:

Архив автора

Тамара Жирмунская: МОЙ ФЕРДИНАНД

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 23:34

(ОТРЫВОК ИЗ ПОВЕСТИ)

М О Й Ф Е Р Д И Н А Н Д

(отрывок из повести)

            Бывший однокурсник меня удивил. В малотиражном русскоязычном сборнике, из тех, что зовутся «братской могилой», зацепился взглядом за мое негромкое имя, раскидал пласты чужих, неинтересных ему стихов (а что «раскидывает» и мало чем интересуется в отечественной поэзии, я помнила еще с институтских времен) и вытащил на разрушительный свет мой единственный опубликованный там стишок. Мало того: созвонился с составительницей, обретающейся в Штутгарте, узнал, жива ли я еще и, если да, то где меня искать, потребовал мой мюнхенский телефон и однажды утром театрально поставленным, хорошо мне знакомым голосом (правда, с легкой ущербинкой – вероятно, от неполнозубости) отрекомендовался:
            – Это я, Вася. Твой Фердинанд!..
            Ну, моим-то он никогда не был. И Фердинандом состоял недолго, по совместительству: в четвертом семестре мы вместе играли в институтской постановке «Коварства и любви»: я, естественно, Луизу…
            Василий Бетаки появился у нас в Литературном институте на втором курсе. Перешел с заочного отделения.
            Не он один перешел. Рядом с ним, бурным и кудлатым, еще меланхоличнее казался лысоватый не блондин даже, а почти альбинос: Юрий Казаков. Если из Васи слова так и выпрыгивали, то этот больше молчал; мучительно заикался. К Юрию-большому с первых дней прикипел Юрий-маленький с подходящей фамилией: Коринец. «Корень», «коренастый», «укорененный» – все эти смыслы роились вокруг Юры-маленького. Про такого говорится: в земле – корешок, а над землёй – вершок. Но мал он был не как лилипут, а как…Карлик-Нос, злой волшебницей сотворенный из прекрасного мальчика. И писал для детей – стихи и прозу. «Как у нашей бабки/Жили-были лапки…» Это – начало его милого стихотворения про кошку.
            Парой предстали перед нами и две новые студентки: брюнетка Катя Судакова, прозаик, и блондинка Люся Щипахина, поэт. Русская Катя от какой-то прабабки с пугачевской реки Яик взяла полукалмыцкую внешность, приземистую фигуру; нрав же имела ангельский и тоже писала для детей. Сталинградка Люся внешне – точно девушка с кондитерской коробки, но никакой приторности в ней не чувствовалось. Наоборот, с первых дней проявляла твёрдость, трезвость, порой резкость…
            Итак, две пары и Василий Бетаки. Впрочем, пара имелась и у него. Жена. Саша. Вроде бы законная. В прошлом начинающая танцовщица, после травмы ноги подрабатывала кройкой-шитьем. На лекциях не присутствовала, но преданно маячила в некотором отдалении. Своему любимому мужу (а что любимый – мы не сомневались) сшила модный пиджак и брюки-гольф бежево-розового цвета. Себе, из остатков материи,- такую же узкую юбку. «Два абрикоса», – с улыбкой, говорила о них Катя Судакова, отличавшаяся детски образным видением.
            Ну, один «абрикос», а именно худенькая Саша, вскоре куда-то закатился и навсегда исчез из нашего поля зрения. А второй… Проучившись с нами на очном меньше года, оставил по себе неувядаемую память…
            В пятидесятые годы революционные праздники отмечались в нашей стране неуклонно, по традиции. В очередной день солидарности всех трудящихся несколько человек с курса собрались у меня, в нашем бахрушинском доме (русский модерн начала двадцатого века), в единственной, принадлежащей семье комнате многонаселенной коммуналки. Мои родители тоже были тут. Выпив водки и обожаемого москвичами кагора («церковным вином» называла его мама), закусив селедкой, салатом и пирогами, стали по кругу читать стихи. Всем хватало места. Только Рим Ахмедов, башкир по национальности, впрочем, писавший по-русски, почему-то стоял, прислонясь спиной к нашему старинному, похожему на немецкий замок, буфету. Не может быть, чтобы моя услужливая мама не предложила принести табуретку с кухни или стул от соседей. Он стоял, потому что хотел стоять. Все знали, что Рим, внешностью и ростом похожий на викинга, не столь уж могуч, как кажется. Он подрабатывал то ли ночным сторожем, то ли истопником, вечно недосыпал. И случалось, что на лекциях проваливался в сон, испуганно вздрагивая, когда лектор угрожающе повышал голос.
            И вот мы сидим, а Рим стоит, блаженно улыбаясь, если что-то в чужих стихах его трогает, смущенно опуская ресницы, если стихи – мимо. Ласковый, ко всем лояльный, он, кажется, ни разу никого не обидел, не назвал бездарью, не уличил в аморалке. Полкурса ему симпатизировало, а Гена Лисин (будущий поэт-нонконформист и лауреат пастернаковской премии Геннадий Айги) был так к нему привязан, что все годы учебы делил с ним комнатушку в переделкинском общежитии…
            Очередь читать была за Васей. Он встал, не выходя из-за стола, принял соответствующую позу, его абрикосовый пиджак слегка топорщился, очень чистая рубашка, как белый костер, пылала над ширпотребными тарелками и рюмками.
            Мой отец смотрит на него пристально. Василий ему нравится. В нем есть нерв, самостоятельность, свободолюбие – всё, что ценится отцом с его студенческой дореволюционной молодости и чего, вероятно, не хватает ему во мне и других моих приятелях. У меня старый отец. По возрасту он годится мне в дедушки. «Давайте, давайте! – подстегивает он Василия. – Покажите, на что вы годитесь!» А того и подстегивать не нужно. Взял с места в карьер и понесся, не разбирая дороги: громкий рокот, цокот, топот стихотворных стоп не могли оставить равнодушным и флегматика…
            Стихи были о Пушкине. Не знаю, печатал ли их когда-нибудь взыскательный к себе автор. В тех книгах, что у меня есть, памятных стихов я не нашла.
            За столом – шумное одобрение. Особенно доволен Гена Лисин. По нему чем стихи заковыристее, тем лучше. Как пишет он сам, мы, в сущности, не знаем; по-чувашски, говорят, звучит отлично, нам же известны только подстрочники. Но скоро, очень скоро его необычные верлибры будут читаться нарасхват и до нас долетит напутствие строгого Михаила Светлова: «Если вы не станете выдающимся поэтом, Геннадий, вы меня обидите…»
            Васю приветствуют, усаживают за стол, наливают полную рюмку. Вдруг раздается чей-то смех. Рим уснул. Как стоял, так и уснул стоя. Пробовали растормошить – не просыпается. Тогда живого, как мертвого, бережно перенесли на диван, где он и проспал благополучно до утра. А на рассвете, надо думать, вскочил, ничего не понимая, ужаснулся себе, при его-то деликатности, и выскочил из квартиры до нашего – моего и родителей – пробуждения.
            Долго потом вспоминали: «Это как же надо было изнемочь, чтобы отключиться под Васино чтение! Бедный Рим! Глядите-ка: под лирические стихи поэтесс, вроде тихие, не уснул. А под Васины – сподобился. Бедный Вася…»
            Я была о Бетаки другого мнения. Мой отец говорил «живчик», и Вася вполне оправдывал это название. Он гремел на семинарах и лекциях, причем отстаивал «культурные ценности», неведомые большинству наших студентов. Благодаря своему отцу я еще кое-что знала сверх программы, краем уха слышала о Леониде Андрееве, Белом, Северянине, Бальмонте. Но для большинства моих соучеников русская классика кончалась Чеховым. Потом начиналась советская литература, которая, как младенец к материнской груди, припадала к живительному методу социалистического реализма. Будто по накатанному рельсу Лев Толстой переходил в Александра Фадеева, Некрасов – в Твардовского и Исаковского, Чехов – в Горького. Это были вершины, на которые нам предлагали равняться. Достоевский и Блок набирались в учебниках мелким шрифтом. Еще живые тогда Ахматова, Пастернак, недавно ушедший из жизни Андрей Платонов были для многих студентов чем-то вроде картин «безыдейных» художников, пылившихся в музейных запасниках.
            Нет, нет, я не хочу оглуплять то время недолгой оттепели – оно было, оно обнадеживало. Даже морозоустойчивые (мелькнул в печати такой эпитет – т.е. не попавшие под молох насилия) современные писатели-иконы: Паустовский, Катаев, Каверин, Панова, Эренбург переживали вторую молодость в литературе. Среднее, военное поколение, заявляло всё громче: я есть! Не погибли на полях Отечественной, – авось, уцелеем и в кабинетно-журнальных баталиях «всем смертям назло». Молодые же, непуганые, со всех концов необъятной страны стекавшиеся в Литинститут поэты и прозаики уже дерзали и дерзили вовсю.
            От нас чего-то ждали. Нового, необычного. Мы – первый послесталинский набор молодых писателей. Так что Вася попал в институт как раз вовремя. Но те замысловатые пути, которые нам предстояли, едва ли мог вместить юношеский и тем более девичий ум. Оставалось их пройти, оглянуться назад и удивиться превратностям судьбы. Если кто-то наверху сочиняет сюжеты нашего бытия, приходится признать: многое в нем написано, по выражению одного профессора литинститута, словами, которые плавают на поверхности чернильницы.
            Давно нет ни тех чернил, ни чернильниц, а слова такие остались…

            Вася не был похож на представителя великого русского народа. Вылитый итальянец (неореалистические фильмы мы тогда смотрели с жадностью). Заочников тянули за уши, а Василий так не хотел. Много знал, читал, хотел узнать и прочитать еще больше. К радости одних, к досаде других, после второго курса решил вернуться в родной Ленинград. Для него это город Медного Всадника, Блаженной Ксении, четырех клодтовских коней на Аничковом мосту. Не без скандала окончил Литинститут (подробности в романе «Снова Казанова» и в интернете). Стал известным переводчиком. Выпустил книгу оригинальных стихов. А в начале семидесятых исчез, уехал. По слухам, во Францию. Навсегда – иного варианта судьба тогда не предлагала. И вот вдруг опять возник на моём горизонте. Через несколько десятков лет…
            Два года продолжалось наше заочное общение. Звонки, имейлы. Однажды Вася прислал мне стихи. С посвящением. И, хотя личной направленности они не имели, всё равно было приятно. «Как будто в корень голову шампунем/Мне вымыл парикмахер Франсуа…» (О. Мандельштам):

*** *** ***

                                                Т.Жирмунской

Была такая песня на свете —
«Моря и горы…Весёлый ветер».
Вот я и вею. Вот я и шарю.
Пока есть место на этом шаре.
Но мало времени и места мало.
А всё, что видел, в строчки попало:

Вечным ямбом звенит петербургский гранит,
Он с луврской набережной слит.
И как белый стих – всякой рифмы мимо —
Проползают песчаники Иерусалима.

Что шуршала мне злая донская трава?
Что свистели Канарские острова?
Что шептали загадочно мозаики Равенны
Или падуанские фрески Джотто?
А меж Сциллой и Харибдой в проливе пенном
Меня рычаньем приветствовал кто-то.

Шумит, матерясь, новгородское вече.
А Рим так весел с утра.
Людям распахивает руки навстречу
Собор Святого Петра…
Бесконечный пёстрый всемирный базар!
Не хватает чего-то? Разве?
Привези-ка в Париж мне Тверской бульвар
Весь от Пушкина до Тимирязева:
Там описан Булгаковым некий дом…
Так вот я иногда вспоминаю о нём.

__________________

            Повспоминаю и я вслед за Васей…
            Осень 1954-го – весна 1955 года.
            Полтора года прошло после смерти Сталина, и целый год остался до официального разоблачения культа личности. Уже вышла из печати книга Эренбурга «Оттепель», мой отец-книгочей купил, а вернее, достал ее, я прочла и не испытала никаких особенных чувств. Стихи и переводы Эренбурга мне нравились гораздо больше. Очень удивилась бы, если бы узнала, что по ее заголовку назовут целую эпоху.
            Мне было 18 лет, я мечтала о любви и, не имея своей, жаждала прочитать что-нибудь волнующее о чужой…Будущие светила литературы, пока же безвестные студенты, увлечь меня не смогли, хотя, может быть, это я не увлекала их, и кольцо одиночества, образовавшееся в средней женской школе, всё сильнее сжимало мою расцветающую плоть. Хорошо, что количество учебной литературы, настоятельно рекомендованное разными кафедрами для прочтения, зашкаливало и под ее развесистой кроной можно было спрятаться от возрастных неурядиц…
            Почти все мои однокашники были бедны, плохо одеты, все без исключения что-то писали и, заскучав в мрачном преддверии славы, выпив для храбрости стопочку, опрокидывали на головы зазевавшихся сокурсников свои далеко не бесспорные опусы. Только недавно утвердился особый шик в авторской декламации. Мода на заунывность сменилась модой на взрывчатость. Читая вслух свои стихи, Вася тоже громко и выразительно рокотал; этот рокот, сродни горным водопадам, размывал достоинства и огрехи строк, и одним слушателям они казались гениальными, хотя и малопонятными, другим – вторичными, книжными, вообще никакими. В ожидании хвалы или хулы Васины горячие глаза навыкате становились еще выпуклее, еще жарче; высокий лоб бледнел; над ним плясали крутые детские кольца кудряшек. Чем не романтический герой?.. Но при всей своей влюбчивости я как возможного кавалера не принимала его в расчет. Не только потому, что женат. Причина в другом: мы с ним играли влюбленных на сцене. Несчастных влюбленных. Вечно кипящий в юном существе котел желания не взрывался, а курился обильным паром. Искусство – громоотвод, особенно если участвуешь в пьесе Шиллера. Не даром же Пушкин поставил его имя в ряд со словами, которые так много значат в молодости: «Поговорим о бурных днях Кавказа,/О Шиллере, о славе, о любви…»
            Передо мной книга, вызывающая в душе «трепетание стрекоз» (Анна Ахматова). По-моему, та же, что тогда. А если и не та, то очень похожая. Своим синим ледерином в трещинках. Своей пожелтевшей, до цвета загара, газетной бумагой. Ф.Шиллер. Избранные стихотворения и драмы. Гослитиздат. 1937. Тут и песенная, и философская лирика. Юношеские стихотворения, баллады. Но, главное, драмы. И наиглавнейшая из них для нас с Василием Бетаки: «Коварство и любовь» (1784 г.).
            Итак, я Луиза, молоденькая немка позапрошлого века. Из мещанского сословия. Но это не обидно. Где есть верх и низ, должна быть и середина. На литературной институтской шкале я тоже где-то посерёдке. Только бы не съехать к нулю, как мне кое-кто пророчит… Фердинанд – сын президента при дворе владетельного князя. Между ним и мной социальная бездна; мы пытаемся преодолеть ее взаимной влюбленностью, перекидываем и изо всех сил держим над пропастью висячий мостик. Но скорбный финал неизбежен.
            У Шиллера Луиза хороша собой, «прекраснейший экземпляр блондинки», как говорит коварный Вурм. Это мне льстит, ведь я не считаю себя красавицей. По мнению руководителя драмкружка Иосифа Михайловича Колина, заслуженного актера соседнего с институтом Театра им. Пушкина, у меня на сцене должны быть длинные русые косы. Какая досада, что после первого курса я пошла в парикмахерскую и буквально умолила тётку за свободным креслом срезать мои собственные толстые длинные косы и сделать шестимесячную, как у всех, завивку, хотя волосы курчавятся от природы.
            – Это ничего, – говорит всепонимающий И.М. – Возьмём парик вместе с платьем в костюмерной.
            Колин требует от нас натуральности. Ходульные, на современный вкус, реплики должны звучать страстно и естественно.
            Ф е р д и н а н д. Ты бледна, Луиза?
            Л у и з а (встаёт и обвивает его руками). Ничего, ничего. Ведь ты со мной. Всё прошло.
            Ф е р д и н а н д. Скажи мне правду! Ты не весела! Для меня душа твоя так же ясна, как чистая вода этого брильянта (Показывает на свой перстень). Тут не может появиться даже пятнышка, чтобы я его не заметил… Ни одна мысль на этом лице не ускользнёт от меня!..
            Л у и з а (смотрит на него несколько времени серьёзно и задумчиво, потом с грустью). Фердинанд, если бы ты знал, как лестны мещанской девушке такие слова…
            О, как он возмущается ее самоуничижением, как желает поднять ее до себя в глазах своего знатного отца и отцовского окружения! Тщетно! Интригами Вурма (Вурм – червяк по-немецки) всё рушится. Мелодрама становится трагедией, буржуазной трагедией, как определил её автор.
            Роль Вурма, самую трудную, Колин доверил Леониду Завальнюку, будущему известному поэту, чьи песни знал весь Советский Союз. Человек добрый и благородный, Лёня сумел на сцене перевоплотиться в негодяя. Видно, помог профессионализм: в Благовещенске, откуда приехал поступать в институт, он играл в театре.
            Конец пьесы сентиментален и зловещ. Уж не помню, как, но мы с Васей, после десятка репетиций, сумели пронырнуть между Сциллой неправдоподобия и Харибдой преувеличения. Во всяком случае в институтском конференцзале нам устроили овацию.
            Ф е р д и н а н д (в неописуемом волнении падает перед нею на колени).Луиза! Любила ты маршала? Эта свеча не успеет еще догореть, как ты предстанешь пред лицо бога!
            Л у и з а (вскакивает в испуге). Боже! Что такое? И мне вдруг так дурно стало! (Снова опускается в кресло).
            Ф е р д и н а н д. Уже?..Вы, женщины, останетесь вечной загадкой! Нежные нервы выдерживают преступления, подтачивающие в корне человечество, а жалкий гран мышьяку убивает вас.
            Л у и з а. Яд! Яд! Боже мой!..Фердинанд! Ни небо, ни земля не видали никого несчастнее тебя! Я умираю невинною, Фердинанд!..
            По требованию режиссёра, я тоже падала в ходе действия на колени перед любимым, хотя у драматурга этого нет. Но могла ли я ослушаться снисходительного в мелочах и твердокаменного в главном, принципиального режиссера Михоэлсовской школы?!.
            Да, совместное участие в такой душераздирающей пьесе спаивает прочно. Не удивляюсь теперь, что Вася через полвека искал и нашёл меня. Не удивляюсь и собственной отзывчивости.
            Поразмышляем в назидание нынешним и будущим студентам творческих вузов, что же в конце концов остаётся из театральной культуры потомкам? Слова, образы, даже дивные шиллеровские метафоры за два с лишним века обветшали: эффект потрясения сменился непроизвольным пожатием плеч. Мысли? Ну, какие уж там особенно мысли? Что «и крестьянки любить умеют», писал еще наш Карамзин, а до Карамзина многие другие, в разных жанрах, разных литературах. К тому же моя Луиза не плебейка – дочь музыканта. Ужас злого навета на ходячую невинность – и это было многократно, и не только у Шекспира. Но пьеса-то жива!
            Всё собираюсь, вооружившись параллельным русским текстом, посмотреть «Кабале и либе»(«Коварство и любовь») в немецком театре. Моя здешняя подруга смотрела – очень понравилось…
            Вот и выходит, что из театральной культуры остаются прежде всего страсти. Страсть – тот живой ствол, на котором даже декоративные листочки выглядят свежо и зелено. Спасибо Шиллеру, Колину, Васе Бетаки за те сыгранные в молодости сцены – они остались со мной.

