Я не живу поэзией,
Поэзия живет мной.
Невозможно жить этим.
И в этом вся жизнь.
Давид Авидан
Мелкоразменная касса
В интервью для «Двоеточия» №3-4 поэт Савелий Гринберг, вспоминал:
«Я был уверен, что здесь должен существовать какой-то новый поэт-модернист. Я даже не слышал про Авидана, но я знал, что такой поэт должен быть. Я считал, что новое ощущение жизни, глобальные перевороты, которые здесь произошли, возникновение государства, а главное — возрождение иврита, должны привести к появлению модернистской поэзии. И я искал этого Авидана, зная, что такой есть, не может не быть. И я его нашел. Для меня Авидан был крупным явлением. Я нашел его в [женском] журнале «Ат». Я постепенно привыкал к ивриту, восстанавливал то, что у меня оставалось когда-то. И вот я нашел в этот момент его стихотворение «Дибурим» — весной 73-го года. Нашел я этот «Ат» и понял, что это то самое, что я искал. Так что первое стихотворение, которое я перевел, было «Дибурим» [«Разговоры»]. Лично я Авидана еще не знал, потом меня с ним познакомили, и он был очень взволнован тем, что его переводят на русский язык».
Так началась многолетняя работа над переводами Авидана. Итогом ее является настоящая книга, подготовку которой Савелий Гринберг завершил незадолго до своей смерти.
Есть нечто неповторимое в редчайшем сочетании двух творческих индивидуальностей, столь же схожих во многих своих чертах, сколь и бесконечно далеких, как могут быть далекими и близкими два больших современных поэта. Книга «Криптограммы с борта разведспутника» увидела свет в 1976 году и давно уже стала библиографической редкостью. После смерти поэта-переводчика, в 2003, вышла более полная «Давид Авидан. Сборник стихотворений».
Поэтическая фигура Авидана являет собой вполне экстраординарное явление, эксцентрическое даже в контексте израильского поэтического авангарда, богатого крайностями и склонного к проявлениям экстремального индивидуализма.
Давид Авидан родился в Тель-Авиве в 1934 году, в начале пятидесятых годов учился в Еврейском университете в Иерусалиме, в 1954 году выпустил в свет свою первую книгу стихов — «Обрубленногубые краны». Таким образом, он принадлежит к поэтам поколения, традиционно называемого «Дор ха-медина», то есть ровесников государства, чье появление на литературном горизонте совпало с первыми годами израильской независимости.
Говоря об этом поколении, принято называть «трех китов» «новой школы»: Иегуду Амихая, Натана Заха и Давидана Авидана, а главную тенденцию обновления усматривать в первую очередь в преодолении традиций русской поэзии, привнесенных в ивритское стихосложение поэтами старшего поколения, выходцами из России, такими, как Авраам Шлионский, Натан Альтерман и Лея Гольдберг, продолжавших писать в те же годы.
На самом деле эти традиции имеют более глубокие корни в творчестве основоположников новой ивритской литературы — авторов еврейского просвещения в диаспоре и крупнейших поэтов начала XX века — Хаима Нахмана Бялика и Шауля Черниховского. Поэты нового поколения противопоставили русской «поэтичности» англо-американский «прозаизм», просодически строгим размерам — верлибр, возвышенной лексике, ориентированной на «древнееврейский» книжный язык, — современный разговорный иврит. Эти, в целом верные, «школьные» характеристики нуждаются все же в некоторой коррекции, особенно в отношении Авидана, наиболее радикального из авангардистов.
Израильские историки литературы, утверждающие, что пути русской и ивритской поэзии разошлись, знакомы, как правило, с несколькими древними переводами Ахматовой, Цветаевой, Есенина, и не более того, а свой вывод напрямую делают из анализа творческого метода тех самых израильских поэтов старой школы, к которой была привешена табличка «русская».
На Авидана русская поэзия оказала немалое влияние, что он сам неоднократно отмечал, имея в виду, прежде всего, русский футуризм, творчество Маяковского. Что касается библейского иврита, то он никогда не сдавал своих позиций в среде модернистов, видевших в наиболее первичных слоях языка бесценный материал для создания наиболее авангардных текстов. И тут тоже речь идет в большей степени об Авидане, чем о двух других, упоминавшихся выше представителях «поколения государства». В одном из интервью Авидан говорил: «Я написал про Экклезиаста («Когэлэт молодой»). Почему? Не потому только, что это часть моего израильского окружения, но и потому, что он и те ассоциации, которые с ним связаны, — это часть языка. История, поскольку она выражена в языке, поскольку она семантична, — тоже часть языка. В нем, в языке, она утрачивает абсолютность прошлого и будущего. То, что отбрасывают, переставая употреблять, делается прошлым, то, что поистине вводится в язык, делается его будущим. Вот почему в истории я считаю законными только те путешествия в прошлое, которые ставят себе цель трансформировать его элементы в материал для строительства будущего. Единственное благодеяние, которое мы этому прошлому способны оказать, — это трансформировать его элементы в материал будущих конструкций. Многие поступают прямо противоположным образом — тащат из прошлого объекты такими, какими они были, воздвигают каменные завалы на пути будущего, учиняют коммуникационные помехи, короткие замыкания в языке и в повседневности».
И в использовании современного ему разговорного языка Авидан шел гораздо дальше двух своих старших современников. Анализируя достижения «новой волны», поэт следующего поколения, Меир Визельтир, заметил в конце восьмидесятых, что «израильская улица», к добру или к худу, отнюдь не говорит чистым рафинированным «разговорным» языком Заха и Амихая. Именно Авидан ввел в свою поэзию самые уличные, грубые, стихийные, необработанные формы живой речи, никогда, однако, не отказываясь от жесткого, даже диктаторского контроля над каждой такой единицей языка, будь то обрывок радиопередачи, брошенная случайным прохожим фраза без конца и без начала или пошлый газетный заголовок.
