского, арабского и турецкого языков.

shahar-s ДАВИД ШАХАР:
родился в Иерусалиме в 1926 году. Один из наиболее значительных и самобытных писателей Израиля. Автор восьми романов, составивших эпопею «Чертог разбитых сосудов», романа «Агент Его Величества» и многочисленных сборников рассказов. Две первые части эпопеи, «Лето на улице пророков» и «Путешествие в Ур Халдейский», вышли в свет в переводе Н.Зингера в издательстве «Мосты культуры» (Москва-Иерусалим, 2003 и 2004 г.г.).
Лауреат крупнейших израильских премий и французских наград (Премия Медичи и орден Командора Искусств).
Умер в Париже в 1997.

schetnikov АНДРЕЙ ЩЕТНИКОВ:
родился в 1963 г. в Новосибирске. Поэт, переводчик,
издатель, исследователь. Научные статьи можно посмотреть по адресу
http://philos.nsu.ru/classics/Shet_cv.htm

Альбом, найденный на углу улиц Альхаризи и Усышкина: 1948-1949

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 19:53

ВЛАДИМИР ТАРАСОВ, ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР, НЕКОД ЗИНГЕР: «Бедуины варили жемчуг, приняв его за рис»

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 19:51

ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР: Давай, Володя, начнем с самого начала. Известно, что ты приехал сюда в возрасте семнадцати лет…
ВЛАДИМИР ТАРАСОВ: Неправда, мне было девятнадцать лет и четыре месяца.
Г.-Д.З.: Прекрасно, поправка к мифу. Ты писал?
В.Т.: Нет, ничего не писал. Я начал писать только в Израиле.
Г.-Д.З.: В какой момент?
В.Т.: Обвалилось на меня это. Начал пробовать в двадцать два, а понял это как призвание в двадцать три года, в семьдесят седьмом.
Г.-Д.З.: А в связи с чем понял?
В.Т.: Это описано в «Россыпи»… Слишком долгая история. Но спровоцировала это всё поездка в Синай, когда на меня просто рухнули стихи, водопад стихов.
Г.-Д.З.: Ты тогда был знаком с кем-то из пишущих?
В.Т.: Тогда – нет. Но очень скоро, благодаря своему хорошему приятелю, я познакомился с Волохонским. И более того, несмотря на мое внутреннее стеснение, Волохонский сумел подойти ко всему этому достаточно тактично и, быстро поняв, что у меня не всё ладится, предложил, чтобы я привез ему свои стихи, мол, созреешь – звони в любое время. Я-таки привез. А написал я перед тем много всякой общепринятой лирики, по большей части неуда. Я в отчаянии решил всё это уничтожить и сделать что-то более или менее стоящее. И вот якобы стоящее, нечто подобное умению, я привез, и он мне дал часовой урок. Многое из этого урока запомнилось надолго, а ценные слова – по сей день.
Г.-Д.З.: А в чем же он заключался?
В.Т.: Ну, советы по конкретным текстам, письму в целом: избегай того, не стесняйся такого.
НЕКОД ЗИНГЕР: Но интересно, что изначально это было для тебя «Синайским Откровением»…
В.Т.: В Синае я дал клятву. Но уже не в ту поездку, а через год, когда я самостоятельно добрался до Джебель Мусы, горы Синай по-русски, и по собственному почину забравшись в сад летней дачи короля Фарука, нашел этот легендарный источник, который пробил Моисей… Вода драгоценная, просто неслыханная, нигде такой воды я не пробовал… даже в Праге.
Н.З.: Ты имеешь в виду пражскую «Добру Воду» в пластиковой бутылке?
В.Т.: Там я дал клятву, там у меня произошёл вполне осознанный мною диалог со Святым Духом. Инициатива была, конечно же, моя, ничьей иной она не могла быть на тот момент. Я поклялся, что выдержу любую бедность, что есть цель и ради её воплощения я готов пойти на жертвы – деньги, благополучие и прочие приличия не нужны. В конечном счёте, аскетизм – изыскан, не так ли? Собственно, ради письма я бросил университет. У меня были в университете задолженности по ивриту и латыни, но если бы я не посвятил себя русской словесности, то мог бы как-то вытянуть.
Н.З.: Что ты там изучал?
В.Т.: Историю.
Г.-Д.З.: А с ивритом были какие-то особые проблемы?
В.Т.: Были. Дело в том, что в первые годы, кроме того, что Израиль объективно оказался провинцией, всё связанное с Израилем мною отторгалось, включая язык, хотя, в первые же месяцы моего пребывания, живя в киббуце, я схватил иврит достаточно неплохо.
Г.-Д.З.: А чем было вызвано такое отторжение?
В.Т.: Была серьезная проблема – я там оставил первую любовь, а первая любовь – это всегда рана… не рано, а рана. (смех)
Н.З.: А может быть, это всегда и то, и другое, или, во всяком случае, никогда не поздно.
В.Т.: Но это еще помимо всего, Россия всё-таки, Москва.
Н.З.: Тебя увезли? Насколько я помню, тебе необходимо было оттуда исчезнуть.
В.Т.: Да, да. Обстановка становилась невыносимой, я бы мог запросто сесть. Уже были кагебешные хвосты, уже был на меня донос и доказательства того, что я распространял самиздат, и сионистский, и диссидентский. Если в середине семидесятых сажали за «Лолиту», то уж за Жаботинского могли посадить совершенно запросто.
Г.-Д.З.: Значит, поначалу тебя все-таки были сионистские интересы?
В.Т.: Какие-то сионистские интересы были благодаря матери, но подпитки, тем не менее, антисоветской. Сионистом я себя никогда не считал, сейчас я, конечно же, израильтянин, причем, с каждым годом правею. Нет, на лице это не написано… (смех)
Г.-Д.З.: Нет, на лице это у Миши Генделева.
Н.З.: А в Синай тебя что направило? Повлияла израильская традиция?
В.Т.: Да я же хипьё! В первый раз я попал туда с киббуцем. Киббуц устраивал поездки по всей стране. Нас привезли не в какой-нибудь занюханный Эйлат, а в Нуэбу, и я был потрясен красотой. А по соседству, в дюнах, я усмотрел израильское хипьё, и подумал, что можно продолжать жить так же, как это было у нас, когда мы выезжали из Москвы на юг. И потом – само ощущение свободы было колоссальным. При всей боли, связанной с отъездом из России, я понимал, что это ценейший подарок. Меня никто не преследовал. Я ставил рекорд за рекордом на тремпах по одноразовым прогонам, по времени ожидания, это будило азарт. Первые четыре года ездил по всей стране только на них.
Н.З.: А много стихов ты читал в то время?
В.Т.: Нет. Какие стихи… гашишник! Конечно, была какая-то база, было тяготение к литературе ещё с детства. В семьдесят шестом году, летом, меня пронзила мысль, что невозможно же становиться наркоманом, надо что-то найти, какой-то смысл. И этот поиск, который длился месяцев девять… (смех) закончился тем, что в очередную поездку в Синай всё оно на меня и опрокинулось. Я писал в тремпах, даже под фонарями, когда, добравшись в час ночи до Беэр-Шевы, шел через город до тремпиады на Эйлат.
Н.З.: Но все твои стихи, связанные с Синаем, те, что вошли в книги, были написаны уже позднее? Та же «Нуэба»?
В.Т.: За исключением «Палитры подмастерья», с которой я возился с семьдесят восьмого года. Она в результате вошла в «Азбуку». Но почти все, написанное до восемьдесят третьего года, прорва беспомощных слов, в том числе о пустыне, поэма о ней даже была, а то и две, десятка два сонетов, городские пейзажи редкой убогости, уйма «шедевров» самокопания – всё это я беспощадно выкидывал, из года в год, в несколько приёмов. Я тогда чувствовал себя истерично. После двух встреч с Анри долго не решался показаться ему еще раз. Это были шесть лет практически полного одиночества и упорного ученичества. Сам себя вытягивал за волосы из ямы непонимания. Но тем временем я мельком познакомился с Генделевым, и уже был знаком с Вайскопфом, потому что работал в книжном магазине, где начал заниматься русским антиквариатом. Этот непосредственный и, в итоге, многолетний контакт с книгой, когда я вдруг открыл для себя двести лет русской культуры, да ещё и эмиграцию, тоже подлил требовательности к себе. В стихи Генделева, признаться, я сначала не въехал, и вообще всё шло у меня очень сложно, без возможности как-то пообтесаться в нормальных кругах, уже не говоря о том, что как автор я чувствовал себя совершенно худосочно. А вот дружба с Генделевым и Бокштейном началась после первых публикаций в восемьдесят четвертом году. Я чувствовал себя уже гораздо увереннее.
Г.-Д.З.: А чем для тебя был Анри?
В.Т.: В поэзии Анри до меня доходило немногое, но то, что доходило, с одной стороны стояло боком по отношению ко всему мне известному, а с другой стороны было для меня образцом. Образцом красоты, образцом обращения со словом, образцом игры. Но очень многое не доходило, пока в восемьдесят третьем году Анри не выпустил свою эрмитажную книгу. Тогда же, хвала Аллаху, я напоролся на Андрея Белого (стихи). Они оба, при том налете мастеровитости, который у меня уже появился, вышибли из-под меня Бродского, в качестве совсем не нужного постамента, и тогда я стал самостоятельным. Это произошло не мгновенно, но именно тогда я понял, что в моих отношениях со словом они скорее служат мне ориентиром, нежели Бродский, они приоритетны. Кроме того, набоковская возня со словом, его любовь к фразе, к изобразительности, тоже дала себя знать. Так что я нашел свою нишу, точнее, поле, границы которого постепенно ширились, а сегодня и вовсе стали подвижны.
Г.-Д.З.: Давай вернемся к тому, что ты сказал вначале. Ты сказал, что Израиль объективно был провинцией. В какой системе координат? Где твой центр?
В.Т.: С тех пор здесь многое появилось. Например, танец, современный балет. Тогда это был только ансамбль «Бат Шева», и то в зачаточном состоянии. А вообще я к Израилю отношусь не как к месту, от которого нужно требовать фантастических культурных достижений. Израиль – это точка пересечения всех историй, и тем самым Истории с большой буквы. Поэтому, пусть эта страна будет провинцией с точки зрения культуры.
Г.-Д.З.: Как раз о том я и спрашивала. Ведь кроме этой, есть и другие точки зрения и точки отсчета.
Н.З.: А, скажем, ивритскую поэзию ты вряд ли читал?