Владимир Богомяков: ЖИВОТНЫЕ В СТИХАХ ВАСИЛИЯ БЕТАКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 21:28

Читая стихи Василия Бетаки, с радостным изумлением видишь, как плотно населены они разными зверями. Зайцы, совы, чайки, лисы, коты, собаки, кони… Я насчитал три десятка разных существ и сбился со счёта. Животные не выполняют здесь свою привычную для поэзии басенно-аллегорическую роль и не выступают в качестве простого объекта умиления. Речь идёт о глубоких зоософских, зоогогических и биоэтических прозрениях автора. В своём программном стихотворении Василий Бетаки пишет: «Вот вам черта 21 века: зверь не шарахается человека!». И дальше идёт описание лондонских лис, нью-йоркских енотов, подпарижских кенгуру и указание что кому человек должен принести: буйволам в лесу Рамбуйе – яблоки, нутриям – морковку, уткам – багет, цапле – червей. В своих мемуарах «Снова Казанова» Василий Бетаки рассказывает, что когда в 1973 году он эмигрировал на Запад, то самым сильным впечатлением для него на Западе были добрые собаки, к которым можно подойти и погладить. Одного этого стихотворения о зверях, переставших шарахаться человека, достаточно, чтобы понять, что автором его является человек, верящий в нравственный прогресс; вполне способный вслед за Владимиром Соловьёвым сказать, что «мера добра в человечестве возрастает». Наверное, можно, всё же, наверное, можно писать стихи после Освенцима и философствовать после ваучерной приватизации…
Так писать о животных, как это делал Василий Бетаки, мог только очень добрый человек. Как часто обычная злоба и чёрствость сердца маскируются не только картезианскими и механистическими рассуждениями о животных, как о сугубо физиологических сущностях, но и псевдо-христианскими рассуждениями о том, что, мол, животных нужно миловать, а не любить, ибо лишены они Образа Божия. Однако странно бояться полюбить кого-то больше, чем предписано. И любовь безошибочно показывает, что боль в глазах собаки ничуть не меньше боли в глазах ребёнка.
Больше всего в стихах Василия Бетаки птиц. В стихотворении о поисках Грааля автор спрашивает себя, что же он нашёл? И оказывается, что не нашёл он ничего, кроме пения птиц; и тогда он понимает, что даль – она сама и есть Грааль. Громкие птицы вырывают нас из шуршащего покоя и ведут по времени и пространству через камень, лёд и металл в те дали, где «времени больше не будет», как обещал святой Иоанн; где история отменится и встретятся люди разных веков и разных стран.
В стихах очень много чаек. Это не дурацкие бальмонтовские бесприютные чайки, которые не понять зачем носятся с криками над холодной пучиной морской. Это не сочувствующая советской власти чайка Лебедева-Кумача, которая рада по просьбе революционного матроса отнести другу милому привет (что вполне понятно, поскольку чайка древний символ возвращения домой). Это такая чайка, на которой держится бытие, потому что «к чайке привязана ветров и времён незримая нить». Потому ли, что, как считалось некогда, чайка чертит иероглифы в небесной книге, в которой должно быть записано всё сущее? Поэтому Бетаки и говорит в стихотворении «Киплингу»: «Собака и чайка куда важней». Куда важней всего остального… В стихотворении «Тень времени» чайка – это и есть само время. Оно с нами, когда чайка клюёт крошки на столе, и оно – запредельное, когда за стеклом, недоступные для нас, летят ветер и чайка.
Есть у Василия Бетаки в стихах, конечно, и сова. Не бёрнсовская депрессивная сова, которая скорбно стонет, поскольку холодно ей в северном краю. Не сова Юнны Мориц – «весёлая, летучая, скакачая, во всю хвостом рулячая» (хочется спросить у этой совы, как у Весёлого Молочника, и с чего это она такая весёлая?). Сове уготована важнейшая роль: она связана с памятью об ином бытие. Она неизъяснимо управляет чем-то в природе: «И вслед за пролетающей совой сомкнулся тёмный лес над головой». Она своим уханьем объявляет поэту пришествие весны.
И сойку видим мы в стихах Василия Бетаки. Она не только владеет ключами от Ирия, обиталища душ умерших и всевозможных птиц. Сойка, как кузина сороки-воровки, похищает и уносит фрагменты реальности (например, куски небесной синевы, как об этом говорится в «Оде Средиземному морю»). И пёстрого петуха видим мы, вечного (вневременного) петуха, что шляется, словно герб, озаряя аллеи. Много ворон. Во многих стихах – хлопанье крыльев спугнутых ворон. Вороний Ад в квартале Дефанс, где они машут-машут крыльями, но так и не могут вырваться в открытое небо. Сойки, дрозды, кукушки в дюнах… Белые гуси, как церквушки, пьют и пьют студёную воду северных рек; церквушки, как белые гуси, пьют и пьют студёную воду северных рек. Нестерпимая красота.
По стихам Василия Бетаки скачут кони: весёлые, испуганные, вневременные («На всю степь, ужасно старую, — двое нас и два коня»). И эти, последние кони, уже не боятся ничего. «Ты ли дал коню силу и облек шею его гривою? Можешь ли ты испугать его как саранчу? Храпение ноздрей его — ужас! Роет ногою землю и восхищается силою; идет навстречу оружию. Он смеется над опасностью и не робеет и не отворачивается от меча. Колчан звучит над ним, сверкает копье и дротик! В порыве и ярости он глотает землю и не может стоять при звуке трубы. При трубном звуке он издает голос: гу! гу! И издалека чует битву, громкие голоса вождей и крик» (Иов 39:19-25). И тень летящего Франциска на сером в облаках (и яблоках) коне!
Коты гуляют по стихам Василия Бетаки. В стихотворении «Венеция. Зима» есть главка «Жалоба кота». Кот, сидящий с автором на диване, жалуется, что город на воде не предназначен для котов, да и за стеной играют Листа, а кот хочет Вивальди. Коту скучно – он должен беречь малых деток и гонять всякую нечисть, а не сидеть в зимней Венеции на диване под звуки опостылевшего Листа. Но, — кота привозят на берег моря и он идёт по берегу – хвост трубой, веселится и ищет креветок.
Собаки, которых так при жизни любил Василий Павлович, тоже присутствуют в его стихах. В стихотворении «Возвращение осени» он пишет: «Никуда не хочу. Взять собаку и – в лес». И сам Василий Бетаки иногда сравнивает себя с собакой. В биографическом произведении «Мой вальс» он воображает себя фокстерьером, вспоминает себя маленьким мальчиком, драчливым, как десяток щенят.
Стихи, как фары в одном из стихов Василия Бетаки. Они выхватывают из тьмы отдельные кусочки мира. В свет фар то выскакивает заяц, то влетает сова. И они не оказываются чужими в этом всеединстве (если воспользоваться этим понятием русской философии). Фары светят в глубины души самого автора и он видит там память рыб и осьминогов, нити ветров и времён и родство со всеми рождёнными в этот мир.



IMG_4202чб

Матушка Гусыня: СТИШКИ ДЛЯ ПУСТОЙ БАШКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 21:08

АЗБУКА МАЛЬЧИКА-С-ПАЛЬЧИКА

А – был Артиллеристом – стрелял по воробьям.
Б – старый Барабанщик – не спал он по ночам.
В – серый Волк, он прячется от зайца под кровать.
Г – Граф, который любит с графиней воевать.
Д – Доктор. Он в халате и с трубкою в руке.
Е — (тише: там Емеля храпит на чердаке.),
Ё – Ёжик: ловко яблоки он прячет под кустом.
Ж – Жулик, тот, что в карты сражается с Котом.
З – Зеленщик с тележкой, кричит он под окном.
И – гордый дон Испанец, он пляшет на балах.
К – Кот, который ходит в красивых сапогах.
Л – молодая Леди на тонких каблучках,
М – Маша и медведи (кто папа, тот в очках)
Н – Нюренбергский Немец (он пива много пьёт)
О – господин Оратор, он целый день орёт.
П – прежде был Пиратом с повязкой через глаз.
Р – и сейчас Разбойник, ограбить может вас.
С – сам Султан турецкий (он очень любит петь!)
Т – «Тучка, тучка, тучка, а вовсе не медведь!»
У – смелый Укротитель с простым дворовым псом.
Ф – Фермер, что торгует морковкой и овсом.
Х – хвост (чей неизвестно!) с нечёсаным концом.
Ц – Цирковой Наездник с напудренным лицом.
Ш – Школьник. Он придумал летающий портфель.
Щ – Щука. Ей нередко случалось сесть на мель.
Э – Электромонтёры, что лазят на столбы.
Ю – Юрский Динозавр – ревёт сильней трубы.
Я – это Я, который придумал эту АЗ-
БУ-КУ! (И мог бы снова придумать десять раз!)


ЛОНДОНСКИЕ КОЛОКОЛА
(В базарный день)

Вот весёлый перезвон:
«Лон-дон, Лон-дон, Лон-дон-дон!»

«Апельсин-ны и лимон-ны!» –
Молвил колокол Сент-Джона.

«Натяни от солнца тент!» –
Отозвался Сент-Климент.

«За полпенни и за фартинг!» –
Отвечал ему Сент-Мартин.

«Эй, не поднимайте пыль!» –
Зазвенел на них Сент-Джиль.

«Мармелад и марципаны!» –
Молвил колокол Сент-Анны.

«Унесите лучше с глаз!» –
Попросил Сент-Николас.

«Ну, стянул, и – шито-крыто!» –
Отзвонила Маргарита.

«Да не он такой один!» –
Вызвонила Сент-Катрин.

«Ты мне шиллинг должен, дэнди!» –
Бухнул колокол на Стренде.

«Ну изволь, изволь, изволь,»
Извиняется Сен-Поль.

«Свой должок отдай скорей ты!» –
Бьют колокола Олдгейта.

«Непременно, непременнн…» –
Всем ответил им Биг Бен…


ТАФФИ

Таффи из Уэллса был очень ловкий вор:
Он в дом ко мне явился и отбивную спёр,
Тогда к нему пошел я, с полки шляпу снял,
Воткнул в диван булавок и –
                            на шляпе поплясал.

Таффи из Уэллса был вор, каких уж нет:
Он в дом ко мне явился и свистнул весь обед!
Тогда к нему пошёл я, все ящики открыл,
Набил в носки опилок и –
                            в ботинки чай налил.

Таффи из Уэллса – он вор бесстыдный был:
Он в дом ко мне явился и окорок стащил.
Тогда к нему пошёл я, прокрался в темноте
И праздничный пиджак его
                            поджарил на плите!


СТИШКИ ДЛЯ ПУСТОЙ БАШКИ

***

У старика была гусыня –
Вот и сказка в середине!
А он ещё купил гуся –
Вот и сказка вся…


***

Я долго на мосту стоял.
Часы пробили шесть.
Я долго на мосту стоял:
А где мне было сесть?


***

Пила во все зубцы звучит,
Напильник – чуть потише,
Но наступи на хвост коту,
Ещё не то услышишь!


***

– «Мама, я пойду купаться!»
– «Ладно, доченька, иди.
              Платье на сучок повесишь,
              А к воде не подходи!»


***

У парка я стоял столбом,
И люди видели меня.
Подъехал человек верхом
И привязал ко мне коня.


***

Утром сегодня спросил я у няни:
«Сколько клубники растёт в океане?»
Няня, подумав, ответила: «Вроде,
Столько же, сколько трески в огороде»


***

Я видел всадника вчера.
Луна сверкала с ветки.
Был шлем его из серебра,
А конь – из табуретки.

                                                                        Перевод с английского: ВАСИЛИЙ БЕТАКИ

Елена Кассель: НАШ ДИЛАН ТОМАС

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 20:40

(ИЗ ЖИВОГО ЖУРНАЛА)

4 июля 2004 г.

Dylan Thomas «A child’s Christmas in Wales».
Ритмическая проза, качает на волнах и засыпает снегом. Странно, формально проза, но очевидно, что стихи. Его стихи мне пока что кажутся меньше стихами, чем его проза.


16 августа 2004 г.

Мысли, возникшие при работе над переводами Сильвии Плат и вновь возникающие при работе над Диланом Томасом

Русский верлибр безусловно не возник бы без английского так называемого верлибра.
Так называемого – потому, что верлибра по-английски практически нет. Английские стихи насквозь аллитеративны, полны созвучий и внутренних рифм. Вполне понятно, что классические концевые рифмы в англоязычных стихах, написанных в двадцатом веке, довольно редки – такие рифмы могут быть чрезмерно ограничительны в насквозь звукоподражательном языке. В том же смысле, в каком чрезмерно ограничительны сонеты или виланеллы. По-английски вполне достаточно возникающих чуть ли не спонтанно звуковых ассоциаций со смысловыми и разбросанных по стиху звуковых перекличек между словами.
Русские верлибры кажутся стихами, написанными глухими для глухих. Русские поэты, пишущие верлибром, даже аллитерациями не пользуются. Лучший из этих поэтов, Геннадий Айги, играет сочетаниями цветов (красный снегирь на белом снегу), но никак не звуком.
На то есть объективные причины – в русском языке очень мало звукоподражательности (мне приходит в голову только слово «всплеск»), слова длинные, и чтобы аллитерации заиграли, они обязательно должны быть подкреплены рифмой, которая, естественно, может быть весьма приблизительной.
Мне кажется, что русский верлибр обречен, и единственный интересный вопрос касается того, как переводить с других языков, на которых реально существуют стихи без концевых рифм. Не поднимается у меня рука сказать просто «без рифм» – не встречалась я с полным отсутствием рифм по-английски, а судить я берусь только об английских стихах. По-моему, выбора нет – по-русски необходимо усиливать рифмованность. Рифмы могут быть сколь угодно нерегулярны, ритм может быть предельно разболтан, но присутствовать рифмы должны, как опорные точки русского стиха.
Кстати, при переводе с русского на английский концевые рифмы часто совершенно оправданно исчезают, заменяясь у хороших переводчиков на аллитерации.