К творческому максимализму Авидана мы еще вернемся в этой статье, а в качестве завершения анализа приведенной выше краткой характеристики для учащихся средних школ, отметим, что и отношения с англо-американской поэзией у Авидана были особые, самые экстремальные, ибо он не только был ее аккумулятором для нужд израильского полулегального самопроизводства, но и активно участвовал в американском поэтическом процессе, публиковал собственные блистательные переводы Авидана на английский язык и входил в американские литературные объединения. «Сравнения всегда одиозны», — заметил по иному поводу Г.К. Честертон. Что ж, ничего тут, вероятно, не поделаешь, и все ж необходимо отметить, что Н.Зах и И. Амихай — два наиболее переводимых на английский язык ивритских поэта, поскольку их стихи легко поддаются переводу, в то время как Авидана, кроме него самого, мало кто способен перевести на какой-либо язык. Но и к вопросу о переводах мы еще неизбежно вернемся.
С середины пятидесятых годов Авидан не только публикует поэтические книги, но и активно занимается визуальным творчеством, в шестидесятые — сочиняет для театра, записывает пластинку, снимает кинофильмы. Довольно скоро устанавливается тенденция, сопровождавшая его на протяжении всей жизни и не исчезнувшая и после его трагической смерти. Имя Авидана звучит достаточно громко, официальная критика вполне единодушно признает его «крупнейшим поэтом», одним из главных столпов новой израильской поэзии, но это ни в малой степени не прибавляет ему респектабельности, не решает элементарных материальных проблем, и, что поразительнее всего, для Авидана не только не находится надежной социальной ниши, но и в поэтических кругах его, признавая, стараются обходить стороной.
Свидетельства о бедности великих людей стали ныне широко распространенным жанром и уже никого не удивляют, так же как непонятость гения. Реувен Дотан вспоминает:
«Я не раз изумлялся тому, в каких условиях писал Авидан. Мансарда, в которой едва умещались две крошечные комнатки, одна их которых служила спальней, а другая — неким подобием рабочего кабинета. Большой письменный стол, и на нем маленький телевизор, компьютер и пишущая машинка. Единственный стул и маленький столик. Вот и вся мебель в его скромной квартирке. Был там еще балкон, которым Авидан не пользовался. Он не имел обыкновения принимать дома людей, и лишь немногие знали, в каких условиях ему приходилось жить».
С годами положение парии все обостряется, одна за другой предпринимаются несколько попыток (одна из которых в 1995 году оказывается успешной), наглотавшись лекарств, отправиться в иное измерение.
Редакционная статья 66-го номера журнала «Ахшав», целиком посвященного памяти ушедшего поэта, озаглавлена: «Маргинал в центре», что достаточно точно определяет парадоксальность положения Авидана на титульном листе израильской поэзии. Ее авторы, задаваясь вопросом о том, как могло случиться, что столь центральная по своему значению творческая личность «потерпела крах и в материальном, и в эмоциональном плане», признавая в качестве одной из возможных причин «нелегкий характер» поэта и его приверженность образу «проклятого поэта» и мифу вечно молодых в духе Элвиса Пресли и Джеймса Дина, приводят тем не менее внушительный список различных организаций, не выдававших Авидану стипендий и дотаций, не списывавших долгов, не предлагавших достойного заработка или попросту не плативших ему гонораров. Все это вполне выдержано в духе собственных авидановских заявлений.
У меня в наличии точный список
Всех кто не дает мне делать кинофильмы в этой стране
Когда моя видеосинематографическая гильотина придет в движение
я взорву их одного за другим
перфорация за перфорацией
Мэнсон будет просто собачка-пудель рядом со мной
Гитлер будет миролюбцем
Иван Грозный просто некий Иван Иваныч.
(Поездка по городу)
Правда о странном положении поэта, а оно не изменилось и по сей день, спустя два десятилетия после его кончины, заключается в том, что Авидан был и остается неприемлем по всем статьям. Ни на человеческом, ни на поэтическом его теле практически не находится места, по которому его можно было бы погладить. «Политическая корректность», ставшая идеологией среднего слоя израильской культуры, делала Авидана, некорректного и неполитичного во всем, абсолютно неуместным.
* * *
Отношения Авидана со страной, в которой он жил, точно так же как и его отношения с собственным еврейством (а израильская самоидентификация и еврейство постоянно находятся на этом участке суши в раскаленных добела взаимоотношениях), всегда были предельно оголенными. Здесь не было ни намека на равнодушие или на раз и навсегда установленную условность. Авидан постоянно, на каждом новом жизненном витке, задавался этими вопросами, не дававшими ему покоя.
«Я всегда под судом моего судного дня», — писал поэт. «Судный День — это каждый день» («Что для меня Судный День?»). Дело не только в том, что «каждую минуту человек должен решать, хочет ли он жить в следующую минуту», но еще и в том, что
Понимание — это еще не самое главное, главное в жизни — точность.
Сначала надо понять до конца значение точности, а потом это уточнять, запуская в ход понимание.
Рекомендуется попробовать — это работает лучше всего именно так.
И свои отношения как со страной, так и с еврейством, Авидан уточнял каждую минуту. В одном из интервью он говорил: «В чем состоит мое еврейство? В том, что я «еврейский поэт?» Нет. Слово «еврей» и само-то неоднозначно, слово «поэт» — архаично, их комбинация семантически бессодержательна. Понятие «еврейская культура» как некая физическая среда, мне почти ничего не говорит. Но еврейская ментальность мне очень близка. Я замечаю, что она куда больше, чем всякая другая ментальность, соответствует моему «я».
