:

Архив автора

Михаил Почтарь: ЧИНЧИ-ПИНЧИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:44

Это произведение состоит из нескольких частей. Каждая часть имеет свое название, свою задачу. Строго говоря, каждая из частей является самостоятельным законченным произведением.
Не содержит ненормативную лексику. Содержит непонятные слова. В конце приложены комментарии, проясняющие смысл непонятных слов.
Итак,



ЧИНЧИ-ПИНЧИ

УТРО

Зинаида Протасова, двадцатитрехлетняя незамужняя женщина почувствовала резь в желудке. Это был он, это был голод. Рядом оказался мужчина по имени Чайкин.
— Чайкин, вставай, — сказала Зинаида Протасова.
— Я уже встал и собираюсь послушать твою утреннюю песнь, моя дорогая, — сказал Чайкин.
Зинаида: Так ведь я не пою.
Чайкин: Нарисуй пять этюдов.
Зинаида: Чайкин, милый, у меня сложная судьба. Жизнь не наградила меня излишествами, или талантами, или Бог знает, чем… Но ты можешь поцеловать меня вот здесь. И здесь. И здесь тоже. Потрогай меня вот здесь. Лизни.
Чайкин достал сигарету и нервно заходил по комнате, ища спички.
— Чайкин, — позвала Зинаида Протасова.
Чайкин молчал, как камень.
— Чайкин, послушай. Итак, я буду петь.
Чайкин: Спой, моя дорогая.
Зинаида: Сейчас ты услышишь песнь. Мне нужно настроиться.
Чайкин: Настройся, милая, я подожду.
Зинаида: Кхе-кхе.
Чайкин: Я никуда не спешу.
Зинаида: Кхе. Кхо-кха-кха.
Чайкин: У тебя точно получится.
Зинаида: Кху-кхи. Но моя песнь не такого рода, чтобы трогать сердца. Нее-е-ет, не такого рода!
Чайкин: Да-да. Я слушаю.
Зинаида: Уже пою.
Чайкин: Давай.
Зинаида: Все. Пою. Кхе-кхе… Ты точно хочешь меня послушать? Не нужно мне делать одолжений.
Чайкин: А что? Пой.
Зинаида: Сейчас. ПЕСНЬ! Чайкин!
Чайкин: Что?
Зинаида: А можно, я спою другую песнь, не ту, какую хотела вначале, а другую, а?
Чайкин: Можно.
Зинаида Протасова: Чайкин, а хочешь, я нарисую тебе пять этюдов?
Чайкин: Да. Очень хочу. Вот тебе мольберты. Вот холсты.
Зинаида: Уже петь?
Чайкин (в голосе его слышно некоторое раздражение): Да сделай уже что-то, ненаглядная!
Зинаида: Тебе плевать.
Чайкин: Что?
Зинаида: Тебе все равно.
Чайкин: Что «все равно»?
Зинаида: Ты говоришь, как мужик.
(Чайкин опять нервно ходит по комнате, а Зинаида Протасова на всякий случай – кто его знает? берет в руки тяжелую телефонную трубку. Находившись по комнате вволю, Чайкин садится на стул возле стола и пристально смотрит на Зинаиду Протасову).
Чайкин сказал:
— У тебя, Зинаида, очень приятные на слух голосовые модуляции.
И, прищурившись, добавил к сказанному:
— Ты, верно, здорово поешь. Все.
Зинаида: Что правда, то, правда. Шила в мешке не утаишь. А вот живопись мне не далась. К примеру, я не могу рисовать лошадей. То ли дело петь!.. А лошади у меня не выходят. Понимаешь?
Чайкин: Не будем размениваться на лошадей. Пой.
Зинаида: Пою. Уже пою.
Чайкин: Пожалуйста.
Зинаида: Только закрой глаза.
Чайкин: Это еще зачем?
Зинаида: Или выключи свет. Я тебя стесняюсь. В общем, сделай мне темно.
Чайкин делает Зинаиде темно. В комнате наступает ночь. Зинаидин голос:
— Я хочу ням-ням.
Чайкин: Я тоже хочу ням-ням.
Зинаида: Я умираю от голода.
Чайкин: Я тоже умираю от голода.
Зинаида: Неправда. Я все слышала.
Чайкин: Что ты слышала?
Зинаида: Ты делаешь ням-ням по ночам.
Чайкин: Хватит нести околесицу. Ты будешь петь?
Зинаида: Ты делаешь ням-ням у соседки.
Чайкин: Что за ерунда!
Зинаида: В доме шаром покати. Холодильник пуст. Ты делаешь ням-ням по ночам у нашей соседки Виктории Францевны. Не будь я Зинаида Протасова.
Чайкин: Холодильник не работает, потому что пуст. Это я его отключил. Он сломался. Все равно у нас нечего туды положить. Я могу починить его в два счета.
Зинаида: В два счета?
Чайкин: Да. Если захочу. Но я не хочу. Мне это ничего не стоит. Будет надо – буду и холодильники чинить… Просто мне не хватает одной детали.
Зинаида: Какой, какой детали тебе не хватает?
Чайкин: Зинаида…
Зинаида: Чего тебе не хватает? Какой детали? Ты скажи, я куплю, я хочу сыр, я хочу колбасу.
Чайкин: Нет.
Зинаида: Что «нет»?
Чайкин: Не надо.
Зинаида: Ну вот. Опять не надо. Хочешь, я спою? Это какая-то особая деталь, какую не достать в магазинах?
Чайкин: Нет. Совсем нет. Ничего особенного. Обычная деталь. Я тебя знаю. Ты купишь, какая понравится, а не какую надо. Какую-то с ленточками. С какими-то там бусинками… А нужно совсем не то…
Зинаида: Ты меня не любишь.
Тебе на меня плевать.
Ты потерял документы (а Чайкин и в самом деле потерял документы).
Ты кастрировал кота.
Тебя выгнали с работы, и поделом.
Я бросила Университет.
У тебя под ногтями грязь.
Ты скрыл от меня, что у тебя есть брат-близнец.
ТЫ УВОЛЕН.
ВСЕ.
ТОЧКА.
ПОЛЕТЕЛ.

И Чайкин, наконец, полетел.


ЧИНЧИ-ПИНЧИ

1. ЧАЙКИН
В юности Чайкин часто слышал:
— Твоя фамилия Чайкин, и ты в полете.
Иногда что-то путали:
— Твоя фамилия Рыбкин и ты в проплыве.
Каково же было удивление Чайкина, когда, выросши и став взрослым, он в очереди за пивом услышал вдруг:
— Дикобраз твоя фамилия.
Чайкин совсем растерялся, впал в прострацию, а, выйдя из прострации, обнаружил себя стоящим уже у окошка и задерживающим продвижение очереди. А еще он услышал, как на чей-то вопрос:
— Кто это там очередь задерживает?
Последовал ответ:
— Да вот этот носорог по фамилии Дикобраз.
Его чуть ногами не запинали.

2. ЗИНАИДА
Зинаида часто будила Чайкина под тем предлогом, что хочет есть. Чайкин притворялся спящим, но Зинаида заводила будильник и, когда тот начинал звонить, трясла будильником над Чайкинским ухом. Чайкин натягивал на уши одеяло. Но тогда чрезмерно оголялись пятки, превращаясь в удобную мишень для Зинаидиных выходок.
Один раз Зинаида Протасова вызвала Полицию, так хотела есть, и Полиция чуть не арестовала Чайкина.
Зинаида была баба-огонь, могла завести кого угодно. Где уж тут место невозмутимости!
— На тебе, получи!.. — и доведенный до белого каления утренний Чайкин выворачивал карманы и кидал в Зинаиду жареных кур, салаты, французские булки и французские супы.

3. ЧИНЧИ-ПИНЧИ
Больше всего в Зинаиде Протасовой Чайкина раздражал ее голос. Но Зинаида не догадывалась об этом. Ведь Чайкин частенько самолично просил ее что-нибудь спеть уж. Зачем он делал так? Непонятно. Безответственное Чайкинское поведение толкало Зинаиду Протасову в книжные магазины, в музыкальные отделы. Зинаида покупала новую книжку с новыми песнями. Она спешила домой разучивать по нотам. Видя Зинаиду с новой книгой, Чайкин устраивал Протасовой такие чинчи-пинчи, что соседи кричали в окно и писали жалобы в местный орган управления. Но орган, как всегда, не реагировал.

4. ДЕЖАВЮ
Известно, что Зинаида Протасова умела перемещаться во времени и в пространстве. Чайкин такие перемещения не одобрял.
— Ох уж мне эти твои перемещения во времени и в пространстве, — говорил Чайкин Зинаиде Протасовой. – Сиди уже дома. Или вот – спой.
— Нашел дуру, — отвечала ему Зинаида. – Когда речь идет об изменении сознания, твои умные слова теряют внешнюю оболочку и превращаются в настолько оторванную от реальности мыслеформу, какая тебе и не снилась.
Недоуменный Чайкин опускал руку на Зинаидину талию. Он намеревался увлечь Зинаиду в комнату с тем, чтобы как-то развязаться с чинчи-пинчи. Но Зинаида грубо обрывала его:
— Твоя фамилия Чайкин, и ты в полете. Понял?

5. ВАЛЕНТИН
Один раз в День Влюбленных Чайкин спешил домой, купив по дороге 1240 миллилитров водки, букет цветов, пестрые фрукты и импортные консервы. Придя домой, он бросил добычу к Зинаидиным розовым ногам, оставив в руке только 620 миллилитров, а оставшиеся 620 протянув Зинаиде Протасовой. Зинаида Протасова потупила взор. Она спела Чайкину песнь любви. После этого Чайкин три дня не выходил на работу (чинчи-пинчи, 620+620, песни…). Он считал, что один День Влюбленных в году – это ничтожно мало. Минимум – три.

6. ДЕЖАВЮ-2
Хуже всего Чайкин почувствовал себя с Зинаидой, когда та сказала ему:
— Чайкин, ты Дикобраз.
Хуже этого не было.

7. ШУЛЬДМАН
От всех этих чинчи-пинчи у Чайкина иногда так болела спина, что он подумывал, не завести ли ему собаку по примеру соседа Шульдмана.
Шульдман жил неподалеку и умел подражать голосам различных животных – тигра, свиньи, слона. У Шульдмана никогда не болела спина. Шульдман жил на широкую ногу. Его собака чувствовала надежную крышу, и потому оставляла кучки кала в запрещенных местах. Много кала. Уйму кала. Все в говне. Соседи кричали Шульдману в окно, писали жалобы в местный орган управления, но орган, как всегда, не реагировал.
А Чайкин продолжал свои чинчи-пинчи.

8. ПТИЦЫ И РЫБЫ
Как-то, когда Зинаида особо разорялась по поводу нехватки в доме низкокалорийных, обогащенных витаминами продуктов, а то и просто кричала «ЖРА-АА-АААТЬ!», Чайкин пожалел, что не умеет стрелять. Он бросился к телефону выяснять у Шульдмана, как нужно стрелять? Шульдман насоветовал Чайкину море паскудств, одно другого гаже. Заверял в безоговорочной поддержке независимо от того, как будут развиваться события.
— Когда все кончится – позвони, — сказал Шульдман и повесил трубку…
………………………….
…Когда Чайкин вошел к любимой, та, конечно же, переместилась во времени и в пространстве.
— В поисках еды, — решил про себя Чайкин и сел на стул поджидать Зинаиду…
А в небе летали птицы…
А в море плавали рыбы…

9.ПИДЖАК
Солнечным январским деньком Чайкин собрал в мешок все Зинаидины книжки по пению и сбыл их куда-то налево. На вырученные деньги Чайкин купил желтый вельветовый пиджак и подарил его Шульдману. Шульдман был так доволен, так доволен, что ослабил надзор за собакой, которая тут же сбежала, переместилась в пространстве в поисках хлебного места. И нашла-таки. Там она, конечно же, повстречалась с Зинаидой, которая и отвела ее обратно к Шульдману.
А может, это собака отвела Зинаиду Протасову к Чайкину.
А может, они обе так там и застряли, место-то хлебное! Ау-у-ууууу-уу-у-ууууууу-уу-уууууууу!!!…

10. ПОЛЬ БРЭГГ
Ходит много слухов, гипотез о причинах разрыва Чайкина с Зинаидой Протасовой. Шульдман, например, знает четыре: две гипотезы от Чайкина и еще две от Зинаиды.
Доподлинно известно лишь то, что за пять минут до разрыва Чайкин подарил Зинаиде книгу Поля Брэгга «Лечебное голодание».
После разрыва книга осталась, почему-то, у Шульдмана, который ни слова из этой книги не понял. (Шульдман не умел читать. К счастью для Шульдмана, к счастью для его собаки.)

11. СОБАКА
Случалось, собака Шульдмана не в меру шалила, и он грозился сделать ей специальную операцию, после которой собака не сможет (ей будет просто незачем) делать чинчи-пинчи.
Собака садилась низко-низко и прижимала уши к лопаткам. У собаки были необычно длинные уши. Собака выказывала покорность. Собака понимала важную истину.
И Шульдман тоже понимал какую-то истину, наверное, даже истину повыше. Они – Шульдман и собака – долго могли сидеть друг напротив друга и молчать. Собака низко-низко, а Шульдман на стуле, вот как они могли!.. Но тут звонил Чайкин сказать гадость про свою бывшую сожительницу Зинаиду Протасову, и тогда собака опять шалила.

12. ПАНЧЕР
У Шульдмана была собака породы чинчер-пинчер. Она часто бывала беременна и рожала других собак. Которые, в свою очередь, в какой-то момент тоже рожали собак. Шульдман, как мог, старался привить новым собакам хорошие манеры – правильно формулировать пространство, делать чинчи-пинчи только с чинчер-пинчерами. Но иногда случался пинчер, тьфу, панчер! И тогда пиши пропало — в результате неправильного формулирования пространства какой-то из собак, рождался какой-нибудь шпоц.

13.ОТФП
Общая теория формулировки пространств (ОТФП) строится на двух леммах:

1. Всякое пространство может быть сформулированным.
2. Всякое сформулированное пространство подлежит уничтожению.

14.СВИДЕТЕЛЬ
Зинаида Протасова клялась-божилась, что не умеет формулировать пространств. Что ее, мол, не за ту приняли.
— Еще чего! Только этого мне не хватало! Завистники. Злые языки, – говорила красная Зинаида и крутила пальцем у виска.
Но однажды… Нет, боюсь быть неверно понятым… Я сам видел, как из ее сумочки выпало пособие по формулированию пространств! Хотите верьте, хотите нет… Кроме меня там был еще свидетель, но он никогда не заговорит, потому что шпоц.

15.ОКТАН
Иногда (до разрыва с Зинаидой) Чайкин работал в гараже. В гараже было много машин. Чайкин лежал под машинами и пачкался 95-м, 96-м, 97-м и еще каким-то октановым числом. Да, да, и еще маслом, машинным маслом. Зинаида Протасова приходила его навестить. Но машин было много, и Зинаида никогда не знала наверняка, под какой машиной искать Чайкина.
— Чайкин, ты под чем? – кричала Зинаида.
— Я под всем, — отвечал Чайкин.