В.Т.: Почему? Я благодаря Дане кое-что знаю. Но в те годы, разумеется, нет.
Н.З.: Ведь для местной литературы, для поэзии особенно, те годы были временем большого взлета, расцвета, по сравнению с которым сегодня царит полный застой.
В.Т.: Ты имеешь в виду, что тогда был Авидан, тогда была Йона Волах…
Н.З.: Конечно. И многие другие. Визельтир был молод…
В.Т.: Зах еще не состарился. Это всё верно, но мною абсолютно не ощущалось. Зато ощущалось, что полстраны говорят на иврите не лучше моего и молодые люди не знают элементарных вещей. Да и русская жизнь тоже малопонятная. Долгое время я вел себя, как молодой независимый распиздяй. Позже оказалось, что центр, условно говоря, «русской идеи», находится в Иерусалиме. Потому сюда и переехал. Я имею в виду русскую литературную жизнь в Израиле. Хотя журнал «22» и гнездился в Тель-Авиве, весь цвет был здесь. Кроме Анри в Тверии и Бокштейна в Яффе. Сейчас ситуация почти такая же. Просто сейчас такое количество людей, которые себя держат за цвет, что можно обезуметь.
Г.-Д.З.: Но количество тех, кого ты держишь за цвет, вряд ли сильно изменилось.
В.Т.: Нет, оно даже поредело местами. Анри здесь нет, Бокштейн ушел. Савелия Гринберга не стало. Да и Генделев неизвестно где, хоть он и израильтянин по духу. Но лучшая часть здесь, небесталанная молодежь мотается туда-обратно. Многие хотят быть иерусалимцами.
Н.З.: Почему же русскую публику так притягивает этот город, в то время как многие ивритские деятели культуры из него уезжают и предпочитают ностальгировать в сторонке?
В.Т.: К сожалению, Некод, это и с русскими не совсем так однозначно. Иерусалим и притягивает, и отпугивает. Покойный Саша Гольдштейн мне жаловался, что не может находиться в Иерусалиме больше одного дня, что это на него чрезмерно давит… Здесь энергетика такая, особенно вот в этой точке, где мы сейчас сидим. Тут вообще ужас что творится – все силовые точки пересекаются.
Н.З.: Ты считаешь, что Святая Святых расположена не на Храмовой горе, а в районе Махане Иегуда? Ведь, кажется, там, где больше энергетики, там всё святее и святее. Возьми, к примеру, Джебель Муса…
В.Т.: Ну хорошо, пусть будет так… (смех) Люди с психикой, настоенной в уюте, на рутине, плохо выдерживают Иерусалим. Гольдштейн не случайно так отзывался о Иерусалиме. Мало того, даже Бренер отказался от нашего застойного города и переехал в Холон задолго до того, как свалил окончательно. А некоторые постоянно приезжают сюда на поклон, при этом понимая, что здесь они жить не смогут. А что касается рынка и энергетики, то ведь теракты происходят не на Храмовой горе и не в Храме Гроба Господня, а здесь, на рынке.
Н.З.: Угу. Это интересно. Возможно, теракты утягивают и энергетику, и святость из Старого Города к нам сюда, в Новый Иерусалим.
В.Т.: Эти теракты меня всё время окружают. Это вы живете в своем спокойном районе. (гомерический хохот) Эк я вас!
Н.З.: Да, вдали от бури. А как грохнет, так и у нас слыхать.
Г.-Д.З.: За кормом-то мы на рынок ходим.
В.Т.: Да ясный пень, я шучу.
Н.З.: Наш дом сейчас тоже в какой-то Храм Гроба Господня превращен, раздолбали его почти до Святой Святых. Того и гляди, эманации начнутся. (смех) А ощущаешь ли ты тут какое-то влияние Востока. Кроме исламского терроризма?
В.Т.: Еще как. И в творчестве тоже. Знаешь, в целом, по-моему, влияние Востока здесь самое отрицательное. Худшее из всех возможных влияний. Совершенно балаганная, совершенно безответственная страна, прививка европейской модели поведения не удалась, по крайней мере, в этом городе, плебейское население раздражает невероятно… (смех)
Г.-Д.З.: Ты считаешь, что западный плебс тебя раздражал бы меньше?
В.Т.: Восточный плебс отвратительнее, чем западный, он примитивней и фанатичней. Это заражённое стадо!
Н.З.: А в своем творчестве ты влияние Востока испытываешь тоже самое отвратительное?
В.Т.: Да разное почерпывается. Даже непосредственная близость рынка отражена так или иначе.
Г.-Д.З.: Все-таки попробуй как-то определить, что есть для тебя Восток?
В.Т.: Грязь… Завистливость, повсеместное «выгадать», фамильярность эта низкопробная, крикливость, тотальный обман, коррупция на всех уровнях. Вы это всё сами знаете.
Г.-Д.З.: Мы, конечно, знаем, только никогда не считали, что это Восток.
В.Т.: Именно Восток. А кроме этого, еще סמוך עלי1, то есть, эта тупая уверенность, что ты слепой, а на самом деле всё нормально, не беспокойся, всё хорошо, будет в порядке. Поэтому я всегда беспокоюсь.
Г.-Д.З.: Может, раз уж никогда хорошо не будет, можно и не беспокоиться?
В.Т.: Нет. Если побеспокоиться, есть шанс, что будет в порядке.
Г.-Д.З.: Я бы как раз сказала, что Восток это: не беспокойся, НИКОГДА в порядке не будет. И тогда можно расслабиться и достичь некоторой нирваны.
В.Т.: Нирвана – это нехорошее бегство. Я не приветствую буддизма. Буддизм по большому счету – некий поиск неподвижности, как мне кажется. Впрочем, я плохо в этом разбираюсь, он, по-моему, в чём-то бездуховен, аппелирует где-то не к чувству, а к чувственности.
Г.-Д.З.: А что по-твоему духовно?
В.Т.: Суфизм. Изначальный. Там Бог – друг. Или эти, из Меа Шеарим, которых я отнюдь не приветствую и, более того, они мне мешают жить, но даже они встают с единой мыслью, что должны что-то сделать для или во имя Бога. А в буддизме человек самозациклен. Правда, самосовершенствование всегда требует эгоцентрического подхода, так что, всё тут амбивалентно, опять же.
Н.З.: А может быть, все попытки превращения этого места в идеальный Запад провалились именно потому, что были попросту заранее обречены, потому что всё это было совершенно не соприродно тому, что здесь имеет ценность? Может быть, зря совсем не попытались вместо этого найти лучшие черты Востока?
В.Т.: Во-во, расслабленность левантийская здесь как-то прижилась, только я совсем не уверен, что это пришлось во благо, мы вот дорасслаблялись этим летом. Нам она идет во вред. Ведь эту войну можно было выиграть за сорок восемь часов.
Н.З.: Расслаблялись все предыдущие годы, да так, что забыли, что расслабились и думали, что на самом деле мы не расслабленные, а крутые ребята шестьдесят седьмого. Но это прямого отношения к поэзии не имеет, в отличие, скажем, от суфизма. Он был для тебя как-то связан с Анри?
В.Т.: Он с Анри был связан конкретно, но и не только с Анри. Поэтов-суфиев многих казнили. Если человек, просыпаясь утром, обращается к Богу как к другу, как к равному, а кругом патология не просто поклонения, а обязательной пятиразовой молитвы в день, то, конечно же, это ересь. Что касается Анри, его стихи в меня вошли глубоко, в первую очередь «Взоры Нежд»… О его поэзии, об этой поэме в частности, есть у меня статья, опубликована в «Саламандре». А знаменитое «Мой суфий сердца трезв как тамплиер»!.. Я стал интересоваться. У суфиев, безусловно, есть что почерпнуть. Кстати, ему же (точнее, не ему, а Бартольду, но я узнал от Анри) принадлежат еще кое-какие совершенно удивительные рассказы на эту тему. В интервью журналу «Топос» он поведал о происхождении своего стихотворения «У Каабы». Оно тоже, как и «Взоры Нежд», связано с совершенно неизвестным суфием, от которого остались две строки, поданнные так: «А когда оскверню злодеянием день, / да возвысит меня красота моих снов». Хотя, конечно же, я не могу себя назвать как-то причастным к какому-либо суфийскому ордену. Просто интересовался отдельными сторонами мощной региональной культуры. Можно же выхватить что-то ценное для себя черт знает где, даже в Антарктиде, у пингвинов. Они ходят, как люди, оскальзываются и падают, как пьяные. Смешно до умата. По телевизору видел. А от Востока тут никуда не деться. Вот, скажем, стихотворение, которое вы опубликовали, «Введение в мистерию разума», построено как полемика, в основе которой лежит энное количество коранических высказываний, я могу показать парафразы и чуть ли не прямые цитаты, но финал уже с Кораном прямо не связан. С другой стороны, всю эту вещь можно увязать и со Сведенборгом, и вообще, чуть ли не с любой мистической доктриной.
Г.-Д.З.: Кораническая макароническая поэзия…
Н.З.: Зачатки отношений с Богом как с другом или с возлюбленным есть, кстати, и в еврейской традиции. ידיד נפש אב הרחמן, то есть, одновременно и «душевный друг», и «отче милосердный». Или все эти многочисленные брачные параллели…
В.Т.: Более того, некоторые даже утверждают, что суфии почерпнули это отношение у евреев, и опираются при этом на – ни много-ни мало – «возлюби ближнего, как самого себя». Ближний в данной ситуации – сакральная фигура, а не простой человек.
Н.З.: Уж ближе некуда.
Г.-Д.З.: А что вообще по-твоему, Володя, происходит с поэзией, которая пишется в здешних широтах? Был, например, пресловутый заход с «русскоязычной поэзией Израиля». Где всё это находится сейчас?
В.Т.: Я тебе могу сказать такую вещь: в девяносто девятом или в двухтысячном году мне Ира Гробман подсунула анкету, и один из вопросов в ней был о том, какой будет израильская русскоязычная литература. Я ответил однозначно: десятилетие расцвета. И считаю, что не ошибся.
Г.-Д.З.: И это при том, скольких поэтов мы потеряли.
В.Т.: Ну да, верно. Но усилия не пропадают даром. Надо пестовать молодежь. Я этим и занимаюсь. Больше всего меня интересует компания, группа людей, которые чисто эстетически могут даже не совпадать. Но когда высокий КПД налицо, то эти люди представляют собой референтную группу. И тут совершенно не важно, похож Шваб на Птаха или не похож. Важно, что они есть, как и другие. Есть и иерусалимская школа, в которую я включаю Горенко и Птаха…
Г.-Д.З.: Скажем, тарасовская школа…