Прочтите внимательно библейские тексты, речения наших мудрецов, Талмуд, мидраши — вы откроете в них не просто заинтересованность, а прямо-таки агрессивное любопытство, нацеленное на каждую фразу, энергичный анализ всякого объекта, с каждой из возможных сторон, до самых мельчайших деталей. То, что остается в объекте или понятии после такой интеллектуальной атаки, уже действительно заслуживает права в нем оставаться. Это и есть еврейская ментальность. В ее иерархии ценностей на первом месте находится мышление познающее, агрессивная любознательность, вечное стремление все подвергать сомнению и все изменять. Это образ мыслей, не боящийся изменений, более того, ориентированный на изменения, одновременно проникнутый верой в некое космическое сознание. Я определил бы главную особенность еврейской ментальности как интеллектуальный нонконформизм, уверенность, что не существует готовых истин, что все подлежит проверке и перепроверке. Я считаю, что это некая психогенетическая черта, которая передается у нас из поколения в поколение.
Как-то я спросил Азимова, полушутя-полусерьезно, не приходило ли ему на ум, что евреи — пришельцы с другой, более развитой планеты, которых телепортировали на Землю с уже заложенной в них программой, ориентированной не на материальные, а на энергетические процессы? »
В этих высказываниях кое-что отмечено, конечно, и по «пресловутому еврейскому вопросу», но гораздо больше — по поводу самого Авидана. Он интересуется не суммой накопившихся готовых форм, не важно — материальных или духовных, а энергетическим зарядом, то есть тем, что устремлено в будущее, тем, что в конечном итоге, единственно может противостоять смерти, остановке, окаменению. Никакие национальные формы, кроме языковых, его не интересуют, никакое сложившееся сознание, кроме космического, уточнять которое следует бесконечно, не вызывает его доверия.
«Было бы смехотворно вовсе отрицать национальную идентичность, но я за такую идентичность, которая функциональна и динамична. Невозможно всю жизнь носить одно и то же пальто. Жизнь длиннее века пальто. Она может оказаться больше любой выбранной нами самоидентификации. Личность может меняться. Личность арестанта в тюрьме может стать личностью человека, готовящегося к побегу из тюрьмы, а после побега снова перемениться. Определять себя как человека, стремящегося вырваться из тюрьмы, не обязательно на всю жизнь, но, чтобы бежать из заточения, это необходимо».
Этот постоянно неуспокоенный взгляд на действительность — может быть, главное, что характеризует мировоззрение Авидана:
Я сигнализирую новым опциям и условиям прибыть ко мне на сверхскоростях
Весьма срочно — безотлагательно — предоставить себе теперь новые
возможности.
Предыдущие более или менее исчерпаны в предыдущие периоды
Я найду их, отбросим тревогу, я найду их
Они вот ждут меня у двери дома, они ждут меня
Они ждут меня, так же как я ищу их.
Потому что я их возможность, так же как они это возможность моя
(Срочно предоставить себе)
Единственно постоянная идеология Авидана — идеология непостоянства и постоянного формоизменяющего движения:
Быть отправной точкой для всего
Выходить из точки и не возвращаться
Быть во всякую минуту иной точкой
Люди любят мои стихи прежних лет я это знаю
Я люблю людей будущего люди это знают
Не надо искать в этой машинописи следов прежнего
ни кое-что и ни кое-кого под давлением
ни возможных и невозможных ни практических
ни апокрифических и не из электронного психиатра
То что сделано то сделано то что откинуто то откинуто
Исследования и разборы моих работ требуют моей личной проверки
(Распорядок не обязателен)
Единственное, что оправдывает автора данной статьи, — тот факт, что он не претендует на исследование и разбор работ Авидана в отсутствие его личной проверки, а стремится лишь наглядно продемонстрировать возможному человеку будущего тот самый perpetuum mobile avidanium, механизм которого сам поэт никогда не пытался скрывать от посторонних глаз. В самой сжатой форме он выразил это одной фразой из «Разговоров»: «мы искали себя сегодня чтобы завтра искать себя».
«Единственная идеология, возможная для поэта, это не априорная идеология, а как раз ретроактивная. Его первые сочинения — прецеденты, на которые он может опираться позднее. Такого рода обратное влияние прошлого в определенной степени может рассматриваться как идейное руководство к писанию в последующие годы. Но не следует всегда подчиняться этому руководству. Иногда против него нужно даже бунтовать, иногда полностью отвергать. Достигая духовной зрелости, человек обнаруживает, что часть его самоидентификации, его «я», обусловлена «имиджем», который он себе самому создает. Действующего активно интеллектуала характеризует и способность создавать такой свой временный «имидж», и готовность с ним расстаться, сменить его на другой, более развитый, чтобы не оказаться в плену ни у того, ни у другого».
Так же и свою страну Авидан воспринимал как перманентный научный эксперимент, и тут его взгляд на Израиль идет вразрез с традиционной сионистской доктриной, ставившей своей целью превращение ненормальных евреев в нормальный народ, а земли Израиля — в нормальное государство. «Не будем притворяться, что мы обычное государство, — говорит Авидан в том же интервью, — антиинтеллектуальные, антиеврейские настроения совсем недавно использовал Гитлер. Они могут быть использованы снова. Тот, кто полагает, что создание еврейского государства положило конец подобной возможности, глубоко заблуждается. Наша страна как целое может быть объявлена одним большим «паразитом» В сущности, я не вижу принципиального различия между нашим существованием как государства и существованием еврея в диаспоре. Мы должны перестать притворяться, что мы — обычное государство, должны заявить: да, мы не способны сами себя содержать, мы нуждаемся в средствах на наш проект, ведь Израиль — это экспериментальный проект, нерентабельное предприятие, некоммерческая затея. Наш эксперимент заключается в том, чтобы проверить, могут ли люди ужиться друг с другом. Этот вопрос станет решающим в завтрашнем мире. Евреи настроены более индивидуалистично, чем другие люди, поэтому жить в обществе, состоящем из евреев, это уже вызывающий эксперимент. Здесь труднее выделиться, совершить что-либо — каждый сам себе художник, артист, яркая индивидуальность. Поэтому — это эксперимент».