16.СТУДЕНТ
Один раз Чайкин сформулировал пространство и пригласил в гости Зинаиду Протасову.
— Смотри, Зинаида, вот пространство, — сказал Чайкин. — Это я его сформулировал. Давай поперемещаемся.
С виду пространство казалось не очень сформулированным, местами требовало доработок.
— Студент, — процедила Зинаида сквозь зубы и хлопнула дверью.

17.ПЕРЕМЕНЫ
У Зинаиды Протасовой была подруга, имени которой никто не знал. У подруги всегда болела нога и она не хотела (или не могла) никуда идти, когда все этого хотели (переместиться во времени и в пространстве, например). Подруга пела заметно тише Зинаиды Протасовой. Подруга не могла отличить шпоца от кошки. Подруга не умела (или не хотела) делать чинчи-пинчи. В подруге весу было, наверное, сто кило.
Но вдруг подруга пошла и вылечила ногу. А заодно отремонтировала сточенные, уставшие жевать зубы. У подруги обнаружились способности к языкам. Она подключилась к Интернету и выкачала из всемирной паутины модные выкройки. Ее повысили по службе. Появились перспективные предложения. Подруга занялась бизнесом. Подруга была готова к переменам. Подруга пошла в расход.


ПРЯМОЙ

Как-то Чайкин отправился разыскивать Зинаиду Протасову. Дорога привела его в странное пространство. Все там было зыбко и неокончательно. Брошенные недостроенными дома, противоречивые дорожные знаки и, главное, это щемящее чувство в груди: Чайкину казалось, что его того гляди сформулируют. Поэтому он с величайшей осторожностью продвигался вперед, боясь случайно наступить в какой-то газон. На газонах в наглых, развязных позах лежали шпоцы, нежась на бесплатном солнышке.
Вдруг Чайкину преградил дорогу прямой, как палка, субъект.
В ту же секунду все померкло.
Солнце зашло за тучу, шпоцы оскалились и выпустили маленькие розовые коготки. Единственные луч, пробившийся сквозь черную ватную массу, высветил верхнюю половину туловища Чайкина и нижнюю половину лица Прямого: тонкие, как ножницы губы и гладко выбритые челюсти.
— Вы понимаете, где Вы находитесь? — без предисловий начал Прямой.
— Нет, — чистосердечно признался Чайкин.
— Вы помните, как сюда попали?
— Нет, не помню.
— С Вами кто-то был? Вы пришли сюда один?
— Нет… Нет, нет! Никого не было!
— Точно? — Прямой приподнял левую бровь.
— Точно.
— Документы, родители, неважно… Где?
— Не знаю.
Прямой сплюнул и вытер губы-ножницы носовым платком.
— Вы помните, как Вас зовут?
— Я…
— Если Вас в полночь поднимут с кровати и подведут двести двадцать вольт к голым пальцам, Вы вспомните тогда? Отвечайте, Вы вспомните?
— Как это двести двадцать вольт… — пытался перевести разговор в другое русло Чайкин, но Прямой крепко держал его за горло.
— Смотреть в глаза! Да! Двести двадцать вольт! Под ногти! Вам! Еще раз, Вы помните, как Вас зовут?
Чайкин глубоко вздохнул и посмотрел на концы своих ботинок.
— Я не помню, — молвил он после некоторого молчания, — Я знаю. Я знаю всех по именам. Я знаю, как называется то, что они хотят. Как называется ТО, ЧТО ОНИ ДЕЛАЮТ…
— Ну и как, как, интересно, это называется?
— Не скажу.
— Ну, а все-таки?
— Нет, не скажу.
— Как, как это называется? — взорвался профессиональным бешенством Прямой, — Что Вы имеете в виду?
— Ой, не надо, — сказал Чайкин, едва заметно улыбнувшись.
Чайкин присел, отчего у него хрустнули коленки, приподнял с газона близлежащего шпоца и погрузил пальцы в мягкую пушистую шкурку.
— Пройдемте, товарищ, — молвил Прямой. Он показал Чайкину маленький блокнотик, осторожно извлек шпоца из чайкинских рук, вернул на газон, мягко взял Чайкина под локоть и повел неведомой Чайкину тропой.
Солнце выглянуло из-за тучи, играя всеми своими протуберанцами.
Зеленоватый шпоц вновь растянулся на газоне в максимально допустимую для шпоца длину и подставил мохнатую, но не страшную, а, скорее, брезгливую мордочку под теплый лучик.


ПЛОХ

У Чайкина было много знакомых. Одного из них звали Плох. Многие его не любили. За что такого любить? Дрянь. Подонок. Плох, когда ему было выгодно, мог быть кем угодно, птицей ли, рыбой ли — мог; когда же никакой выгодой не пахло, Плох мог никем не быть. Плох был малосимпатичный человек. К тому же, он работал зубным врачом.
Плох, если расплачивался, то только фальшивыми папалилос, а они у него не переводились. Плох подсыпал людям соль в чай, кофе и какао. Плох вкрадывался в доверие и если кто по незнанию открывал ему свою душу, Плох гадил в нее и возвращал со словами «ПРОВЕРЕНО. МИН НЕТ».
Капризным мартовским утром Плох неспешно шел по Зеркальной улице. Глаза у него были светлые, а нутро темное. Плох собирался зайти в банк с тем, что бы положить на текущий счет папалилос, вырученные за вырванный зуб. Вдруг в одном из зеркал Плох увидел отражение Чайкина.
— Кажется, пошла жара, — пробормотал Плох.
Дантист положил руку в правый карман пиджака и нащупал кастет.
В голове Плоха зрели планы наживы — один, другой, третий. До Чайкина оставалось каких-нибудь пятьдесят метров — расстояние вполне достаточное для составления таких планов. Плох облизнул губы. Он был готов на все…
Чайкин был уныл. Перемещение во времени и в пространстве не стало для него замесом новой мечты или ключом к пониманию тайн высших миров. Скорее наоборот. После встречи с Прямым у Чайкина болел рот, дрожали внутренности, а карманы его были пусты, как Земля до начала Творения. Под ногтями была грязь. Ну что с такого взять?
Только поравнявшись с Чайкиным, Плох осознал тщету своих коварных планов. Он не смог скрыть разочарования и громко плюнул в одно из зеркал, туда, где секунду назад виднелось отражение Чайкина.
На Чайкина сие подействовало невероятным образом. Какое-то колесико зашевелилось в его бедной голове и Чайкин, вспомнив, где забыл документы, кошелек и мобильный телефон, торпедой бросился в лабиринт улиц Серпантином, на Стартовую площадку. Бог с ним, с Плохом. С этой площадки начинается любое перемещение во времени и пространстве. Для тех, кто умеет. Даже если ты Плох.



ФИКТУСЫ И ФЛОРЕНТИНКИ

Один раз, всего один раз, Чайкин принес домой букет свежих, райски пахнущих флорентинок. Букет был огромен. Чайкин обхватил флорентинки обеими руками.
Чайкин собрал цветы в клумбе, неподалеку от Стартовой площадки. Мимо проезжало белое такси. Пассажиром был жестокий дантист Плох. Так-то.
— Останови, — сухо бросил Плох таксисту, и тот безропотно подчинился. — Останови и жди встречного.
Чайкин бесстрашно подошел к автомобилю. Плох приоткрыл стекло и выдул струю дыма в область чайкинской шеи. Чайкин сразу понял, с кем имеет дело. Он крепче сжал флорентинки, отчего у них, бедных, хрустнули стебельки.
— Знаешь, Чайкин, отдай флорентинки мне, — испортил эфир Плох. У Плоха был непостоянный по громкости, с шумами голос. — Не светись перед Зинаидой. После этих флорентинок в горшках вырастают грибы. Биообразования. Отдай их мне, слышишь? Отдай, отдай, дай мне их, дай. А у меня есть просторная, светлая лаборатория. Специальные инструменты, эксклюзивные препараты. Я могу там делать все, что хочу… Я не оставляю следов.
Бедные флорентинки поникли, как октябрь.
— Ты не был в моей лаборатории? Может, ты хочешь денег? Мы договоримся?
Чайкин сказал:
— Нет. Нет. Нет, — и побрел своей дорогой.
Дома Чайкин улыбнулся флорентинкам и украсил ими спальню, ванную, отчасти гостиную и кухонный стол, отчего квартира наполнилась ароматами. Попав в тепло, флорентинки заметно оживились и вновь расцвели. Чайкин налил флорентинкам в вазы вино. Чайкин был так щедр, что позвонил Шульдману и пригласил прийти в гости, но без собаки, которой здесь просто нечего делать.
— Отпусти на улицу, пусть гуляет. На Стартовой кобелей нет, я проверял. Будь спокоен, — говорил Шульдману Чайкин.
— Чинчи-пинчи? — переспрашивал Шульдман.
— Они самые, родные.
Шульдман принес бутылку вина. Друзья разлили флорентинкам, себе и выпили. Чайкин включил беззаботную, легкомысленную музыку. Шульдман выхватил первые три флорентинки и умиленно их целовал. Цветы искрились светом. На стебле, на влажном срезе играли отблески электрической лампочки. Чайкин с Шульдманом закурили. Шульдман бросал флорентинки себе на брюки и пел им песни. Мысль о биообразованиях не давала Чайкину покоя. Он захмелел и тревожно ждал появления Зинаиды Протасовой…
Никто не услышал, как щелкнул ключ в замке. Вошла Зинаида, увешанная авоськами, кольцами колбасы и гроздьями бананов. В руках Зинаида держала фиктус в горшке. Фиктус был высок, многолетен и колюч. У фиктуса был единственный цветок. Огромный, красный с оранжевыми усиками.
— Вон, — сказала Зинаида присутствующим. — Все вон.
И все тихо вышли вон.



ОДИН ДОМА

В принципе, Чайкин был не против Зинаидиных перемещений во времени и в пространстве. Но огорчался, когда Зинаида и Шульдман осуществляли свои нуль-транспортировки туды-сюды, а его с собой не брали. Он ходил по квартире туды-сюды и выполнял маленькие бытовые работы. Зайдет на кухню — лампочку поменяет, в комнату — пыль протрет, карточку какую найдет — вспомнит о былом, а зазвонит телефон — Чайкин вежливо ответит:
— Зинаиды нет дома. Когда будет — не знаю. Где она может быть? Ой, прошу Вас, не беспокойтесь, с ней все в порядке, Вы уж мне поверьте… Что? Счет за электричество?.. Гм…Зинаиды нет дома. Когда будет — не знаю. Где она может быть? Ой, прошу Вас, не беспокойтесь, с ней все в порядке, Вы уж мне поверьте… Ало… Да… Гм… Отключите воду? Гм… У всех? Только у нас? Гм…Гм… За что? Ммм… Зинаиды нет дома. Когда будет — не знаю. Где она может быть? Ой, прошу Вас, не беспокойтесь, с ней все в порядке, Вы уж мне поверьте… Что? Кабельное телевидение… Гм… Что? Спутниковое телевидение… Гм… Что? Быстрый Интернет? Гм… Быстрый или очень быстрый? Быстрый-быстрый? Гм-гм… Что-что? Самый быстрый? Гм… Гм… Гм… Нет, не надо, видите ли, Зинаиды нет дома. Когда будет — не знаю. Где она может быть? Ой, прошу Вас, не беспокойтесь, с ней все в порядке, Вы уж мне поверьте…
Когда Зинаиды не было дома, в горшках росли грибы.



ЗВЕЗДОПАД

Если Вам случалось бродить по лабиринту улиц Серпантином, Вы, наверное, натыкались на Стартовую площадку. Что и говорить, место известное. Отсюда почти всегда начинаются перемещения во времени и пространстве. Стартовая площадка густо засажена благоухающими флорентинками. В обычное время здесь выгуливают собак.
Но мало, кто знает главный секрет Стартовой площадки. Ночью здесь случается звездопад.
Один раз Шульдман захотел уехать в командировку. Он нанес визит Чайкину и Зинаиде Протасовой и сообщил о задуманном.
— Скатертью дорога, — сказали ему сонные хозяева. — Нам все равно.
И все, и Шульдман ушел, а собака осталась у Чайкина с Зинаидой. На прощанье Шульдман оставил Чайкину немного папалилос, немного собачьих сухариков и дал поносить вельветовый пиджак — бывшую собственность Чайкина, подаренную им Шульдману в знак дружеского расположения.
Чайкин надел пиджак и вышел погулять с собакой. Была ночь. Чайкин с наслаждением втянул ноздрями студеный воздух и отстегнул собаку от цепи. Мохнатая тварь повертела хвостом и весело залаяла. Чайкин намотал цепь вокруг ладони. Желтый электрический свет заполнял тихую улицу. Черная мантия сверху была усыпана дразнящими звездами. Чайкин улыбнулся небу и продолжил идти в направлении Стартовой площадки. Высоко подпрыгивая, собака скакала впереди.
На Стартовой царило ожидание. Пятерка неблагополучных собаководов доверчиво раскрыла ладони и нетерпеливо пялилась в пугающую мглу. Рядом с ними, на земле лежали большие сумки. Собаки вылизывали друг другу зады и норовили сделать чинчи-пинчи. Чайкин кивнул собаководам. Они не ответили.
— Звездюлей захотелось, — подумал Чайкин.
Вдруг первая звездюлина упала с неба.
— Ого! — радостно закричали собаководы.
Чайкин тоже закричал «Ого!». Собаководы с ненавистью посмотрели на конкурента. Они вынули из сумок кастрюли и, наполнив емкости водой из противопожарного крана, продолжили дожидаться даров космоса.
Две звездюли, серебряной нитью рассекая небо, приземлились в песок возле детских качелей. Собаки бросили свои чинчи-пинчи и внимательно вслушивались в леденящую пустоту сверху.
— Звездюлей! — не выдержал и взвизгнул маленький нервный собаковод.
— Звездюлей хочу! — крикнул Чайкин, и звездопад стал не мечтой, но явью.
Угодившие в песочницу, а потому вымазанные собачьим калом звезды оставляли собаководов безучастными. Люди жаждали прямых попаданий, живых звездюлей. Собаководы беспорядочно бегали по Стартовой площадке и сбивали друг друга с ног. Вода выплескивалась из кастрюль. Собаки совершенно спокойно, как само собой разумеющееся, делали чинчи-пинчи. Чайкин снял вельветовый пиджак и тоже бегал по Стартовой, крича:
— Звездюлей мне! Звездюлей!
Звезды с шипением врывались в воду и глухо ударялись об алюминиевое дно. Охлажденные, готовые к употреблению побрякушки извлекались собаководами из кастрюль и отправлялись в карманы. Мокрая одежда липла к мечущимся телам. Звездюлина прожгла Чайкину пиджак. Чайкин вывалил светило на траву и, опустившись на колени, сдувал космический жар с комочка инородного вещества. Но разве от космоса есть защита?
Еще одна небесная гостья, на этот раз маленький красный карлик, звезданула Чайкина по голове.
— Ой! — вскричал неподготовленный муж.
Далее случился ощутимый удар меж лопаток. Чайкин выпрямился и принял правильную осанку.
Почему-то звезды перестали падать собаководам в кастрюли, больше мимо. Взбесившиеся земляне побросали посудины и молотили цепями по светящимся точкам в траве. Собаки зашлись в лае. Чайкин, так безвинно угодивший под звездопад, ничком лежал на земле, и его битое тело вздрагивало в такт межгалактическим вибрациям.
— Еще!
— Так, так его!
— Звездюлей ему!
— Давай!
— Еще одну звездюлину!
— Звездял!
— А теперь — ХОРОШИХ ЗВЕЗДЮЛЕЙ!
Кто-то должен был остановить этот катаклизм.
К счастью, помощь пришла не откуда-то. Неожиданно на Стартовой появился Прямой – по-земному строгое существо, обитающее обычно в удаленных от нас во временных и пространственных координатах местах. Собаководы бросились врассыпную. Собаки за ними.
Страж порядка помог Чайкину подняться.
— Будете заявление писать? — с участием спросил Прямой. — Здесь недалеко.
— Заявление? — искренне удивился Чайкин. — На космос? Вы что, хотите, чтобы мой случай привел к войне миров?
— Ваш случай далеко не единичный… — начал было Прямой.
— Да нет, — Чайкин надел пиджак. — Просто сегодня ночь такая. Звездная.
Прямой с уважением посмотрел на Чайкина и помог ему пристегнуть собаку к цепи. Слеза восхищения незаметно спрыгнула с века Прямого. Он задумчиво глядел на удаляющиеся силуэты мужчины и собаки и ничего не сказал, когда парочка, проходя по газону, раздавила десятка два молодых флорентинок.
— Пиджак у него хороший, — молвил Прямой и в ту же секунду переместился во времени и пространстве.