В.Т.: А я думаю – иерусалимская, но не в этом дело…
Г.-Д.З.: Иерусалим велик. Мне хотелось бы понять, как ты сам сейчас видишь нашу ситуацию изнутри. Ведь понятно, что прежнюю шапку нахлобучить на происходящее сейчас даже и с оговорками не удастся.
В.Т.: Если ограничиться исключительно эстетикой, то мы, в первую очередь Иерусалим, являемся самостоятельным островом в море русской словесности, и островом видным. Иерусалим – место инициации. Для некоторых из пишущих по-русски оно стало поворотным пунктом, а то и отправной точкой. Моя герметичная поэтика пятнадцати-двадцатилетней давности нашла в Иерусалиме дальнейшее развитие, и сейчас ее лучше определить как поэтику порождающей фонетики. Это то, чем мало кто занимается в России.
Г.-Д.З.: Знаешь, я уже больше двадцати лет занимаюсь чем-то, что можно было бы при желании определить таким образом, и сейчас как раз пытаюсь отойти от этого в сторону – слишком накатаны колеи, слишком широко растащили колеса.
В.Т.: И Соснора этим занимался всю жизнь. Кроме того, я давно утверждаю, что эпоха просвещенного мистицизма «открыта». Пожалуйста, входите!.. Еще в опубликованном в «Солнечном сплетении» эссе «17 апреля или час оглашенного обормота» я это высказал прямо, вполне доступным языком. Уже не говоря о том, что периодически выходили из-под пера мракобесные вещи. Ведь «Негромкие песни Маджнуна» – это же сплошное мракобесие, чистая мистика. Это диалог с Анной Горенко. Не патетика безответных взываний, а диалог, подлинный контакт. С любимой… И потому – Маджнун. Историю Маджнуна все знают, правда? Объяснять не буду. Тут ситуация усугубляется реальной потерей в жизни, на земле, а факт потери усугубляется еще и тем, что потерявший, в данной ситуации – автор, обезумел оттого, что сам сильно виноват. К тому же, если вчитаться в «Негромкие песни» внимательно, – грамотный читатель найдет там целый комплекс цитаций. Это Бёме, это каким-то боком Сведенборг, но это также и Константин Базили, который провел в нашем регионе очень долгое время в качестве консула Российской Империи. Вот к примеру, наверное, вы помните строчку: «Бедуины варили жемчуг, приняв его за рис»? Это прямая цитата из Базили. Такое имело место быть, Базили на этот случай, связанный с ограблением каравана, шедшим с податью из Каира в Порту, ссылался. Но также и Батай – мастер тревожного соблазна, духа падения и ускользающего счастья, лобастый мистик-еретик – пришелся ко двору. Да и вообще, в книге, которую я закончил, автор выражает свою признательность Базили, Батаю, Бёме, Белому, Беккету, Бо Ли, балясине и Биг Бену.
Г.-Д.З.: Как писал И.Зандман: «Бедная брюхатая буква Б».
В.Т.: Но вот ожидающихся цитат из Низами и из Кайса ибн аль-Муллаваха – арабского поэта восьмого века, которого прозвали Маджнуном, там как раз нет. Но зато чувствуется работа в русле порождающей фонетики, она особенно заметна с той поры, как я дал обет не пить и со мной произошел мягкий переворот.
Г.-Д.З.: Бархатная революция.
В.Т.: На уровне стилистики алкоголизм приводил меня к речитативу, и этот речитатив, в конечном счете, меня начал душить. Так можно сделать всё, что угодно, это очень легко, само лепится, но поэзия уплывает, просачивается между пальцев. Это превращается в нечто аналогичное версификации, в ритмическую прозу с ямбическим налётом свободного стиха. А надо – превзойти себя, себя не повторяя, стать непохожим…
Н.З.: Да ведь, в принципе, и всё, что в какой-то момент начинает происходить автоматически, когда ты хорошо знаешь, как это делается, изгоняет поэзию, и тогда всё превращается в алкоголизм.
В.Т.: Бродский этого долгое время не понимал и продолжал писать автоматом. Поэтому у него так много необязательного.
Н.З.: Это, как раз, напоминает не столько буддистов, сколько синтоистов, тех японских художников, о которых как-то вспоминал Саша Окунь. Достигнув совершенства и известности, они считали необходимым изменить имя, место жительства и начинали изучать другой стиль.
В.Т.: Ну да, и если уж говорить о близлежащем Востоке, то Руми взял себе имя Руми в сорокалетнем возрасте, ощутил стержень.
Н.З.: А если вернуться все-таки к константе, то есть, к нашему иерусалимскому острову, то что это за явление, по-твоему? Как-то само это место влияет на собравшихся в нем людей?
В.Т.: Конечно. Это влияние истории. Понимание времени. История становится здесь универсальной. Всё, что связано с нами, становится, рано или поздно, питательными соками для всего остального мира. Как ни крути, такова эта земля. В данном случае, это мы на этой земле. Что или кто здесь будет через двести лет, не знаю.
Г.-Д.З.: Но ведь на этой земле есть кроме нас множество других людей…
В.Т.: Для многих это работает поверхностно, либо на уровне незатейливого пейзажа, либо – прямолинейного перечисления. Пейзаж надо уметь прочитать. Здешний пейзаж – это древние камни, это Время с большой буквы. Здесь всё принципиально иное и требует вживания. Поэтому я и говорю о существовании иерусалимского острова, на котором собралось, может быть, человек десять-пятнадцать. Например, Анри, вроде бы, и не иерусалимец, но по большому счету, если назвать наш остров Иерусалимской Страной, как Израиль называется на том свете, то тут будет и Анри.
Г.-Д.З.: То есть, ты собираешь здесь тех, кто, по твоему мнению, умеет читать камни?
В.Т.: И определенным образом относиться к слову. Израиль накладывает определенные черты на каждого из пишущих здесь. Вопрос в том, как они выявлены, эти черты. Посмотрите, например, что произошло с Королем. Он резко изменился именно здесь, хотя что-то, конечно, было в нем заложено. Я хочу сказать, что важно не столько, что делается, сколько, как делается. Поэтому я включаю в население этого острова не тех людей, которые здесь проживают, а тех, кто здесь действительно делает что-то новое. Те, кто просто описывает свою службу в армии, мутотню с бюрократией или упоминает Мусорные ворота, думая, что тем самым они будят тьму ассоциаций, сильно ошибаются. Приятие этой страны в ином заключается. Только почувствовав соль этой земли, понимаешь, что здесь бурлит кровь времени и времён.
Н.З.: Еврейский такой подход – солью вытягивать кровь.
Г.-Д.З.: Кошерировать, как говорили новообращенные из России. (смех)
В.Т.: Смешно, конечно. Я не имел этого в виду, но оказалось, что да… И поэтому мировоззрение становится другим. Здесь недопустим фасадный взгляд. Здесь нужно рыться в скважинах времени, переживать. Восток, тот, который – средоточие всего западного и восточного, то есть, наш Восток, рукой подать, затаил длинный ответ; он способен одарить и даже (как ни банально это звучит) просветить. Во что ни ткнись. И зачастую выбор позиции в конце концов приводит (через отношение к здешней религиозной экзальтации) к некоему диалогу со святым. Один выбирает непосредственно разговор с Господом – путь, имеющий давнюю традицию, – с богоборческой интонацией, с претензиями. Диалог с Ним не может быть без претензий, Израиль – богоборец. Другой выбирает созерцательность, третий мечется в поисках святого падения. Я работаю со светом. Свет – одна из основных категорий поэтики «Суммария». Гностическое понятие, фундамент онтологии гностицизма. При всей своей закономерной строгости, однако, иерархия должна быть гибкой, поэтому на сегодня в моей поэтике свет хотя и не потерял своей роли, но акценты слегка сместились. Тем самым вся ситуация становится многослойней, расслаивание бытия – важный момент. В последней книге я черпал отовсюду, и со дна. Вы это знаете. Те же «Двадцать грамм», «Семечки с базара», да много там. Это ведь кусок жизни, картины существования «кое-как». В «Суммарии» такое было невозможно, в «Азбуке» были какие-то слабые наметки, но они не в счёт.
Возвращаясь к истории. «Светлая ночь Агасфера» (кстати, Агасфер-то мой – гностик, даже манихеец), этот «монолог с пустотами» из третьей книги «Суммария», стала поворотным пунктом, где я решил изменить угол зрения и посмотреть, что же всё-таки здесь происходит на наших глазах. До этого у меня реалии чаще преломлялись. Взять, скажем, «Паломничество в Пунт». «Пунт» постоянно аппелирует к историческим деталям, и именно так он должен прочитываться, разумеется – с учётом современности, некоторые же видят в нем некую стилизованную сказку. Хотя, может быть, сказка – тоже неплохо. В «Пунте», между делом, присутствует подтекст, связанный с литературной ситуацией. Недаром Пунт – страна БОГА у египтян. Прототипом странника, к которому обращается в поэме лирический герой, воспевая святыню города, послужил автор чудесных «Поэм странствий» Тимур Зульфикаров, а дервиш, читающий гипнотические стихи у костра, – Волохонский. Сицилла, приволокший тушу единорога с охоты, понятное дело – Генделев. А Бокштейна мне не удалось туда ввести персонально, но у меня было ощущение, что в дервише он тоже в какой-то степени «проглядывает». Впрочем, аллюзий там хватает, и Мандельштам, и Гоголь, а концовка – Эхнатону в масть.
Но сейчас моя поэзия стала куда более кровеносной и, подчас, менее солнечной. Чистый герметизм в своём световом обличии почти сошёл на нет, хотя, как верно выразилась Лена Шварц, «непроницаемая ясность» всё равно наличествует. Это она на «Маджнуна» так отреагировала. В новой книге, по отношению ко мне прежнему, наблюдается отказ от тщательного заковывания страсти. Там страсть выплескивается. В этом случае, как раз, идти на поводу у созвучий довольно опасно, того и гляди разменяешься. А наличие двух поэтик в ней создает напряжение и сюжетную целостность, как инь-ян. Евреи придумали для китайцев иньян2. Вот этим мы и занимаемся. Не забывая родной речи.