Именно в силу такого отношения постоянные столкновения Авидана с обыденностью и нормальностью (совершенно искренне притворными) израильского общества переживались поэтом болезненно.
Эта страна не дает мне возможности создать кинематограф
Она запретила один мой кинофильм
Она закрывает для меня все другие пути
Монтажный разрыв:
Эта страна примитивная
поедающая только то, что она выташнивает
(Поездка по городу. 18)
Ничего не поделаешь, стремящееся любой ценой быть нормальным государство Израиль, как и все остальные, нормальные или нет (это должно быть виднее изнутри их собственным гражданам) менее всего склонно способствовать каким бы то ни было экспериментам. Его стремление всегда было прямо противоположным идеальным целям, которые ставил перед собой Авидан. Он видел единственную ценность национального еврейского государства, да и самой еврейской нации в том, чтобы включить и постоянно питать горючим двигатель общечеловеческого, более того — космического. А государство и общество, как им и свойственно, усматривают общечеловеческое применительно к себе в том, чтобы подобно всему человечеству со всеми его группировками пестовать национальное, «узковедомственное» государство.
Авидану хотелось быть и гражданином мира, и членом семьи. Это тоже психогенетическая особенность еврейской ментальности, стремящейся и к свободному полету, и к растворению в мире, и к постоянному возвращению к исходному зерну. Лучше всего выразил это Авидан в стихотворении «Стихи к девушке».
Когда ты выходишь из дома, ты выходишь из семьи
Когда ты выходишь из семьи, ты выходишь из нации
Когда ты выходишь из нации, ты выходишь из мира
Когда ты выходишь из мира, ты превращаешься в птицу
Когда ты ты превращаешься в птицу, ты превращаешься в перышко
Когда ты превращаешься в перышко, ты превращаешься в воздух
Когда ты превращаешься в воздух тебя вдыхают
в семье в мире в птицах и в опереньях
Досюда первая домострофа
Теперь промежуточное ДолгоХрамоСтишие
Когда ты превращаешься в дыхание, мир вдыхает тебя
Когда мир вдыхает тебя он входит в тебя
Когда мир входит в тебя ты выходишь
Это весь рассказ целиком
Здесь завершение разрушения Храмостишия
Отсюда и далее дом-строфы-второй
Когда ты входишь в мир ты входишь в страну
Когда ты входишь в страну ты входишь в народ
Когда ты входишь в народ ты входишь в семью
Когда ты входишь в семью ты входишь под свадебную кровлю
Когда ты входишь под свадебную кровлю ты входишь в период зачатья
Когда ты входишь в период зачатья ты наполняешься
пространством птицами опереньями и народами.
Есть и другое стихотворение «Страна последняя моя», прямо обращенное к своей стране, и говорится в нем буквально о том же самом:
Поездить по миру и вернуться
и снова поездить и вернуться
туда где страна первая и последняя
что ждет тебя на берегу морском
Этот стих смутит ибо он противоречит
всему что в прошлом сказано мной
насчет глобальности и по поводу движения
и по поводу отчала от этой планеты
Но это то что есть в данную минуту
Ты проверь это дело проверь основательно
Не допустил ли ты вновь ошибку в вычислениях
И тогда вернись к себе и одновременно
вернись в ту страну что первая и последняя.
Как уже говорилось, у Авидана были постоянные, совершенно естественные и неизбежные для настоящего художника тяжелые нелады с обществом. Нелады эти, скажем прямо, отнюдь не являлись и не являются исключительным достоянием одного Авидана. Многие достойные люди искусства, да и не только они, плохо вписываются в полную условностей обывательскую действительность, некоторые из них тоже зарабатывают мало денег, да и к тому же не своим творческим трудом, а кое-кто находится в еще худших жилищных условиях, чем Авидан. В то же время социальный или антинационалистический протест по большей мере питает творческий запал деятелей искусств, имеющих прочный социальный статус и даже занимающих ключевые позиции в культурном администрировании. Но тут речь идет о «правильном протесте», отвечающем общепринятым культурным нормам. Оппозиционность Авидана всегда была иной. И он явно дразнил тартюфов либерального истеблишмента своими неожиданно оголтело-патриотическими, проамериканскими и, по сути, совершенно шутовскими стихами, вроде «Последнего залива», публиковавшимися во время первой войны в Персидском заливе. Этот восхитительный постмодернистский словесный понос действительно вызывал ярость и возмущение во всех группировках. Но уже гораздо раньше, в 1966 году, Мордехай Фехтер писал в статье «Поэзия без иллюзий»:
«Поэзия Авидана изначально пребывает под знаком постоянной оппозиции не только в силу явления моды, заставляющей нашу поэзию подражать современной англо-саксонской, но в первую очередь потому, что стихи Авидана стремятся, и это им в значительной степени удается, передать наиболее адекватным образом абсурд нашего современного существования».
А сам Авидан на вопрос интервьюера Гидеона Самата о поэзии протеста отвечал еще в 1963 году, когда ему было всего 28 лет:
«Всякая поэзия — это общественный протест, потому что всякий творческий человек видит себя некоторым образом соперником первого творца и стремится представить реальность иной, чем она была спроектирована его предшественниками.
Но если говорить о настоящем протесте, то я думаю, что подлинное литературное произведение может быть протестом лишь против смерти, а не против чего угодно другого, и этому протесту следовало бы быть осознанным. Это должно быть единственным осознанным протестом. Социальным протестам, быть может, лучше оставаться неосознанными. Осознанность социального протеста привела к закату коммунистического искусства. Все сокровища человеческой культуры — протест против смерти. Но пока что мы уступаем в этой борьбе».
* * *
Священная война со смертью, со всяким старением и отмиранием захватывала поэта целиком, начиная с самого раннего, чуть ли не юношеского периода творчества.