БОЛЕН (блюз)

Чайкин иногда работал, а иногда оставался дома и не ходил ни на какую работу. Если, к примеру, у Чайкина сильно чесался кадык или — другой пример — к Чайкину в окно влетал дразнящий запах сочных молодых флорентинок, тогда страдала работа. А если у него был режим, твердая зарплата, твердый стул — тогда страдал Чайкин.
Когда Чайкин оставался дома, у него отрастали усы. Обычно в такие дни к нему приходил знакомый почтампус и приносил счет за электричество. Почтампус на глазах у Чайкина разрывал казенную бумагу на маленькие-маленькие кусочки и бросал в урну.
— Ты ничего не видел, — предупреждал почтампус.
— Я ничего не видел, — соглашался Чайкин.
Почтампус приходил утром. У почтампуса была сумка через плечо и грязные, как улица, ботинки. Своим видом он распугивал всех флорентинок, если те попадались ему на пути.
— Чайкин, тебе плохо? — спрашивал почтампус и вытаскивал из сумы лимоны и специальные стекляшки.
— Нет, почтампус, мне хорошо.
Товарищи по работе смутно догадывались, что на Чайкина, непонятно почему, вдруг посреди недели снизошла благодать, после которой он будет жаловаться на кадык.
— Чайкин, ты на работу звонил? — беспокоился почтампус и переставлял вазу с флорентинками с журнального столика на холодильник.
— Я отправил им сообщение через Интернет.
— Чайкин, что ты, дорогой, ведь у тебя нет Интернета! — пугался почтампус, замирая со стекляшкой в руке. В стекляшках был витамин С.
— Тогда я отправил им гонца, — поправлялся Чайкин, — он умчался на красивом белом велосипеде.
Почтампус> качал головой и осторожно нарезал лимон.
Товарищи по работе звонили Чайкину домой. Для переговоров они выбирали коллегу с самым вежливым голосом.
— Чайкин, добрый день. Чайкин, ты идиот. Чайкин, выздоравливай. Чайкин, тебя уволят, — говорил коллега.
— Я умираю, — бормотал Чайкин.
— Чайкин, а пойдем на Стартовую, флорентинок наберем? — предлагал почтампус.
— Можно, — отвечал Чайкин и морщился от избытка лимонной кислоты во рту.
В какой-то момент у Чайкина подскакивала температура головы и он, обессиленный космическими лучами, валился на подушки. <Почтампус видел, что тому не до флорентинок и со вздохом собирал свои вещи. Гость тихо выходил из квартиры, плотно прикрыв за собой дверь.
Холодильник был пуст, а оттого не работал. Зинаида Протасова витала в своих временах-пространствах. Почтампус, пачкая ботинки, ходил по стройкам и мусорным кучам. Чайкин лежал на подушках. Синей лампочкой и нервным щебетанием вдруг оживлялся телефон. Чайкин засекал номер, отфильтровывал беспокойных абонентов и смотрел в небо. В небе летали птицы. Потом Чайкин переводил взгляд на аквариум. В аквариуме плавали рыбы.
Где-то к шести вечера звонки коллег прекращались.
Чайкину все было по барабану — он умирал.
Но когда кончались все детские крики за окном, а вместе с ними полностью уходила благодать, Чайкин включал телевизор и смотрел репортаж про звездопад. Дома было уютно, как никогда. Звездопад случался где-нибудь за границей и мощностью и числом жертв заметно превосходил все предшествующие катаклизмы. О силе межгалактических выкрутасов говорит то, что Шульдман и почтампус, не сговариваясь, вдруг наносили Чайкину вечерний визит. Шульдман был без собаки, в вельветовом пиджаке, а почтампус — с ободранными краями, сильно под впечатлением.
— Да что же это такое делается, а? — кудахтал, будто ему больше всех надо, почтампус и пачкал ковер, — Лазером их мочить, что ли?
— Это катастрофа планетарного масштаба! — высоко-высоко выпрыгивал указательный палец Шульдмана и грозно раскачивался под потолком, — Еще парочка таких звездопадов — и все. Война миров.
— Далась тебе эта война миров! — срывался на Шульдмана Чайкин, — Что ты в этой войне смыслишь? Надел пиджак — и туда же. Война миров, война миров…
— Если начнется война миров — сразу подорожает собачий корм. Проверено, — сердито отвечал Шульдман.
Чайкин с почтампусом с уважением глядели на товарища. Шульдман, если говорит, то обычно знает, что говорит. И пиджак у него хороший. Ни у кого такого нет.



ШАТКОСТЬ МНЕНИЙ

Говорить о шпоцах — все равно, что говорить о собаках. Однако, если внимательно присмотреться к тем и другим, тотчас всплывут вопиющие различия.
Первым делом, конечно, чинчи-пинчи.
Шпоцу сколько не запрещай, он всегда и всюду найдет удачное время и место. Тут шпоцется такого мнения, о чем, не стесняясь, говорит вслух. Но иногда она говорит обратное. Говорит, что длина суть первооснова всех вещей. Это говорит о шаткости мнений Зинаиды.
Еще шпоц меняет цвет. Если шпоца найти на газоне, он зеленый, а в море, если — тогда синий. Летать шпоц не умеет. Говорить тоже. Он только удлиняется в три-четыре-пять раз и делает свои чинчи-пинчи.



КУКУСЬ И КУКУЧ

Чайкин осторожно продвигался по лабиринту улиц Серпантином и вдруг остановился, как вкопанный. Перед ним стояла довольная кукусь. Кукусь тоже увидела Чайкина и всплеснула руками:
— Ой! Кукуч! Вылитый кукуч! Ну точно, как мой кукуч! — закричала Чайкину кукусь.
Чайкин немного смутился, но решил продолжить разговор, потому что кукусь была живая и говорила на понятном ему языке. Кукусь не могла нарадоваться встрече с Чайкиным:
— Ох, ты мой кукуч, Как я рада видеть тебя, кукуч.
И Чайкин вновь почувствовал неловкость, потому что знал, что не Кукуч.
Чайкин решил обмануть бедную кукусь. Он сделал строгое, как у Прямого, лицо и сказал хорошенькой кукусь:
— Пошли, дорогая моя кукусь. Вечно ты опаздываешь.
— Ой, кукуч! Ну, впрямь, как мой кукуч! Но ты — не мой кукуч.
Чайкин ослабил хватку.
— Как не твой кукуч?
— Не мой.
— А чей?
— Не знаю. Ты, небось, где-то припас себе красивенькую кукусь, — кукусь опустила глаза, — а, может, двух кукусей сразу. Ты любишь двух кукусей сразу?
Чайкин почесал кадык.
— А что, твой кукуч похож на меня?
Кукусь снова заулыбалась.
— Да, да! Ты — вылитый мой кукуч!
— А так твой кукуч умеет делать? — спросил Чайкин и быстро-быстро зачесал кадык.
— Да! Умеет! — кричала сияющая кукусь.
— А так? — Чайкин вдруг вынул из-за ушка кукуси яркую, пахнущую типографской краской папалилос.
— Ух, ты, до чего похож!
— Это еще далеко не все, кукусь, смотри!
Чайкин ухватился за самую высокую ветку на дереве и тряхнул, что было сил. С дерева посыпались апельсины, бананы и один зазевавшийся шпоц.
— А так? — и Чайкин, орликом метнувшись на Стартовую площадку, предстал перед кукусь с букетом дерзко пахнущих <флорентинок.
Счастливая кукусь хлопала в ладоши.
— Это мой любимый номер, кукуч! Еще, кукуч! Давай еще! Пока не начались проверки!
К Чайкину вдруг вернулась утраченная серьезность.
— Какие проверки?
Кукусь засуетилась, стала собирать свои сумки.
— Да так, всякие проверки, — с неохотой сказала она.
— Кукусь, постой, не уходи, какие проверки, кукусь? Пусть, пусть я не кукуч, но давай я тебя провожу. Там на Стартовой — звездопад.
— Нет, кукуч. Извини. У каждого свои проверки.
— Но тогда давай хоть познакомимся, кукусь! Ты хочешь знать мое настоящее имя?
— Твоя фамилия Чайкин, и ты в пролете, — сказал Чайкину неслышно подкравшийся стокилограммовый Настоящий Кукуч и, взяв открытую всему новому кукусю за талию, скрылся с ней в глубине улиц Серпантином.
Ленивый, салатовый шпоц вернулся на высокую-превысокую ветку, а Чайкин побрел домой с твердым намерением поменять рыбкам воду в аквариуме.



УНИВЕРСИТЕТ

Как-то, накануне разрыва с Чайкиным, Зинаида Протасова бросила учебу в Университете. Чайкин бросил в Зинаиду красивый нож, но не попал. Чайкин попал на бабки. Зинаида собрала вещи и переехала жить к подруге. Зинаида накатала на Чайкина заяву в ментовку. В ментовке что-то произошло. Ранним утром к Чайкину зашел дежурный почтампус и принес квитанцию из ментовки. Надо было платить.
Первая мысль — чинчи-пинчи. В глазах Чайкина был пожар. Чайкин остановил такси.
— К Протасовой. Живо! Время — деньги, — бросил Чайкин таксисту.
— Тебе по счетчику или договоримся? — заинтересовался пожаром таксист.
— Двадцать.
— Тридцать.
— Двадцать пять, — и автомобиль взревел громче других автомобилей.
Чайкин спешил к Зинаиде с тем, чтобы разорвать, растерзать ее в самые красные чинчи-пинчи. Зинаида каким-то образом догадалась об этом, а потому не выходила из дома, ждала Чайкина.
Зинаида взяла в руки телефон.
— Фафа, я бросила университет!
— У-и-и-И-И-У-у! — взвизгнула подруга, — а-а-у-и-И-у! Фа! Фа! Фа-фа-фа! Фактаб!
Протасова продолжала звонить.
— Рара, я бросила университет! Да! Я сделала это!
— Уоу! Уоу! Уоу! Я горжусь тобой!
— Лала, я бросила университет! Шаша, я бросила университет! Гага, я бросила университет! Папа, я бросила университет… ой… то есть…
Положив трубку, Зинаида попыталась забыть последний неудачный телефонный разговор. Зинаида испекла вкусный пирог, заварила чай и накрыла на стол. Зинаида пригласила друзей и подруг. Гости пришли и говорили Зинаиде приятные слова.
— Ну, Зинаида, ты даешь!
— Зинаида — она такая, она может!
— Никто не может сказать, что я не могу! — кричала довольная Зинаида.
— Нам что, все по-плечу? Ни за что!
— До каких пор?
— Покажи им, Зинаида!
— Покажу, покажу, теперь у меня будет много времени! — не могла нарадоваться собой Зинаида.
Гости пели Зинаиде ее любимые песни, не давая Зинаиде раскрыть рот. Чайкин тоже пел песни, наверное, даже слишком громко. Вызванный соседями Прямой просил всех петь потише. Было как-то невозможно хорошо, ох.
Гости разошлись, пришло время чинчи-пинчи. Чайкин был в ударе. Зинаида Протасова была в ауте. За окнами орали безумные шпоцы, отчего их шкурка из зеленоватой становилась нежно розовой. Вновь вызванный соседями Прямой просил максимально уменьшить амплитуду чинчи-пинчи. Зинаида уснула, не чуя притяжения Земли. Только теплый, вибрирующий Космос.
Ночью с Чайкиным что-то произошло. Рано утром Зинаида Протасова была разбужена Новым Чайкиным. Он влил в нее обжигающий соленый кофе и быстренько всунул в некрасивую, колючую одежду. Затем этот новый Чайкин пинками выгнал дрожащую от холода Зинаиду на заплеванную, в собачьем кале улицу.
— Пока, Зинаида. В сумочке — бутерброд. За углом — автобус. На бирже — работа. Если что — звони. Я поступаю в Университет.