14 февраля 2005 г.

Paul Ferris. Dylan Thomas. A biography

Биография на 399 страницах, включая примечания.

Классическая книга о Дилане Томасе.

В гугле на неё уймища ссылок.

Мало того, Феррис ещё и биографию Caitlin Thomas, жены Дилана, написал. И письма Томаса издал.

Вообще специалист такой по биографиям. Есть у него биография Фрейда, например.

За Томаса Феррис взялся собственно из-за того, что родился в том же городке Swansea, что и Томас, только на 15 лет позже.

А поразило меня в его книжке одно – полное отсутствие любви к предмету исследования. Говорят, люди, изучающие тараканов, начинают их любить.

А тут не таракан – великий поэт, и нет – совсем не любит.

Холодная, отчуждённая книга, в которой подробно описываются многочисленные томасовские прегрешения. И как он деньги из плохо лежащих кошельков всю жизнь таскал. И как в порядке протеста писал и какал в буржуазной гостиной. И как напивался, и как работать не желал, и как деньги у благодетельниц выклянчивал, и как не отдавал долгов.

И жена его Caitlin не лучше. Всё протрачивала на всякую чушь, а с Диланом иногда в пьяном виде дралась.

И стихов-то Дилан почти и не писал, хотел быть поэтом, а писать было не о чем, вымучивал стихи.

Очень странная книга. Автор даже и не смакует всяческие безобразия, просто в меру своего понимания «объективно» пишет биографию.

Остаётся только подойти к Феррису с фрейдистских позиций и подумать о том, за что он мстит Томасу, и ведь как мстит – ещё и хлеб свой насущный на нём зарабатывает.


17 августа 2005 г.

Праздные размышления

Читая у Дилана Томаса про «torrent salmon sun» и пытаясь найти какие-нибудь русские слова, я представила себе, как читает кто-нибудь англоязычный
«Я начертил на блюде студня косые скулы океана» и думает –
the slant cheekbones of the ocean – ЧТО ЭТО?


22 октября 2005 г.

Сегодня утром мы с Васькой разбирали «Ceremony After a Fire Raid».

Реквием в трёх частях. Для Томаса – очень прозрачное стихотворение.

Только вот в первой части вместо слова «мы» (we) всё время употребляется «я» во множественном числе (myselves).

Смысл совершенно понятный – не «мы», как некое сообщество, где «я» – один из многих, а «мы», пропущенное через себя, гораздо более личное, – в каждом из людей, образующих «мы», – «я».

Только вот что с этим по-русски делать?

Когда мы разбирали, Васька сидел за компьютером, а я в низком кресле, которое мне редко достаётся, – его обычно делят Васька с кошкой.

Сидя в кресле, я оказалась близко к полу, и меня просто окутал мощный яблочный дух – яблоки с фермы стоят у нас в ящиках в гостиной на полу, и до моего обычного места перед компьютером долетает только их лёгкий запах.

Может быть, теперь для меня Дилан Томас запахнет яблоками.

Продираясь через томасовские смыслы, я активно пользуюсь неплохой, хоть и несколько окрашенной американским фрейдистским подходом к литературоведению, книжкой Уильяма Тиндала, которую мне прислала Машка Аптекман.

Вот что я в ней недавно прочитала по поводу стихотворения “On a Wedding Anniversary”.

«We may not be altogether sure what it is about but, surely, a concentrated enigma with every appearance of clarity is better than a diffuse or muddy enigma like some.»

Надо сказать, что пытаясь составить слова во фразы в некоторых томасовских стихах, я иногда соглашаюсь с Тиндалом.

Но ведь загадочным образом – на каком-то внесловесном уровне, на котором всегда стихи исходно действуют, Томас очень понятен. Мучителен именно перевод на словесный.


6 февраля 2006 г.

Дилан Томас, как руководство к действию

Разбираемся с сонетами – 12 штук. Такая маленькая поэма из сонетов. ‘Altarwise by owllight’

Первое прочтение – ощущение предельно нелогичного набора слов, дикое раздражение, даже злоба – не понимаааааааю.

Мычу что-то по-русски. Тихо бешусь – молоко за вредность за разбор этих стихов.

Читаю вслух – что-то такое засловесное брезжит, что-то вроде смысла, какие-то ассоциации из перечислений – из смеси отца, сына, Адама, лона, рождения, вырастания-эрекции, смерти за углом, кастрированного барана, детского страха на ступенях тёмной лестницы, ведущей в спальню.

Пытаюсь вбить образы во что-то синтаксически возможное.

Ещё раз читаю – вдруг ударом – отличные стихи со своей железной сонной логикой.

Думаю – ведь Дилан Томас что делает – ворота открывает – плотину – и ассоциации – потоком – хлещут, и он их не держит за язык.

А вот если просто попробовать поплавать в собственных ассоциациях, что, интересно, получится – в утомлении от разбора легла поспать – закрыла глаза – и стала их – ловить за хвост.

Очень быстро заснула – успела только увидеть голые деревья – не ёлки – с ёлочными игрушками на ветру – в потом «все яблоки, все золотые шары» на разные голоса – и приветливый игрушечный волк с высунутым языком.


11 февраля 2006 г.

Субботние умиротворённые глупсли

Побегали сегодня с Бегемотом и Катей по лесу Фонтенбло, заехали на любимую ферму за творогом и овощами (поля вокруг магазинчика удивительно сладко пахли коровами) и после чая сели с Васькой разбирать Дилана Томаса.

Ну, я, конечно, не села, а с предельным берложьим уютом устроилась под одеялом с книжкой, со словарём и с фрейдистскими комментариями американского профессора.

Прочитав про то, как героя из наступающего моря вытаскивает за волосы Моби Дик, я ощутила естественную необходимость поспать.

Тут пришла ко мне Кошка – посмотрела в глаза круглыми зелёными прозрачными глазо-пуговицами и мыркнула.

Я ей сказала, как часто говорю: «Кошка-кошка, не надоело ли тебе мыркать да мяукать, не хочешь ли ты побыть немного коровой, слоном или хоть тигром?» Кошка в ответ, как у нас с ней заведено, мявкнула, а я подумала вот что.

Кошки – волшебные звери, все это знают – Кот в сапогах, Кот, спасший Лондон от пожара, Кот, принёсший богатство хозяину мышеедством в чужой стране, где не было котов и кошек, – да, мало ли кто ещё ещё из кото-кошковых.

Так что Кошка безусловно могла бы время от времени бывать не собою, если б хотела.

И тут, несомненно под влиянием Дилана Томаса, я осознала, что если моя кошка пошла пожить другой жизнью – пасётся на лугу коровой, или сидит на дереве леопардом, а то и китом в море плавает, – то тогда мявкающая на мне кошка вполне может быть кем-нибудь другим, коровой Машей, например.

И никак не узнать мне, кто передо мной — «ты это, Кошка, или не ты, а если не ты, то кто ты?»

Ну, а съев форели и выпив чешского пива, решила я, что нельзя не поделиться такими важными философскими мыслями.


11 апреля 2006 г.

Сашка Григорьева подарила мне диск, на котором Дилан Томас себя читает.

Восприятие на слух для меня обычно досмысловое – первое ощущение стиха вообще досмысловое – мычание, из которого выскакивают или выплывают (зависит от темпа) отдельные строчки, выхватываются картины, иногда и отношения к сказанным словам не имеющие.

Собственно, с этого начинается любовь – с бормотанья.

Чтение Томаса меня поразило – он поёт. И поёт не так, как иногда поют поэты, слегка подвывая, слегка усиливая – он поёт скорее, как поют баллады, как поют country music.

У раннего Томаса, как и у раннего Пастернака, ассоциации намного пунктирней, чем у позднего, переходы образов не вынесены в слова, просто бешеная скачка.

Поздние оба – даже часто логически построены – удивительным образом эта построенность не мешает мне ни у позднего Пастернака, ни у позднего Томаса.

Простота не становится простоватостью.

«Fern Hill» – Папоротниковый холм – почти стих-рассказ, почти сюжетен, и ведь из лучших…

Стих зелёного цвета, зелёное марево, зелень, пронизанная солнцем, лошадиные хвосты, летучие лошади, облачные ватные руки времени.

И тут же ассоциация – Бабель – «Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.»

Люблю бредовые ассоциации – связь всех явлений в природе – подтверждение стройности мироустройства.

FERN HILL

Now as I was young and easy under the apple boughs
About the lilting house and happy as the grass was green,
The night above the dingle starry,
Time let me hail and climb
Golden in the heydays of his eyes,
And honoured among wagons I was prince of the apple towns
And once below a time I lordly had the trees and leaves
Trail with daisies and barley
Down the rivers of the windfall light.

And as I was green and carefree, famous among the barns
About the happy yard and singing as the farm was home,
In the sun that is young once only,
Time let me play and be
Golden in the mercy of his means,
And green and golden I was huntsman and herdsman, the calves
Sang to my horn, the foxes on the hills barked clear and cold,
And the sabbath rang slowly
In the pebbles of the holy streams.

All the sun long it was running, it was lovely, the hay
Fields high as the house, the tunes from the chimneys, it was air
And playing, lovely and watery
And fire green as grass.
And nightly under the simple stars
As I rode to sleep the owls were bearing the farm away,
All the moon long I heard, blessed among stables, the nightjars
Flying with the ricks, and the horses
Flashing into the dark.

And then to awake, and the farm, like a wanderer white
With the dew, come back, the cock on his shoulder: it was all
Shining, it was Adam and maiden,
The sky gathered again
And the sun grew round that very day.
So it must have been after the birth of the simple light
In the first, spinning place, the spellbound horses walking warm
Out of the whinnying green stable
On to the fields of praise.

And honoured among foxes and pheasants by the gay house
Under the new made clouds and happy as the heart was long,
In the sun born over and over,
I ran my heedless ways,
My wishes raced through the house high hay
And nothing I cared, at my sky blue trades, that time allows
In all his tuneful turning so few and such morning songs
Before the children green and golden
Follow him out of grace.

Nothing I cared, in the lamb white days, that time would take me
Up to the swallow thronged loft by the shadow of my hand,
In the moon that is always rising,
Nor that riding to sleep
I should hear him fly with the high fields
And wake to the farm forever fled from the childless land.
Oh as I was young and easy in the mercy of his means,
Time held me green and dying
Though I sang in my chains like the sea.
Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
И Время меня окликало и позволяло
быть зеницей ока его – то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
знакомцем всех телег,
И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.

Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, –
эта ферма была моим домом, – я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.

Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звёздами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму – я напролёт всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в её мелькающую игру.

Но я просыпался, и ферма – седой бродяга –
Приходила обратно с петухом на плече,
в новорожденном дне,
Это были Адам и Дева – небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и –
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.

И под облаками, только что сотворёнными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
У весёлой фермы я и лисами и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
было спето временем моим:
И я не тревожился, что зелёные дети
Попадут в суровую немилость вместе с ним.

Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
я услышу, как оно удаляется вместе с полями
И проснусь – а ферма навек улетела с земли:
и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня – зелёным и смертным,
И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.

пер. В. Бетаки


8 сентября 2006 г.

Август – море – холмы – Дилан Томас.

Нам осталось разобраться с двадцатью двумя стихотворениями – из девяноста восьми, которые он написал.

Только ведь – пенки сняты.

Справедливо Димка Прокофьев сказал вчера – вытаскивание изюма из булки имело место – правда, изюма я не люблю.

Сначала я выбрала те, что сразу понравились и были, ну, в общих чертах, понятны.

Потом пошли – не очень нравящиеся, но понятные.

Потом – очень нравящиеся, но непонятные.

И что же теперь осталось?

В августе было так – на большом столе в саду три компа – за одним Бегемот курс по линейной алгебре готовит, за другим статью по физике Каплуновский пишет, за третьим Васька – а я на удобном таком лежалище неподалёку – ногами кверху – чего-то бормочу – пересказывать пытаюсь – а слов нет – бессловесный Томас поэт – картины в голове мелькают – разноцветные – а вместо слов мычание. Периодически Бегемот с Каплуновским отвлекаются – смотрят в оцепенении на меня и валятся под стол от хохота. Я обиженно протягиваю английский текст – немая сцена.

Васька злится и говорит, что он такое из этого стиха сделает, такое, что каждый увидит, что бред собачий. И вообще, к чёрту вечные эвфемизмы – хватит с него лона и могилы – пусть уж будет просто пизда.

Потом я читаю комментатора – а там – «к сожалению для читателя, в этом стихотворении совершенно непонятен синтаксис – где тут глагол, где существительное – а кто ж его знает». Может, одно имеется в виду, а может, и совсем другое.

И дальше очередная порция фрейдизма, а без него и вовсе никак.

Я, впрочем, поняла, почему фрейдизм идеально ложится в истолкование Томаса. Всё очень просто. Томас писал, имея в виду фрейдистское прочтение – так задавал темы – ну, а дальше отталкивался – и вперёд, картина за картиной, слово за слово – цепляются и торопятся.

Потом я читала вслух по-английски – и тут уж не до смеха – даже в моём достаточно невнятном чтении.

И возникал этот внесловесный смысл.

И у Васьки получался русский стих – настоящий…

Вчера вечером, когда мы взялись за очередной стих, я вот что подумала.

Томас, который сочинил себя, который настаивал на жизни в образе богемного поэта, который добровольно ограничил круг своих тем, вечно повторял tomb-womb – великий, никаких сомнений не возникает – великий – какой же несусветный нутряной талант был ему даден.

Эта невнятица, зримая и мощная, к концу его короткой жизни вдруг ставшая внятной.

«Time held me green and dying
Though I sang in my chains like the sea».


25 января 2007 г.

Вчера мы весь вечер слушали Дилана Томаса (спасибо Катьке Нечаевой).

Когда долго продираешься через его стихи, ломая ветки, напарываясь на сучки, таская камни, нагружая вагоны, злишься и теряешь нить – нужно иногда вспомнить, что он гений.

Он пел и звенел. И был совершенно естественен, даже ассоциировался с country music!

И я в очередной раз думала, как редко в русских переводах хороши английские стихи, как часто уходит переливчатая аллитеративность, сложнейшая сплетённость звуков, а появляется топорность формального соответствия — строф, рифм или их отсутствия.

Как вытащенный на берег осьминог. Прекраснейший в воде зверь, – глядит печальными глазами, движется с предельной грацией — то махнёт щупальцем, то небрежно обовьёт камень и сольётся с ним. А когда какой-нибудь злодей убивает его из подводного ружья, на берегу оказывается кусок бесформенной тряпки.

Вместе с нами Томаса слушала Гришка, она сидела у меня на коленях, вперив жёлтый взгляд в экран, по которому бегали серо-чёрные узоры.

Странным образом разноцветные картины, сопровождающие музыку, никогда Гришку не привлекали.

А тут сидела она заворожённая, иногда только замахивалась лапой или приближала нос к самому экрану.

А вот у Вознесенского «Мой кот, как радиоприёмник, зелёным глазом ловит мир» – были одноглазые такие приёмники, мир был громадным, и волновали названия городов,– крутил ручку и слышал сквозь треск Лондон, Париж.

Что только доказывает, что нет худа без добра, и добра без худа.

Утконосы, оказывается, ядовиты. Посетители Австралии, не давайте утконосам себя кусать.


8 апреля 2007 г.

Маразм

Каштановые листья перед тем как вылезти на божий свет сначала лежат свёрнутые, как эмбриончики в утробе, а потом – раз и распрямляются, впрочем, с некоторой всё же неуверенностью.

А может, сначала, как сжатые кулачки, а потом руки медленно открываются, тщательно отмытые.

Не иначе – Дилан Томас на меня в конце концов подействовал – ежели мне сосущие кулачки ещё не родившихся младенчиков мерещатся.

Осталось разобрать два стиха!

А каштаны уже раскрылись.


3 августа 2007 г.

Тяну кота за хвост (надо о Дилане Томасе статью писать)

С детства знаю, что самый короткий роман – восточный – «они жили, страдали и умирали».

Впрочем, задумчивый Бегемот ещё укоротил, – «жил-был-выл».

А мой любимый Олег Григорьев сосредоточился именно на вытье.

«Ездил в Вышний Волочок и купил себе волчок,
Утром, лёжа на полу, я кручу свою юлу.
Раньше жил один я воя,
А теперь нас воет двое».