«Смерть — это не только совершенный конец. Смерть в конце — еще не все. Есть ранние симптомы процессов старения, которые можно распознать на ранних этапах, и в двадцать, и в тридцать лет»:
Достоверно из первоисточника и неоспоримо
Ангелсмерти различает седые волосы на расстоянии световых лет
Не отращивать бороды с проседями
Красить виски
Надевать темные шляпы
Не разгуливать под неоновыми лампами по ночам
Это дело самообслуживания дело страховки
дело бери и-не-давай
Только дети понимают подобные вещи
Только взрослые действительно нуждаются в них.
(Предостережение против мирного сосуществования с седыми волосами)
Неоднократно Авидан заявлял, что ничто иное его вообще не интересует:
«Как во всяком психозе, вызванном призывом на войну, необходимо отказаться от второстепенных критериев ради главной цели. Эстетика, будучи главным оружием в войне со смертью, отменяет необходимость существования второстепенных гуманистических критериев».
И это тоже было вызовом еще совершенно не привыкшему к такого рода эпатажу израильскому культурному бомонду. Ведь речь идет о шестидесятых годах — эпохе ярко выраженного социализма с гуманным еврейским лицом.
Мордехай Фехтер дает поэзии Авидана явно постмодернистскую, парагуманистическую характеристику уже в те годы, когда ни о каком постмодернизме здесь не было ни слуху ни духу.
«Поэзия Авидана отрицает существование трех сфер, дающих человеку возможность спастись от отчаяния и одиночества: сферы отношений человека со своим ближним, сферы отношений человека с Богом1 и сферы поэзии и искусства. Авидан не только не видит ценности всех этих сфер, но и отрицает вовсе их существование Поэзия Авидана знает только две вещи: «есть мощь и есть энергия», представляющие собой, по сути, дела нечто единое: чисто биологическое существование. Старость и смерть, таким образом, представляют собой совершенный абсурд, ставящий под сомнение и ту незначительную ценность существования, которая свойственна юности. Ввиду бессмысленности и абсурдности смерти и ввиду ее абсолютной неизбежности, вся жизнь с ее надеждами, мечтами и ценностями представляется лишенной всякого смысла Такое мироощущение, максимально приближающееся к нигилизму, достигало бы абсолютного самоотрицания, если бы не спасательный круг иронии, смеха и увлекательной игры, благодаря которым тяжкие поэтические высказывания Авидана приобретают поэтическое качество. Его целью не было дарование читателю эстетического переживания, напротив, «эти стихи, — пишет автор в послесловии к своей книге, — какими бы они ни были, ни в коем случае не духовная пища. Они призваны не насытить тебя, а опустошить».
Таким образом, поэзия Авидана призвана опустошить человека от всех его ценностей, включая его эстетические привычки и влечения».
Тут вполне уместно вспомнить «полых людей» Т.С.Элиота — поэта, чье влияние на себя Авидан признавал и стихи которого неоднократно переводил на иврит. В последнее время предпринимались вполне убедительные критические попытки рассмотреть творчество Элиота под постмодернистским углом зрения. Что до Авидана, то сакральное слово «постмодернизм» решились до сих пор произнести лишь по отношению к его поздним текстам, но об этом — впоследствии. Нет, однако, никаких оснований не принимать за чистую монету искреннее стремление поэта к победе в войне со смертью, пассионарную устремленность в будущее. Та самая биологическая жизнь, энергетический завод, моторность и были его, по сути дела, футуристическим оружием в этой борьбе:
Садись за стол и работай крепко
работай за столом часы напролет
Садись за стол и забудь, что вот стул
садись за стул и забудь про ноги
сменяя за замыслом замысел за рулоном рулон
катушку за катушкой к продуктивности устремлен
Это ведь чисто технический текст нечто моторное
Встань мелодия пройди выйдь мелодия проворней
(Поездка по городу)
Он вообще придавал огромное значение достижениям науки и техники, всему тому так называемому прогрессу, который мог, вероятно, привести к перелому в этой войне. Поэтому он и в самом процессе писания стремился к наибольшему «высвобождению производительных сил»:
«С семнадцатилетнего возраста я пишу на пишущей машинке. Я думаю, что работа на пишущей машинке оказывает существенное влияние на письмо. Человек, склоненный и пишущий с усилием, неизбежно подвержен иному ритму ощущений и их выражения, чем человек, сидящий прямо, как за роялем. Так ты достигаешь большей гармонии со своим пишущим инструментом. Проводниками служат кончики всех пальцев, и тело меньше зависит от технического процесса писания. Более того: работая за пишущей машинкой, ты сразу же представляешь себе, как все будет выглядеть в печати, и это требует большей интенсивности решений».
Ясно, что он едва ли не первым в Израиле ухватился за компьютер. А чего стоит его увлеченность научной фантастикой, постоянный интерес к космическим исследованиям, общий у него с Савелием Гринбергом, вышедшим в свою поэтическую экспедицию из русского футуризма, из «Бригады Маяковского».
С годами Авидан все острее и болезненнее ощущал, что война проиграна, все тяжелее переживал вражеские удары:
Ангелсмерти ждет всегда
Черный костюм
Белый кушак
Ангелсмерти победил Брюса Ли
Ангелсмерти чемпион мира
(Стихи о девушке…)
Нет сомнения, что именно сознание победы смерти, и ничто иное, стало причиной смерти Давида Авидана. У него не было терпения ждать естественного завершения кампании.
Другой, гораздо менее сформулированный в израильской критике, но многократно и однозначно провозглашавшейся поэтом, страстью Авидана был какой-то яростный логоцентризм, в котором стираются грани между собственно поэтической и любой иной жизненной сферой. Логос был тем самым оружием, с которым поэт рвался в бой, потому что как раз язык, наводящий мосты между прошлым и будущим, куда убедительнее, чем биологическое тело, обещал бессмертие и власть над миром:
Мы определяем, как будут разговаривать через десять, двадцать, сто,
двести, десять тысяч лет
Мы идеологи семантики глобальной и космической.
Мы знаем точно что происходит в твоем мозгу в каждую минуту
с силовыми центрами политики мозговой и междумозговой.