ШИТЬ

Однажды, потеряв работу, а вместе с ней надежду вернуть Зинаиду, Чайкин нашел покой в тонких пальчиках молоденькой хорошенькой кукуси, чье искусство вышивать проникло Чайкину под самые ногти. Кукусю звали Виа Виа, она любила все .
От кукуси пахло абрикосами, миндалем, гранатами, машинным маслом и шестеренками, потому что швейная машинка часто ломалась и Виа Виа часами могла чинить, смазывать и вновь запускать этот непокорный, но приносящий столько радостей механизм. Чайкин очень любил наблюдать, как его подруга, вооружившись отвертками, гаечными ключами и салфетками, доверчиво став на коленки, жадно глядела на хитрый агрегат, и, загоревшись, бросалась в бой. Ее короткие шортики вызывающе желтели под коричневой деревянной панелью, шортики повторяли движение рук, крутивших колесо. Чайкин как мог, помогал своей кукусе в ремонте машины. Он тоже опускался на колени и тоже пытался нащупать поломку. Больше всего они радовались, когда их руки вдруг встречались на непокорной, расшалившейся детали, тогда неисправность устранялась мгновенно.
Иногда неопытный Чайкин опирался руками на широкую педаль, отчего та прогибалась вовнутрь, и Чайкин ударялся головой о твердую стенку машины. Легкая, как мультик, Виа Виа хохотала до упаду, держалась за животик и опрокидывалась на спинку. Хищный Чайкин бросался на бедную кукусь и терзал ее до тех пор, пока та не умоляла его не притрагиваться к аппарату, хотя бы ближайшие полчаса, хотя бы только мизинцем. После этих швейных машинок руки Чайкина были исколоты, ногти изломаны, губы обкусаны и даже на спине появлялись невидимые постороннему глазу ссадины.
После ремонта приходило время собственно шитья. Виа Виа строчила, не покладая рук, Чайкин подавал ей нитки и примерял свежие, с иголочки вещи.
— Вот здесь что-то не то, — жаловался Чайкин на чрезмерную зауженность брюк .
Их синхронные движения придавали шитью музыкальность. Никакие помехи – ни телефонные звонки, ни стук в дверь, ни воздушная тревога не могли заставить их прекратить шить. Единственный случай отпугнул мнительную кукусю от ее любимого шитья. Это произошло, когда в спальне разбилось окно и Чайкин, вдобавок к полученным увечьям, ранил руки в кровь, собирая стекла на полу. Он объяснил кукусе случившееся морским ветром, так неуместно загулявшем вокруг их уютного, полного секретных радостей дома. Виа Виа, похоже, поверила Чайкину и спряталась под одеяло, что дало ему возможность незаметно подобрать и унести камень – истинную причину крушения стекол и, вооружившись терпением, ждать следующего визита Зинаиды.



ЧИНЧЕР-ПИНЧЕР, ШПОЦЫ, РЫБКИ, ЧАЙКИН И ЗИНАИДА ПРОТАСОВА

Была тихая ночь. В комнате было темно. Звезды посылали на Землю космические поцелуи, звезды были видны через окно.
Кровать скрипнула вдруг.
Это Зинаида Протасова откинула одеяло, свесила ноги, встала и проделала четыре шага в направлении холодильника.
Чайкин незаметно открыл глаза. Чинчер-пинчер приподнял ухо. Шпоцы моргнули. Рыбки в аквариуме прильнули к стеклам.
Зинаида Протасова открыла холодильник.
Чайкин осторожно приподнял голову над подушкой. Чинчер-пинчер внятно тявкнул и вильнул хвостом. Шпоцы вытянули свои мордочки в сторону холодильника. Свет Луны серебрил их шевелящиеся усы. Рыбки подпрыгивали над водой.
Темный силуэт Зинаиды Протасовой скрывал от всех содержимое холодильника. Контур ее фигуры резко контрастировал с вялым электрическим светом холодильной лампочки. Она стояла ко всем спиной, и то, что происходило между ней и холодильником оставалось тайной, однако по движениям челюстей и затылка было ясно, что все это неспроста.
Никто не проронил ни слова.
У Чайкина участилось дыхание. Чинчер-пинчер бил хвостом по коврику и поскуливал где-то в промежутке между Си четвертой и До пятой октавы. Шпоцы страстно меняли цвет – с голубоватого на розовый и обратно, а самый стремительный из них накрыл мохнатой лапой выпавшую из аквариума рыбку.
Раздался резкий, дребезжащий звук.
Это Зинаида Протасова захлопнула дверцу холодильника.
Чайкин неслышно упал на подушки и незаметно закрыл глаза.
Зинаида Протасова вернулась в кровать.
Чинчер-пинчер опустился на коврик и уронил морду на сложенные крест-накрест лапы. Рыбки залегли на дно. Шпоцы издавали негромкий тарахтящий утробный звук.
Через две минуты снова стало тихо.
Созвездия переместились относительно окна на отмеренное им число градусов.



ТОПОЛИНЫЙ ПУХ
Чайкин жил в самом сердце лабиринта УС, на пятом этаже пятиэтажного дома, а на первом этаже располагалась пулеметная лавка. Поэтому снизу часто раздавался шум. Подходя к дому, Чайкин часто наблюдал гильзы, разбросанные в траве. К дому вела аллея, по краям которой росли цветы. А убегая от дома, аллея вливалась в автомагистраль. Куда-то вдаль летели в небе стаи птиц, ведомые птичьим вожаком. Снизу в птиц летели камни. Камни, достигнув высшей точки своей траектории, падали вниз, влекомые силами притяжения планет. Дети выглядывали из окон домов и внимательно следили за траекторией камней. Когда камни, влекомые силами притяжения планет, летели вниз, дети засовывали головы обратно в комнаты благоустроенных квартир многоквартирных домов. Стоял июнь. В комнаты благоустроенных квартир многоквартирных домов забивался тополиный пух. Тополиный пух также забивался в пулеметные гильзы, разбросанные на траве, растущей вдоль аллеи, ведущей к дому Чайкина. Вечерами Чайкин выходил из дома и поджигал спичками тополинный пух.
У Чайкина не сложились отношения с соседом. Соседа звали Рувен. Как-то Чайкин сидел на балконе и ел клубнику. Вдруг он подумал: «А не выйти ли мне сейчас на улицу и не поджечь ли мне тополиный пух?» Чайкин вышел на улицу, но его тут же остановил милиционер и сказал: «Долго же я за тобой охотился!» И сверху, где-то за черной занавеской, вспыхнули соседовы глаза. Милиционер позвонил куда-то по телефону и сказал:
«Я его поймал».
Из трубки ему на это ответили:
«Ты уже восьмого поймал».
Милиционер:
«Это точно он. На этот раз – точно он. Долго же я за ним охотился!»
Трубка:
«Немедленно прекрати их ловить!»
Милиционер сказал Чайкину:
«Как твоя фамилия?»
И начал проверять документы. Чайкин сказал:
«Моя фамилия Чайкин. А какая Ваша фамилия?»
— «Моя фамилия Дольдоль. Евгений Дольдоль»
Чайкин сказал:
«Очень приятно».
Евгений Дольдоль:
«Мне тоже очень, очень приятно».
Чайкин:
«Вокруг моего дома часто разбросаны гильзы. Снизу – пулеметная лавка. Зачем вы так?»
Евгиний Дольдоль:
«Это не настоящая лавка. Оттуда велась охота».
Чайкин:
«Охота на кого?»
Евгиний Дольдоль:
«На тебя».
Чайкин:
«Как я выгляжу?»
Евгиний Дольдоль:
«Ты – средней величины бубуч».
Чайкин:
«Ты меня поймал».
Евгиний Дольдоль:
«Это не ты. Прощай».
Милиционер ушел. Чайкин нагнулся и поджег тополиный пух. Милиционер Евгений скрылся в черноте Улиц Серпантином, подпрыгивая над чистым пламенем.
В Чайкина, однако ж, вселился бес. Чайкин подошел к ларьку и быстренько выпил бутылочку водочки. Чайкин зашел в лавку и купил пулемет. Чайкин ушел в лес, вырыл землянку, и охранял пулеметом вход в землянку. К Чайкину, однако ж, никто не ходил. Таким образом, лето и большую часть осени Чайкин, стало быть, провел в лесу. С наступлением же холодов Чайкин вернулся в город.


ЧИНЧИ-ПИНЧИ – КОММЕНТАРИИ

Бубуч (а также бубусь, кукусь, кукуч) – обитатели лабиринта улиц Серпантином.
Кушают бананы, орехи, финики. Умеют издавать различные звуки, высоко прыгать, бросаться нетяжелыми предметами.
Основное занятие – чинчи-пинчи (см чинчи-пинчи). Отдельно взятый бубуч или одна кукусь не может делать чинчи-пинчи. Поэтому они легко объединяться в пары. Например, бубуч+бубусь, или кукуч+кукусь. Возможно, также бубуч+кукусь, или бубусь+кукуч. Реже встречаются (4% от населения) кукуч+кукуч, бубуч+бубуч, кукусь+кукусь или бубусь+бубусь.

Бубусь – см. бубуч

Звездюлина, звездюля – гнев неба. Звездюли частенько сыплются с неба на ночных гуляк, особенно на завсегдатаев Стартовой площадки. Звездюля представляет собой направленный сгусток космических энергий (вектор), самым непосредственным и грубым образом воздействующий на земные материальные объекты. Пробивая озоновый слой, звездюли нагреваются до небывало высоких температур и могут причинить увечья. К счастью, звездюли можно гасить (см. «Звездопад»).
Иногда звездюлю можно схлопотать и просто так, среди бела дня. Но чтобы получить много хороших, отборных звездюлей нужно совершить что-то особенное.

Кукуч – см. бубуч.

Кукусь – см. бубуч.

Лабиринтус (Лабиринт УС) – Лабиринт Улиц Серпантином

Мыслеформа – мощное оружие в руках физически слабого, но непрестанно закаляющего боевой дух бубуча (бубуси) или кукуча (кукуси). Мыслеформа есть мысль, облаченная в материальную оболочку, лишенная свободы выбора начиная с момента материализации, и потому вступившая жесткую систему причинно-следственных связей. Метко брошенный бубучем камень – хороший пример удачно реализуемой мыслеформы.
Мыслеформа может родиться не только от камня, от случайно брошенного слова. В этом бубучи и кукуси сильны – бросаться словами, разглядывать возникающие мыслеформы и приносить извинения.

Папалилос – всеобщий эквивалент. Строго говоря, к чинчи-пинчи папалилос не имеют никакого отношения. Папалилос бывают самые разные. Бумажные, с картинками. Медные, круглые, с насечками по всему ободку. Бывают шершавые на ощупь и звонкие на слух папалилос. Еще бывают самые главные папалилос – они всегда зеленые.
Единственным, имеющим практическое значение свойством папалилос является их количество. Различают много папалилос и мало папалилос. Обычно у кукучей и бубусей всегда есть в запасе немножко веселых папалилос. Однако, случаются и трудные времена, когда заканчиваются все папалилос. Это называется – нет папалилос. Голяк. Бывают хорошие, но маленькие папалилос. Вместе с тем, встречаются также большие, но грязненькие, вонючие папалилос. Настоящий ценитель папалилос начисто лишен обоняния.

Почтампус – беспрерывно слоняющаяся по лабиринту улиц Серпантином фигура с хмурой рожей и сумкой через плечо. Грязные ботинки – визитная карточка почтампуса. Почтампус неразборчив в выборе пути. Почтампус бороздит дома, учреждения, стадионы, выставки, стройки, мусорные кучи и злачные места. Почтампус разносит пакеты, конверты, новости и дурно пахнущие, несмешные анекдоты. Почтампус – несветский кукуч.
Как и все, любит делать чинчи-пинчи.
Основная его функция – будить людей по утрам своими внезапными визитами и предъявлять сонным хозяевам какую-то казенную бумагу, например, ордер на опись имущества. Поэтому почтампуса редко пускают дальше порога. Хотя, может быть, его не пускают из-за грязной обуви. Но не открыть почтампусу нельзя. Он при исполнении.

Прямой – обитатель лабиринта УС, самый серьезный кукуч. Специально и секретно обучен. Появляется и исчезает внезапно, по мере необходимости, всегда не вовремя, посредством нуль-транспортировки.
Прямой принадлежит не себе, а специальным отделам специальных ведомств. У него почти нет личной жизни. С другой стороны, он, как и все, любит делать чинчи-пинчи. Неделание чинчи-пинчи сублимирует в Прямом небывалые энергии, направляемые на поддержание существующего порядка вещей.
С Прямым лучше не спорить. Всякое слово, неосторожно сказанное кукучем против Прямого может быть впоследствии использовано против кукуча. Разговаривая с Прямым, лучше оставаться спокойным, не кричать, не трогать его руками и иметь при себе документы.

Стартовая площадка (СП) – отсюда начинается любое перемещение во времени и в пространстве. Географически СП расположена не в самом Лабиринте УС, а возле одного из входов в лабиринт. На СП есть скамейки, песочницы, качели и клумбы с розовыми флорентинками.
По вечерам всякие кукусеньки и бубучики выгуливают на СП собак, иногда позволяют им делать чинчи-пинчи, знакомятся. Кукусеньки неодобрительно косятся на откровенных, взбалмошных флорентинок, отвлекающих бубучиков от общения с кукусеньками.
А еще СП расположена точно под Черной дырой, из которой случается звездопад. Наибольшее количество падающих звездюлей приходится на СП. Поэтому ожеги и ушибы – не редкость в жизни настоящих путешественников во времени и в пространстве.

Туды-сюды – ни то, ни се. Одновременное действие в противоположных направлениях, бездействие. Суета. Маета. Ломота. Колбаса, в общем.

Улицы Серпантином – название Тель-Авивского микрорайона

Фактаб – площадная брань. Обычно берется на вооружение опустившимися, увядшими, растоптанными флорентинками, вырванными из родной клумбы. Оказавшись в лабиринте УС, флорентинки быстро теряют былую свежесть. Они начинают сквернословить, курить, дежурить возле пивных ларьков. Нет печальнее зрелища, чем пьяная, фальшиво горланящая «Вальс цветов» Чайковского флорентинка. Фактаб. Тут уж ничего не поделаешь. Подождем до весны. Будем читать умные книжки, будем вести задушевные разговоры с друзьями, будем сидеть у камина и ждать весны. А потом прогуляемся к клумбе и посмотрим – что новенького?

Фиктус – ночное комнатное растение с хорошо развитой корневой системой и крепким стволом. Особо почитаем кукусями, бубусями, лично Зинаидой Протасовой. Фиктус лишен возможности передвигаться самостоятельно, но часто меняет квартиры. Наигравшись с Ф. вволю, умиротворенные обитательницы лабиринтуса легко передают его из рук в руки. Ф. дорого стоит, поэтому ни у одной хозяйки рука не подымается выбросить Ф. на помойку. Весь день фиктус стоит где-нибудь в углу, возле телевизора. Вечером кукуси вытирают с фиктуса пыль, отчего цветок его распускается – большой, оранжевый, с усиками.

Флорентинки – милые создания, выведенные для пользы дела. Дело известно какое: нахватать побольше флорентинок и тащить их к себе домой. Обычно флорентинки не против. Они растут в клумбах и, едва завидев прохожего, принимаются чертовски благоухать. Никто не может устоять перед запахом молодых, сочных, выведенных для пользы дела, розовых флорентинок. У-у-х-Х! К сожалению, есть и оборотная сторона их жизнедеятельности. Флорентинки роковым образом влияют на комнатные цветы, растущие в горшках. После пусть даже кратковременного пребывания флорентинок в квартире, почти наверняка в горшках вырастают грибы, да, грибы… Но Боже, как они пахнут!
Как упоминалось, флорентинки выведены для пользы дела. Когда же дело сделано, флорентинок уничтожают для пользы следующего дела.