Наверняка процитировала неточно. А Интернет улиточный, по телефону, так что и вовсе неохота проверять.

Вообше-то есть ещё хармсовский подход, мне он, собственно, ближе – про старичка, который смеялся чрезвычайно просто. «Хи-хи-хи да ха-ха-ха».

Так или иначе, вся литература вертится вокруг того, что «живут и умирают», а уж страдания – это кто как.

Ну, или иначе – литература бывает о времени, о пространстве, о жизни, о смерти.

Наиболее мне естественный подход – человек смотрит на пейзаж, на комнату, на яблоко, и за ним видит смысл – те или иные дали. Начинается полёт ассоциаций. Разговор о смысле жизни и неизбежности смерти.

У Дилана Томаса подход противоположный. Будто бы стихи пишет Костя Левин, прячущий от себя ружьё, чтоб не застрелиться.

Волшебный фонтан отпущенных на волю ассоциаций – из вязнущего в зубах прямого разговора о зачатии, как первом шаге к гробу.

Дорога от зачатия к смерти интересует его именно в своих крайних точках. И быстро наступает момент, когда я уже не могу без смеха читать про womb и tomb. В первом прочтении. Вернее, во втором. В первом – только звучание. Волшебные перепевы слов в слова. Ощущений в ощущения. А в третьем захватывает совершеннейшая безудержность ассоциаций. Но во втором – вилкой по тарелке. Да, да, знаем, родимся, а потом помрём.

Но, чёрт подери, ведь дорога-то хорошая!

Томас – безудержный романтик, дорога его не слишком интересует, но тут возникает параллельная тема – рождение стиха.

Он непрерывно крутится в этом романтическом и фрейдистском сюжете – рождение – маленького гения Дилана – рождение стиха, и здесь-то путь интересен – воспитание стиха, потом смерть, но бессмертие стиха.

Он во всём романтик. В представлении о поэте тоже, в смеси высокомерия и наивного самолюбования. Поэт – существо, которому всё простится, всё можно и должно, кроме одного – нельзя ходить на службу, деньги зарабатывать, жить средне-статистическим членом общества.

Впечатление, что Томас пьянствует и дебоширит не для удовольствия, а даже и почти что по обязанности.

А ещё – несмотря на обилие цитат, реминисценций хоть из Джойса, хоть из Мелвилла, конечное впечатление поэта не интеллектуального, а скорее есенинского духа, даже некоторая местами надуманность – эдакая с рубахой на груди.

И он себя не читает – поёт (по ощущению что-то вроде очень сильного country). И тут уж не устоять совсем.

Начнёшь на него злиться за womb и tomb, за отсутствие синтаксиса и смысловых связей между словами (чисто субъективно-ассоциативные), поставишь диск, где он себя читает, и замираешь, и плывёшь за стихом.


11 августа 2007 г.

Стихотворений двадцать абсолютно гениальных и, как ни странно, кристальных.

Три типа стихов – те, в которых Томасу удалось пробиться через косноязычие к звонкой прозрачности, где ассоциации выстроились в скульптуры из разноцветного стекла, и отпало лишнее, никакой барочности. Смысл заточён в эту искрящуюся жёсткость, что-то от хрустального ножа.

Вторая группа – стеклянные глыбы с переливами света в гранях, расплывчатые картины, скачущие ассоциации, плетущиеся световыми нитями, отскакивающие и отражающиеся. Непроизвольные.

Третья группа – плохие стихи – натужные ассоциации, деланные, подгоняемые романтическим хлыстом. Их спасает только томасовское чтение.

И во второй, и в третьей группе, как правило, синтаксиса нет. Смысл крайне тёмен, многочисленные комментаторы говорят совершенно разные вещи – одни – об отсутствии связности и смысла, другие занимаются психоанализом. Не без оснований. Фрейдистские толкования легко ложатся на стихи человека, который совершенно сознательно рифмует tomb и womb, преднамеренно строит фрейдистские стихи.

Собственно говоря, мне кажется, что Томас – великий поэт в прозе (« The portrait of an artist as a young dog ») и автор пары десятков гениальных стихов. И нескольких десятков полуабстрактных играющих бликами стеклянных глыб.

А как переводить?

Гениальный Томас особых проблем не представляет – идти дорогой зелёного стекла за ассоциациями.

А менее гениальный?

Иногда к очень хорошему Томасу близок Маяковский. И это понятно – оба идеологические романтики.

«Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана,
Я начертил на блюде студня косые скулы океана…»

Только тут фраза нормально построена.

А если без синтаксиса? А если неизвестно, где глагол, где существительное?

Остаётся – послушать, как он читает, закрыть глаза и сомнамбулически – нет, не последовать за ассоциациями, это невозможно, а заплести свои, петлю за петлёй, не заботясь о связности, – найти интонацию, – и отпустить ассоциации с цепи, сверяясь иногда по ключевым словам.


20 августа 2007 г.

Кручусь-топчусь

Читаю книгу о Томасе Джонатана Фрайера. Не каноническую – Ферриса, – в которой автор упивается тем, какой Томас «плохой» – гораздо более интересную и совсем не раздражающую книгу.

От того, что Томас был, следуя общечеловеческим представлениям о повседневной морали, совершенно безнравственным, никуда не деться – и деньги, плохо лежащие, у кого ни попадя тащил, и лгал, и других подставлял.

Фрайер в предисловии пишет: «The two earlier biographies seemed to start from the premise that Dylan Thomas was a wonderful poet who had certain glaring character defects which were none the less excusable in the name of Art. I have viewed my subject from the other end of the telescope. Right from the very beginning of the project, I have been asking myself: how could someone who was such a shit (to borrow his widow Caitlin’s blunt description) produce such magnificent work at his best?”

Узнала, что Томас, когда умерла его тётка, та, к которой он ездил на ферму, – не будь этих поездок, не был бы написан «Fern hill», – очень, к тому же, любящая его тётка, говорил приятелю, что смерть её ему совершенно безразлична. Есть тётка – нет её – какая ему разница, только вот жаль, деньги два раза в год некому теперь посылать. Вспомнила «я люблю смотреть, как умирают дети».

И шарфик, самый яркий, Томас у сестры украл, ходил в нём по пабам.

Всё время лезет в голову смесь Маяковского с Есениным – и по личностному сходству с обоими, и по способу поэтического выражения. Бешеная скачка ассоциаций и исключительная песенность звучания. Во всяком случае, в авторском исполнении.

Один томасовский приятель-марксист пытался втянуть его в политику – с капитализмом бороться. В 30-ые годы – очень естественное дело. Томас увильнул, хотя одна социалистическая идея его очень увлекала – государство могло бы позаботиться о поэтах и художниках, чтоб те горя не знали и не зависели от семьи и друзей. Мысль о том, чтоб самому зарабатывать деньги, Томасу в голову, в общем, не приходила.


4 сентября 2007 г.

Продолжаю читать о Томасе

Ну, жил в Лондоне по знакомым, ну, являлся к кому-нибудь с женой и сыном вечером на такси – и не прогонишь, и за такси приходилось платить. Ну, писал, впрочем, и какал пьяный в чужой гостиной. Ну, книги ценные воровал и продавал, столовое серебро тоже. И чужую швейную машину в ломбард понёс, правда, владелица на улице его встретила и остановила.
Кидал окурки на пол, падал пьяным с лестниц, не выполнял обещаний, пропадал, не предупредив, клянчил деньги у кого ни попадя…

Алкоголиком не был. Когда работал во время войны на киностудии, на службе всегда был совершенно трезв. Напивался и буянил по вечерам, и не писал стихов – некогда было.

Я вспомнила ленинградские семидесятые, некоторую часть представителей второй культуры – нет, всё было намного мягче – только окурки на полу, груды немытой посуды, и таскали только книги, да долгов не отдавали, и ещё были люди, которых всегда можно было найти в Сайгоне – за столиком, в ожидании, чтоб за кофе кто-нибудь заплатил. Естественно, опаздывали, не доходили вовсе до места назначения – идёт А к Б, встречает по дороге С, вместе с С идёт к Д, А всё ждёт и ждёт, пока не плюнет.

Заинтересовало меня – а когда же возник этот образ поэта? Не Томас его придумал, он только надел маску, и она пришлась. Кто были первыми представителями этого славного племени?

И вот ещё что – всё-таки книжка Фрайера хорошая, потому что стала во мне шевелиться симпатия к этому пакостнику и безответственному охламону, – мне же нужно обязательно присоединиться к людям, которые его терпели и прощали, пускали, любили – иначе мне о нём не написать.


10 сентября 2007 г.

Хорошо, что попалась мне у «Шекспира» книжка Джонатана Фрайера, – старая в драной обложке, в углу валялась. А то так бы я и осталась – с привкусом книги Ферриса, да с придыханием восторженных комментаторов, которым tomb-womb нипочём.

У американского поэта Бриннина Томас прочёл лекцию собакам. Поздно вечером в заснеженном саду. У бриннинской пуделихи была течка, и взволнованные псы со всей округи собрались под дверью. Томас вышел к ним, сел на камушек и рассказал псам, что он и сам такой, что понимает их прекрасно – и – что ж, ребята, делать-то, c’est la vie… Хозяин глядел в окно на Томаса и на кружок слушателей с высунутыми языками.

Моё давнее ощущение психологического гибрида Маяковского с Есениным ещё усилилось.

Дочитала я Фрайера и загрустила даже – какое-никакое сродство с этим обормотом и пакостником – автором пары десятков великих стихов и отличной прозы у меня наконец возникло.


18 ноября 2007 г.

Пишу о Дилане Томасе. Пишу-пишу, 15 страниц написала, биографических.

Дошла до первой его поездки в Америку. Про то, как прилетел он в Нью-Йорк в самый холодный день за зиму пятидесятого. 17 часов тогда из Лондона в Нью-Йорк летали. С тремя посадками – в Дублине, на Ньюфаундленде, в Бостоне.

-15 на улице. И сразу Дилан с Бриннином, американским поэтом, который всю эту поездку Томасу устроил, двинули в аэропортовский бар – за двойным виски.

И такое на меня странное déjà vu нашло. Ледяной Нью-Йорк, бесснежный. Просвистывающий насквозь ветер. Нам в такой вечер ветровое стекло в машине выбили – развлечение в тот год такое было, говорят, предрождественское. Я только прилетела, мой бостонский друг меня встретил, и мы уселись в баре в Гринич Вилледж. Пили беспечно, а когда вышли – стекла нет. Так и ехали без стекла к друзьям в Бруклин – с ветерком. А улетала я в Париж в снегопад. Как у Вуди Аллена в «Манхэттене», единственном его фильме, к которому я неплохо отношусь. Страшно было, что самолёт задержится, но ничего, улетел.

Вышла сейчас с Катей в ноябрьский дождь – тьма, подорожниковые листья на газоне сияют под фонарём, ветки акации страшно качаются на мокром асфальте, и окна на асфальте – жёлтые и синие.

И сирена пожарная где-то вдали. И сжимаешься – страшна ноябрьская ночь.


30 июля 2008 г.

Тёплое море дышит – живое сияющее. Накатывает волна, отступает, пенится.

Здоровущий краб в каменной щели пытается ухватиться за протянутый палец, неудачливая клешня застывает открытая.

Табун кефали, выпуклый глаз какой-то большой рыбы смотрит не мигая.

Рыбки синие в клеточку, рыбки в золотую полоску, рыбки-стрижи с раздвоенными хвостиками.

Собственное недвижное движение – над бликами над песком, над камнями, над водорослевым лесом.

Один слон идёт, второй слон идёт…

Упругий удар мяча о ракетку, бадминтонный волан сносит ветром на пляже в Усть-Нарве.

Зелёный мячик застывает над песком и аукается Диланом Томасом, перелопаченным Васькой.

«Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
И грядущим векам тоже, наверное, предстоит…
Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь
До сих пор ещё не вернулся, ещё летит».

Дерек Уолкот: ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ. ШЕСТЬ СЮЖЕТОВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 20:28

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

I

Нет, я не совсем ещё дома, пока не услышал Сизенну,
голос, в котором и гульканье голубей, и дым древесный,
оттенки его связаны непременно с сухим сезоном,
да и сам, словно глина в колеях, он сух и растрескан.
Рождественские песнопенья перебирают струны души, а это —
трещотки, цикады под мохнатой крапивой детства,
старая изгородь в полдень, bel-air, quadrille, la comette*,
грациозные повороты — и радостью полнится сердце.
Голос её — как дождь над горячей дорогой,
он пахнет скошенной травой, а язык – кедр ли шепчет, журчит ли вода,
и хоть в разных я странах бывал, поездил по свету много,
но такого пенья нигде не слыхал я и никогда,
меня как слепого ведёт рука франжипании с пальцами звёздными,
наши короли и королевы были подвластны ей,
деревянные кинжалы Розы и Маргариты,
                                                                        хор тростниковых копий, и грозные
охряные скалы,
                        и сверкающие, как звуки банджо, капли дождей.
Эти капли улетают обратно в Африку, в Гвинею,
и как над деревенской плясуньей, над ними летит покрывало.
Вместе с голосом Сизенны, с табунком пасущихся лошадей
тени пересекли равнину Старого Форта, и засверкало
за проскользнувшим облачком солнце на конских боках; его я
вижу так, как певцы, когда вспоминают слова исчезающих языков,
я за этим голосом вижу сверкание струн живое,
солнце в уходящем дожде, слышу названия здешних рек и мостов.
Когда-то я знал их наперечёт…

* Старинные французские танцы, которым туземное население научилось у креолов.


II

Олеандры звенели зелёными ножами,
хлебные деревья пожимали плечами, – все они были
враждебны мне, чем-то всё время угрожали,
шипящий призрак прятался в казуаринах, и они мне грозили,
и оливы грозили, и что-то кричал округлившийся в ужасе рот
распахнувшей алые губы бугенвилии.
Я уловил звуки их жизни над глинистой рыжей дорогой, и вот
понял, где корни ярости их, которую раздувал ветер:
это было судорожное разочарование во мне –
ветер листал, снова и снова, читал им все эти
годы, когда их собственные листья иссыхали или гибли в огне.
«Мы предлагали тебе язык, лучшее, что у нас осталось,
ты же выбрал хриплые звуки отлива на серых отмелях городов,
вот так же Ирландия Джойсу некогда предлагала
его собственный просёлок, о котором писать он был не готов».
«Я пытался усидеть на двух стульях» – так я ответил,
но вызвал только ропот деревьев, которые качали головами,
они не хотели перевода: «Предательство – за твоими словами!»
Я ответил, что был уверен, будто все деревья на свете
разделяют радость единого древесного языка присущего им,
он вязкий у вязов, легкий у лип, зато…
«Лжешь, твоя десница забыла, откуда ты, (О, ИЕРУСАЛИМ*),
но сохранила выгодное лукавство, и теперь никто
наше слово миру не скажет,
                                                                        нас как будто и нет, так одиноко…»
Но поскольку и «дорога», и «солнце» английские слова,
оба они молча согласились с ветром,
                                                                        мою жизнь разделившим на два
нигде не сливающихся потока…

* Скрытая цитата из Библии : «Пусть отсохнет моя десница, если забуду тебя, Иерусалим».


III

Когда скрипка выплакивает вопрос и ей отвечает банджо,
сильней, чем удар кинжала, – оторванность от запахов и от корней,
музыка трещоток, поклоны и повороты в церемонных деревенских танцах –
это всё дым, который пытаюсь я удержать в ладони своей,
а он ускользает, как силуэт моего отца когда-то,
а теперь и матери… Слышишь листвы одинокий крик?
Дай мне за острыми утёсами Ле Кайеса в волнах оказаться
под солёным ветром Атлантики! Там поймешь, как исчезает язык,
язык, на котором не написал ты ни строчки. Звонко слышны
голоса детей, читающих тебя на одном языке,
а ведь у тебя их два родных, было два. Попросить бы у тишины,
чтобы облака остановились, чтоб тени замерли вдалеке,
потому что чувствую я, как умирает язык, и как
растёт всё, что на него навалилось, все вежливые условности, вся чушь.
Мои пальцы — шипы акации, и глаза мокры, как поверхность листка
после дождика, который покрапал чуть-чуть.
Солнце спорит с дождём как два моих родных языка, два!
Один несказанно богат безграничной имперской судьбою,
эхом привилегий, а другой — апельсинного дерева рыжие слова
на ветреном холме. Но шире Атлантики моя любовь к ним обоим.