Каждого из вас отдельно и всех вас вместе.
Мы политики языка потому что мы знаем
что язык это политика, а политика это язык,
и одновременно с этим язык заякорен вне всяких сфер политики
и вне всяких сфер языка.
(Лингво-политики)
Именно этот логоцентризм приобретает более саркастическую окраску, как, например, в «Предвыборной речи кандидата-в-президенты соединенно-раскитаенных-штатов-синамерики», когда понимание того, что «язык — это политика, а политика — это язык» озаряет некоего Суинни новой информацией:
Эту речугу для-ради новшества я составил самостоятельно
Обрати и переобрати внимание я запускаю в пляс
расчудесные строки прямиком в твои проблематичные слухоорганы
в твои заброшенные слуховосприниматели
втанцовываю потоком
свежездоровый общепит
то что я делаю здесь на первый взгляд поэзия на деле предвыборная речь
Здесь окончание речи и для-ради новизны никто
эту речь не составлял не произносил и не слушал
Именно подобного рода стихи последних лет вызвали у Идана Цивони, чуть ли не впервые в израильской критике, желание усмотреть в творчестве позднего Авидана «некоторые постмодернистские аспекты»:
«В постмодернистской игре текст превратился в действительность, а действительность — в текст
Поздний Авидан преподносит свои стихи как претекст, как «документы», «криптограммы», «отчеты» или как «стихи и т.п.». Эти тексты — все что угодно, только не стихи, но Авидан не ощущает напряжения между претекстом и самими стихами. Авидан сознает непостоянство слов и той действительности, которую они фабрикуют. Действительность, по Бодрийяру, фабрикуется, среди прочего, средствами массовой информации и проходит симуляцию таким образом, что снова делается невозможным распознать саму действительность, невозможно ее обозначить»
«Книга возможностей» является разительным примером альтернативной постмодернистской грамматики, ставящей в одну плоскость элитарную и популистскую культуры, канонические и тиражированные газетно-телевизионные мифы. Постмодернист декламирует, подобно «начетчику», все высказывания, скопившиеся в его персональной и коллективной памяти, не пытаясь ничего классифицировать, — модернистская этическая и эстетическая иерархия, не говоря уже о нормативной, словно бы требующая в качестве альтернативы хаосу, превращается в ряд предложений на повестку дня современной, тяжело перегруженной культуры, изначально гетерогенной.
В этой книге Авидан продолжает свою лингвостилистическую деятельность по стиранию граней между поэтическим и непоэтическим текстом, между литературным и естественным языком (или его риторикой), но теперь у Авидана развязаны руки для «легкомысленных открытий в области «популярной культуры» без обсессивных исследований самого жанра».
Но ведь все эти наблюдения могли быть сделаны и лет на тридцать раньше. Общая тенденция, не осознанная не только критиками, но и, возможно, самим поэтом, бросается в глаза уже в текстах шестидесятых. Постмодернизм Авидана проявился настолько своевременно, что оказался на израильском фронте не просто преждевременным, а совершенно неуместным. Этим, в значительной степени, и объясняется «чувство неловкости и неудовлетворенности» критиков и читателей, никак не сочетавшееся с признанием несомненных, но совершенно не артикулированных критикой заслуг.
Поэт же теоретизировал только понарошку, на самом деле он ставил бесконечные живые лингвоэксперименты, не зная, к чему они приведут:
Как собственно говоря вот это работает
это надо проверить практическим путем
Надо этому дать разбег
и увидеть, что будет в конце концов
(009. Приходи)
А «древнее проклятие» документирования, невероятно точно схваченное Авиданом в «Концепце» еще 1975 года!
Я высказываю это утверждение, будучи не более и не
менее, чем предприятием, производящим
формулировочные-западни.
Данный литературный текст — один из видов этой продукции.
Документирование уклонения от документации все еще
остается документированием, — и если судить по уровню
формулирования большинства мастеров-концептуалистов —
оно покамест ближе к ручной выделке форм, чем к
электронной документации.
По существу, данная текстовка — применяя грубое сравнение — свод
пояснений к несуществующему снадобью, квиток с указаниями,
приложенными к пустой бутылке.
Если это не постмодернизм, то постмодернизма не существует вообще. Если этот Авидан поздний, то кто же тогда ранний? Тот, кто еще ничего не написал?
Конечно, и в самые последние свои годы он видел в словах прямую созидательную и разрушительную силу:
Слова создают ситуации и ликвидируют их
Слова двигают армии континенты деньги тела трупы
и другие слова
(Последний залив)
Но он никогда не обольщался относительно их однозначности, постоянства, тождества между означающим и означаемым или нашей способности их восприятия:
Слова знают о людях, знающих о словах,
больше, чем люди, знающие о словах,
знают о людях,
или о словах,
или о словах, знающих о людях.
(Оркестровый настрой)
И, тем не менее, он постоянно пребывал в активной интеракции со словами:
Мы с тобой господин заняты делами
И она и ты и я заняты словами
Часть этих дел по части этих слов
Большинство словодел о большинстве делотем
Все слова — все дела
(Стихи о девушке)
Реувен Дотан вспоминает:
«Иногда Давид словно застревал на каком-то одном слове и не мог от него освободиться. Однажды он появился в кафе со словом «красный», не отстающим от него. В сопровождении нервных и порывистых жестов Давид выпалил слово «красный, красный, красный» десятки раз, сопровождая его время от времени различными комментариями, касательно звучания и внутреннего ритма этого «красного красного'».2
Авидан, одетый во все черное, излучал всем своим существом какую-то красноту. Он рассказал нам, что открыл дома целую груду словарей и нашел слово «красный» на тринадцати языках, включая японский и китайский. Иностранные слова начали бурлить в нем и вырываться наружу с головокружительной скоростью. Как известно, Авидан утверждал, что знает примерно десять языков. В конце концов произошло чудо. Слово «красный», последний раз слетев с его уст, погасло.