1 положись на меня (иврит)
2 עניין – интерес, дело, вопрос (иврит)

Некод Зингер: ВОСТОЧНЕЕ ВОСТОКА?

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 19:31

Год назад я написал эссе «На Ближний Восток – другой» (Ориент в русской поэзии Израиля) и, почитая сию тему, хоть и далеко не исчерпанной и вряд ли исчерпаемой, но достаточно внятно освещенной обманчивым колеблющмся светом лампы паладина русскоязычной нашей поэзии, я позволил себе почить на лаврах, миртах и лавандах, ибо не веровал в то, что Восток подвержен глубинным переменам, коих свидетелем и толкователем доведется мне стать на своем ничтожно кратком веку. Год пролетел песчаным самумом, «Новый Ближний Восток» — порождение витиеватых фантазий политических визионеров — продолжал томиться заархивированным джинном в покрытом патиной скудельном сосуде западной геополитики. Однако неутомимые поэты за это время явили подлунному миру новые тексты, а мне были ниспосланы свыше несколько новых соображений, и посему, будучи уверен, что на порождение виртуального пера моего обратили свое благосклонное внимание не более пары завязших в сети праздношатающихся, да и те не осмелились пойти дальше поистине угрожающего эпиграфа из «Путешествия на Восток» Жерара де Нерваля,* я решился повторить здесь всё сказанное прежде, а дополнения выделить курсивом, создающим иллюзию скорописи.

Мы были как во сне. Косный Левант встречал очередную волну вторжения. Перед сошедшими с ковра-недолета-перелета расстилалась траченным молью веков испаганьским ковром-хорасаном недоокупированная территория того, кого принято было считать врагом. Над центрами абсорбции и кварталами надежды «ныли муэдзины» (В.Тарасов «Наивие») . Подозрительно похожие на арабов сабры, шатилы и прочие уроженцы вяло посасывали наргилы, щурились на вечнозеленое солнце и сонно поигрывали в шеш-беш под гнусавое блеяние надтреснутых кассетников. Картина, писанная «соевым маслом «Эц Заит»»** (Г.-Д.Зингер «Аноним. Нефункциональный коллаж» ), именовалась «Культурный шок».

Новые покорители-передвижники, скажем без восточных обиняков и витиеватостей, были к этой верещагинщине не готовы. Им почему-то казалось, что бодрые сионистские пятилетки и воскресные ревизионистские субботники давно уже разгребли это безобразие и расчистили путь всему, чему следует. Означать это могло только одно – главная баталия еще предстояла. И срочно мобилизованная и вооруженная русским словом поэзия наша бросилась на сонный Ориент в штыковую атаку.
Сперва всё казалось более или менее отчетливым. У дряхлого была ясно обозначенная роль Супостата. Перед нами лапидарный в своей анатомической резкости образ внешнего врага:

Сириец внутри
Красен темен и сыр
(М.Генделев «Стой, ты похож на сирийца»)

Враждебность этого джинна подчеркивается еще и тем, что он, похоже, выпущен на волю советским Волькой Ибн-Алешей:

Некто, ибн Хаттаб, погонщик верблюдов или угонщик автомобилей,
Спит под маслиной, такой же кривой, как и он, и бесплодной, на милю
Веет анисовой водкой, точнее – ее результатом.
Вот он, Ибн Хаттаб – по профессии бывший анатом,
Ибо Ибн Хаттаб выпускник ленинградского меда.
(М.Король «Прицел созерцания»)

Мы почти готовы закрыть глаза на немедленно начинающееся наваждение: кто кого здесь, собственно анатомирует и почему доктор Генделев больше похож на сирийца, чем сам Хафез Аль-Асад… Аллах с ними, с этими марокканскими заморочками! Мы пытаемся отмахиваться от Леванта, чураемся его, с осуждением восклицая:

Худая молва – не беги впереди
— Ты злой мусульманин с крестом на груди
Ты магометанин и твой минарет
Высоко воздвигнет кларнет.
(А.Волохонский «Мечта о береге»)

Однако заколдованное место сие полнится смутными и темными слухами:

— Но я слышал также, что собаки, которые мочатся на
Стены мечетей, редко страдают от старческих недугов.
(А.Волохонский «Аористы обветшалого»)

Мы пытаемся сохранить в своем мутящемся сознании иные картины, но Восток вползает в нашу действительность, навязчивый, как хамсин:

внизу проезжает араб на осле
я же пытаюсь вспомнить не зад ослиный
и не маслины
а реку
не долгой не длинной
не краденой не краплёной
араб на осле проезжает паленой
долиной
(Г.-Д.Зингер «1-е письмо к Оне»)

И те, что позадиристей объявили Востоку джихад, то есть, простите… справедливую освободительную войну, тем более, что всякие поджигатели первыми начали, в те еще, древнееврейские времена исламского фундаментализма:

Над смолой серебра и над серой луны
В нефть одетая ночь-бедуин
От пожара взошла головою жены
И глотнула очами бензин
(А.Волохонский «Плач Лота»)

Что же сулит нам этот коварный Ориент? Он дает нам упоение в бою бездны жуткой на краю:

Прочти – другие времена – прочти:
юго-восторг.
Имамов воспаленных
восходят вертикальные зрачки
зеленым — ялла! – заревом зеленым.

Фонтанами отворена
гнилая кровь – нефть – перегной полей Великого Нимврода
я посмотрел и я сказал:
война!
война, народы!
(М.Генделев)

Когда бы не война, то на этой засушливой почве никогда бы не расцвел, а уж тем более не созрел, такой пряный поэт, как Михаил Генделев.
Итак, Восток (читай: ислам) мог бы оставаться для быка нашей поэзии чем-то вроде зеленой тряпки-дразнилки, «рвотного знамени» ( А.Бараш), против которого следовало творчески яриться. Новый еврей в Сионе воспринимался a priori как парадоксальная фигура западника со всеми вторичными признаками почвенника, включая археологические рудименты Древнего Востока. На определенном этапе сие противоречие не только не мешало, но даже способствовало поэтическому горению. Киплинг и Лермонтов духа водили в бой Генделева, а тот был способен на какой-нибудь сумасбродный жест в сторону Востока – «сокола купить», например, хотя и понятия не имел, что ему потом с этой птицей делать… не выпускать же… («Вавилон»)
Но вот в какой-то момент и ему делается понятным, что война осталась где-то в героическом прошлом. Он воспринимает это как однозначное поражение, хотя «славная война» проиграна «неизвестно кому». Этот мотив начинает остро звучать в «Церемониальном марше» уже почти десятилетие назад:

Приказов флаги свисают вниз
Аллах скоро подъедет сам
покосив на скальный карниз

А уже написанный позже «Триумфатор» не оставляет сомнения в том, что всё пропало и мы имеем дело с совершенно новой, безнадежной ситуацией: ни мира, ни войны, а Вечного Жида затоптать:

Хальт
я крикнул Аллаху который спит
то есть видит меня во сне на белых пустых полях
мразь
скажи своему гибриду погонщик его копыт
затоптать меня потому что я не свидетель тебе Аллах
А что за нечисть этот Аллах, «конный на двуногом верблюде»,который самым наглейшим образом «застит запад»! Обратите внимание:
Это не Аллах
Этот конь сидел меж Аллаха ног этот конь он умеет молиться
Этот конь как двуногий идет петух
<…>
и в каждом ядре табун его жеребца
и
спит на горбу
Аллах
с небольшой
улыбкой стоячей
на пустом краю позолоченного лица

У сего богомерзкого образа есть в нашем наследии ряд праобразов. Прежде всего вспоминается более четверти века назад написанный для местной детворы Борисом Камяновым «Верблюдуин»:

Состоит Верблюдуин
Из неравных половин:
Половина верхняя – в шерстяном плаще.
Половина нижняя – без штанов вообще.
Шеи – две, четыре уха,
Два голодных вечно брюха,
Длинный и высокий рост
И один облезлый хвост

А следом приходят на ум собственный генделевский «горбатый наездник мозг», что «привстает на стременах», и его же « на горбе дромадера, и взгляд его невыносим», «заря-химера с дырою розовой лица» («Ода на взятие Тира и Сидона») и даже «Верблюд» Анри Волохонского (без Хвоста):

Ходил верблюд страной стеклянной
<…>
Пятнадцать слез как звезд алмазных
На ремена его струились
И сохли на седой груди
Губа висела впереди…

Та же самая «шерстяная губа», которой «нас Аллах в рот целовал» в «Церемониальном марше». Существо сие с надписью «Это зверь продажный», да и все прочие перечисленные здесь несусветные темные твари, никак однако не претендует на роль кошмарного Князя Тьмы – Аллаха из дуалистической страшилки о мертвом свидетеле и спящем Аль-Кащее-бессменном.
Откуда же он, этот ужас? Как мы дошли до жизни такой, что монструозное идолище стало распоряжаться жизнью и творчеством поэта, начисто вытеснив с местного горизонта доброе божество прозападной ориентации, именуемое Готеню, или в новейшей версии Бог-Мандельштам («К арабской речи»)? Разве нас действительно пора уже хоронить?
Что-то тут не сходится, ибо он пугает, а нам, сидящим в Св.Земле, как-то не страшно, да и война, реальная и повседневная до назойливости, не только не проиграна, но и вряд ли вообще имеет когда-либо закончиться, как ничто не кончается на Востоке.

Тем временем мы пережили еще одну войну, которую даже самый угорелый патриот не назовет «славной». И уже вовсе не Аллах-триумфатор фронтовика и москвича Генделева, а «продвинутая палестинка Абу-Рамила» бордерлайна Алекса Гельмана «отстегивает протез и садится ему на экран» («Septet»). История повторяется сперва как трагелия, потом как фарс и, наконец, как галлюциногенная сказка «Тысячи и одной ночи».
Война и Восток переплетены у нас, точно розы Гафиза с шипами незабвенного белого венчика, и если Шваб, будто передразнивая Генделева, пишет:

Война есть любовь есть война

То Гельман вторит следом уже совсем по-ориенталистски:

Что делать с солнцем
Когда куркум есть куркум есть куркум ем
куркум есть куркум ем
(«Отрывок от голоса»)

И вообще, не морочьте нам, пожалуйста, голову! «Это зарница не война» (там же). Ну не может быть такого премьер-министра «Хана Синьора», которая то как зверь завоет, то заплачет, как дитя.

Просто, сдается нам, сорвался блиц-криг, а мы тем временем сами успели стать куда большими детьми Востока, чем предполагалось, и уже к самому Западу лезем с претензиями. «Финджан и наргила» стали нашими постоянными спутниками (см. М.Короля). В этом-то, вероятно, всё и дело – Восток, как песок, делает свое дело неспеша.