ШЕСТЬ СЮЖЕТОВ

I

Вот первый: библейское нашествие стрекоз, небесное наказанье.
Они пронизывают перья бамбука после тропических дождей.
А мы ведь думали, что это полчища саранчи, что они уже тут, ведь преданье
придаёт им большую важность, заставляя людей
поверить, будто рассказ начинается с того, что странные насекомые
взлетают уже с первой строки. Лошади копытами бьют,
их захватывают арканы из мошкары, чёрные и огромные,
и запах навоза с запахом сохнущих трав смешивается тут.
Я смотрю из залитой солнцем двери на горы,
с которых восходит пар. Есть во всём этом некая соразмерность,
иначе, надо признать, что вся литература – враньё.
Проси же о жизни без фабулы, о днях без сюжета! Но упорно
стрекозы летят, как рой прилагательных, выпущенный из словарей,
как пчёлы из улья головы. Улетает время,
стрекозы тоже. И смысл этого нашествия только в том, что после дождей
они появляются, после дождей, после дождей, вдруг
появляются после дождей в этой долине, когда бамбук
перестаёт хлестать и рваться по ветру, как буйные гривы лошадей.
Но они налетают с очумелой яростью пророка
во всеоружии, таким и должно быть нашествие саранчи.
Какая сила принесла их, неведомо, неуследимо, жестоко?
Устрашающее жужжание их надкрылий в саду звучит
эхом библейского бедствия, появлением пришельцев новых,
желающих о первородном грехе напомнить нам всем!
Нашествие насекомых с гранатовыми глазами, драконоголовых.
Это и не фантастика, и не научно совсем.


II

Он верил, что уже должна была утихнуть боль изгнанья.
Он перестал считать дни и месяцы, и времена
года, поверив, будто ничто не длится всю жизнь без окончанья,
а уж тем более целую вечность, что если однажды нас
уже истязала потеря, то не может повториться такое,
поэтому теперь считал он только прошедшие года,
но ни разу не произнес вслух, сколько же прошло их.
Однако знал он: когда дождь идёт за дождём, тогда
ветра сметают всё с площадей, и даже слёзы могут
высохнуть так же быстро, как влага на тротуарах у садов,
как асфальт велосипедных дорожек, или как мокрое
серебро колёс, и что жара в одном из самых добрых городов
Европы – ерунда в сравнении с августовским адом
там, дома. Он бормочет себе под нос на колониальном
жаргоне и слышит, что произносит слово «дома»
                                                                        не только потому, что надо
оправдать надежду на возвращенье,
                                                а ещё чтоб представить себе реально,
как он будет стоять на палубе лайнера у борта
и узнает синие зубцы гор, которые его ждали тревожно,
и знакомые железные крыши, и грифов, которые гордо
переминаются с ноги на ногу на раскалённых навесах таможни.
Он одет в чёрное, а волосы уже белы, и его палка
лежит на садовой скамье. Да только всё это просто
выдумка: нет такого человека.
                                                Я и сам-то выдуман, когда посреди парка
в накатывающихся сумерках вспоминаю холмы моего острова.


III

Он таскал свои мрачные мысли то на солнце, то в тень обратно,
как леопард, меняющий укрытье в поисках пёстрого покоя,
ищет место для созерцания; его жёлтые глаза закрывались и невнятно
зевок обнажал зубы, и его переполняло такое,
напряженое спокойствие, словно табун зебр переносит к водопою
полосатые тени трав в равномерности голов и копыт,
но к внезапному скачку готовы их тонкие бабки над травою.
Тень листвы целительна, в ней добродушно лежит
всякий зверь под акациями в довольном покое.
Спят и лев, и шакал; полдень есть царство мира. Благостно
потягивается зверь, вздрагивает и вновь погружается в сон.
Только одни зрачки в движенье. Под яростным
куполом безоблачного августа чувствует он,
как переливается томление от живота к векам, не спешащим смыкаться,
и львиный зевок, волной пройдя до самых бёдер, шевельнет хвостом,
и покой, корни которого глубже корней зонтичных акаций,
достигает райской замкнутости, пока не прошуршит мрачная мысль, и потом,
в следующий миг, преследующая его львица
сожмётся в комок, не прошелестев травой,
и как желтая пружина в прыжке распрямится,
а дальше – клювы приплясывающих грифов и гиен неумолчный вой…


IV

Он все терпел и терпел чистилище ноября.
Не было пламени, но жил он в тяжелом, в густом
тумане, восходившем от обугленно-чёрных лесов, и вовсе зря
круглое солнце на них мутно пялилось, проползая своим путём,
тени на желто-серой стене изумлялись любому яркому
пятну, которое, как ошибку, стирал закон о временах года.
А он проходил как преступник сквозь эти ноябрьские
толпы, подхватывая любую милость,
какую мог заподозрить в невнятных жестах людей города,
в обычных фразах. Он держал в руке чашку, ел и головы не вешал, – нет,
но повторял себе, что в чужом климате, среди чужого народа,
в те редкие яркие часы, которые пронизывают серый свет,
можно вспомнить, что там не бывает такого изматывающего времени года,
повторял, что за пределами всего этого где-то есть море
с неослабевающей милостью яркого света; эта мысль стала окном тюрьмы,
в которую превратился его рассудок, он повторял, что любое горе
несравнимо легче вынести, если за ним – истина неба, не знающего этой тьмы,
истина иных деревьев, соответствующих его натуре, да просто
его руке, которая старалась все 65 лет не больше лгать,
чем краб, бредущий по песчаной странице…
                                                Да, дни будут темнеть, листья под заборами умирать,
и туман густеть, но за всем этим – добрый остров.


V

Он слышал собак вдали. Их лай его и привёл
к часовне, возвышавшейся у самой дороги,
но молиться не хотелось, он даже и не вошел:
чёрные собаки – ведь это только его мысли, его ночные тревоги
среди упрямых и щедрых лесов Санта Круза. Сердце, спотыкаясь,
накачивало кровь. Алые ягоды вдоль дорожек петляющих,
три-четыре пальмы и ещё крики попугаев,
сводящие с ума, как выкрики свидетелей на бесполезном
и непристойном процессе. Но вот они скользнули
по розовому небу и растворились, и тем вернули
успокоенье. Пустой и горячий полдень прорезан
резким криком над долиной: ястреб парит степенно,
холм за пламенем иммортеля, и восходит с него
струйка синего дыма – вот и всё, что для меня драгоценно.
Листья, листья, перемножьте дни отсутствия моего
и вычтите их из западни унизительной немилости
за то, что они, эти дни, – дерьмо, и даже темы не стоят,
это не строфы кедра, не слова травы, скользнувшие мимо,
а только дни, достойные равнодушия и презрения, с пустою
мелочностью выветрившихся обид, с уступчивостью,
упавшей с терпеливых ветвей, гнущихся, как бамбук
под косыми порывами ливня, а совсем
не с настоящей тяжестью пережитого… И вдруг
внизу дом, в котором нет боли,
в котором его более чем ждали,
и добрые собаки на его голос,
толкаясь в дверях, наперегонки побежали.


VI Мане на Мартинике

У железных перил – тиковое дерево, жесткое как резина.
Розовая веранда. Арка в центре веранды ведёт
в темную удушающую обилием мебели гостиную,
с неизбежным парусником на деревянных волнах, с вантами жескими от
крахмала. Вокруг на подкрашенных, грубо ретушированных фотографиях
французская семья: бородатый дедушка, бабушка с чёрным узлом волос;
подушки с бахромой, семь фарфоровых слоников…
Память как проза, потерявшая запах.
Всегдашний Флобер и какие-то путешествия заслонены парой белых роз.
Лепестки их, конечно, из бессмертного воска. Хозяин
вышел позвонить.
Я почувствовал неизмеримую грусть по корабельным парусам,
по застойному молчанию предметов,
по немому прошлому, которое в них запирают,
по гавани Форт де Франс, просвечивающей сквозь решётки окон. Это был сам
Бодлер: «Notre âme est un trois-mâts cherchant son Icarie».
Это был фальшивый Париж на Мартинике. Вентилятор листал Мопассана.
Где ж душа этого дома? Какая-то фотография с подкрашенными глазами,
губы, как лепестки бугенвилии у Мане. И гостиная эта самая,
с закрытыми окнами, вспомнить пыталась о Париже всё, что возможно;
я отвернулся от стены. На полу томилась, как тот клипер в золочёной раме,
возле жёстких резиновых листьев, в наэлектризованном воздухе, сброшенная
с мраморной ноги алая атласная босоножка.

                                                                        Перевод с английского: ВАСИЛИЙ БЕТАКИ

Елена Кассель: «ПРИТВОРИСЬ, ЧТО ИСКАЛА ТО, ЧТО НАЙДЕНО УЖЕ»

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 20:14

Интернет – сила. Проверила только что – «Операция Ы» – 65-ый год. Значит, в первую встречу с Васькой, которую я запомнила, мне было около одиннадцати.

С мамой они общались всю жизнь, с перерывами на Васькины разнообразные отъезды. Были друг у друга. По Васькиным словам, мама к нему приезжала, когда они в одном городе жили, уж раз в год точно, в какую-то их важную дату, – в одно ухо влетает, в другое вылетает, – почему-то отложилось – домой маму он всегда отправлял на такси – с Тихорецкого на Васильевский. И у нас Васька бывал, – наверно, чаще, чем раз в год.
И тут приехал – волосы дыбом, глаза сверкают – и повёл нас на «Операцию Ы», придя в ужас от того, что мы ещё не видели. Мне кажется, что мы ходили втроём с мамой, и что он в кино ржал как извозчик, или как ломовая лошадь этого извозчика (смутно помню из Бруштейн, что ржать, как ломовая лошадь, – это ещё хуже, чем как извозчик).

Но сильней поразил он моё воображение другим – мать наша замечательно исполняла великое произведение «Бывали дни весёлые, гулял я молодоооооооооой», – абсолютно натурально изображала языко-заплетанье и на-ногах-недержанье. «Шумел камыш» она как-то меньше любила. Но всё ж иногда была готова и этот шедевр спеть. Что-то же навело Ваську на поразившую меня фразу о том, что пьяный человек поёт не «шумел камыш», а «кумел шамыш».

А вот Машкино знакомство с Васькой, как ни странно, случилось раньше моего.

Я совсем этой истории не помню – интересно, где я была – в классики скакала, с наслаждением толкая банку из-под гуталина, на нашей почти безмашинной (две школы, детский сад, ещё чего-то…) Шестой линии, или гоняла по ней на одолженном велосипеде, или (Ваську я иногда дразнила рассказами про то, сколько бессмысленностей в детстве делала) сбрасывала с развилки на стволе старой толстой ивы в каком-то зелёном то ли дворе, то ли крошечном садике ломаную детскую коляску, и она с грохотом ко всеобщему восторгу валилась на асфальт, а может быть, с любимой подругой выслушивала рассказы «плохих мальчишек» – её соседей-второгодников про то, что девочки берутся из живота, а мальчики из попы?… Кто знает, что я делала, но меня не было дома.
Машке было года четыре, ну, от силы пять. И пришёл в гости Васька, и видимо, родителей дома не было тоже. Васька пришёл почему-то с большим ящиком.
И вдруг раздалось мяуканье, вполне натуральное, Машка очень удивилась, вроде не было у нас котокошки. Стала искать, думая, что Васька, может быть, с собой кошку принёс. Нету – в одной комнате нету, в другой нету, в коммунальном коридоре под шкафом с игрушками тоже нету, – тогда Машка обвиняющим голосом сказала: «Это вы мяукаете». – Ну, посмотри, ты же видишь, что я не мяукаю.
Васька сжалился – и показал ей, что мяукает ящик, только взял с неё честное слово, что родителям она об этом не скажет, – пусть они поищут кошку, когда придут.
И искали – под кроватью, в сортире под огромным окном (у нас сортир был, как танцзал, с окном), под вешалкой в прихожей, да мало ли где…
Вот так она вперые познакомилась с магнитофоном, – они тогда были громадные и очень удивительные. И с Васькой тоже познакомилась.

Васька любил рассказывать, как он меня в Рощине учил ловить миног – надеваешь на руку, дескать, капроновый чулок, и таскаешь миног прямо руками из речки Рощинки. Не помню этого совсем. Это было в довольно тяжкий момент – когда папа наш ухитрился сломать спину, доставая чемодан с антресолей. Он, стоя на стремянке, потянул один чемодан из-под другого – ну, первый соскользнул и бабахнул его по башке, со стремянки свалив на пол. Из головы потекла кровь, но чуть-чуть, скорую не вызывали, и папа жаждал всё-таки отправиться со мной в Павловск – в чемодан он лез за бадминтонными ракетками. Однако никуда не поехали, потому что у папы разболелась спина. И вечером в филармонию мы пошли с мамой вдвоём. Тогда мне было 12. На следующее утро папа отправился на работу, но там всё-таки пришлось идти в медпункт, откуда его отправили прямиком в травматологию в больницу Ленина.

Вечером из больницы позвонили маме и сказали, чтоб она срочно пришла. Вряд ли тогда я могла вполне ощутить мамино состояние, когда она, дрожа и не попадая в рукава, одевалась, чтоб ехать в больницу. Оказалось, что её вызвали всего лишь, чтоб выдать постоянный пропуск.

Травматология больницы Ленина, да любой советской больницы, – место сбора жертв пьянства. Был там один мужик, который полез пьяный к жене, когда она картошку чистила – ну, она и пырнула его ножом и живот, а потом с рыданьями бегала к нему в больницу.

Папа там учил польский, чтоб читать Лема, и писал оттуда смешные письма мне – первое было про то, что он не кот, раз не умеет падать.

Бабушка, папина мама, с которой мы жили, была, как всегда в мае, в отпуске в Цхалтубо, и мы до её возвращения всю историю от неё скрыли, а Машка – в санатории «Солнышко» для детей с положительным «манту», то бишь для детей, у которых по тогдашним представлениям была некая предрасположенность к туберкулёзу. Так что мама моталась между больницей и загородным санаторием, и сплавляла меня, когда могла кому могла. Вот, видимо, на выходные отправила к Ваське с Галей на дачу – ловить миног.

Ваську в нашем доме упоминали – со смехом и нежностью – как своего и одновременно безумного. Я слышала про смесь всех кровей – там и греки, и евреи, и эфиопы, и русские. Потом Васька добавлял – и татары, и поляки…

Но почему-то я не читала ни его стихов, ни переводов. Кажется, только что-то слышала про «Ворона».

Наверно, уже после Васькиного отъезда я раскопала у мамы в шкафу её старые тетрадки с переписанными от руки стихами, и там было «всё, что розово, слишком уж зелено, слишком молодо, ну и пусть. Перелюбится, перемелется, и придёт настоящая грусть.» И жутко удивилась – Васька воспринимался как явление – много крика, много волос, яростность, а уж никак не как лирический поэт.

Первой своей книжки «Земное пламя» он стеснялся, говорил, что редактор успешно выбрал худшее, да ещё в паре мест и подгадил изменениями. И всё же было там два-три славных стихотворения, ну и тогда всяко Васька ещё не вылупился, или верней, ходил ещё в гадких утятах. Хотя есть несколько очень старых стихов, где уже видно… Они так изумляют среди прочего…

Так или иначе – когда я прочитала в маминой тетрадке васькин стих, я безмерно удивилась, и никак не могла соотнести его с Васькой, который приходил к нам в гости.

И вот ещё что было в маминой тетрадке и в книжке «Земное пламя»:

* * *
Заплутайся в весне.
Так надёжно, чтоб не было осени.
Чтобы стёкла в окне
И ночами звенели от просини,
Чтоб в рассветном огне
Без следа растворились закаты,
Чтобы даже во сне
Мефистофель не требовал платы,
Чтоб назло седине
В небо кинуть еловою шишкой –
Заплутайся в весне. Заплутайся в весне
И навеки останься мальчишкой.
                        Павловск, 1961г.

Слабое, конечно, стихотворение, хотя «заплутайся в весне» – славно, но помню его с юности и не дала Ваське его выкинуть.