Чинчи-пинчи – любимое всеми обитателями лабиринта УС занятие. Все делают чинчи-пинчи. И люди в домах, и звери на просторе, и птицы в небе, и рыбы в море, и собаки, и шпоцы, и кукуси, и бубучи.
Для грамотно проведенного чинчи-пинчи нужны минимум двое.
Всякое живое существо вольно делать или не делать чинчи-пинчи.
Если здоровому существу запретить делать чинчи-пинчи, либо не давать, не позволять делать чинчи-пинчи, существо может начать делать странные вещи, лишь отдаленно напоминающие чинчи-пинчи – суррогаты чинчи-пинчи. За некоторые из этих суррогатов можно угодить в тюрьму.
Неделание чинчи-пинчи приводит к бурному росту волос на теле и раздваиванию стоп с последующим ороговением.
Нерегулярное исполнение чинчи-пинчи ведет к нервным расстройствам.
В случае удачно проведенных чинчи-пинчи происходит самовозгорание материи.

Шпоц – представитель фауны лабиринтУСа. Славится способностью к воспроизводству. Более подробно – см. «Шаткость мнений».

Шульдман – один из постоянных обитателей улиц Серпантином. Неравнодушен к чинчи-пинчи. Носит желтый вельветовый пиджак, подаренный ему Чайкиным. Шульдман попал в комментарии отдельным пунктом из-за мелковолнистой красной линии, возникающей под словом «Шульдман», набитым в русской версии программы “Microsoft Word”. Что ж, фамилия нерусская. Больше похожа на еврейскую. Прекрасная возможность обвинить компанию “Microsoft”, а с ней и мировую общественность в антисемитизме. Великолепный случай занять у американских друзей дополнительные папалилос. Пачки новеньких, хрустящих, пахнущих типографской краской зеленых папалилос. Шульдман был бы рад. Его собака – тоже. Собака делает все, как ей велит Шульдман. Она находится в плену личного обаяния Шульдмана, и заранее одобряет все его действия. Дома у Шульдмана царит культ личности Шульдмана. Ничего нельзя говорить против Шульдмана. Нельзя смеяться над Шульдманом… Все. Хватит о Шульдмане.

Лилия Чак: КРЕСТЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:42

Гуляя по мусульманскому кварталу Старого города Иерусалима, я обратила внимание на кресты, которые проявились на дверях старых арабских домов.
Зная, что в Израиле всякое действие по осмыслению такого взгляда на вещи назовут «политикой», я решила, тем не менее, исследовать этот парадокс с эстетической точки зрения.





























Павел Пермяков: ИЗ НЕСБЫТОЧНОГО В НИКУДА, ИЛИ ЖИЗНЬ В КАТАФАЛКЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:40

ЦИКЛ МЕТАНОВЕЛЛ

МАНЯША

Мое тело и ее душа составляли одно целое. По вечерам, когда луна скрывалась за облаками, мы выходили на прогулку по светлым и темным местам нашего парка. Теплое тело Маняши трогательно грело меня, и я выдумывал всяческие уловки, чтобы пользоваться любой возможностью и покрепче прижиматься к ней.
Как-то, когда ее имя и мое сплелись в очередной раз вместе и неразрывно, я понял, чего мне так не хватает и что у меня есть в избытке, — я был щедрым и расточительным властелином глазастых вопросов, которые тоненькими голосами выпытывали: «Если ты такой всемогущий, ответь, откуда у нас растут ножки и для чего нам глазки, через которые мы не видим ничего?».
Маняша улыбнулась и растаяла в темной пустоте, дальше начиналась пропасть, и попадать в нее, даже под самым благовидным предлогом, мне не хотелось.



КАПЕЛЬКА РАЯ

Зачем мне мечта, когда я уже получил намек?
В чистом поле, посреди живого и манящего, можно разглядеть сучок, крохонький, немного живенький и одновременно почивший, он крючит глаз и не дает скользить безо всякого усилия. Спотыкаясь об него взглядом, я даже представить себе не могу, как раньше тут росло и множило ветвями пространство то дерево, от которого остался этот наглец. Сейчас, врастая, словно ноготь, в девственный пейзаж, он отчаянно цепляется за жизнь своей помертвелой душой. Его можно понять, но хочется спросить: «Ты как тут поживаешь, не желаешь согреться под теплым покрывалом?».
Тут мы понимаем, и это греет меня, что до этого самого места рукой подать, осталось-то совсем ничего, безделица — достаточно вызвать к жизни искорку, и прародитель вспыхнет алыми щеками, заплясав, возрадовавшись до небес. Это и будет рай.



ГРЕЧЕНЬКА

Ах, какое это блаженство, когда на руках у меня лежит Греченька! Все ругают меня, смеются надо мной, делают вид, что я плохой мальчик. А я не такой, я просто другой — и все тут!
Держа в своих ладошках Греченьку, я вызываю к жизни то другое, что у меня есть, и то, что я ни под каким предлогом никому не раскрою! Милое дыхание, долгожданное прикосновение – я жду этого весь день, я томлюсь и не могу дождаться, когда же мне можно будет взять на руки и утопить в своей любви моего Греченьку.
Зовя к себе мое сердце, он в одночасье и полноправно стал моим господином. Это сладкое чувство своего подчинения Греченьке разожгло внутри у меня пламя, и я не представляю себе, как мог жить раньше, не держа в руках мое чудо!
Я знаю: однажды вместе мы пойдем далеко-далеко, туда, где нас никто не разлучит и не рассудит, ибо он зовет меня в сторону света, я же предпочитаю неизвестность.



МАЛО-МАЛО

Николя, подросток, который уже не первым возжелал лицезреть Проспект, был обычным, непривлекательным и сероватым. В голове у него роились мысли, подобные титанам, но тело его было тщедушно, кривовато и не занято ничем, кроме вечного таскания в себе желания присесть наконец-то у обочины и, протерев очки, устремить взгляд в поиске Проспекта.
Эта давняя притча пересказывалась из поколения в поколение и вкратце она гласила, что тот, кто особым образом посмотрит вдаль и сумеет сосредоточить мысль на поиске Проспекта, сможет увидеть его и назвать именем, которым сочтет нужным. Никто не верил, старожилы недоверчиво качали головой, сомневаясь, что Николя сможет совершить то, о чем мечтали до него многие, очень многие.
И когда улыбки презрения стерлись с их лиц, когда перед ними предстал во всем великолепии Проспект Веселье, они наконец-то поняли, кто меж ними не равный им.
Николя сидел на камушке, подслеповато улыбаясь, зябкие руки его подрагивали от волнения, и ему больше всего на свете хотелось встать и зашагать туда, куда он был призван идти, ведь это место по праву принадлежало ему одному!
Но этому не суждено было случиться: целый город, который раньше смеялся над Николя, а теперь должен был боготворить его, жадно заглатывал и, урча, переваривал в своей утробе Проспект, и ему этого было мало.



НАЕДИНЕ

Простите меня, опавшие слезы, простите меня, вещи, с которыми я был так тесно связан, забудьте обо мне, предметы, на которые я когда-то опирался. В этих словах есть смысл, так же есть в них и задумчивость. И невеселое нечто. И что-то от неисчерпанного намека на одиночество. И моего ночного кошмара – об этом ни слова!
Я выгляжу на триста лет
я выношу в себе ответ
от праздного вопроса, к сути
вещей и их душевной мути.



РЕЧНАЯ ВЕТОЧКА

Ну никак не может подойти мне это имя – Веревочник! Я бьюсь уже четвертые сутки над значением слова, которое могло бы обозначить мое присутствие в этом мире. Увы, все понапрасну!
Когда я завязываю себе шнурки на ботинках, когда скручиваю руки сзади, наконец, когда смазываю свои шипящие шины незамысловатой дорогой, я верю, что я Веревочник!
Но когда мне не по себе от выпитого стакана молока среди царящего в моих комнатах веселья, ведь из-за них мне часто так худо, от наизнанку вывернутых слов, тогда, тогда разумом я понимаю, что от вывески ничего не меняется по сути, и я беру себе напрокат обычное имя.
Как-то раз, отойдя далеко от дома, ветер подвывал не на шутку, я поскользнулся и выронил из рук бесценный для меня предмет — это была повязка для глаз, без нее я бы не смог нормально существовать в этом мире. Я ушибся и расстроился не в меру, повязка была испачкана, колено болело, а главное — я вдруг начал подозрительно коситься по сторонам, — с чего бы это?
Однако, разгадка пришла довольно быстро — взгляд мой прилег на небольшую веточку, прикорнувшую у моих ног. Ах, что это была за веточка! Я глазам своим поначалу поверить не мог!
Пальцы ее цеплялись за почву, головка была свернута набок, а тело смущенно забилось поглубже — туда, в почву, в спасительную прохладу недр земли. Я смотрел на нее и не мог себе представить более глубокого послания мне моей жизнью, я смотрел на нее и не мог себе представить более глубокого обожествления меня и моей жизни. И, наконец, я смотрел на нее и не мог себе представить более глубокого дна, куда нетерпеливым водоворотом меня несла речная вода.



БЫЛА ВЕСНА

Теплые звери лежали в своих клетках, им было тесно внутри, но они были вместе, и это определенным образом сближало их. Меховые шкуры становились им домом, пока души бедных тварей блуждали во тьме своих предрассудков.
На цыпочках, пока живые глаза детей леса не успели заметить меня, моего передвижения, я выбираюсь наружу, подальше от возможных взоров. «Давайте поговорим о человеколюбии?». Увы, я вопрошал пустоту — ее темное настоящее мыльных пузырей вопросов и скользких ответов.
Ничего! Звериные души лежали передо мной и передо мной простиралась их кротость. Мне нечего было им предложить, я старался вовсю, я подпрыгивал от усердия, но никто, никто не захотел меня выслушать!
Была весна, было жарко, было грустно, было, было…



ГРИБНОЕ ЛЕТО

Я безмолвно ложусь рядом с тобой, и это мне кажется верхом блаженства. Когда какой-нибудь звук нарушает такую желанную тишину, мне становится не по себе, и я взываю о милосердии.
Зачем, зачем это лето настало столь неожиданно! Его плотное одеяло накрыло меня с головой и убаюкало совершенно бесповоротно. И вот я лежу, бархатные слезы катятся сквозь полузакрытые ресницы. Я плачу, я склоняю голову, я перебираю мысленно все то, что смогло дать мне это лето. Настроение и ощущение, эти два производных, от которых у меня голова идет кругом!
Тем летом мы собирали грибы, мы шли, взявшись за руки, мы были счастливы, наши корзинки были переполнены, шляпки, ножки — все было здесь, живое и уже наполовину мертвое. Ах, этот запах!
Никого не было рядом, я обернулся, и, убедившись в том, что нахожусь действительно один, выбросил все содержимое лукошка. Фразы, как и грибные останки, так и сыпались на землю, я говорил, я проговаривал бесчисленные слова, они казались мне такими же увядающими, как и эти чудесные грибы!
Все было бессмысленно, ничто не имело значения, повторяя это, я безжалостно втаптывал их в землю, я старался искромсать их как можно тщательнее, что бы всякая память о тех прожитых днях лета, легла успокоенным покрывалом и уже никогда, никогда не смела беспокоить меня ни в воспоминаниях, ни наяву!



СЧАСТЬЕ

Маленькие пальчики бежали, не останавливаясь, впопыхах, они совсем позабыли об осторожности, и их светлые плащики развевались на ветру, отчего даже невнимательному наблюдателю было ясно – это беглецы, и они спешат укрыться от опасности слишком поспешно, слишком суетливо!
Когда наступил вечер, а за ним ночь, они все еще неслись по полям и горам, через реки и водоемы, сквозь селения и города, к людям и прочь от них. Каждый неверный шаг их грозил бедой, неверное решение было чревато гибелью, но пальчики бежали, бежали, не обращая внимания на усталость, голод и боль, страх и отчаяние.
В далекой стране, на вершине горы, в неприметной хижине их ждала удивительная, измученная горем и ожиданием девушка. Она была необыкновенно красива, пожалуй, как никто больше на земле, целыми днями она упражнялась лишь в одном – в искусстве горького ожидания.
Она была одинока и печальна, но сил ей придавало ее искусство, доведенное до совершенства — в нем ей не было равных!
Однажды, после того как в очередной раз взошло солнце и жизнь снова пробудилась, повинуясь неизменному закону природы, девушка, по обыкновению устремив взор из окна своего дома, разглядела вдали небольшое облако пыли, приближающееся к ней по дороге, которая петляла в сторону ее дома.
Когда они встретились, когда она прижала их к своей груди, когда они заволновались и затрепетали в ее ладонях, она поняла, и это было похоже на единственно истинную правду, которая случилась с ней в жизни, – это и есть счастье, счастье, которое даровано ей и никому более, счастье, от которого у нее перехватило дыхание! Это было невыносимое счастье сжимать в своих руках эти пальчики!



ОСТОВ ЖИЗНИ

Крупные капли дождя барабанили по водосточной трубе, крыше, ступенькам крыльца, казалось, по всему миру. Было еще светло, но крики уже долетали, и не было спасенья, никакого убежища, чтобы укрыться от них, перестать их слышать! Это было невыносимо, но невыносимее было то, что ночь еще не опустилась, – значит, ночью крики станут ярче, станут еще пронзительнее.
«Никакого спасения», — подумал я.
До Рождества оставался один день, но что значил он в этой ситуации, в этом доме? Теплившаяся еще до недавнего времени надежда угасла, как только наступил сегодняшний день, сегодняшний вечер и сегодняшнее настроение. Я сжимал в своих руках четвертинку черствого хлеба, понимая, что мне придется съесть ее еще до наступления темноты, до того, как эти существа заглянут мне в глаза, и я сойду с ума от ужаса и отчаяния.
Я берег свое сокровище для себя, но, по-видимому, это было напрасно, твари не дадут мне последнего шанса, и я потеряю его, как потерял все то, что мне было дорого. Сомневаюсь, что в моих силах передать Его кому-нибудь для сохранения жизни и ради продолжения рода человеческого, ведь я был единственным человеком на этом острове. Силы мои уходили, твари подходили все ближе, и у меня не было никакого плана, чтобы избежать их наступления, и никакой возможности отбиться от них и одержать победу.
Внезапно мне пришло в голову: необходимо использовать силу дождя, и тогда, быть может, еще появится надежда, и я смогу побороться, смогу поквитаться за тех, кого уже нет со мной. Я обнажился, встал в полный рост и поднял руки к небу. Теплое свечение окружило меня, волна, вибрируя, пробежала по телу, я был готов. Напрягая последние силы, я выдохнул из себя: «Вода, я отдаю тебе всего себя, прими меня!».
Внезапная тишина окружила меня, стало совсем светло, не слышно было даже капель дождя, и тогда я понял, что у меня получилось, получилось отбить у страшных существ то единственное, что имело значение в этом мире, то, ради чего все мы приходим в этот мир, – ради сохранения Остова жизни.



ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Я уже был уже достаточно взрослый, когда решился на свой личный подвиг. Слепой случай и неимоверная решимость сделали свое дело. Сделали свое дело и отвернулись от меня. Так было, так и останется навеки.
Кожа, в которою мне приходилось быть завернутым столько долгих лет, и звуки, которые я ежечасно испытывал на себе, стали нестерпимы, непереносимы, и, в конце концов, я решился на полное бегство, на полное освобождение.
Нелепое и одинокое всегда стояли со мной бок о бок, но сейчас был не тот случай, сейчас все происходило совсем по-другому. Я закричал и кричал так страшно и пронзительно громко, что крик перестал существовать в моей больной голове.
Где я? Что я? Прекраснее места я никогда не видел, отступила боль, исчезло всякое страдание, я задул все свечи, я удовлетворенно кивнул себе самому головой, я улыбнулся, я захохотал.
Так я родился заново.



СПРОСИ

Когда меня спрашивают о чем-либо, я всегда молчу, я молчу, несмотря ни на что. А вы? Когда темные глаза чужого любопытства пытаются заглянуть в вашу пульсирующую душу, как поступаете вы? Оттягиваете ли свой небрежный ответ, либо стремитесь немедля угодить?
Так случилось тем давним утром, весной с ее неуверенными потугами обогреть и приютить каждого, кто стремится под ее покров. Очередной вопрос о моем благополучии, признаться, застал меня врасплох. Я выдохнул, стало сухо во рту, голова закружилась, тело слегка онемело, но я устоял.
Зачем, зачем они меня спрашивают? Отчего, отчего тратят свое время на эти пустые вопросы?
Внезапно я понял: немощь и пятно страха за себя – вот, что заставляет их двигаться вперед, в моем направлении. Я стоек, но однажды и моим силам придет конец. Подозреваю, что я вскрикну, а вскрикнув, упаду навзничь, и оторванная моя голова будет им немым упреком, ибо сказать я уже не смогу ничего.



КРАСАВИЦА И КРАСАВЕЦ

Она была красавицей, он – красавцем. Они шли вместе, они жгли свои чувства. Слагаемые их отношений и маленькое беспокойство оберегалось ими двоими, как нечто святое. Все было чудесно, и утро каждый раз зажигало светильник неги в их маленькой спальне, вечер любовно тушил его, и все были счастливы.
Потом настал день, красавица извернулась и стала осторожной, красавец вытянулся и назначил себе цену. Обоих ждал водоворот, который был обязан унести их легкие лодочки в просторы неведомые.
Красавица заломила руки, испытывая тоску и печаль, вздохнула горько и распростерлась на пороге. Он подошел к ней и прилег рядом. Они молчали, только тихо дышали, только вздыхали.
Так родилось начало их бед, родилось холодное прикосновение к устам, родилось непонимание, от которого зависело все дальнейшее.



ТУПИЧОК

И надежда, и успех, и вообще все-все на белом свете берет начало отсюда, из этого места, из этого тупичка. Он теплый, он светлый, он небольшой, но уютный.
Маленькое всегда идет рука об руку с большим, и тупичок это знал, оттого он и жил в мире с самим собой, и со всем миром вокруг.
Раньше многие пытались нарушить его спокойствие, многие надеялись сломить его, подточить основу его веры. Он это знал, как знал и то, что ему необходимо держаться. Даже тогда, когда, казалось, уже не было сил, – он понимал: стоит лишь немного уступить, ненадолго забыться, нечаянно оступиться, как все закончится. Весь этот мир с его красотой и убожеством, с великолепием и уродством – все это растает без следа, если он, тупичок, не устоит. И он держится.
Загляните себе в душу, загляните и, не напрягая зрения, присмотритесь, нет ли его там, в тех потаенных уголках, в темных, или светлых сторонах вашего жилища?



КРАСНОЕ НА ЧЕРНОМ

Весь день меня баловала природа – то внезапно черные тучи растают вникуда, и засветит долгожданное солнце, затем ветер, утихомирившись, осядет где-то далеко-далеко, словом, окружающий мир был расположен ко мне приветливо и благосклонно.
Тем ноябрьским утром я вышел на балкон, потянулся всем телом, разглядывая с удовольствием лепнину, обрамляющую козырек и стены, и улыбнулся. Все было замечательно, душа пела, настроение было хоть куда, и меня тянуло на великие дела.
Шнурок – легкий порыв ветра, фарфоровая чашка, в белизне своей возвышаясь над обыденностью быта, – все вокруг складывало свою песню, свой ритм, звучавший в резонанс, казалось, с самой природой.
Мои мысли были заняты тобой и собой. И конца и края этому не было. Тени и призраки отошли в свой, потусторонний, мир, черным покоем простирающийся за пределом, за чертой. Я знаю: там царят иные порядки, иная красота там правит бал. Объедки и тлен там чувствуют себя хозяевами.
Казалось, все настроено в унисон инструменту, все движется синхронно, в соответствии с моими мыслями и желаниями. Но, к сожалению, – и мне пришлось пожалеть об этом довольно скоро – в безмятежное существование вкралось незаметно, почти невидимо, то одно, что дало начало другому положению вещей. Оно было одно, но и этого было много – это было одно желание, желание испить красной крови, крови моего несчастного тела, протестующего и приносящего раздор в столь совершенный миропорядок.



ГЛАЗА

Море, море! Я слышу, как оно шепчет и читает, читает вслух бесконечную свою повесть. Ах, как это прекрасно! Запахи и ветер, мысли и чувства, тепло и озноб, все это присутствует в шипении моря.
Когда этому человеку сказали о его неизбежной кончине, он попросил лишь об одном: чтобы его привезли на это море. Там его мысли смогут успокоиться и прийти в порядок от всего того, через что ему пришлось пройти.
Крикунья чайка – милая снаружи и беспощадная внутри, снедаемая голодом, раскрывая глаз и закрывая свою душу всякий раз, когда того требует убийство, она кружила над теплом этого человека и она пела свою песнь. Песнь радости и надежды на новую жизнь. Но человек не знал этого, он лишь мог восхищаться полетом птицы, глядя на нее, на ту высоту, где она кружила, своими подслеповатыми, но от этого еще более прекрасными глазами, глазами, в которых читалось его изумление, глазами, которые станут для хладнокровной птицы спасением.
И она будет ему благодарна, до тех пор, пока еще более прекрасные глаза не завладеют ее вниманием безраздельно.



КАТАФАЛК

Скрип-скрип, бряк-бряк, наступает осень! В ряд идут и маршируют песни.
Катафалк среди прочих подобных тоже тащится и ковыляет. Басом свистит, хрип выдает, но движется. Мне понравилось его тело, такое незамысловатое и крепкое, такое неровное, но изящное. Манящее и отталкивающее одновременно. Как такое может происходить, не знаю!
Это невесело, это даже очень пугающе! Но ноги мои сами, увлекшись, ступают к нему, руки, не сопротивляясь, тянутся в его сторону. Голова так и норовит прилечь на его туловище.
Кто-то шепнул мне: «Пойди за ним, не пожалеешь, в нем вся мудрость эпох, в нем все ответы на все вопросы, он желанен, он сладок, он заманчив, он обогреет и даст кров, в нем смысл, начало и конец в нем»!
И тогда мои глаза внезапно стали шире от удивления – вместо черного, обсыпанного тленом старого катафалка я увидел, своим внутренним взором узрел, как прекрасен он на самом деле, как душа его, переливаясь всеми цветами радуги, плывет среди нас и светится от доброжелательности!
Мне стало грустно и обидно за всех людей, которые бежали от него, ненавидя его и проклиная! Это было незаслуженно! Бедный! Я сорвался с места и в три счета настиг его, перемахнул через жалкую оградку и вытянувшись всем телом, замер на его прохладной груди.



ДРЕМА

Москиты прилетали и улетали, море шумело и затихало, мне было легко и расслабленно-спокойно. Мухи садились на обнаженное плечо и взлетали, сыпь песка возникала на коже и исчезала, ветер проходился по мне своей легкой ладонью и, похлопав, исчезал.
Мысли мои бредились, в видениях переплетались, перемешивали волокна слов и картин в красном, расплавленном сознании. Было хорошо, было не слишком жарко, но достаточно, чтобы забыть обо всем несущественном и волочить за собой лишь стоящее внимания.
Мир и я – эти слова отдавались мне без проволочки, без даже секундного размышления. Кто я в этом песке и кто я под этим солнцем? Молчание, мигнув, спешило объясниться, но я считал – не нужно слов. Не нужно вопросов, не нужно ответов. Маленькие крохи идей, не успев народиться, рассасывались в никуда; в молчании и в кустах шепота пробегало, как треск надломленной, сухой ветки: ты здесь, ты наедине с самим собой и ты – невольник.
Так я познал это чувство миротворения, чувство избыточного влечения к тому, что называется мир грез.



МЕСТЬ

Это было во время грозы, во время дождя и сверкающих молний, во время того, как я искал тебя. Среднего размера камень лежал на мостовой, и причина его успеха была в ожидании. Мною двигал инстинкт, мною двигал порыв, который не оставлял ни минуты для спокойствия. Спустя столько времени, через столько повторяющихся, однотипных дней я не нашел ничего лучше, чем подобрать этот камень и сунуть его себе за пазуху.
Он посмотрел на меня лукаво, он вынудил меня отреагировать – нет, не теплом моего сердца я должен был согреть его, лишь волей, но подожди…
Ширина улицы подсказывала, что пересечь ее незаметно не удастся, и я избрал путь прямолинейный как жезл регулировщика. И вот я уже здесь, на месте, и мое сознание вдруг прояснилось необыкновенно, я осознал, сколь нелегким должен стать мой поступок.
А он все не успокаивался, он все ерзал, он все время просился на волю! Его каменное сердце кричало ко мне, его каменное сердце давило своей тяжестью, его каменное сердце рвалось у меня из груди.
И я, тот я, который уже в тысячный раз, повторяя, как молитву, день за днем произносил ее имя, ее имя на все лады проговаривал, как нежный цветок, лелеял и оберегал от суетного, я, я решился на это!
И, уже сбегая по ступеням обратно, рассыпая по дороге остатки ненависти, я понял, как это было легко и по-будничному обыкновенно. Ведь, когда он остался лежать на полу, а его костяная крепость оказалась не такой уж неприступной, как я предполагал поначалу, когда он остался там один – а он остался там ОДИН, – я почувствовал себя удовлетворенным, нет, даже более того, даже слишком удовлетворенным – мне нравилось это, моя месть того стоила! Ведь он больше никогда не сможет прикасаться к ней, ласкать ее, делать ей хорошо, больше и лучше, чем мог делать это я сам. И это того стоило!



КАРНАВАЛЬНАЯ НОЧЬ

И вот настал день и час, когда зажглись фонари и окна засветились яркими огнями. Настал день карнавала. Музыка звучала, музыка пела, и люди – сплошь разряженные дамы и кавалеры, – не спеша шествовали вдоль аллей, по направлению к большому дому.
Сюртуки из дорогой ткани, их тончайшие покрои, запахи женских духов – все это мне представлялось верхом блаженства. Я плыл рядом с людьми, рядом с ними я чувствовал себя почти счастливым. Казалось, это будет длиться вечно, вечно будет карнавал, эти маски, костюмы, звон бокалов, неторопливые разговоры. Но так же я понимал, что время, этот ненасытный едок, уничтожает минуту за минутой всю прелесть карнавальной ночи. Постепенно все исчезнет, все растворится без следа, без начала и конца.
Я попытался было ухватиться за краешек, за самый краешек этого волшебства, дабы продлить, если не оставить себе навсегда, эту восхитительную ночь. Увы, этого мне не удалось сделать. Черные пятна все более проступали на белоснежной скатерти, ткань расползалась у меня прямо в руках, и я с рыданиями бросил это занятие.



НЕ ТОРОПИСЬ

Мой фронт, мой рубеж проходил слишком близко к ним, чтобы его не могли не заметить. Я вставал в полный рост, я вставал прямо на главной площади, я вставал, чтобы меня все видели. И, увидев, воскликнули, и, увидев, воспрянули, и, увидев – почувствовали себя плохо.
Но нет, их время еще не пришло, их время еще не вызрело до нужной формы, их потуги не имеют пока никакой ценности для меня. Этот переворот, который я им заготовил, не должен быть представлен сейчас.
Мне не терпится снести им зады, мне не терпится восстановить справедливость, мне не терпится вооружить их молотами и дать им в руки флаги, обновленные флаги, флаги, не замаранные совестью и незапятнанные бесчестием!
Я тороплюсь, я знаю, сколь время беспощадно, я спешу. Но я слышу, как тихие голоса по нарастающей шепчут, напевают, звучат все сильнее: «Не торопись». И таких – легион.



ДВОЕ

Я в очередной раз пытаюсь решить эту головоломку, в которой двое бродят по лабиринту и никак не могут отыскать друг друга во тьме, я ломаю голову над этой задачей – как соединить их и вывести из заколдованного, проклятого пространства, дав им новую, счастливую жизнь.
Две маленькие фигурки слишком малы, чтобы воспринимать их всерьез, но я знаю, что это обманчиво, я знаю, как им неуютно и страшно во тьме, и чувствую себя обязанным указать им путь, зажечь свет в конце туннеля! Беда в том, что я и сам не знаю, где выход из лабиринта, моих познаний явно недостаточно для того, чтобы подарить им надежду. И, что бы ни говорили окружающие, они сами никогда не смогут найти выход, ибо они во тьме.
Надежда еще какое-то время будет согревать их души, в отчаянии они будут всматриваться во мрак, двигаясь на ощупь и пытаясь определить правильное направление к выходу. Обессилев, они прижмутся друг к другу, пытаясь согреться теплом своих тел, это удастся на некоторое время, но ненадолго.
Они умрут и, умирая, обнимут друг друга из последних сил, поцелуй их будет кратким по отношению ко времени, но бесконечно долгим в замершем пространстве.



БЕГ

Ветки хлестали меня по лицу, ветер больно бил по глазам, царапало все – листья, сучья, осколки стекла, обрывки бумаги. Я бежала очень быстро, я бежала, несмотря на страх, несмотря на неизвестность, подстерегающую меня впереди.
И руки, и локти, и все самые маленькие части моего тела – все они были поглощены этим бегом. Я бежала от наковальни и от молота, от немого неучастия моей судьбы, от единственного и желанного мной, но недоступного. Я так старалась бежать в сторону света, я так старалась бежать в сторону, противоположную измерению отношения моего тела к плоской земле!
Бег внезапно закончился – я застыла у обрыва, каменные комья земли черным ужасом срывались в пропасть, во мрак пустоты, в немую вечность. Отступив, переведя дыхание, с дрожащим телом и мятущейся душой, я поняла, что я бежала от самой себя. От самой себя и от него, того, кто был повинен в моем беге. Это слабо помогало, но было все же лучше, чем ничего. Мертвенная бледность разлилась по моему лицу, я это чувствовала как никогда остро, лоб стал прохладен, и, закрыв глаза, я осознала, я осознала четко и недвусмысленно, что я была одна, а он даже и не подозревал о моем бегстве.