Дух безмятежный рассеивается,
Передо мной как на ладони пакистанский путь
<…>
Я разрываю воротничок сорочки и с наслаждением пою:
«Пакистан! Пакистан!»
(Леонид Шваб)

И не стоит приравнивать его к исламу, магометанство столь же преходяще и скоротечно, как, скажем, киббуцное движение или конкурсы Евровидения. И если подлинной симпатии к Аллаху в среде моих подследственных сыскать не дано, то Ориент, в его более широком понимании, то тут, то там просачивается в их негерметизированные творческие кухни.
Всё начинается с простого и вполне понятного человеческого любопытства – а что же тут все-таки происходит, с простительной тяги к экзотике, манившей в Левант многие поколения европейцев. Заскочившие ненадолго, конечно, всё поймут сразу и ограничатся тем, что можно найти на страницах «рукодельной книги, что звалась Путеводитель», позаимствованной нами для примера у Владимира Тарасова («Паломничество в Пунт»): арфы белой кости, двенадцать амфор мирры, ожерелья – несметное число и полтораста бивней до четырех локтей длиною, перламутров урожай, ананасы, ломкие красотки и т.д. и т.п., но, дабы сыскать «самородков смыслы», исследователь должен принять на себя другую роль, предложенную поэтом:

И как некий паломник касыды восточной,
Одержимо сквозь заросли злостно-колючие
Я продрался к подножью каменной кручи –
Там, как месяц, прохладой светился источник.
(В.Тарасов. «Джебель Муса»)

Если говорить об источниках литературных, то кроме старинной восточной книжки, прозванной западниками Библией, невозможно обойти стороной английский колониальный ориентализм, каковая традиция и сегодня вполне естественно развивается на нашей почве (Джей Шир, Рэйчел Цвия Бак, Керен Алькалай-Гут и особенно Гавриэль Левин). Где бы эта традиция ни зацепилась, она строит некую новую Александрию из подручного материала, который и у нас разбросан в изобилии – из осколков эллинизма, Древнего Востока, Арабских ночей и Венецианских купцов. О британском происхождении нашей ориенталистики догадываемся и по «британской пери» из «Фальсифицированного дневника» Г.-Д.Зингер, и по такому пассажу Евгения Сошкина:

Если верить английскому на табличке (курсив мой — Н.З.)
миражи (поголовные медалисты)
еще в эпоху мандата
разбрелись и были истреблены
кочевниками, не успев одичать.
Тень Великого Курильщика так и не показалась.
Дефицит фантастического элемента
указывал на древность Места.

Трудно согласиться с генделевским утверждением: «совсем – и безнадежно запустили // заслуженный колониальный стиль», читая подобное:

пока пассифлоры придают прециозности каждой жерди и стенке
превращая их в жардиньерки
в эрзац-
жардиньерки
их пасут не пенсионерки в митенках
просто платят арабу исправно
куда же проще
а после вкушают свой послеполуденный отдых фавна
в померанцевой роще
площадью в метр квадратный
а если уж им неймется наводят глянец
каждый на свой померанец
и отдыхают обратно
(Г.-Д.Зингер « 2-е письмо к Оне»)

Но собственно александризм в чистом виде нашел свое воплощение в творчестве Александра Бараша последних лет. На данный момент он единственный полноценный левантийский эллинист англосаксонского толка в наших русскоязыких палестинах. Перечтите его «Звезду Иордана», «Источник в винограднике», «В долине реки Сорек», да и другие стихи. Перечтите, перечтите, спешить-то ведь некуда…

<…> зачем торопить события которые и так
произойдут? Особенно если: весь праздник
боли – с тобой но за горой –
Галилейское море
Имеет смысл остаться
еще понаблюдать – месяц год ну сколько получится –
как проявляется день над склонами западных гор над Киннеретом
и Рыба Святого Петра ходит стаями между камнями
у берегов Капернаума
(«Хоразин»)

Его новая книга, названная «Средиземноморская нота» построена так, что вышеперечисленные местные объекты оказываются по дороге на Гераклион, курируемый им литературный сайт он назвал «Остракон» (любопытно отметить, что последняя книга Гавриэля Левина называется «Ostraca»). Некогда почти повальное неприятие Ориента всем кругом русскоязычных авторов, вызванное «мифами европоцентристского детства», сменяется у него иными настроениями. Мыслимы ли были в эпоху упоения в бою подобные замечания:

Как ни странно мусульмане –
по жизни – оказывались
куда человечней
(«Звезда Иордана»)

или:

Сейчас меня вырвет в зеленую воду родины (курсив и подчеркивание мои Н.З.)
Утренней лепешкой с сушеными финиками
(«Возвращение в Яффо»)

если и не ставящие их автора по другую сторону воображаемых баррикад, то, по крайней мере, дающие понять, какая сторона света ему сегодня ближе. Собственно, нам предлагаются на выбор три варианта, чье соединение только и может дать адекватное представление об александрийском дискурсе:

Три имени
у этого края горы над сизой долиной: Бельвуар – Прекрасный Вид – для
Ордена Госпитальеров Для нас – Звезда Иордана Для арабов – Звезда Ветров
Последнее роскошней всего Первое – самое тривиальное Средний вариант
утверждает как и следовало ожидать связь с местом <…>
(«Звезда Иордана»)

По всем, кроме языка, параметрам, не исключая и форму (решись мы опрометчиво отрывать ее от содержания), эти тексты куда ближе к местной англо-американской, чем к русско-сионистской традиции. От первой их отличает разве что гораздо более определенная причастность к тому самому
«утверждающему связь с местом» среднему варианту:

Общее впечатление от всех наших городов:
если я здесь не жил – то должен был здесь жить
Чувство сродства – это не какая-то пуповина это просто
ощущение собственного тела <…>
(«Хоразин»)

Смотришь в «Иудейскую войну» Иосифа Флавия – резь в глазах
и гул в черепе – полное ощущение зрителя при
самоубийстве прадедушки <…>
(«Сепфорис»)

Как будто пустыня но копни – и наткнешься на кувшин с рукописью
где лично тебя обвиняют в слабости духа разврате и пособничестве Сынам Тьмы
(«Кумран»)

Как бы то ни было, этот иудей-эллинист, по слову другого поэта, «на востоке быть обязан». Следовательно, он, во-первых, стилизует и орнаментирует:

Здесь стоял его сад над квадратным прудом
Каменели гранаты инжир тяжелел
И оскал белой башни над Верхним Дворцом
упирался в прозрачный предел
В этой яркой воронке из синих зеркал
отражались колонны дробясь на ходу
в переносице света где голубь топтал
как враждебное знамя – живую звезду
(«Иродион»)

Эта ориентальная орнаментальность оплетает и иудейские древности: «в колоннаде Дома Собраний», словно в лабиринте Минотавра, может «заблудиться» даже самый русскоязычный язык.
А во-вторых, предается постоянным медитациям на тему неизменности и безучастности подлунного мира, где «изнеможение сил» непреходяще, а «время превращается в камни»:

Родившись заново увидишь в окно –
с операционной ясностью – всемирное все равно
В нашем климате оно – нестерпимо-синего цвета
Выйти и сесть на камень – и обрести покой
как ящерица на солнце волк под луной
в магнитофоне кассета
(«Три по шесть. 3»)

«Всемирное все равно», сиречь, угнездившееся в веках видéние постмодернизма, о коем вздыхал еще Екклесиаст, — тотальная капитуляция всяческого смысла и победоносного поступательного движения новых идей, вероятно и мучает западников, ибо ради него, вроде бы, не нужно было ходить за три моря. Однако, если оставить в стороне эмоциональную окраску текста, его автор стремится к тому же самому, что и Генделев, требующий у Востока-Аллаха себя затоптать, а именно – небытия:

Чего бы я хотел сейчас?
Ни-че-го: быть в прозрачном пузыре отсутствия
Сесть в тени закрыв глаза –
пока уши насилуют крики
старьевщиков продавщиц зелени
и отвратительно жизнелюбивый
распев торговца арбузами
(«Возвращение в Яффо»)

Иными словами: «О библейский покой! Незабвенные ноты!» (В.Тарасов «Джебель Муса») Или, по слову М.Короля:

Вот и всё. Море выпито пьяным ифритом.
Где-то сзади вещает осел, что никто не забыт и ничто не забыто.
(«Прицел созерцания»)

Это, собственно та же просьба о небытии, с которой обращалась к «огромной небесной корове», слизнувшей нас всех «голубым, как слизень» языком Г.-Д. Зингер («Приглашение тпруа») Сие окрашенное индуистской лазурью видение отправляет нас туда же, куда и небесный бык Бокштейна-Низами:

Ночью бархатной, черной, как челюсти рока,
Вдохновенную душу святого пророка
Бык небесный жемчужину неба ночного
Вынимал из ноздри у земного.
И потухла земля, будто черное небо разуто,
Будто черное поле теперь бесприютно,
И на ней я бесплодно тоскую,
И стада там пасутся вслепую.
( «Памяти Низами»)

Туда, где

ртами слепыми ведомы
ходят парами сумерки дома
ртами слепыми ведомы
каждый вол к изголовью
движим вьючной любовью
каждый вол к изголовью
и стеклянною пашней
ляжет сумрак вчерашний
и стеклянною пашней
(Г.-Д.Зингер «Некоторые стихотворения»)

То есть, к суфизму. Еще Волохонский, чей «суфий сердца, трезвый, как тамплиер» и на радость Магомету клавший « свинину в плов», не разделял иога и суфия, а его Бык-Херувим объединяет эллина и иудея в одном бесконечно ускользающем образе («Арфа Херувима»).

Всякое медленное движение возвращается на медные круги своя, упрямо и верно, как ход светил, как сонно вращающиеся дервиши, внутри самого русско-израильского ориентализма накручивается традиция, утеха всякого подобного мне толкователя замысловатых текстов, и вот через два десятилетия после «Некоторых стихотворений» и «Анонима» Г.-Д.Зингер, где «медленно медь обретает покорность в волах», А.Гельман вторит:

Вол сон и видел он
потлив о
как в лобном наросте
медлительная медь
лежит сырой
череп суфий его
брит
и спокоен

О черепах я уже немало наплел в своей статье «Бобры-строители, ежи и дикобразы», обозначив еще одну разветвленную традицию. Здесь же сырой череп, который брит, напомнил мне кулуарную шутку древних времен. Когда Генделев написал цитированного выше «Сирийца», один из блюстителей иудейского закона заявил, что даже внутренности злого врага некашерны – мясо и сыр вперемежку. Следуя подобной логике, можно гельмановский «брит» понимать двояко: либо это бритт, о чьей связи с ориентализмом мы уже рассуждали, либо, не доверяя слуховому восприятию и следуя неудвояемой букве Закона, мы будем вынуждены признать, что перед нами исконный еврейский брит (ברית) – знак завета с Господом, то есть, попросту обрезание крайней плоти, каковой является, конечно, и череп. Если я угадал верно, то его спокойствие в создавшихся обстоятельствах ничуть не удивляет.