И уж мальчишкой-то он остаётся…

Как-то, когда я уже была классе не меньше, чем в восьмом, на каком-то вечере в доме писателей он сказал, что я на кого-то там похожа, на какую-то тогдашнюю поэтическую девочку, уж не помню, на кого. Это пришлось на странный кусок жизни, – когда собственная внешность очень меня беспокоила, одолевали комплексы на школьных вечерах, когда с кретинской причёской греческий узел я стояла у стенки и хотела, чтоб кто-нибудь из толстоватых прыщеватых мальчиков, которых во французской школе было на класс штук пять, пригласил плясать, удостоверив тем самым, что я не урод какой. Так что жутко радовалась, когда кто-нибудь из родительских друзей-мужиков что-нибудь хорошее о моём виде говорил. Как-то плакалась маме с её лучшей подругой, что вот все говорят, что Машка прям красотка, а я, вроде как, получается, что совершенно нет. А Машке было, надо полагать, лет 9, шмакодявка натуральная. И была я счастлива, когда мамина подруга процитировала своего тогда ещё нового мужика – дескать, он сказал, что «младшая хорошенькая, но старшая-то как хороша». Так что и Васька меня утешил, с кем-то сравнив. Кстати, или некстати, про педофилию – я вот была влюблена чохом во всех родительских друзей – ну, конечно, в кого больше, в кого меньше, но каждый обративший внимание был дорог. Ну, и вправду друзья были прекрасны!

А потом Васька намылился уезжать. И он стал довольно часто появляться в доме – один или с тогдашней женой Ветой.

Он в нашем кругу был одним из первых – уехавших. Собирали какие-то деньги, вальяжная Вета говорила, что она в Израиле откроет русский театр – я это твёрдо запомнила, хотя Васька утверждает, что не могла Вета такого говорить, и ни на минуту в Израиль они не собирались.

Трудно сказать, у кого ложная память, меня как раз тогда всё это интересовало очень по касательной. Я закончила школу, вокруг была толпа довольно разных людей, надо было решить, в кого влюбиться.

Я ходила по нашей Шестой линии в куртке, – бывшем мамином, как тогда говорили, пыльнике, от которого отрезали низ. Я в этой куртке, естественно, тонула, – наша мама была толстой красавицей – и толстой, и красавицей – один алкоголик на улице назвал её мадонной. На куртке на спине было написано «Лена», и меня окликали. Ещё там были нарисованы крокодил со свиньёй – мы с подругой в десятом классе написали некий свод правил общества великого Мушана, для которого крокодил и свинья были священными животными – «чти свинью и крокодила, буйшь Мушану очень милый».
В общем, меня тогда родительская жизнь интересовала мало. А Васька вот запомнил из тех времён маленькую Власту – эрделиху, которую мы взяли в преддверье переезда в новую отдельную квартиру. Машкина была эрделиха. Меня и собаки тогда не интересовали, – одни мужики.

После того, как Васька уехал, в газетах стали периодически появляться сообщения о нём – о гнусном антисоветчике и клеветнике. В одной из заметок говорилось, что он крестил свою жену Виолетту. Надо сказать, что я периодически Ваську этим дразнила, а он неизменно отвечал, что не он крестил, – поп крестил.

Лет уже сколько-то там назад мы ходили с Васькой на нашу с ним любимую сельскохозяйственную выставку. Там типичный сельский священник позапрошлого века, – в сутане, в чёрной шляпе ехал в тележке, которую тащил милейший серенький ослик.

Почему-то Васька этого служителя культа привлёк. Он к нам подкатил и стал набиваться Ваську благословить. Васька на своём довольно-таки безумном французском тут же ответил: «пусть меня благословит ваш ослик»…

Так мы ослика и не завели, да и утверждал Васька, что в договоре на квартиру сказано, что запрещено держать козу. Наверно, и ослика тоже нельзя. Я, правда, поленилась читать наш квартирный договор, длинный больно.

Периодически кто-то из нас вспоминал Горбовского:

«Рыжий ослик, родом из цирка,
прямо на Невском, в центре движенья,
тащит фургон. В фургоне дырка:
«Касса». Билеты на все представленья.
Ослик тот до смешного скромен.
Даже к детям он равнодушен.
Город — грохот так огромен!
В центре ослик. Кульками уши.
Скромный ослик…
Немного грустный.
Служит ослик, как я, —
искусству.»

……
Впрочем, почему-то мы оба вспоминали только конец, да ещё и неправильно –
«Скромный ослик. Кульками уши. Служит ослик, как я, — искусству».

Теодор Рётке: ПРОЯВЛЕНИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 20:03

ПАМЯТЬ

В медленном мире сна
Дышим мы в унисон.
Насквозь меня знает она,
А внешнее всё умрёт,

Всем телом поворот –
Полуптица ты, полузверь?
Уйдёшь – и ветер умрёт.
Любовь… Что ещё я знаю?

Шумит ручей. И лань
Пьёт со своим оленёнком,
Но когда я иду за ними,
Трава обращается в камень…


ПЕСНЯ

Откуда приходит песня?
От чьих-то далеких слёз,
От того, что, гонясь за добычей,
Вываливает язык мой пёс.

А любовь откуда?
Из уличного сора,
Из погнутого гвоздя,
От собачьего вздора.

А смерть? Из пасти ада,
От призраков безответных,
Или от внезапности
Южного ветра.


НОЧНАЯ ВОРОНА

Когда я увидел, как неуклюже
Ворона хлопает крыльями
На сухом стволе,
Я вдруг разглядел, как над заливом сна
Исполинская птица, беззвучна и черна,
Углубляется в безлунную тьму,
Которая глубже
Глубин сознанья в моей чёрной мгле.


КАК-ТО У БЕРЕГА…

Под пальцами ног, под ступнёй,
Вдруг выгнулся ракушки свод,
Хаотически тина всплыла,
Закрутившись вокруг колен –
И я вспомнил свой долг Временам,
Что застыл в этой форме людской,
И солёная жидкость вен
Сразу стала водой морской,
Я стихию согреть захотел,
Но она не осталась со мной…
Я же знал: что когда-то я жил тут,
В этом слизистом холоде камня,
В этой тьме. Там внизу. Под волной…


ПРОЯВЛЕНИЯ

Как многое нас побуждает к жизни!
Вот птица ветку тонкую качает,
Вот выбилось зерно из глубины,

Червяк исследует структуру почвы,
Землепроходец крот в пути из тьмы –
Ведь мы не удивляемся… А небо?
А путь луны? А звёзд орнамент точный?

А ветер, спрыгнувший с морской волны
И тут же заплутавшийся в деревьях?
Всё то, чему движенья суждены,
Всё движется и стимулов не ждёт:

Так тело приближается к желанью,
Так, сами не заметив почему,
К чему-то мы приходим к своему…

                                                                        Перевод с английского: ВАСИЛИЙ БЕТАКИ

Василий Бетаки: МЕТАМОРФОЗЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 19:54

***

Снег пытается перечеркнуть среди белого дня фонари.
А сквозь снег уцелевший
На свет – ноготки тёмно-рыжего цвета…
На столе – жёлто-красное яблоко.
Только зачем я – про это?
А затем, что ведь каждый свой мир фабрикует, ну, хоть из зари,
Из подручных вещей, из себя, из зверей, овощей,
Из…
  Так вот на столе жёлто-красное яблоко, а за окном
Снег заляпан дождём.
Сквозь стекло смутно видно, как тополь
Так сердито верхушкой качает…
Но меж ним и дождём
Есть ли связь? И какая?
Да и в чём она, в чём, кроме нас?
Или, скажешь – ни в чём?
Или сами зачем-то мы вдруг сотворяем её
Так нахально, как будто и вправду мир в самом начале?
Но причём же тут снег
И над снегом цветов эфемерное бытиё?

Вся-то сущность стихов нынче в том,
Что описаны листья и корни,
Что проблема «про что» незаметно куда-то ушла…
А вот вечное «как» –
Пробивается к власти над строчкой упорно…

Содержание сделалось мифом,
Оживающим лишь, когда форма
Вдруг разбудит его…

И насмешливым локтем спихнёт со стола!

                                                                        31 января 2013



IMG_9199izm


ТЕРЦИНЫ НИ О ЧЁМ…

Мы память спутаем с картиной за окном,
Да так старательно, что разделить их сложно,
Но память подведёт: завалит барахлом! –

Невнятен переход, – граница невозможна…
И между « это – так» и зыбким «так… пока…»
Всё – лишь закатный свет – тревожно, ненадёжно,

Как стих, что в клещи рифм не втиснула строка,
Случайным взглядом вдруг поймать на фоне свода –
Скользнут над головой – и сгинут облака!–

Изменчивость! Сюжет надёжен, как… погода!
Зачем, чужие кадры заменив собой,
Суёшься в воду ты, не разузнавши брода?

И видишь сам себя, как негатив пустой!
Ведь время украдёт всё, что не срифмовать, и
Что сдуру позабыл ты закрепить строкой:

Что плохо, мол, лежит, хотя б должно лежать и
Пропало всё! И гон времён не сохранил:
У времени вошло в привычку воровать и…

Орудия письма на новые сменил –
Забыл, как пишут авторучкою старинной,
А вот велосипед – остался тем, чем был,

Да и любой предмет, увязаный с рутиной,
Чем повседневнее, тем проще заменим:
Ну, как пейзаж – какой-то жанровой картиной.

Пусть в каждый зыбкий миг меняет форму дым,
А вот себя-то как почувствовать тогдашним?
Текст прежний на снегу припорошён другим…

Ну, что написано на заснежённой пашне?
Тех слов и не прочтёшь: их время унесёт,
Как в дальние века построенные башни.

Вот зябликом скакнёт минута или год,
И всё перечеркнув, что ты когда-то помнил,
Вид новый в ту же точку времени вплывёт!

Теперь ищи свищи! Ни тут же, ни потом, ни…
Есть ворох спутанных потёртых кинолент –
Ты запросто заблудишься в их куче тёмной.

И вспомнишь ли, о чём подумал в тот момент?

                                                                        5 февраля 2013



IMG_2564катя

***

…Правда, не нужны мне снег да камни,
Неуют с растресканною глиною.
Лучше отовсюду пусть в глаза мне –
Летнее, зелёное, звериное.
Если полутьму лесную сменит
Резкий выплеск солнечных полян,
Пусть их разгораживают тени,
Как границы сопредельных стран.

Но одно в одно перетекая,
Тех границ не знают времена
                                                Года!
Только вот зима одна такая:
Требует, чтоб преодолевая,
Перешагивали…
Я не знаю,
Отчего других не замечая,
Может своевольничать она,

И когда вдруг талая, шальная,
Снежный пух сменившая вода –
Что-то будет – знаем мы, не зная
Что ж на самом деле, и когда…

Врут равно и признак, и примета:
От ростка не отличить росток,
И листом ли станет почка эта,
Или в ней скрывается цветок?
Правду нам покажет только лето…
Прошлого на самом деле нету –
Призрачен любых событий срок!

Ну так всё же лист, или цветок?

Ложь для предка – правда для потомка,
Спутаны похожестью начал,
Было одинаково и громко –
Стало разным, чтоб не замечал
Сходства ты…
И так уж это прочно:
Неизбежности безвестен путь,
И листом, цветком ли станет почка?
В завтра всё равно не заглянуть!

Ложь для предка – правда для потомка,
Всё одно – с историей, с цветком –
Тут нужна ускоренная съёмка
С медленной проекцией потом.

Пересматривая так былое,
Мы в него, хотим иль не хотим,
А внесём хоть доброе, хоть злое,
Но сегодняшнее, вот такое –
Чуждое всем временам иным!

Вот когда увидим пред собою,
Чем же он окажется, бутон,
Лишь тогда историю раскроет
Странная проекция времён…

                                                                        19 февраля 2013



IMG_2120izm


МЕТАМОРФОЗЫ

(предвесенний цикл стихов
ни о чём)

1.
По реке от тяжёлого замка к другому
Тополиный пух плывёт невесомо.
И река в двух шагах, и серые цапли в двух…
Но куда же он девается, этот пух?
Не доплывает же до самого океана!
И о нём забывают, напрочно забывают,
Как только смена освещения переходит в смену времён
                                                Года…

Всё рывками.
Всё так неровно,
И кажется, акациям у ручья тоже пора…
Но главное:
Чем быстрей шастают
Ласточки в коровник,
Тем медленней подходят весенние вечера.



IMG_7886



2.
Кусочки своего мира –
Наши стихи и картины другим мы дарим
Тем, что просто рисуем, пишем, или…
Вот ещё говорят: «нет подарка банальней роз!».
А нужен ли кому твой подарок,
Возьмёт ли его кто – не возьмёт?…
Вот об этом мы напрочь забыли,
А в этом и есть вопрос вопросов, –
Вот он гамлетовский вопрос!



IMG_0362


3.
Во Франции вьющиеся розы не пахнут ничем,
Оттого что цветут весь год…
А осень чаще всего пахнет грибами,
И почти повсюду мандаринами пахнет зима, а вот
Питерская весна – корюшкой,
а корюшка огурцами!

Ну, разные подснежники – их запах весну зовёт,
даже если бесснежна была зима,
И приносят они
Предвесенюю загадку молчанья,
А как только перед светом отползать начинает тьма –
Сразу гиацинты
Запахнут нетерпеливостью ожиданья.

У зимы не бывает такого пронизывающего света.
А этот – настаивает опять и опять,
Что при нём всем и каждому
есть, какого подарка ждать.
И вообще многого…
И не только от лета.



IMG_2078izm


4.
Смещение масштабов в сумерках,
И особенно ночью:
Внизу по траве чуть приснеженной
Скачет вроде бы конь?
А ведь нет, фокстерьер, или даже болонка!
Укрупнённому миру не находится будто бы места
В вечернем нашествии тишины,
А на самом деле ему не находится времени,
И недаром в потёмках кажется тесно,
И сжаты квадраты окон на асфальте,
В жёлтые острые ромбы превращены.



IMG_2011izm-Copie_zpsdb386f32


5.
А с высоты времён – хотя и не свысока
Взглядами с этажей играют тающие облака,
И на фоне вечернего солнца
В крепостные стены превращаются
эти чернеющие пятиэтажки…
Солнце низко, и сзади.
И вот из кучек 12-этажных домов
Вырастают средневековые города:
Чёрными силуэтами заслоняют закат их квадратные башни…

Только болтовня соседей на крылечке
Не станет оттого гарнизонной трепотнёй,
и не денется никуда…

                                                                        23 февраля 2013



IMG_1682izm


* * *
Чёрно-белую гравюру зимы
Начинает раскрашивать свет:
И лиловый тюльпан на кочке –
(Со вчера только снега нет!) –
Уже нахально тянется ввысь,
Разорвать занавеску серого неба
До поверхности синевы.

А как только серая занавеска
Развалится, и растаяв,
Распахнёт неистовую лазурь,
От зимы останется только сорока –
Самая зимняя птица,
Эта гравюра на дереве,
Ярче и контрастней всех прочих гравюр.

                                                                        2 марта 2013



IMG_2039izm_zpscba46b0f


***

Утром люди по набережной идут,
Замкнуты в столбах восточного света,
Который катится по течению реки,
Не задержавшись на берегах.
И если глянуть навстречу солнцу –
Видны только тёмные силуэты:
Люди солнцем укутаны
В этих колышащихся световых столбах.

Если глянуть навстречу солнцу –
Напор мощного света
И ленивую реку подгоняет,
И остров-корабль, медленно плывущий по Сене,
Все фасады сверкают,
А вот люди сверкать не умеют:
Они – только в световых столбах силуэты,
Или, как в китайском театре, – движущиеся тени.

Да не только дома, под солнцем –
Вон пампасская трава у кафе на газоне
Начинает рыжим светиться,
И клумбы первоцвета в сквере – разноцветней и ярче с утра,
А люди – всё ещё силуэты,
Но вся эта картина вот-вот превратится
В день, вечер, – то ли сегодня, то ли позавчера…

Вечером Сена словно движется против теченья,
И дома снова ярко освещены,
Только с другой стороны,
Пусть они на себя не похожи в иные мгновенья,
Но люди в свете заката куда подробней видны!
И почему-то вечером отчётливее звучат шаги,
Будто утренний свет заставляет их стать потише…

А вот пустые столики ранним утром – золотые круги,
И в музыкальном магазине
Солнце пытается играть на распахнутых роялях,
И радуется, что клавиатуры
Без крышек…

                                                                        3 марта 2013



376_6090vecher

Елена Кассель: ДЕРЕВЬЯ В МОЕМ ОКНЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 19:45

Дикие вишни в нашем лесу ввинчиваются в поднебесье. Каждая – белее белого – мимолётная, как жизнь бабочки.

Всегда весной я вспоминаю молодого Джолиона, – как незадолго до смерти он глядит на вишенное кипенье – и думает – с этим тоже придётся расстаться. Вот ведь – пока не прочла по-английски – не понимала, что «Сага» – ради такого и написана, книга о красоте, которая мир, может, и не спасёт, но ради неё стоит жить.