КОМНАТА

Покойник, озираясь, выходит из комнаты, держа в руках вазу с цветами. Комната, опустевшая и одинокая в отсутствии кого бы то ни было, становится похожа на вышедшего покойника.
Дверь с тугим замком, с царапиной посреди своего тела и скрипучим нравом закрывается сама собой за покойником. Мы не видим того, что происходит в комнате, но мы подозреваем, что там не все ладно.
Покойник, присев на краешек кресла и придерживая одной рукой вазу с цветами, бесцельно скользит взглядом по закрытой двери. В голову ему приходят разнообразные мысли, но он гонит их лениво и не торопясь.
Слышится шум за закрытой дверью, он происходит из неизвестного источника и находится в пустой комнате. Покойник встает, и, волоча ноги, идет в сторону комнаты. Покойник неловко разжимает руки, и ваза падает на пол, разбиваясь и обрызгивая водой его брюки. С трудом передвигающиеся ноги покойника наступают на живые цветы, выпавшие из разбитой вазы.
Он с усилием открывает дверь, переступает порог в мокром костюме, и дверь со скрипом закрывается за ним. Слышен непродолжительный шум. Затем все стихает, и мы вновь видим невредимую вазу с живыми цветами, находящуюся по эту сторону от закрытой комнаты.




ВСТРЕЧА

Однажды, когда было уже далеко за полночь, я торопливо спустился по лестнице и вышел из дому. Стояла холодная зима. Медленно кружась, редкие снежинки парили в свете фонарей, неторопливо падая на мостовую, одинокие скамейки, крыши домов, на мои плечи.
Я шел, побуждаемый какими-то внутренними, непонятными мне силами, лишь со смутной догадкой, заставившей меня в столь поздний час выбраться из теплой постели. Путешествие было недолгим, и, когда ноги сами привели меня к высокому, ярко освещенному и шикарно отделанному парадному, я практически этому не удивился.
Войдя внутрь, я увидел множество горящих светильников, стоящих один за другим вдоль длинного коридора, ведущего к одной-единственной двери. Все вокруг было обито красной тканью, и дверь тоже была красного цвета, но в обрамлении золотой рамы, словно подчеркивающей торжественность обстановки. Немного постояв, я догадался, что, по-видимому, мне нужно пройти к этой двери и заглянуть за нее. Так я и сделал.
Войдя внутрь, я увидел пустую, темную комнату средних размеров с зажженной лампой, горящей мягким светом, отчего атмосфера в полумраке создавалась уютная и умиротворенная. Я затворил за собой дверь и только тогда обратил внимание на сидящего в углу, как мне показалось, в напряженной позе, странно одетого человека. На нем был черный плащ до пят и такого же цвета котелок на голове, вот, пожалуй, и все, но одна деталь была любопытной — на коленях у него лежало ружье. Как только я обратил на него внимание, он зашевелился и приветливо сказал: «Здравствуйте, меня зовут Морри, я пришел за вами, и с этих самых пор вы должны взять на себя обет ни о чем меня не спрашивать».
И столь неумолимое двинулось на меня, и столь неумолимое двинулось на меня, что я опешил, а опешив, заплакал.

Петя Птах: Из НОВОЙ МЕКСИКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:39

* * *

видишь буквы
на лебеде
гаснущие одна за другой –
пусть погаснут хоть все!

…………………………….

с глаз долой
с глаз позорных родив эти иглы
царапающие часослов
скинув бремя надежд
превзойдя
глупой кожи наряд
глупой кожи наряд
я могу теперь скинуть

а слова?
(видишь соль за окном)
а глаза?

…………………………….

помнишь мученика –
он проклинал медведя и призывал Бога
не помогло

так и голый – не лебедь уже, а шов
так и я

уже проклял жизнь
но ещё
к сожалению
не покончил с собой




* * *

вот и всё
и не пой, и умри
и разбей гармонику
(проторчи ханукальные деньги,
пропей наследство)
но так не бывает
ты возвращаешься переродясь из роддома
костёр из тебя возвращается
спящего переносят в рот,
а меня – выпроваживают

вот и всё
обваляй мясо в кофе
сотри в порошок, извиняюсь, гермафродита
я – Дионис, дающий тебе советы
у тебя в голове, а не где-то
у тебя в пизде, а не где-то
ты возвращаешься переродясь из роддома
засахаренные переулки тебя встречают
летящего приглашают в рай,
а меня – выпроваживают




* * *

хоть на том спасибо говорит слон
что вы не отрезаете у меня хобот
не прокалываете развевающиеся уши
не клеймите калёным железом
серую жопу




* * *

преспокойно проотвечавшийся перечисляет:

ещё одна порция
любезной моему сердцу
лапши с тунцом

солёные огурцы и орехи

прекрасные и недорогие бананы

сыры-утешители, детские потроха

никакого позёрства, а только

еда и останки

курица (но не презренная курица)

грамотное рагу

позвонки выпадающие из дамской сумочки




* * *

Боже, какие уродливые студенты!

новая лирика

новые талисманы

татуировки на звёздах и на собравшихся у пиццерии:

луна на руках несёт солнце

на горизонте виднеется

огромная статуя волка
или лучше
статуя огромного волка




* * *

ты голая посреди мрака
нет, слепая как крот посреди университетской библиотеки
краснокожая глина под снегом-захватчиком
Таня, пиши мне почаще
звони мне, Смадар
во затмении сладком, по шею в моих бородах
во повидлах по банты –
огромная как снегопад посреди заграницы
похожая на отсутствие почты
стоит твоя статуя;
связанная по рукам и ногам будто тень, будто глина
хороша как весеннее обострение
лежит твоя статуя




* * *

не дарил бы ты пасмурным водам кольца
а что делать?
(а кому что дарить?)

          приношу на алтарь крокодила
          не слышу «спасибо»

приношу тебе камень, река
но тебе не нравится

я ущелье, шуршащее как целлофан, сам река

биография и гюрза

узел пищи и горя

причащённая служб и вращений
коричневая река

приношу тебе память
(зачем?)

приношу тебе камень
(опять)

          приношу напоследок ужа
          не слышу «ура!»

я – стезя, я ссыпающееся в воронку зерно

летом комары, зимой холодно

не подступиться к тебе с дарами
и ритуалами

ладно, не камень –

кольцо

о котором здесь речь.




* * *

заливаясь слезами
она отворяла ему ворота:
заходи, новый царь
отведай моей передачи ключа
съешь волшебного
съешь волшебного пирога

здравствуй город, спасибо за мазохизм
(да здравствует новая жизнь!)
всем народом давай-ка теперь
подержи меня за язык
я рыбачить пойду
ну а ты вари борщ, да свети маяк

заходи, победитель
потрогай везде языком
мы порезали свёклу смешную
постелем торжественный тук
уж пожалуйста
уж пожалуйста оставайся у нас всегда

заливаясь слезами, ответствую: хорошо
моё прежнее царство справляется кое-как
подарите мне пенсию
очень престижную резиденцию
как ни как новый царь,
не насильник с вокзала

привет тебе, город – не город, а городок
умиления власти
расслабленный поцелуй
из еды обожаю жаркое
из процедур –
передачу ключа и рыбалку,
осиновый кол




* * *

я разное
проклинала немного по-разному:

в сонную Библию
перхоть макаки затёрла

конному памятнику
изловчась обкончала подковы

я прокурору саркому, фрегату – шторм

на «янтарь» плюнула

на непонравившегося прохожего плюнула

на красавицу плюнула и затопала

заклинанию приказала: кашель, летай!

шикнула на сердца и сердца погасли.

города приходили кланяться

Лондон, Санкт-Петербург, престарелая Хайфа:

уйми своих крыс, колбаса, приструни бронхит

мы дадим тебе жирную

жирную подать и мзду

меру золота

меру слёз

заберите, не надо

хочу одного –
пережить седину своих внуков




* * *

устало ей говори: есть небо

перед ним государь и поэт расстилают отечество

а поодаль дол, то есть дом
и приснившийся коридор
где за волосы трогают сумасшедшие

вертикаль
(отчего это ты устал?)
говори ей уверенно: есть
бесконечный корабль

его мачту растит
параллельная звёздам земля

(не природа, а день)

есть леса
где усталый медведь говорит:
есть контакт!
одобряю расстрел христиан

и блаженная доля опять

там где ты мне жена.

Анастасия Афанасьева: БЕЛЫЙ ФЛАГ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:38

***
Мимо тихой воды по большому берегу,
мимо большой по тихому
мы идем, не оставляя следов

Развеваются наши флаги
жителей безымянной страны
без выезда, въезда, границ

Мы останавливаемся у большого дерева,
машем своим мертвым
наши флаги повисают неподвижно

Кругом ни звука

Мы всегда боялись приходить сюда
оказываясь лицом к лицу
с теми, у кого ни глаз, ни ртов,

сияние вместо лиц.

Мы боялись этого света,
пока он не касался нас,
мы боялись, мы переставали бояться

Каждое его касание оставляло внутри нас печать,
мы переставали идти, мы падали,
мы возвращались на улицы города.

По мощеным улицам мы идем, светятся наши открытые рты,
будто свет включенный, чтобы разбудить,
мы пробуждаемся, что-то вздрагивает

Вздрагиваем, внезапное касание света
Ясность

Не боишься ли ты так же, как я не боюсь:
наши следы на полу, наши глаза и рты,
наша постель, как выброшенный белый флаг

Я вижу тебя так ясно, что не могу говорить


***
Дай нам сил ни о чем не просить тебя, Господи:
здесь, где я забываю, чем мы отличаемся от птиц,
когда они проносятся с криком мимо нашей веранды,

где падает на твое лицо закатный свет,
и я не отличаю тебя от солнца,

где тело мое наливается силой, как яблоня,
где под яблоней я сижу или вырастаю вместе

с травинками и бутонами,
что говорят между собой на откуда-то знакомом мне языке,

а я отвечаю им,
а я с тобой говорю,

будто не было ничего до этого,
будто мы только учимся нашему языку —

и умеем одно только слово:
да, и — бессловесно — Господи


***
В красной ярости, водянистой, сверкающей
ранними каплями дождя,
как вот эти розы, что тянутся вверх,
насколько прочным должен быть
внутренний металл, чтобы не
расплавиться, чтобы остаться?

В оранжевом отчаянии, с черной серединой, стелющемся
по земле, как вот эти цветы, наводнившие террасу,
насколько легким должен быть
внутренний плот, чтобы не
утонуть, но дрейфовать
по их поверхности?

Насколько холоден
должен он быть,
чтобы гасить собой пламя без лица,
съедающее и розы, и оранжевые цветы,
оставляющее после себя
такую пустоту, перед которой
бессильна любая детская песенка-заклинание

Насколько прост
должен он быть,
чтобы из пустоты в пустоту
в пустоте и внутри пустоты
произносить слова,
полные смысла,

но, сказанные вслух,
имеющие отчетливый вкус
сгоревшей бумаги


***
здесь, откуда все ушли,
он стоит, озираясь по сторонам
деревянные стены дома
трогает он чтобы ощутить:
здесь есть дерево, значит,
где-то есть лес

откуда все ушли
смотрит на оставшегося
удивленно и благодарно
кивает ставнями
хрустит половицами как костями

он слушает, думая:
так много воспоминаний
так мало памяти

как эта доска —
память о лесе,
не воспоминание,

так человек —
память о ком?
не воспоминание

смеется что-то сквозь щели в досках
во времени
откуда-то знаком этот смех

что должен он сказать?
как он, заблудившийся, неуверенный, потерявший опору,
сможет превратить это место
в живое?

смеется он, вспоминая,
нет, это смеется сама память,
соединяется с ней его смех,
и поднимается он все выше, выше,

где память о верхушках деревьев
вытекает прямо из его ступней
и лежит перед ним
как большое облако моря


***
Виноград, кажется, приходил и звал,
голосом старым, как эти доски,
шуршащим, как эти травы.

Орех, кажется, звал и кивал
одобряюще, когда я порывалась встать,
но снова возвращалась на скамейку.

Кажется, в воздухе звучала простая песенка,
потерянный в детских вечерах мотивчик,
то ли птичий, то ли воздушный

Он порхал, будто голубой мотылек, то ниже, то выше,
и мне послышалось, только послышалось,
какое это имеет значение.

У своего места простой и чистый голос,
ясная мелодия, что садится и взлетает,
неуловимо, а я ее ловлю

Листья ореха и винограда шумят согласно,
направляя свое послание к небу,
и я вдруг слышу детский голос,

и оказываюсь на своем месте,
на минуту, как пыль, отряхивая с себя чужое


***
потому что о реке сказано все,
потому что ничего не сказано о реке —
о ней нельзя говорить.

можно стоять, закатив штаны до колен,
и смотреть, как вода касается кожи,
как она обнимает, как благоволит.

потому что все сказано о том, как стоять в реке,
потому что не сказано ничего —
об этом нужно молчать.

просто стоять, смотреть, обнимает, благоволит,

смотреть, как вытесняет вода
пустоту,
отчаяние,
усталость,

присаживаться на корточки,
зачерпывать руками,
умывать лицо,

чувствовать, как стекают по коже капли,
маленькие посланники моря,

что стоит внутри человека,
а само больше, чем человек,

о котором сказано все,
не сказано ничего,

только пить из него,
заходить по щиколотки,
по плечи,
нырять,
тонуть,
никогда
не возвращаться,

видеть во сне,
плакать о нем,
петь,
любить


***
раньше ты носила
чужое лицо.        как тень
лишенное черт

иногда оно приближалось
похожее на просмотренную
мимоходом фотографию в интернете

окно открыто —
окно закрыто

потом ты надела знакомое
вокруг него будто летали
искорки невидимые      электризовали

стояло оно передо мной
как воздух после грозы
и ничего не коснешься: ток

окно открыто —
окно закрыто

дальше было близкое
известное когда спит
и оживает, просыпаясь

это будто принадлежать тайне:
сидя в театре, знать, что происходит
за кулисами до и после

окно открыто —
окно закрыто

потом оно стало родным
как утро или воздух
или как собственное

это будто стирание грани
между изображением и смотрящим,
когда они делаются едины

окно открыто —
окно закрыто

я пишу это, слушая
мелодию красоты,

изначально говорящую
через твое лицо

красоты, что была и будет,
раньше нас и помимо нас,

что исчезает и возобновляется,
повторяясь.      и повторяясь
без конца

окно открыто



***
будто само солнце поднимает меня на желтых ладонях,
и подбрасывает, как ребенка, звонко смеющегося, когда
макушкой он врезается в голубое.

будто само вращение земли запускает движение зеленых полей,
с разрозненными одинокими деревьями, фиолетовыми цветами,
коровами, будто бы упавшими сюда бело-коричневыми кляксами.