Авидан все время творил. Разговаривая с кем-нибудь, он импровизировал и сочинял в процессе разговора сногсшибательные языковые шедевры. Однажды Давид сказал мне, что большую часть своих самых лучших стихов он так никогда и не написал, а разбазарил их в праздных разговорах со случайно встреченными женщинами.
Однажды вечером, когда мы вчетвером медленно, из-за дорожных пробок, двигались в его мутно-синем «фольксвагене», подыскивая себе местечко в каком-нибудь пабе или кафе, Авидан что-то забормотал себе под нос, а потом моментально вытащил откуда-то свой диктофон и начал лихородачно бубнить в него странные фразы, значения которых мы не понимали. Когда я спросил его, что это значит, он объяснил мне не без вызова: «А как ты думаешь, я делаю свои стихи?»
Как же уживалось в одном человеке, в одном поэте ощущение постмодернистского абсурда слова и футуристический проект, требующий точности космических технологий? Скорее всего, они не уживались вовсе, создавая ситуацию перманентного взрыва, непрекращающегося болевого шока:
Глупо меня обвинять в садизме
Всё, что я стремлюсь совершить
это уточненье в слове до боли
Причиняя боль даже самому уточнению
Уточняя в болении без компромиссов
на полу-боль полу-точность
Приятноболевое пюре с приправой из цветов-специй
(Садосемантицизм)
А знаменитые «Разговоры», долго длящиеся, будто в парадигме ставшей почти классической абсурдистской нестыковки:
ты говорил со мной о любви а я говорил с тобой о деньгах
я говорил с тобой о деньгах а ты говорила со мной о доверии
я говорил с тобой о доверии а ты говорила со мной о ребенке
я говорил с тобой о ребенке а ты говорила со мной о любви
я говорил с тобой о любви а ты говорила со мной о сексе
я говорил с тобой о сексе а ты говорила со мной о достоинстве
и т.д. —
заканчиваются чем-то совсем иным — страхом, что «этот словопоток прекратят когда словопоток прекратят» щемящим чувством того, что он, этот абсурд, был годами ожидания себя, постоянным поиском себя, уточнением, и даже, более того, — почти наивной верой в грядущую не дурную, а искупающую бесконечность:
и от сих эту тему начнут и открыв эту тему возведут
и тогда продолженье продлят и продленье тему прорвет
Точно такое же незаживающее противоречие вопиет в стихотворении «Прояснение терминологии»:
Сумасшествие — потеря юмора.
Так вот, поскольку совершенно не существует положений, способных вместить смех в полном объеме, —
Ведь
Смех-в его-полноте
Может вместить все-большинство-положений.
Может существовать вне положений,
Может существовать вопреки положениям
Можно с ума сойти от этого.
В этом не интеллектуальном, но болезненно физическом парадоксе, быть может, заключается главное открытие авидановской поэтики.
* * *
Савелий Гринберг переводил стихи Авидана без малого тридцать лет. В память врезалось первое чтение этих переводов, самые первые строки, которые поэт-переводчик продекламировал, подчеркивая стаккато рифмы:
Дела в которых птицы сплошь –
напрасный труд
Иное дело интерес иных минут
Это было короткое стихотворение «Знанье сквозь контроль», которое некоторые из присутствовавших на чтении помнили в оригинале:
ענין רצוף בציפורים ענין עבוד
ענין רגעי ענין אחר ענין לחוד
(иньян рацуф бэципорим иньян авуд
иньян риг’и иньян ахер иньян лехуд)
Происходившее было каким-то колдовством: не только ритм, но и сама рифма билась в русском тексте в унисон с оригиналом. Момент творческого чуда, головокружительного смещения реальности, пойманный точными словами Авидана, магически воскресал в русских словах:
На ветке с краю можешь распознать
Внезапный сдвиг стволов то вбок то вспять
Тогда сумей — не пробуй не пытай
Из тайников взовьются тайны тайн
Просторной чередой частотами свистков
Без центровых потуг без мер и без весов
Стихотворение словно возникло на слух, тут же на месте, в точном соответствии со своим собственным, диктуемым в самом себе, законом. Савелий сумел, не пробуя, не пытая, проникнуть в тайну тайн, достичь этого безусловного поэтического знания сквозь контроль стихотворного перевода.
Трудно найти в истории подобный этому пример столь точного и естественного попадания в цель, свободного от какого бы то ни было буквализма.
Авидан, сам немало занимавшийся переводом, написал стихотворение «Перевод — презренная работа»:
Перевод — презренная работа
Вроде сверки гранок, шитья, перепечатывания киномонтажа, бухгалтерского дела.
Никогда я не уважал переводчиков
И себя среди них
Никогда я не уважал своих переводчиков,
И себя среди них
(Подстрочный перевод мой. — Н.З.)
Сказано ли это буквально о том процессе перевода своих собственных стихов на английский язык, когда поэт оказался переводчиком самого себя?
С одной стороны, об этом не стоило бы писать стихотворение, констатация этого унылого факта не заслуживала бы поэтического высказывания. С другой стороны, поэту было всегда художественно необходимо переводить поэзию, в том числе свою. Думается, что речь идет о чем-то совсем ином, а именно: о том процессе, когда стихи не возникают из внезапного сдвига реальности, как «Знанье сквозь контроль», а мастерятся профессиональным усилием, вроде сверки гранок, шитья, перепечатывания, киномонтажа, бухгалтерского дела.
Опытный поэт знает, «как делать стихи», но этот трудовой процесс — презренная работа (хоть всякий труд почетен), это перевод самого себя в слова языка, вовсе не обязательно иностранного. И в то же время перевод, созданный настоящим поэтом, в какой-то звездный творческий момент, может оказаться не переводом в этом смысле слова, а подлинным поэтическим свершением. Такие переводы способны стать фактом иной культуры. Перенеся в область перевода, написанные по-китайски несколько веков назад слова Хуана Бинь-Хуна о живописи, можно сказать, что «только то произведение, где максимальное сходство сочетается с максимальным несходством», является подлинным явлением поэзии, адекватным первоисточнику, но живущим по своим собственным законам.