А когда-то в маленькой чащобе, совсем ручной, в десяти минутах от дома, в кустах, в зарослях гиацинтов и звездчатки, неизменно относящей меня к измазанным в мазуте брёвнам под соснами, откуда сверху – белые барашки мелкого моря – Финского залива около Сестрорецка, в этой травяной чащобе нашлась кривая вишня, протянувшая несколько веток совсем низко над землёй. Мы шли там с Васькой, с папой и юной Катей – вечером, и солнце насквозь просвечивало зелень, и маленькие зелёные вишенки лезли в руки. Я жадно сказала – не забыть бы вернуться через пару недель, когда вишня поспеет, хорошо б успеть до дроздов – соберём – варенье наварим.

А папа меня устыдил – что ж ты, дрозды ж в магазин не могут пойти…

У Синявских черешневое дерево выросло посреди дорожки – я его не знала юным, но Марья рассказывала, что однажды вышла в сад и видит – прямо на утоптанной садовой тропке маааленький кустик – потянулась вырвать, но пожалела. И выросла черешня, высокая кислая мелкая, и чтоб дотянуться до ягод, нужно лезть на крышу привалившегося к забору сарайчика, и я как-то полезла, и Егор с дроздами каждый год соревнуется.

В Бретани втроём с Васькой и Катей мы однажды долго шли по темноватой дороге под почти сомкнувшимися вишнями. И Катя научилась их собирать с земли, и ела прямо с косточками. Это было совсем недавно (или в прошлом веке?) – в первое лето после смерти папы. Прогулка в 13 километров – Ваське было трудновато, но с остановками (валялись в траве на опушке леса, и Катя – грязная после моря, песка, – зарывала нос в траву) – шёл. Вечером вернулись усталые, но как юные пионеры, довольные, и поехали есть мидий в знакомый ресторанчик.

Последние несколько месяцев Васька жил – силой духа – вставать, одеваться, раздеваться вечером – всё было трудно – не хватало воздуха даже, когда привязан к кислородному шлангу. Но казалось, что на силе духа можно жить вечно…

Январь был тёплый, я говорила – лёгкая зима. Катя выздоровела, и Васька днём выходил с ней на ближний газон, а иногда обходил вокруг дома. Говорил, что очень много останавливается, особенно в начале, а потом лучше, потому что равномерно, и ещё, что это от нервов – когда со мной выходит, ему спокойно, и идти легче. Нам обоим казалось, что когда мы вместе, нам ничего не угрожает, – я не боялась, когда мы вместе, и он не боялся…

Он сидел весь день за компом – самое главное, чтоб всегда было над чем работать – целый день читать – он это ненавидел, да, и к рОманам потерял интерес давно – последнее время Лотмана читал – на компе, или на читалке, книги читать из-за глаз не мог уже несколько лет. Я сто раз на дню напоминала, чтоб он по крайней мере три раза до моего прихода покатался на комнатном велосипеде.

В жж болтал и ругался почём зря – раззудись, рука, – в половине случаев не давая себе труда даже подумать, что хочет сказать противник, и я злилась, говорила, чтоб не лез, не разобравшись, не портил чужих мельниц. Звонил по телефону – в Питер, в Москву, в Америку, в Германию…

Я приходила с работы, ужинали с Бегемотом, выпивали бутылку вина, иногда мирно болтали, иногда ругались, орали – Васька клоунствовал, как водится, – всегда находился кто-нибудь, кого, чтобы решить все проблемы человечества, надо «расстрелять», а может, «повесить к хуям». Неразрешимых проблем в Васькином мире быть не должно!

Он ненавидел «чиновников» и трогательно верил в образование и в науку. Ненавидел мелочность и расчётливость, совершенно не умел считать деньги. Презирал «дикарей» (необразованный класс так называл) и одновременно менеджеров, начальников, директоров, богатеев, а ещё религиозников всех религий (звал их свечкодуями) и бездельников. Но это всё на словах. С соседскими «дикарями» (а у нас квартира в удешевлённом доме, которую Ваське в незапамятные времена выдали, как эмигранту) он отлично общался, изумлял меня знанием их жизни. В нём не было ни капли снобизма, и он болтал с соседями совершенно искренне.

Один год Васька вёл кружок кукольного театра в нашем клубике. Он же когда-то в России делал кукол и ставил кукольные спектакли. Мне на день рожденья он сделал по моей просьбе ведьму на помеле, Бегемоту – того Старого беса, который вылез из моря к Балде. А нашему другу Каплуновскому, техасскому профессору физики и одновременно Слону, сделал на Рождество отличный хобот, в который Димка как-то на Halloween протрубил, заканчивая лекцию.

С медонскими ребятами лет восьми он ставил «Красную шапочку». Это был кружок для детей с продлёнки, там были соседские дети из вполне дикарских семей, были дети нелегалов. На продлёнке с ними самым разным занимались – например, был кружок литературного арабского. Значительная часть детей была из северной Африки, от родителей они слышали самые разные диалекты, и один из воспитателей стал вести кружок арабского, чтоб были у них представления о литературном языке. Лучший Васькин актёр был чёрный мальчишка, игравший Серого Волка, он отлично рычал. Кукол отчасти Васька делал дома, но и с ребятами в клубике тоже, так что всё у нас было завалено лоскутками, и головы из папье-маше сушились на газетах.

Где-нибудь через год после «Красной шапочки» мальчишки из его кружка призвали его в арбитры по религиозному вопросу. Васька выгуливал Нюшу, когда к нему подошли несколько человек из спектакля и говорят: «вот мы мусульмане, а он – еврей, – показывая на незнакомого Ваське мальчишку – и мы хотим понять, в чём разница.»

Васька, который страшно гордился тем, что перед тем как «послать религию на хуй», он их все изучил, пустился с ними в беседу о том, что «все религии – лучи одного солнца», в общем, предотвратил религиозные войны во дворе.

Однажды он решил показать нам, как кричит муэдзин, мы с Колькой его насилу отговорили, испугавшись, что соседи то ли сбегутся на молитву, то ли морду бить придут.

А в другой раз он читал какие-то ужасающие графоманские стихи, которые ему кто-то прислал, желая показать нам интонацию Маяковского. Дом устоял, но сосед стучал в стенку.

Впрочем, когда Синявский читал «Левый марш», стены точно тряслись.

Васька любил болтать на улице со старичком муллой в вечной меховой шапке. Приветливый очень старичок, – улыбается, палкой постукивает. Он Ваське рассказывал, как ходит по домам и пытается детям и родителям объяснять, что в школе надо как следует учиться, и вообще воспитывает понемножку. Только вот собак наших ему трогать было нельзя, так что, когда болтали, он стоял немного поодаль. Давно я его не видела…

Несколько лет у нас убирала квартиру соседка с верхнего этажа Фатима. Она очень неглупая, сообразительная, и при этом не умеет читать. В Алжире в школу не ходила, а во Францию приехала уже немолодой. Так что когда она получала по почте что-нибудь из банка, или ещё откуда, она шла к нам, чтоб мы ей прочли.

К сожалению, она подворовывала. Пока она таскала еду из холодильника или мелочь, ещё ничего, но она воровала и деньги. У нас-то денег в доме никогда не было, но у гостей бывало. У папы она утащила сотню, причём он нам ещё сразу не признался. Ну, в общем, ясно было, что надо всё ж от неё избавиться, но как же нам не хотелось, особенно Ваське – «ну как вот выгонишь…» От воровства из холодильника он её один раз попытался отучить. Фатима стащила из морозилки огромное индюшачье филе. И Васька через несколько дней у неё спрашивает: «Фатима, тут вот в морозилке лежал кусок свинины, ты не видела случайно?» Говорит, что она залепетала и побледнела.

Идеальное по Ваське общество – из «Игры в Бисер» – образованный класс наверху, и вообще образование – мерило всего. При этом он ужасно ленился учиться чему-нибудь нужному, но его не захватывающему, – языкам там, или компьютеру – достигал того минимума, на котором можно существовать, и жил себе.

Галка собиралась в зимние каникулы повесить на стенку большой лист, куда вносить каждого, про кого Васька скажет «повесить к хуям», чтоб получился внушительный список, – у народа идея вызвала энтузиазм, у Васьки тоже – но осуществлена она не была.

Каплуновский вечно ему говорил: «Вася, надень красный нос, чтоб видно всем было, что ты клоун».

Я вопила, что отдам его на заработки в ближайший цирк, у нас на большой поляне летом часто цирк какой-нибудь расставляется, и верблюды с козочками пасутся.

Кстати, однажды к нам приезжал цыганский цирк с бегемотёнком шести лет от роду. Пришли смотреть представление все медонские дети с немногими родителями, и мы с Васькой. Бегемота выпустили на арену в самом конце – он бежал за цыганским мальчишкой, который помахивал перед гиппопотамским носом длинным багетом, а бегемотику очень хотелось булочки. Потом желающим предложили выйти на арену и прокатиться верхом. Дети по очереди делали попытки удержаться на широченной бегемотской спине и, конечно, соскальзывали. Васька очень рвался оседлать бегемота, утверждал, что он-то сможет. Какая-то у него была идея о том, как именно на бегемотах ездят. Но я его не пустила, он вечно вспоминал, как я ему не дала покататься на бегемоте. А мне неловким казалось у детей отбивать лавры бегемотных наездников, пусть и незадачливых.

А работать Васька мог круглые сутки, если было над чем.

Болтали – почти каждый вечер – вдвоём, втроём, вчетвером, впятером… Раз-два-три в неделю гости, ну, и в гостевой комнате половину времени кто-то живёт.

Вроде как вся жизнь всё время проговаривалась, – обо всём болтали – про литературу, про историю, про язык (Васька агрессивно ненавидел жаргон, естественно, только чужой, – свой-то его, понятно, устраивал, настаивал, что только литературный язык – имеет право на уважаемое существование, ужасно злился, когда ему говорили, что язык живёт по своим законам, и его не спрашивает), про работу. О никогда не виданных людях Васька имел очень твёрдые мнения, ужасно злил меня советами и предложениями – в основном, про то, кого надо к хуям выгнать, обзывал и в самом деле глупого американца Билла, который у нас ведает расписанием, и очень плохо это делает, де Билом, говорил, что это у него такая дворянская приставка. Лично он знал троих людей с моей работы – Лионеля, Франка и Кэти, с Лионелем очень любил беседовать – хвост распускал, рассказывая, отвечая на вопросы – Лионелю и правда, он очень интересен был. Кстати, вполне ухитрялся на своём чудовищном французском общаться, это я за него стеснялась, а ему – хоп хны, и французы его, как ни странно, понимали и ценили.

Сплетничали, естественно, тоже, про политику говорили (главный политинформатор – Бегемот, Ваське, на самом деле, если уж честно, она была более или менее пофиг). Про науку, про прогресс, про социальное – некое шло перманентное общение – временами с ором и хлопаньем дверью.

Иногда они с Бегемотом вдвоём меня пилили – за то, что я говорю двусмысленными фразами, не стараясь, чтоб меня поняли, за то, что ухожу в другую комнату и продолжаю что-то рассказывать, не заботясь, чтоб меня слышали, или за то, что я, не предупреждая, ухожу в ванну, – человек продолжает говорить – а меня и нету рядом. Гастерея называла их пилёжку – двуручной пилой.

А ещё Васька злился, что я, когда что-нибудь жарю, отхожу от сковородки, и всё горит. Гордился, что он-то так никогда не поступает – уж жарит, так жарит, не отходя. В последний месяц таскал в кухню стул и сидел рядом с плитой.

Ругал меня за то, что я делаю десять дел сразу, а значит, халтурно.

Иногда он начинал над кем-нибудь издеваться по моим рассказам, что меня, конечно, бесило. И пару раз я его хватала за руку – вот смеёшься над идиотом-студентом бизнес-школы (а в Васькином понимании бизнес-школы бы да сжечь, потому что менеджеры никому не нужны – бу-бу-бу-бу), который не умеет складывать дробей, – и я ему подсовывала дроби, чтоб сам сложил. Естественно, Васька забыл дроби, но надо отдать должное, как только я подсказала, тут же вспомнил, как приводить к общему знаменателю. Вообще ему школьную математику и некоторые основы информатики вполне просто было объяснять, а вот научиться разумно пользоваться компом он, на мой взгляд, не хотел, – как и с языками – лень делать усилия, если можно без них.

Очень любил повторять, что не нужна ему наша логика, что у него она другая, а наша ему б только мешала. Не любил академической работы, копанья в справочниках – это всё, в переводах необходимое, было на мне… И вообще предпочитал знать что-нибудь обо всём, а не о чём-нибудь всё. Он хотел быть возрожденческим человеком, а не кабинетным учёным, не было у него страсти к каким бы то ни было научным занятиям.

Иногда вечером мы что-нибудь смотрели, – когда-то не могли оторваться от «Подстрочника», только что с наслаждением и жадностью посмотрели всего Лотмана, начали «Planet earth». Я настаивала на том, чтоб подряд всю серию смотреть, а Васька злился, когда показывали ему каких-нибудь там пещерных червяков – «звери – это млекопитающие и птицы», а всяких тварей видеть не хотел. Фильмы смотреть не хотел – как и рОманы читать – говорил, что времени у него на это нет, ему работать надо.

Он отлично помнил, кажется, всё прочитанное. А уж приключенское детское – почти наизусть. Утверждал, что прочитал по-английски «Остров сокровищ», и что это очень просто. Я несколько лет назад тоже решила прочесть и с изумлением обнаружила, что там сложный язык, и ещё куча морских терминов. Сказала Ваське, что не столько он читал, сколько вспоминал книжку в переводе Чуковского.

Иногда я просила его рассказать мне какую-нибудь сказку, которую я напрочь забыла – он ворчал – дескать, сама прочесть можешь – но всё ж рассказывал. Ещё Машка у нас всё помнит и сказки рассказывает, даже не ворча.

И вот среди всего этого трёпа, очень усиленных резких точек зрения, иногда и не точек зрения никаких, а просто раздражения или обид, часто на происходившее 50 лет назад, – вдруг он говорил что-то пронзительно умное, совершенно неожиданное, негромкое.

А иногда, когда Васьки рядом не было, кто-нибудь из ближнего круга со словами – «не при Ваське будь сказано» – соглашался с тем васькиным, с чем спорил, ярился, – только высказывал это в нормальной форме, без преувеличений. На самом деле, по многим вопросам разногласия с Васькой были отнюдь не по содержанию, а по форме.

Васька говорил с презрением о студентах, которые плохо учились наукам – «каждый хочет стать насяльником» – и я бесилась, а ведь сама не люблю студентов, стремящихся в менеджеры. Он не любил политкорректности, а я злилась на слово «дикари» и на идиотские идеи про то, что голоса на выборах надо по образованию считать – академику, скажем 4, а профессору 3 – издевалась я… Но и сама ведь знаю, что одна из основных проблем общественной жизни – взаимоотношения с низшим классом, и вообще его роль…

Васька любил карикатуры, я их терпеть не могу…

Если не было гостей, когда Бегемот после ужина и пиздежа уходил в свою берлогу, мы садились поработать – либо редактировали, либо – у нас это называлось – свободный поиск – искали тему для очередного стиха – я за компом, он в кресле. Я пыталась вспомнить и вытащить в слова мельчайшие детали того, что видела на улице, о чём подумала. Такой поток сознания. С остановками, записью прямо в почте, отсылкой ему. Сейчас вот надо все эти отсылки из почты в отдельный файл вытащить. И к каждой пришпилить «её» стих.

Васькины ассоциации очень часто шли в совершенно неожиданную сторону. Чего-то я болтала – и вдруг пара строчек. А дальше цепляется и уходит совсем далеко.

Это из самого счастливого в жизни – эти поиски – холодно-горячо-холодно-опа!

Часто Васька говорил – «из этого не выйдет», а потом получалось, и иногда – из самого лучшего…

И воскресенья. Один из двух викендных дней был полностью наш, мы его звали рабочим. Ну, вот на рынок я ходила, с Катей в лес ненадолго, осенью ещё и Ваську в лес выводила, последние фотки в лесу – октябрьские. Остальное время – работали, валялись в постели среди дня, болтали. Когда вдвоём – очень много о литературе. Больше всего. Иногда Васька хотел, чтоб я записала где-нибудь, чтоб потом не забыла развить тему. Я ему читала вслух те свои тексты, которые считала сколько-то удачными. Он вообще любил на слух воспринимать. Мы и редактировали так – я вслух читала, сначала целиком, потом по кускам.