«Сумрак в вади нахлынул мутнеет крепчает» (В.Тарасов). Выбрав верную стратегию движения по спирали, мы, в конце концов, добрались в темноте туда, где

Груди Реи гордо реют
Единство всех Коранов утверждая.
(Г.-Д.Зингер «Городу и мiру»)

И расположились у второго, несказанного источника, в оазисе, « где узором сплелись виноградные лозы», «где внимал я внимая сказаний поверьям» (В.Тарасов «Оазис»). Можно, наконец, омыть в темной воде утомленные ноги, которыми мы так долго «гнули глину» и «давили вино кувшина, дабы десять капель на книгу// уронить, на её страницы, как пот утирает странник,// стереть рукописные строки, пусть над ними плачет словесник// и бухгалтер недоумевает» (Г.-Д.Зингер «Стратегия»).
Будем, не опасаясь помрачения, сопостовлять невнятные магические знаки, совершать темные для непосвященных магические ритуалы «отслоения зноя от окна и решетки оконной»:

поймаем геккона
руки выкрасив хною
и укутавши газом
как слепотою
для защиты от сглаза
под горячей плитою шомронского камня поймаем геккона
(Г.-Д.Зингер « 2-е письмо к Оне»)

пока «варан обезумев» спасается «от зрячих, забиваясь под камень» (В.Тарасов),
те ритуалы, что трансформируют и нас самих в миражи:

Ты станешь долиной в окне и ящерицей в нише
аркой гробницы в каперсах и астрогале
и будешь летать над собой как крыло стрекозы
плыть одичавшей террасой – вниз по горному склону
(А.Бараш «В долине реки Сорек»)

Наблюдать кружение танца и извивы орнамента, там, где «вертолетчик кружит с весны, не в силах вырваться»:

На войлочной свистульке
Танцы народов мира,
Качая головой,
Качая головой,
Отбивая пятками, в самом деле,
Войлок надкусывая, как опий
(Леонид Шваб)

Узоры танца.
Известно что узор –
хитросплетения извива, где извив
на редкость змеевиден.
(В.Тарасов «Опознавание имен»)

И тут, у этого волшебного ключа, беспощадный к себе и смиренный толкователь текстуальных хитросплетений стремится исчезнуть в арабесках недосказанного, на прощание шепнув читателю раздвоенным языком змеи, от которой, «как пишут древние, и мудрость происходит» (В.Тарасов):

Перед сухим пером убийцы влажных вежд
Наслаждайся взором волоокой Нежд. <…>
Наутро не увидишь волоокой.
( А.Волохонский «Взоры Нежд»)

Постоянно двигаясь на Восток, быстрее всего доберешься до крайнего Запада, а оттуда, продолжая в том же духе, снова перекатишься восточнее самого Востока, пропев скрывающемуся за воображаемым горизонтом «накни мын тызи»***, и так далее, до бесконечности, до полного стирания границ, до остановки движения, достигшего крайней степени абсурда в возвращении на круги своя, что и требовалось доказать.

* Я спросил, как ее зовут… ведь я покупал и имя.
— З’н’б! – ответил Абд эль-Карим
— З’н’б! – повторил Абдулла, делая усилие, чтобы произнести это в нос.
Мне было непонятно, как три согласные, напоминающие чихание, могут означать имя.

** Эц Заит (иврит) – олива.

*** накни мын тызи (арабский) — трахни меня сзади, обращённое к женщине (А.Гельман.Septet)

МАКСИМ ОРКИС

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:08

konkurs4s

ИЕРУСАЛИМ, 1948

Фотоаппарат – это обыкновенная коробка, ящик, – как гроб или череп, бокс, камера, маленькая комнатка, из которой, казалось бы, сложно вырваться усилием воли и в которую – если уж попал, то на всю жизнь.
Четыре стены кадра аккуратно вырезают неповторимые куски из жизни, отделяя их от смежных, не менее неповторимых – как память. Фокусируясь на действительности, камера заключает в рамки кадра частицу действительности и, пользуясь наличием и свойствами света, запечатляет, фиксирует её в виде изображения. При этом действительность входит светом в отверстие в коробке и там, внутри, претерпев окончательное изменение, перестаёт быть действительностью, жизнью. Предметы, наполняющие действительность, перестают быть предметами. Остаётся лишь образ действительности – абстракция, условность, ровно отрезанный кусок не осязаемого более пространства в не существующем уже мгновении времени, перенесённый на плоскую поверхность – отпечаток прошлого, – как воспоминание.
И всё это – лишь игра света. Свет проникает через отверстие в коробку и приносит изображение извне; изображение остается на внутренней поверхности, несколько измененное свойствами этой поверхности. Всё то, что попадает туда, в эту коробку, в камеру, просачивается через глазок всегда запертой двери, – все эти образы, пожизненно заключённые в четыре стены кадра, выходят из камеры не такими, какими их принёс туда свет. То, что «видит», на чём фокусируется объектив – объективно; то, что отпечатывается – субъективно, точнее – субъективировано.
Однако зачем это всё? Для чего была создана эта коробка? Для того, чтобы хоть как-то продлить действительность – то, что находится вне коробки? Но ведь тот, кто создал коробку и тот, кто ей пользуется, знает, что надолго задержать, удержать действительность не удастся, потому что кадры можно отпечатать и показать только на тленных предметах – на плёнке, бумаге, экране, в мозгу. Или может, наоборот – коробка создана для того, чтоб помочь человеку на время удалить, отодвинуть действительность?
Вот, скажем, я – смотрю сейчас в глазок камеры и вбираю в себя – то есть в меня проскальзывает – только то, что попало в кадр. Таким образом границы кадра предоставляют в какой-то мере право выбора. Могу, например, глядеть себе под ноги – мои загрубевшие от мороза, песка и пыли ноги – и с помощью камеры не видеть краем глаза того, что творится вокруг. Не замечать ликующих людей, празднующих независимость, торжествующих, ибо «в следующем году в Иерусалиме» – это сегодня, сейчас, теперь. Сегодня в Тель Авиве Бен Гурион произнёс эти заветные слова. Да, мы одержали победу. Но почему же я не одержим победой, почему же я не радуюсь вместе со всеми и не хочу смотреть на их счастливые лица? Ведь я, так же, как и все, надеялся, что этот день настанет.
Не потому ли, что дурно радоваться чужому горю, безнравственно праздновать чьё-либо поражение, в особенности когда победа, как это всегда бывает, куплена ценой стольких жизней? Нет, не поэтому. Эти мысли нисколько меня не смущают. Я вполне признаю за победителями, за нами, за собой право на ликование. «Никогда больше» – громко сказано. Многим известно, и все чувствуют, что не сегодня-завтра снова начнётся война, и люди опять будут убивать друг друга ради победы, убивать для того, чтобы победить. Но сегодня по крайней мере есть основания верить, что испытаниям и мучениям пришел конец, хотя бы на время. Мы, я и моя совершенно обыкновенная волшебная коробка, мой ящик с фокусом, повидали достаточно страданий и мерзости – того, чего стоила эта победа, чтобы признать за победителями право на ликование и отдых.
Не даром я был прикреплён к своей коробке. Для того, чтобы увиденное и пережитое не было забыто, чтобы нельзя было усомниться в том, что это был не сон, страшные образы безвозвратно ушедшей действительности этих лет втиснулись светом в отверстие моего фотоаппарата и отпечатались на бумаге. Они ушли навсегда, но они не ушли в никуда. К сожалению, помимо фотоаппарата, там был ещё и я. У меня не было роскоши выбора; я не мог не смотреть. Лучше б я всё это время глядел себе под ноги, как сейчас.
Осталось множество снимков – большей частью того, что существует теперь лишь на бумаге, в виде изображений. И в памяти. Вот портрет родителей. По их лицам видно, что они ещё не знали, что дни их сочтены. Папины старомодные усы и напускное недовольство тем, что я трачу время на пустяки, фотографирую вместо того, чтобы учить уроки, хотя это он подарил мне фотоаппарат. Мамино бледно-жёлтое платье – белое на снимке, но я-то помню. Со временем фотография пожелтеет, но цвет этот никогда уже не будет таким, каким он был на самом деле. Мама, узнав, что я собрался их сфотографировать, побежала наверх надевать это платье, чем вызвала ещё пущее ворчание отца. А вот сестрёнка. Она ни за что не хотела расставаться с куклой и вообще сидеть смирно, не вертеться и не хихикать. И ещё сотни снимков и тысячи образов, окаймлённых рамками кадра – словно стенками гроба. Сколько раз приходило мне в голову уничтожить и снимки, и фотоаппарат. Тем более, что воспроизведённые образы неугодны Создателю. Хотя какой смысл теперь, после всего, что произошло, после всего, что я видел, рассуждать о том, что угодно и не угодно Б-гу. Да дело и не в снимках; ведь если я даже и сожгу их, то образы, отпечатанные на них, всё равно не исчезнут; они существуют во мне. Так какую же из коробок уничтожить?
Вот и я туда же – уничтожить. Было бы, впрочем, смешно – так боролся за жизнь, цеплялся за неё из последних сил, чудом выжил, а потом застрелился, будучи не в силах вынести всеобщего веселья по поводу Дня Независимости. Ведь этот праздник – мой. И все радуются – вместе, потому что каждый ждал этого дня, и вот этот день настал. Несчастье было общим, хотя у каждого были собственные причины молить Б-га об избавлении. Поэтому и радость для каждого своя, но общая, в том числе и моя. В конце концов я боролся за жизнь и почему-то выжил; значит, я победил. Но что мне делать теперь с этой жизнью, с этой независимостью, с собой? Разве может быть независимость? Независимость от чего? Возможно ли, например, обрести независимость от самого себя, от мёртвых образов, попавших в камеру и аккуратно уложенных внутри четырёх стен кадра? Я не могу с этим жить. Стало быть зря боролся?
Нет, лучше уж просто смотреть себе под ноги и думать о другом – допустим, о том, что всё-таки очень жарко в Земле Обетованной. Зато если целиться в эту жару из фотоаппарата, то можно заранее представлять себе всё чёрно-белым, и тогда кажется, что уже не так жарко. Вот, например, кадр – какая-то странная, рваная моя тень высовывается из общей ровной диагональной тени дома, как будто с балкона, чтобы глянуть вниз. Рядом с моей пролегает узкая тень столба. Обе они вырывают, вырезают куски из света, как образы из жизни, как части из целого. Весь кадр исполосован линиями, стремящимися в разные стороны, убегающими за поля и пересекающимися под разными углами, ни один из которых не прямой. Возникает ощущение хаотичного движения. Моя тень не похожа на человеческую, и если это я, то изображённый весьма абстрактно. Похоже на очертания фантастического существа, привязанного к столбу. Горячий воздух поднимается и от этого кажется, что тень – это неведомое существо – дрожит. Тени падают на древнюю шершавую каменную плиту с трещиной. Эта старая пупырчатая, будто в точках, поверхность с пятнышками и кружками впадинок делает еще не состоявшийся кадр похожим на старый, изъеденный временем снимок. Трещина вдоль левого торца – это складка, где загнулось и долго так пролежало. На трещине покоится моя нога, выглядывающая из-за кадра. Если убрать ногу из кадра, то получится, что в четырёх стенах его заточена тень какого-то существа, привязанного к столбу и дрожащего. Тогда не останется ничего, что напоминало бы о присутствии человека. Как в жизни, тут – беспорядочное движение и случайные пересечения, обусловленные чем-то невидимым, оставшимся за кадром, тем, на чьё присутствие намекают неясные образы теней, отсутствие света, отражённое на некой поверхности, – и всё это тоже является лишь отражением в клетке четырёх черт, в стенах чертога или камеры.
Задерживаю дыхание, нажимаю на кнопку, мигает объектив, пропуская свет; пропадают цвета; тень замирает, застыв в плоскости кадра.