Савелий Гринберг — один из немногих поэтов, кому это удается. Его переводы невозможно оценивать по законам бухгалтерии, сравнивая и выясняя, как именно он перевел то или иное слово или выражение. На въедливый вопрос одного из таких «бухгалтерски» настроенных читателей о том, действительно ли в оригинале у Авидана сказано «Земля землилась. Небо небывалило. Пустыня стенала. Воды водоворотило. Ветер вторгался. Пол половинил». («Неприложимость возрастного опыта»), Савелий решительно ответил: «Я перевожу не слова. Я перевожу стихи». И действительно — на другом языке каждое отдельно взятое слово неизбежно будет другим; стихотворение, прошедшее алхимию перевода, в случае редкого успеха этого OPUS MAGNUM — станет и самим собой, и чем-то совершенно новым.
Среди переводившихся Гринбергом израильских поэтов есть еще десяток выдающихся имен: Йона Волах, Натан Зах, Йегуда Амихай, Аарон Шабтай, Ури-Цви Гринберг, Меир Визельтир, Хедва Гарехави, Зельда, Исраэль Пинкас, Далия Равикович. Вместе с небольшой подборкой Авидана и тремя стихами классика средневековой еврейской поэзии Шломо Ибн-Габироля переводы их составили книжку «Шира Хадиша», изданную в 1992 году издательством «Ярон Голан» в Иерусалиме.
Но масштабы творческой удачи в работе над Авиданом, на мой скромный взгляд, представляются совершенно иными. В данном случае произошла та самая, почти невероятная, встреча двух творческих личностей, которым необходимо было пересечься во времени и в пространстве.
Уже сам выбор стихов, сделанный переводчиком, говорит о многом. Он представляет нам не просто Авидана как он есть и, уж безусловно, не Авидана в себе, а Авидана Савелия Гринберга, устремленного в будущее не в относительном, сегодняшнем, смысле этого слова, а в экзистенциальное будущее, которое никогда не становится прошлым, Авидана-эгоцентрика, Авидана-концептуалиста, Авидана, протестующего против смерти, Авидана, для которого «точность» была важнее «понимания».
«О том, что он умер, кто-то сообщил мне в книжном магазине Малера, по дороге в вашу мастерскую на улице Пророков. И я вдруг увидел, что все люди другие, что это какие-то призраки», — вспоминал Савелий в уже цитированном выше интервью. А я никогда не забуду, как он весь вечер повторял на разные лады, словно пробуя на звук, такое непривычное словосочетание: «Умер Авидан. Умер Авидан. Авидан умер».
В тот же день, когда мы с Гали-Даной Зингер записывали на диктофон это интервью для журнала (а дело было менее чем за полгода до его собственной кончины), он прочитал нам свои стихи памяти Авидана, еще через месяц согласился дать их в «Двоеточие», но только в самый последний момент решил, как будет звучать название. Это стихотворение хотелось бы привести здесь целиком:
Памяти Д.А.
что ты зачем ты ушел
куда ты ушел
Ты продираясь в колючих зарослях
Неугомонный
Ситуация ломилась в твое существо
Но ты вламывался в существо ситуации
Все дрогнуло
Лица запрозрачнели
Стали призраками.
Сами не ведая о том, в содроганиях мира
Вернись
Ты ведь здесь
Где б ты ни был
Ты здесь в этом мире в этой стране
Назовем ее так:
Афъалпихения 3
«Ситуация ломилась в твое существо, но ты вламывался в существо ситуации» — прямая ссылка на авидановские строки из «Последнего залива»:
Я пишу то что хочу — да — и в соответствии с моим хотением
и о том о чем хочу — ибо я хочу писать это мое вмешательство в данную ситуацию
потому что сама ситуация вмешивается в мое существо
и наркотизирует — балдит но задействует все мои личные силовые уравнения одновременно.
Авидан тоже переводил Гринберга, вернее, перевел как-то три его стихотворения, в том числе совершенно непереводимый «Рифмоуловитель на выставке Пабло Пикассо». Тексты получились яркие, энергичные, запоминающиеся, но чуда все-таки не произошло, вышел какой-то, как сказал бы Савелий, «все-таки поэт», но не Гринберг и не Авидан. Но для Гринберга, я думаю, важнее всего было возникновение самого импульса, стремления к переводу его стихов, возникшее у Авидана, единственного из всех коллег, пишущих на иврите.
Вопрос о том, переводима ли поэзия вообще, постоянно занимает теоретиков культуры, и ответ, как правило, оказывается отрицательным. Что до поэтов, то они зачастую, не мудрствуя и не опасаясь сакральных последствий, переводят на свой язык то, что считают необходимым перевести. Только благодаря этому опрометчивому стремлению поэтов всех народов существует сегодня и будет существовать завтра то, что мы называем русской поэзией, ивритской поэзией и любой другой. На каждом новом языке, как и во всякую новую эпоху, стихи звучат по-новому, по-иному, в сущности, делаясь уже совсем другими стихами. И в этом, в общем-то, достаточно банальном факте кроется не столько мимолетность и слабость поэзии, сколько ее сила, ее единственное секретное оружие в непрекращающейся войне со смертью.
1 Что не мешало поэту, однако, вызывать самого Всевышнего на спиритичес¬ких сеансах. Р.Достан вспоминает, что Авидан «проявлял к Богу изрядную почтительность в разговоре, но затевал с ним бесконечные пустые споры по различным вопросам».
2 Аллюзия на фразу Исава: «дай мне поесть красного красного этого. Бытие, глава 25, стих 30.
3 אף על פי כן [аф аль пи хен] (иврит) — несмотря ни на что; вопреки всему.