Я Ваське часто говорила, что их двое – один Васька, пишущий стихи, – умный тонкий смыслообразующий, а другой – Васька, орущий хоть в жж, хоть за столом – сэр Ланцелот, выехавший на дорогу в железной кастрюле на голове и с криком – «эй, с кем бы подраться». Мы вообще очень любили подаренного Михайловым Мэллори под его михайловской редакцией, там отличный перевод. И вечно вспоминали этого сэра Ланцелота с его выкриком, а ещё ужасного великана, который разорвал герцогиню бургундскую до пупа, и как этот великан катился с горы Сен-Мишель, и какой-то рыцарь (может, тоже Ланцелот, не помню), видевший этот интересный способ спускаться, недоумевал – кто это там катится, вряд ли сам Святой Михаил, не может же он быть таким отвратительным.

Васька был натуральным казановой – в классическом понимании, в котором есть два вида бабников – те, которые дон-жуаны, ищут совершенства, а те, которые казановы, в каждой даме видят прекрасное. Он был чистопородным казановой. Отсюда и название мемуаров – мы постеснялись оставить то, которое, веселясь, придумали сначала: «пятьдесят лет встаю». Кажется, я вспомнила генерала Игнатьева, сказала, – «да-да, 50 лет в строю», имея в виду именно сексуальные подвиги, а Васька тут же – «ну да, пятьдесят лет встаю».

К сожалению, Васька прозу писать не умел, я мемуары сильно редактировала, чтоб хоть как-то причесать в читаемую сторону, а уже позже мы поняли, что надо было просто на диктофон наговаривать, или рассказывать мне, а потом уж я бы писала собственные фразы, а не перелопачивала Васькины. И разбросаны у меня в компе какие-то клочки – прямо с Васькиных рассказов. Мы думали дополнить мемуары… Планов была уйма – хотели сделать в сети несколько тематических сборников – Бретань, Рим, Дордонь, рядом со стихами поместить фотки и, может, какие-то мои прозаические куски.

В Васькином бабничестве было огромное веселье, нежная расположенность к партнёршам и, я бы сказала, отсутствие эгоизма – он всегда хотел доставить радость. И в отношении дам – он был предельно широк. Если вообще любил про себя говорить, что он классист, – в отношении баб он определённо классистом не был — и девчонкам с консервной фабрики, куда народ из Союза писателей ездил читать стихи, и тёткам из донских станиц, и университетским профессоршам, и кассирше из супермаркета, и владелице замка, с которой он в Париже познакомился в кафе, – всем он хотел угодить. Неоднократно у нас появлялись женщины, с которыми у Васьки на каком-то витке жизни были какие-то отношения – одноразовые, многоразовые, романные, какие угодно и когда угодно – десять лет назад и пятьдесят лет назад, и мне кажется, – все они к Ваське относились с большой нежностью. Ну, конечно, те, что не относились, те и не появлялись.

Однажды он получил маленькое наследство от шведской профессорши, которая в Сахаровском университете ходила к нему на семинар по переводу. Она была его старше лет на десять, умерла уже довольно давно… Рано умерла… Иногда она ему писала. Васька звонил изредка, это было в доинтернетную эпоху. А потом получили письмо от адвоката – немножко денег, пара икон, несколько безделушек…

Когда-то давно мы смотрели с ним у Марьи Синявской дивный фильм «Кубанские казаки», на который ополчился Никита Сергеич – за лакировку колхозной жизни. И Васька, в тех краях несколько лет проболтавшийся, и Марья, из голодной Москвы конца сороковых съездившая как-то на Кубань летом – поесть, утверждали, что ломящиеся столы, показанные у Пырьева, и вправду ломились – ведь от чего ломились – от помидоров и арбузов!

Там есть прекрасная сцена – на колхозном празднике птичницы-отличницы (весьма корпулентные) поют частушки. И я спросила у Васьки, сколько тонн таких птичниц он перетрахал в донских степях, а Васька в ответ – «на тонну очень мало идёт».

Как-то на Средиземном море на пляже, поймав его заинтересованный взгляд в сторону совершенно ужасающей с моей точки зрения тётки, я сказала: «Слушай, у неё же жуткая злая рожа». И в ответ услышала и страшно развеселилась: «Она не злая, она просто голодная».

Вот пишу я всё это (надеюсь, мало кого особенно шокируя), и рот у меня расплывается до ушей…

Васька ненавидел Фрейда, не утруждаясь отделением того, что сказал Фрейд, от того, что говорят глупые фрейдисты, правда, иногда в скобках признавал, что Фрейд всё-таки бывает прав, и приводил примеры. Но в целом он его не выносил – в частности за сублимацию. То есть Васька понимал так, что по Фрейду сексуальная энергия переходит в творческую, и сексуальная составляющая на этом уменьшается. А по-Васькиному, – чем больше сексуальной энергии, тем больше творческой, и очень любил говорить, что вот и Окуджава был с ним согласен.

До самого-до самого конца – и то было, и другое…

И бешеная воля к жизни, спотыкавшаяся о невозможность дышать…

И ещё Васька говорил: «если нет выхода, его делают через вход»

А я отвечала, что неправда, что одна безвыходность есть – смерть…

И ждали, ждали весны, тепла, и я с заранее страхом думала про следующую зиму, на каком-то уровне досознания понимая, что её может не быть, и дико радовалась, слыша о ком-нибудь, кто в девяносто лекции читает… Собирала в копилку.

И верили, что когда мы вместе, ничего плохого не случится… И кажется – кричать надо было громко, и докричалась бы – старайся, старайся, не уходи…

А весна, как всегда когда поздняя, несётся на всех парах, цветенья наступают друг другу на пятки – магнолии, сакуры, – ещё не отцвели форзиции, и уже зацветает сирень, – в лесу мешаются гиацинты с ветреницами.

Бегут в небе через автобусное окно белее белого вишни…

Тяфф – тяфф – тяфф – ну ТЯФФ же!

Василий Бетаки: ТОЛЬКО САД

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 19:30

***

Вернуться в прежнего себя
Трудней, чем в бывшие пейзажи…
Они меняются, но глаже
И тише – в рог судьбы трубя,
Её ты не заметишь даже:
Бетховенский мотив не важен,
Когда играешь для себя.

Но если в чёрный полный зал,
Как в пустоту, глядишь с подмостков,
Не слыша как твой голос жёстко
Над головами прозвучал,
Один есть путь: по гладким доскам
На перекрёсток перекрёстков,
Точней – к началу всех начал,

Хлоп – и в когдатошние дни
Самоуверенного мая,
Когда любую роль играя,
Всё можно – только б не в тени!
В тот буйный сад себя верни,
Где всё доведено до края –
Вот там в себя и загляни!

                                                8 октября 2012



только сад


***

                                    Лене

                                                …Когда б вы знали, из какого сора…
                                                                                            Ахматова

Не знаю, откуда берутся
Слова, заплетённые в стих, –
Что фокусник бросит на блюдце, –
Едва ли похоже на них!

И даже не гул, не бурчанье,
И даже не вздор и не сор,
Стихи тем верней, чем случайней
Наткнётся на них разговор –

Включится мгновенная память
И музыку взрежет трубой,
И мост над прошедшим протянет,
Над нынешним и над тобой,

А виденное впервые
Повторных потребует встреч,
Журчанья и шума травы и…
Иначе его не сберечь.

Возникнет театр. Тихо взвоет
Шёлк занавеса, тень – навзлёт,
Фонарь, чуть прикрытый листвою,
На сцену тебя призовёт,

Ведь нет ничего театральней,
Чем зелень вокруг фонаря,
Чтоб памятью ближней и дальней
Делился ты с залом не зря,

На сцене возникнет – (откуда?)
Всё то, что ты видел – (когда?)
И это подобие чуда
Вернёт хоть века, хоть года…

                                                10 октября 2012



IMG_2273izm


***

Прошлое – это как-то
                                случайно прочтённая книга –
Далеко, пунктирно и немо:
Оторваны титул и переплёт…
А что запомнилось ниоткуда – ярче, хоть бы и не было,
Подозрительно подробное – чаще выдумано, да вот…

Оно-то и возвращается,
С регулярностью карусельной кареты,
И если в скачке – какую-то мелочь – уронить под копыта коней,
Станет она дороже того, что было и нету:
Сами не выбираем, что окажется нам важней…

Над классическими воротами торчат барельефные рожи
То ли в картушах, то ли
Заполнив треугольный фронтон…
Это – ничьи портреты, но на кого-то похожи,
И рассказывают не меньше, чем лица
Из Веласкеса или с каких-то икон!

В музее «портрет неизвестного» позволяет, не обижая,
И жизнь его придумать, и не сказанные слова,
А известные – на то и известны, что каждому попугаю
Доступны, и тривиальны, навязли, как дважды два…

Конечно, соавтор художника, ты запросто переиначишь
Всякую биографию… Но мера есть и для нас:
Всё же тринадцатый подвиг Гераклу не присобачишь,
И не отправишь Суворова переходить Кавказ!

                                                28 октября 2012



IMG_7870окно


СОНЕТ В ОКНЕ

Уходит комната в слепую глубину,
И полки книг, и всё, что на столе, удвоя.
Вот отражение прилепится к окну…
Но врежутся в него лес и окно чужое,
Пришедшее – зачем? – из внешней тьмы, – и враз,
Чтобы прогнать его, возникнет занавеска, –
Она цветастостью – непрошено и резко –
Твой зыбкий натюрморт вдруг заслонит от глаз!

Ну что же – выйди в лес! Он вовсе не такой,
Как тот, что просквозил картинку отраженья:
Он – перспективой – в ночь, ему не стать доской.

Вернёшься – и опять подлунных теней танцы,
Чудесным образом лишённые движенья,
В оконном зеркале – как старые голландцы

                                                17 ноября 2012



IMG_7727 пустое место


ЭТЮД

Утром птицы орали о прилетающем дне, –
Развеселились шальные,
Слышно их было даже при закрытом окне
Через стекла двойные.

Я бы в утренней сонности
Ничего не заметил,
Если б не выкрики звонкие эти,

Глянул в окно –
Птицы носятся не за добычей,
Просто так, озорно,
По кустам и деревьям – сороки…
А на кресле в комнате –
Носом в стекло, не вертя головой –

… Кошки бывают
Так изумлённы и так круглооки!

                                                8 декабря 2012



IMG_9062гриша



МЕДЛЕННЫЙ ЗИМНИЙ СОНЕТ

…И летом может быть темно,
Но не бывает тьмы кромешной…
Вот веткой не спеша орешник
В ночное вломится окно,

Вот фарами по потолкам
Скользят прохожие машины,
Их отсвет, медленный и длинный,
Дрожит, размытый по бокам,

Цветными бликами трамваи
Вползают в летние дожди –
Движенья быстрого не жди:
Его придержит темнота, и –

В рассвет скворчиный фейерверк
Кривым фонтаном брызнет вверх!

                                                20 декабря 2012



IMG_7838 руки


О СТУЛЬЯХ, ФОНТАНЧИКАХ, ЛОШАДКАХ И…

1.
Тем, кто бродит ночью
Сонными столицами,
Улицы пустые
Кажутся страницами.
Только на ходу их
Прочитать успей –
И сады, и площади
В пустоте – живей:

Вот пустые стулья –
Два – к друг другу лицами.
Так о чём болтаете,
Жители аллей?
…Над другими стульями,
Чуть успев раскрыться,
Зонтики беседуют –
Эти поважней!

Между тёмных окон,
Как на стенках фотки,
Барельефно живы
Профили камей.
А глубинный город –
Не в многоэтажии,
Он в афишных тумбах,
В питьевых фонтанчиках
Посреди аллей:

Ведь на самом деле
Городская мебель,
Городская мелочь
Всех дворцов важней!

В предвечернем свете
Этажи да окна –
Вроде книжных полок,
Вытертых до дыр,
А на каждой полке
Разные истории:
Тысячи романов,
И стишата чьи-то,
А порой – Шекспир…

Потому что городом
Овладела комнатность,
И твердит, что ночи
Посерьёзней дней!
Так не сомневайся:
Городская мебель,
Городская мелочь
Всё-таки важней!

Да, в вечернем свете
Этажи да окна,
Вроде книжных полок –
Подойди, пошарь! –
Что-нибудь найдётся!
И настольной лампой
Возле книжной лавки –
Уличный фонарь



IMG_7775 париж


2.
…Ну, о карусельных лошадях в Париже –
Наберись терпенья, сосчитай-ка сам!
Только плюнь на всех, кто там торчит бесстыже:
Два автомобиля, сзади лёвик рыжий…
И не самолёты, да и не слоны же –
Карусель подходит только лошадям!

Днём они картонными ловко притворяются
И ребят катают, да под вальс бегут.
Ночью с каруселей лошади смываются,
И по разным улицам носятся и ржут!

Вот когда лошадкам можно пообщаться,
Ведь на карусели – морды всё к хвостам,
Скучно им по кругу друг за дружкой мчаться,
То ли дело – вскачь
По площадям, да по мостам,
Без седла, без упряжи до самого рассвета…

Да не сомневайся ты, она совсем живая:
Видишь, просит сена, требует воды?
Ну давно ль по городу ездили кареты,
И возила всадника лошадь верховая?
Живы под асфальтом от копыт следы!

Днём между машинами не протолкнуться тут,
А ночами всюду бегают и ржут!

…Если мне не веришь,
Сам спроси у лошадей:
И учти их мненье:
Важны, без сомненья,
Магазины, оперы,
Ситроены, опели…
Все нагроможденья
Ненасытных дней,

НО
Городская мебель,
Городская мелочь
Всё таки важней!

                                                28 октября 2012



IMG_1827карусель


ПТИЧЬИ СТРОЧКИ

Дождливы сумерки. А в тучах дыры.
С ползущей темнотой едва заметны
В деревьях резко мечутся пунктиры,
Мелькают вертикали через ветки,
Пересекают вверх наискосок –
Слились в картину дерево и птицы…

Подставив редким отсветам висок,
Дуб встал на цыпочки и шевелится –
Невидимы ночные птицы в нём –
Безветрие.
Движенья нет иного.
Но птицы чертят буквы, а потом
В ветвях, желтея, возникает слово.
Спешу его списать…

                                                1 декабря 2012



IMG_9050чайки



***
                                Le Gaou
Там где нет суеты городской,
Там где лес, там где берег морской,
Где кустов и цветов кутерьма,
Где шумит, незнакомый с тоской,
Сад, взбегая по склону холма ––
Нет помехи для глаз и ума!

Перечитывать книги, года…
Перечитывать лес и людей…
Но из многого – что навсегда
Остаётся картиной твоей,
Той, не гаснущей ночью ли, днём,
Нависающей над бытиём,
Непохожих связав наугад, –
Только сад, только сад, только сад.

Что в тетрадку ты не записал,
Испарится, как в луже вода?
Ну, нашёл – и плечами пожал:–
Разве я написал? Но когда?
Никого не согрело пока
То, что сделал полвека назад.
Как бы суть ни была велика,
Всё, что создали мысль и рука –
Только сад, только сад, только сад!

Музыканты меняют места…
И привычно им, и не впервой–
Перечитывать ноты с листа,
Человечков, что вниз головой
На пяти на ступеньках торчат…
А вот музыка в них ли?… Постой,
Зазвенит небывалой струной –
Только сад, только сад, только сад…

Этот мир отделён не стеклом,
В нём живут, а не просто глядят.
Что останется в мире кривом?
Не открытье, не книга, не дом, –
Только сад, только сад, только сад…

                                                1 ноября 2012



376_6292 чайки


ЧАЙКИ В ГОРОДЕ

…Ну, нет: не случайны сады в городах
И белые статуи в тёмных садах:
Будь сад этот хоть Люксембургский, хоть Летний,
Версаль, Сан-Суси, Кадриорг или даже
Какой-нибудь сквер, уж совсем незаметный –
Без мраморных тел – пустовато в пейзаже.

Не зря мы античность под зеленью ставим.
Скульптуры – живыми их делает птица,
Которая в силу таинственных правил
Хозяйкой на головы статуй садится!

Присесть на причёску хоть Геры, хоть Парки…
Ведь отдых так нужен для крыльев усталых,
Что чайки уверены: статуи в парке
Белеют лишь в качестве их пьедесталов.

———-
Но сумерки сгонят их властно и немо.
Над крышами наискось тучу прочертит
Крылатым мельканьем пунктир через небо –
Последнее белое в чёрном, вечернем…

Взлёт – крылья в закате окрасятся рыжим,
Зигзагом сверкнёт отсвет этот короткий,
Чтоб цвет отнести фонарям неподвижным
И плавно бегущим огням самоходки.

Опять белизною на черном качается,
И лаком речным отражение моет…
И в черном ночная река разрастается
Так, будто бы сразу за городом – море.

                                                5 декабря 2012