Цюрих

Июль 2005

ЮЛИЙ ДАВИДОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:07

konkurs4s

АНАТОМИЯ СТОПЫ ЭСТЕР

В день восьмой Слупер мыл полы. На утро песок возвращался опять. Казалось, лишь в Иерусалиме солнце обладает привычкой оставлять вещество своего света на всем, до чего добираются его геральды, а мы лишь в силу оптического невежества принимаем его улики за пыль пустыни.
— Женщина в доме жениха своего должна ходить босиком. — Говорил Айзек, добавляя в воду масло мирры, ползая на коленях и натирая полы до блеска.
— Женские стопы должны благоухать, — добавлял он, рассматривая недолговечные плоды своих трудов.
Достав из жилетного кармана кэмел без фильтра, он выходил на улицу. Обжигающее лицо солнце казалось ему гончаром, своим жаром придававшим его чертам утонченность, ашкеназийская бледность стремилась породниться со зноем как с образом жизни. Принося себя в жертву мучающей его жаре, он чувствовал, как становится ближе к предкам, воссоединяясь с ними в ослепительности всепоглощающего света. Мимо шли женщины. Айзек не смотрел на лица, он смотрел на ноги, опять убеждаясь, что ни одна ступня, ни одна форма пальцев, хоть и обладающяя своей индвидуальностью, не может сравниться с красотой ступни Эстер.
В день десятый, когда он совершал свое ежедневное приношение себя палящему зною, Эстер вышла из дома и стала рядом с ним. Босая. Узрев наготу ее ног, он вскричал:
— Эстер! твои ноги могут увидеть другие мужчины, а это все равно, что они увидят тебя голой с головы до ног. Босые ноги женщины имеет право видеть только ее муж!
Слупер редко видел лицо жены. Что бы Эстер не делала, пекла на кухне шолохмунес, курила у окна, читала на постели, поджав под себя ноги, его взгляд был прикован к наготе ее ступней. Единственная существовашая для него красота была сосредоточена в пятках Эстер. Можно было без преувелечения сказать, что вся любовь Айзека держалась на босоногости его жены. В день одиннадцатый, рассматривая их семейные фотографии, он обнаружил, что среди них нет ни одной, где были бы сняты ее ноги.
В четверг он купил «лейку» у старого югослава в лавке на окраине квартала. В день двенадцатый, когда Эстер собралась на рынок, он пошел вместе с ней. Эстер выбирала пучок кинзы у лотка, Айзек, делая вид, что снимает с брюк застрявшую колючку, прижался взглядом к окуляру и нажал спуск.
Фото на его взгляд не передавало красоты ног Эстер, они даже казались на снимке какими то чужими. Он сделал пять копий. Одну карточку приклеил на обложку театради, а снизу вывел название труда, которым решил заняться:

АНАТОМИЯ СТОПЫ ЭСТЕР

В верхнем отделе стопы моей жены расположена таранная кость. Две длинные кости голени Эстер, большеберцовая и малоберцовая, своими концами, как вилкой, охватывают таранную кость, формируя прекрасный голеностопный сустав.

ДМИТРИЙ ПЛАКС

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:06

konkurs4s

Тень инка на фотографии века ка линка стопа человека ко ленка сандалия ножка кар тинка сле зинка ложка наполнена светом мира арбуз Иерус алима в году рождества Христова тысяча девятьсот сорок восьмого седьмого мая помню начало лета треск ною трофея немецкого мотоциклета не нужно вою воспоминаний не важно гою не до свиданий не до прощаний прощений гусиная кожа скрещений дорог в половину римских дóрог каникул минских берлинских московских варшавских запах теплого века прикрытого глаза вора щелчок механического затвора ора судорога от звука но это не тот сука найду если Бог не выдаст не даст отыскать не погубит душу иначе убил бы сушит горло живое светило три года прошло укатило укатало скривило зашило шило на мыло сменило сменяло сомлело однако живет тело душа не скажу не знаю даже в жару вмерзаю а в глотке вот сушь душ принять бы после пыли тушь палочку заострили поклонники Зороастра на небо смотрят где астра мозг перекошенный целя пер аспера ад зверя в самое сердце остро в земле святой
просто        как        просо        тени
падают        без        сомнений

ЕЛЕНА ТАЛЬБЕРГ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:05

konkurs4s

ДОРОГОЙ ИСААК

Дорогой Исаак!
Мы все очень обрадовались, получив твое письмо. Все эти годы мы надеялись, что, по крайней мере, ты в безопасности. А мама уже тысячу раз сказала, что если бы она знала, то не оплакивала бы твой отъезд, а рыдала бы от счастья. Вообще-то мог бы прислать что-нибудь и посущественнее, чем кусок ноги. Или ты так выгорел на солнце, что лица уже на фотографии и не видно будет? Ладно, не сердись, я шучу.
Мы уже давно вернулись, а ты и не знаешь, что нас не было! Да, несколько лет мы прожили на Урале, недалеко от Свердловска. Это было так, что когда Таллин уже вовсю бомбили, то все толпой побежали на вокзал. Все были там, я видела и Левиных, и Бернеров, и Шейнов. На поезда никого не пускали без разрешения, надо было стоять длинную очередь, люди даже ночевали в ней. Увидев, весь этот тохувабоху, бабушка сказала, что никуда не поедет, но мы взяли ее за руки и побежали к поезду. И там я увидела Женю Миронову, помнишь ее, она студентка , у Таммов комнату снимала?. Мы вскочили в этот поезд, и она пошла с нами к начальнику поезда и все переводила на русский язык. И он разрешил нам остаться. В этом поезде милиционеры ехали, поэтому в нем было не так тесно, и воды вдоволь. А потом нас поселили в одной русской деревне. И когда мы вошли в дом, то хозяйка посмотрела на нас и сказала: «Перекреститесь на иконы, тогда пущу жить.» И мы все перекрестились, я не знала как и смотрела, как это мама делает. И они пустили нас, и давали есть шаньги, это блины такие. А бабушка не ела. И картошку на сале не ела. А потом она стала совсем слабая и легла, и уже больше не вставала. Исаак, она умерла там, и мы ее там и похоронили.
А потом мы работали в колхозе, было ужасно тяжело, очень болели руки, и все местные смеялись над нашей одеждой и маминой шляпкой. А потом папа стал учителем немецкого в школе, а мама учила эстонских офицеров русскому языку.
А я ходила в школу, и теперь я хорошо знаю русский язык! Правда, вначале местные дразнили меня, а некоторые говорили, что я немка и фашистка. А мама не разрешала мне говорить на идиш. И папа с мамой не говорили. Они бы и по-эстонски не говорили, но папа совсем плохо знал русский. Теперь-то и он выучил. Особенно там, на своей работе. Ах, ты же еще не знаешь, папа работает где-то далеко, и мы вернулись в Эстонию без него. Его отправили в такое секретное место, что даже мама не знала, куда. Он очень быстро уехал, даже вещей не собрал, и мама ездила в Свердловск. А там ей сказали, что он уехал на важную государственную работу, и ей даже мне нельзя говорить, куда.
А Женя Миронова тоже с мамой офицеров учила!
А потом кончилась война, и мы вернулись. Шейны и Бернеры тоже вернулись, а Левины тогда пошли получать разрешение, без разрешения они боялись ехать. И их убили, в Клоога, помнишь, где дача господина Вахенурма? Про это место теперь рассказывают страшные вещи, я даже тебе писать не хочу.
В нашей квартире теперь живет еще одна семья. Они занимают бабушкину и твою комнаты, а Майму у нас больше нет – мама пока не может ей платить. Они не вредные, наши соседи. И это ничего, пока нас не было, рояль и мебель из гостиной все равно куда-то пропали, так что места нам хватает. Нашу гимназию закрыли, и я теперь учусь в школе, а гимназий нет совсем. Учителя все те же, а некоторые новые.
Исаак, а ты приедешь к нам? Мама огорчилась, увидев, что ты в открытой обуви. Она боится, что, работая в поле, можно ударить себя тяпкой по ноге. Или ты не тяпкой работаешь?
Исаак, а море далеко? Наверное, теплое… Мы в этом году отдыхаем на Кясму у Аделе Кальм, у нее еще сын капитан. Он скоро отправляется в рейс, и она обещала поговорить с ним, чтобы он опустил в Стокгольме мое письмо. У нее щеночки, вот бы она одного мне подарила! Она добрая, говорит, прейли Фанни, берите из шафрейки все, чего душа пожелает, а то одни у Вас глаза на лице горят.
Исаак, ты бы ничего в Таллине не узнал! Очень много разбомбили, а в Копли приехало много русских. И еще, там пленные немцы дома строят, но мама меня не пускает поехать на них посмотреть.
Я бы хотела тебя когда-нибудь еще увидеть, а то я совсем плохо тебя помню. Пришли еще фотографию со своим лицом, ладно?
Исаак, мама плачет по ночам. А я боюсь к ней выйти и лежу тихо-тихо.
Может быть, если бы ты вернулся, ей стало бы веселее?
А мог бы ты прислать мне пальмовый листок? Если он не очень большой, конечно.
Ну вот, Аделе сказала, чтобы я заканчивала, а я еще так много тебе не написала!

Желаю тебе всего хорошего, надеюсь, что встретимся.
Твоя младшая сестра Фанни.

Данный документ является приложением № 3, к делу гражданина Кальма Юри Оскаровича, 1885 г.р., №-456/8795-а. Данный документ был изъят при обыске, произведенном во время ареста гражданина Кальма Ю.О., 7 июля 1949 года .

Подлинность и верность перевода с эстонского языка на русский язык удостоверяю.
Переводчик 6-го отдела ГРУ МВД ЭССР, старший сержант Миронова Е.В.

Конкурс «:»

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 17:02

Год назад, гуляя по Рехавии, редакторы «Двоеточия» нашли несколько старых фотоальбомов — кто-то выкинул за ненадобностью. Сороковые, пятидесятые, шестидесятые. Эрец Исраэль, Южная Африка, Южная Франция, Англия, США. Держать чужие архивы дома, когда задыхаешься под грузом собственных, было немыслимо. С большей частью найденного пришлось расстаться, осталось только несколько снимков.
Не вполне определившееся, но от того не менее сильное, стремление почтить память незнакомцев на фотокарточках породило идею конкурса. По четырём снимкам всем желающим было предложено написать рассказ, лучшие рассказы предполагалось опубликовать в следующем номере «Двоеточия».
Загадочным образом все участники выбрали один и тот же снимок…

konkurs2s

konkurs3s

konkurs4s

konkurs-s

ЕЛЕНА ТАЛЬБЕРГ
ДМИТРИЙ ПЛАКС
ЮЛИЙ ДАВИДОВ
МАКСИМ ОРКИС

Александр Авербух: СКОРБНАЯ ПЕСНЬ НЕНАДЁЖНЫХ СОЛДАТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 7 on 20.07.2010 at 16:44

1.

Молчишь-молчишь, потом как скажешь,
и скорчишься, не высказав,
                и сляжешь
и щеки западают от испуга,
и непривычны к говоренью губы
выводят гласный звук
                некруглый,
и загибаешь к нёбу кончик языка,
согласный звук чтоб сплюнуть
и плевка
уже не видишь и не слышишь,
а только тяжко дышишь.

«наружу мне хотелось,
то бишь было нужно,
но я б уже назад не прочь, коль можно»

так голос за губу цепляется крючком,
оплеван воздух им,
                и рот порожний,
к порезам липнет подорожник,
и ловят словеса сачком.




2.

как разрастается от корня куст,
листья выбрасывая в воздушную целину,
так корень разрастается от куста,
по глине гладкой скользя внутрь пласта,
разжимая глиняные уста,
впитывая скопившуюся слюну,
не давая земле сглотнуть,
ведь, если сглотнет, то грудью вздохнет, вскричит,
корни криком оточит
и притупит потом.
выгибаясь прутом,
крик взойдет до ветвей, вздует почки,
распустит зонтом.
так из гнойных низов красота бьёт наружу,
и, чем больше поток её слажен,
тем расщелина уже.




3.

воздухом, в движенье ложном, похрустывая,
сворачиваемся судьба с судьбой,
время христово, ложе прокрустово
не вмещает меня с тобой.
и слава тебе господи!
расстилающий простыни в небесах.
вот оно небо пятнами устлано,
вот они мы в трусах!
и что нам теперь?
руки, ноги обрублены,
бьется в культях душа.
сыплются нищим калекам рублики,
но не нужно нам ни гроша.




4.

и гóловы высовывая из нор,
кто смотрит на вкопанных нас в упор,
ноги босые обвивая, за голень грызет,
забивая пóд ногти чернозем.
— я знаю, —
побоится сказать червь —
кто мучит дерево, высасывая сок,
                        и зачем,
кто по кости змеиный вытачивает узор.
это такое время настало для нас, такой сезон
сбрасывать тяжести наземь, разбивать о паркет лоб,
руками оглоданными разводить,
и телом со вмятинами от скоб
поворачиваться по сторонам
и вскидывать взгляд вверх —
вот она господняя целина,
вот он небесный мех
волнами свисает и втягивает струёй
души, выскобленные из тела невидимым острием.




5.

так выев мякиш, бросают корку,
закрывают краны,
                выключают конфорки,
поворачиваются спиной и выходят из кухни,
и внутри очерствевшей отрастает и пухнет,
трепещет,
        слипается
                и боится,
как рука искалеченная в рукавице,
которую прячешь, не подавая при встрече
лишь потому, что изувечена.
но ты подожди месяцок – другой,
и кость обрастет мясом и станет опять рукой
гладкой, вышедшей из-под струга,
свернувшейся в кулак
от испуга.




6.

выйду возле аптеки
так и спрошу не поднимая век
как бороться с этим отеком?
ты мне не тюкай не дакай
я боюсь уходить отсюда таким варнаком
покачиваясь как синяя слива
на блюдечке
не облокачиваясь
сижу вот с краешку примочек отваров настоек
и кто-то меня так взбалтывает
не зная что я пустое




7.

это ты раскачиваешь столбы,
это твоей не слышно ночной ходьбы
возле меня
        возле него
                возле них,
это, когда сужается воротник,
вшивая синь зудит,
это, когда раскручивают землю
и выворачивают с осью,
оставляя гром позади.

всюду тобой пронизано,
господи, как же ты весь горчишь,
небце твое подкашивается,
тучи твои облизываются,
темень слюною горячей стекает с крыш.
в небе зияет брешь,
хочет меня назад.
и что мне ответить ей после этого,
                        что сказать?




8.

Кому велено из пепла и черепков взрасти,
Кто в безразмерный кожаный мешок вмещен,
Кому мякоть накручивают вкруг кости,
Того утрамбовывают и вкладывают внутрь еще,
Разглаживая морщины, вталкивая в углы.
О мои ноги, если бы вы могли
после этого согнуться в коленях, упасть на углИ
На которых стоите,
Под которыми все существует впрямь
И слоится вроде слюды.
И велит: себя вовнутрь вправь.
Если бы могли ступни оставлять следы,
Вдавливать в воздухе ступени
Взбираясь по ним, взвинченным глубоко вверх
В небесную пену,
В безразмерность ее прорех.
Кто бы медлил, взбивая вокруг пустую смесь,
Прикрывая ею себя наполовину,
Когда требуют, чтобы укрылся весь,
Чтобы лицом в пепел упал и засыпал им спину.




9.

его раскусили сразу
вытащили как ослепительную занозу
как маленькую заразу
оно не помнит изнанку своей лузы
сетку вен
акушерка машинально зажимает порезы
будто срезает розы
думает о бесконечной смене
мать до утра отлеживается
встает и уходит не называя имени




10.

в госпитале ненадежных солдат скорбели
санитарки под руки приезжих выводили
граблями следы скородили
зубья оземь скоробили
часики тикали скоро били
времечка бусинки нанизывали
санитарки солдат мимо смерти выпроваживали
подбородки о порог били
вот оно что будет
кто же пред безнадёгой веслом отмашется повраждует
в полседьмого выйдет к просителям
лицо сеченое неся
чего стучитесь смертельно
дать-то нечего
у нас дать больше нечего




11.

Кто вливает мне жгучую слизь в глазницы,
Кварц дробленый кладет под сухой язык,
Изнутри обжигает и копошится,
смóлит бережно каждый стык

и горячее золото в горло прыснет,
мышцу кровью нальет, попуская жгут.
от лыжни отучает мысли,
и от лыж,
если лыжи жмут.




12.

я верю твоему горю
говорит варя несчастному гере
у тебя к ногам привязаны во-о-о-от такие гири
забинтованы руки
потрогай меня за боки
какая серая на улице морось
слезь с меня варя
знала бы ты на что напоролась
я не буду твоей горою
мы может будем обычной парой
пока меня не накроют
пока тебя не запарит




13.

еще немного и я простыл
если бы не плавные огненные пласты
не говорящий во мне костер
плавниками шуршащий во вмятине тела
прижигая во мне места
разжигая вокруг мосты
кто огромную сеть простер
и души кто бездонную чернь возделал
языком возгорающимся кто внутри бередит
и выводит меня из себя
и ведёт впереди
того что уже истлело




14.

Город, пылящий седыми ликами,
Вырви меня из своих волос.
Что среди них промычу безъязыкий я,
в землю без корня врос?
вот не бегу от тебя — увёртывай
Жизнь в жестяные свои меха.
вырвусь и брошусь под море мертвое,
туда, где земля глуха.




15.

мы часовых вкопали,
за ночь войско обученное урыли.
утро убитых купает
и золотит им крылья,
мерно ступает в расстеленные ладони
и собирает дань
из раскупоренных и бездонных
                простертых дланей.
вот они, побежденные, разжимают кулак, подают дары
и уходят на красное дно дыры.

латы души боевой разошлись по швам,
ударяется оземь горящий шлем.
и каленые копья снова в себя не вшить.
небо, слегка распустилось, блещет краями,
                ласточка мельтешит.
тишина спотыкается о воздух кровавый,
поле клубничное чавкает
                все дырявое.
мы еще и не таких вспарывали.




16.

я, говорю, помню эту игру
это, когда языком расщелкивают икру,
долго мусолят, смакуя падали вкус,
ну а потом к нёбу придавливают
                        и хрусть!
если бы знала ёб той икринки мать,
как её доченька будет по ртам шнырять,
в синюю вену душистый настой ширять,
разве рожала бы дочку тугой икрой?
разве звала бы папашу мол сделай добро – покрой?

а там гинеколог, кесарево, хирург…
я, говорю, знаю эту игру
это, когда коммуналка,
                в разводе,
                        дочь,
это, когда не осилить не превозмочь
в полночь, и в два и в четыре и напролет,
это, когда по межножью дочернему он скребёт.

знала б ни в жисть!
ну а теперь
            выдохни
                и держись.




17.

и пули втыкались земле в живот
и долго зудел у нее живот
такой округленный тупой червивый
там кто-то живет и ее жует
хваталась за поясницу
жаловалась — несчастливая
опять залетела не на свои круги
сошла с орбиты
и покатилась
на вас только заглядись
только наклонись
уже убита
когда бы была жива
дала бы еще пожевать




18.

где вы теперь восторженные собратья?
всё до тошноты последовательно
не опередить не выебнутся не соврать
сначала разламывать ребра нажимать enter
потом откачивать накопившееся
продувать аорту
на свету рассматривать моль разгрызающую озоновые дыры
замерять диаметр докладывать взволнованным голосом
в центральное статистическое бюро
мол нужно что-то с этим делать натянуть на лампочку туго заштопать
пока я стою и смотрю как вкручивают мне в грудь штопор
и я счастлив потому что откупоривают моё пусто
потому что все у нас теперь запросто