будто из самого ветра кто-то построил невидимую остроносую лодку,
несущуюся по воздуху, будто и нет в ней никакого человека,
а я — есть, я здесь, открыты мои глаза,

я вижу необъятное, лежащее передо мной, вижу, как надвигается
и не заканчивается дорога, слышу гул
воздушного мотора.

и нет у меня слов, и бессловесна моя благодарность,
бессловесно мое доверие, и там, впереди, как и здесь —
все зеленое, желтое, голубое.

настолько я есть здесь вся, целиком, как и солнечные ладони,
и прозрачная лодка, что мы неоспоримы в своей полноте,
и наше будущее уже случается в нас.



***
В тот день несколько человек
            прохаживались по перрону
в ожидании поезда, который должен был
            увезти их в сторону юга,
потому что стояло лето, у первого человека
            были каникулы,
            у второго — тоже, у третьего — отпуск.

Вокзал был белым, его похожий на небо купол
            с фресками советского времени
обещал перемены, если не к лучшему,
            то вообще перемены, синюю воду,
зеленые камни, теплый соленый ветер, птиц,
            летающих быстро,
            просто — летающих, и парящих.

По громадному перрону первый человек бегал,
            выстреливая водой из брызгалки
сделанной из бутылки из-под шампуня,
            а поезда гудели, будто переговариваясь
друг с другом, будто пытаясь напомнить о чем-то забытом,
            о чем-то важном,
          то ли спрашивали, то ли просто окликали.

Другой человек ходил по перрону в дешевых наушниках
            слушал что-то тяжелое, держал грушу за хвостик,
рассматривал ее розовые бока, о чем-то задумавшись,
            а поезда гудели, и человек вздрагивал,
будто вспоминая, оборачивался с чувством, что кто-то стоит
            за спиной,
            и вдруг вспоминал, как бегал с бутылкой из-под шампуня.

Третий человек сидел на каменном парапете,
            прикуривал, затягивался дымом,
рассматривал белые стены вокзала, электронные часы,
            и поезда гудели точно так же, как когда он
бегал с брызгалкой, ходил в наушниках, ему нравилось
            находить связь
          между прошлым и настоящим.

Далее сюжет развивается в двух возможных направлениях:
            в одном те двое прикалывают третьего
иглами памяти к зданию вокзала, одна игла пронзает
            его сердце, другая — голову.
В другом — третий садится в поезд и машет двоим, оставшимся на перроне,
            они его не видят,
            стираются в безвременье, становятся ласковыми.

Поезд отправляется (далее неразборчиво)

Александр Щерба: СТРАШНАЯ СМЕРТЬ. ВТОРАЯ АШКЕЛОНСКАЯ. ГОРОД

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 23:37

СТРАШНАЯ СМЕРТЬ

…Отец человека, о котором я теперь пишу, тоже умер страшно: у него был понос, он забежал в общественный туалет, и забыл запереть кабинку изнутри на замок… Тут же вслед за ним в туалет вбежал такой же, с расстройством желудка и сунулся в первую попавшуюся кабину… Он так резко открыл дверь кабины, что насмерть зашиб того, кто в ней уже сидел…
…А этот человек, про которого я рассказываю, до 60 лет жил в Сибири, работал на лесоповале, а в 60 лет уехал в Палестину, где его на улице зашибло старой спиленной пальмой – шофер грузовой машины плохо ее в кузове закрепил… Вот она и вылетела из кузова на крутом повороте…
…Многие плакали… Многие смеялись… Многие сначала смеялись, а потом плакали… Многие, наоборот, сначала плакали, потом смеялись… И никто не остался равнодушен…



ВТОРАЯ АШКЕЛОНСКАЯ

ШОК
…Что я могу сказать о себе теперь, во время этой войны нервов? Я могу сказать о себе: борется за жизнь, и готовится к переходу в иной мир…
Что еще я могу сказать?.. «Сидишь дома и смотришься в зеркало, что в серванте… Если исчезнет твое отражение в зеркале, значит, тебе в голову уже угодила ракета…»

БЕГУЩИЙ
В нашем Ашкелоне говорили о сумасшедшем… О сумасшедшем, который бежал в укрытие за тридцать секунд до начала сирены – у него, видно, был дар от Бога знать заранее, когда на Город полетит ракета…
Роста он был огромного, вместе с тем худ, как оглобля, молод еще, и когда бежал, представлял собой зрелище интереснейшее: руки у него были длинные чересчур, шея длинная и худая, и огромные черные круглые глаза…

ДЕРЕВО
Его в Городе звали «Человек-Дерево»: он был странен, говорил (все) с деревьями…
В этот раз, когда завыла сирена, он подошел к ближайшему дереву, положил руки дереву на ствол, слился с деревом, не разберешь, кто – где; и когда ракета разорвалась совсем близко, его не задел ни один осколок – все осколки приняло на себя Дерево…

НИЩИЕ
…Нищие в эти дни бродили по Городу как сомнамбулы… Им подавали отчего-то в эти дни больше, чем обычно… Нищие не удивлялись, принимали такие деньги, как должное, молились Богу за всех, кто в Городе…

А ОН, МЯТЕЖНЫЙ…
…Мало сирены, над Городом еще, к тому же, бушует Гроза – молнии блещут над Морем, над домами… Ночь жуткая, темная…
На открытой баскетбольной площадке, рядом с «эфиопской» школой бегает в темноте человек и играет сам с собой…
Мяч летит в корзину всегда точно… Человек скачет среди теней, что возникают во время вспышек молний, сам иногда похожий на тень…
Дикая сила угадывается в нем… Дикая…



ГОРОД
(Война и Музыка…)

ВСТУПЛЕНИЕ: Прежде я уже писал про этот Город, но тогда он был мягкий, мирный, курортный… А теперь он воюет…И уж коль я стал свидетель этой войны, то кто лучше меня её опишет?..

СЛЕПОЙ
…Слепой почитал за долг выходить из дома, как выходил всегда, как привык, даже теперь, когда Город обстреливали ракетами…
(Город должен был жить, и вылазки слепого должны были успокоить людей в Городе… Уж если я, слепой, живу хладнокровно, живу, как прежде, то – что же остаётся вам, зрячим?..)
…Слепой стучал своей специальной палочкой об углы, не прося в этот раз никого перевести его через дорогу, улыбался чему-то, и не боялся уже в жизни ничего, кроме темноты…

ЦВЕТЫ
…В самый разгар войны в Городе бесстыже расцвели какие-то прекрасные красные крупные цветы… Их запах перебивал все остальные… Тянулся… Висел над Городом… Напоминал о том, что пришла (наконец) Весна…

МАТЕРЯЩИЙСЯ
…Есть скульптура «Взывающий»…А если б скульптуру делали с этого человека, то назвали б её обязательно «Матерящийся»…
Когда на Город упали первые ракеты, и многие впали в шок, он разразился жутким крепким русским матросским матом, будто был уверен в том, что те, кто выстрелили в Город, каким то уж нибудь материальным, ощутимым для человеческого уха, чудом, услышат его матросские проклятья…Что в следующий раз у того, кто стреляет по городу ракетой, дрогнет в последний момент рука, и ракета полетит в пустыню… Умирать…

МОДУЛИ
…По центральной автобусной станции ходил крепко пьяный сумасшедший изобретатель и всех убеждал в том, что изобрел и скоро уже изготовит какие-то особые МОДУЛИ, которые защитят город от всех ракет с ТОЙ стороны…
– Лишь бы найти на это немного денег…
…….
(…Люди слушали… Улыбались… Пожимали плечами… Перемигивались между собой: «Чудак!.. Как будто в мире всё так просто!..»)

САПОЖНИК
…Сапожник, всегда человек ленивый, работающий обычно до обеда, во время этой войны держал свою будку открытой с самого раннего утра, и до темноты… С кем-то трепался… На тревогу не реагировал… И вовсе в эти дни не употреблял спиртного…
По утрам, как ни в чем не бывало, мимо его будки проходили, совершая обязательную прогулку, пожилая женщина и её крупный душевнобольной сын…
Они каждое утро покупали в одной и той же лавке свежий хлеб и молоко… Покупали их и теперь…

ПАРЕНЬ С ГИТАРОЙ
…Исполин в армейской форме… За спиной – автомат… В одной руке – огромная спортивная сумка, в другой руке – гитара в дорогом чехле…
(Я видел его во время войны – на центральной автобусной станции в Городе…
…Куда спешил он?.. Что варили его мозги?.. Какие важные думки?..
Он прошел, как проходит юность… Так же безвозвратно…
Со временем я забуду его лицо, и буду помнить только то, что за спиной у него был автомат, а в руке – гитара…)

ХАСИД
(…Я ехал в автобусе домой…Автобус встал на перекрестке, и пока нам горел на светофоре «красный», я успел всё разглядеть: молодой стройный ортодокс, одетый во всё белое, прыгал на месте и плясал в Центре Города, у фонтана…
С ним вместе веселились его маленькие дети – сын и дочь, — тоже одетые в белые одежды…
Во время войны в Городе я ни разу не видел, чтобы плясали на улице…
…Удивительно, но на следующий день обстрелов Города больше не было… И вместо предупреждений о воздушной тревоге мы в нашем районе, в доме нашем, слышали вечером голос из рупора: «Клубника! Клубника!..» Первая – клубника…)

ПОСЛЕСЛОВИЕ: Может быть, я что-то в этой короткой вещице упустил… Может, понял во Времени этом что-то не так… Был несколько сбивчив… Но я писал о том, что сам видел…
Я не видел во время этой войны, чтоб кто-то в Городе активно скупал соль, крупу и водку… Или аспирин в аптеках… Не видел, чтоб Город замер хоть на час… Не видел и особой злобы на лицах… Усталость – видел… И видел улыбки…
Дети ходили в школу… Взрослые – на работу… И, главное, меня за всё это время никто не толкнул плечом… Ни на рынке, ни в автобусе…
Всё было, в общем-то, тихо…
Лишь раз мне приснилось, что старая подруга звонит мне по телефону и зовет скорей к себе: «Ты видишь! Всё гибнет!.. За то время, что осталось, надо успеть все удовольствия!..»)

Наталья Черных: ОДЫ К ВОЛЧИЦЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 16:31

Первая: Сайгон, которого не знаю.

Не только холмы торжества,
но и долины скорби минувшей
достойны высокого слога.
Ода приблизилась; поступь её — поступь волчицы, так слушай
тот, кто читает. Кто пил желтоватый настойчик турецкого чая,
кто плотяное гнездо древнего хлама,
слушай и всякий другой, кто мой голос в толпе голосов различает.

Умру так же легко, как меняла место работы, сутки на трое;
жила горько, как собирала пожитки и оставляла наёмные стены.

В недоразрушенном здании, куда торопливая юность ушла,
где до сих пор в тесноте сохраняется множество трудных сокровищ —
не высокоучоная дева, смятая вихрем радений на Гауи,
не городское и даже собачье порой проступает —
в древней пещере, откуда вздымаются, вдруг прорастая в сердца,
багровый Палатин и братоубийственный город,
волчицу не удержать; а голос её совсем детский.
Однако походка волчицы — будто кормилицы,
бабки Наташи; золотое окно в плетях пахучих растений.
Волчица не любит ребячества, но отчего-то читает стихи.


Волчица находит — наподобие утренней или вечерней зари,
разрушает строение рок-музыки,
терем картонного послушания и клирошанства,
наконец, и гнездо поэзии,
пугая надменных весталок, идёт,
свою песню поёт.

Ода к волчице, а так же к поэту, который мне указал на волчицу,
вот вино и вода, вот и слёзы в память его.

Не помню Сайгона,
как не увижу камней Палатина и волчьей пещеры.
И тем не менее.


Умру так же легко, как меняла место работы,
так же, как возвращалась домой без билета.
Живу так же горько, как собирала книги и прочие вещи
для переезда на новое место.


Могло ли присниться девчонке,
попутавшей странствия с поминальным обрядом,
ложки в сумке, у них в позолоте черпало,
(десять рублей за ложки те дали в ломбарде, в дорогу домой),
но изнывавшей от веянья близкоидущего чуда, оно-то откуда,
откуда и дом, и кто эта безумная родом,
сказалась художницей,
а ведь и впрямь рисовала, и даже писала стихи —
разве могло ей присниться нашествие родины.
Да, волчица нашла, и родина тоже — находит.


Вот это строение, если идти от мосбана по Невскому справа,
подкопчёная белая рыба, эта кофейня,
по возрасту — мать, и куда заходила волчица,
где бытию обучала беловолосая хиппи,
где раз, начинался пронзительный дождь,
видела радужных птичек восторг, с ассиметричной застёжкой,
пестунов ожидания — света, тепла и гармонии.


Это ведь моя волчья пещера. Сайгона не примет разлом во вселенной.


Волчица поёт. Ей не нужно луны, ни новой, ни полной.
Ей не нужно к елею сиропа, пусть елей будет терпким.
Ей не нужно ни морфия, ни алкоголя, это ведь на Сайгоне почти что обычная пища.
Ей даже кофе не нужно. Не нужно и книг, а тем более творчества. Но фиолетовый свитер,
как ночь новолуния, был ею замечен. И в песне возникло тогда долгожданное имя.
Приют, да, возможно, приют.
Но не отстойник, с ущербными лицами, с маленькой злобой и болью,
не братское ложе несуществовавшей войны. А чувство родства.
Как это, не объяснить, вроде чар или колдовства. Но может быть и благодати Христовой.
То было рождение. В ветоши, в пыльной подстилке, на ступенях Казанского собора.
То было первое в жизни кормление — пивом.


Хоть Сайгон был закрыт, героиня моя не могла его помнить,
он был ей роддомом и местом прописки. Младенец не очень ведь помнит роддом,
но запах и окна в течение жизни приходят — как песня волчицы,
как густое в гортани першит молоко.


Есть свой и чужой. И оба достойны любви. Но не жалей о подаренном,
не возвращайся нему и не бойся скорбей.


Не из бродячей шатии родом я, не из собрания киников.
Я из легенд, я питомица волчьих царей.


Вторая: Бисквит, куда приезжала.

Два крыла у дороги: не затем и не для того. Не из крутости, не по влечению плоти
сюда приходила. Розовый с низкой витриной домишко
рос в немногих шагах от Смоленской из предвечных московских мощей.
Сидели на подоконниках.
Внутри было множество стоек столовских, но места всегда не хватало.
Так же, как не хватает места поэтам и даже поэзии, как узнаю потом.

То было чудом, что в мире нехватки сидячего места был этот Бисквит,

с курагою и жирными сливками, тридцать пять бывших копеек. И пятачок на метро.
Сливки мне заменяли чувственность. Как и поэзия.
Чему изумлялась: я тоже поэт.


Можно низвергнуть поэзию и опрокинуть все книги стихов,
сжечь их на новой, доступной всем праздным работникам в выходной день площадке,
можно и весь поэтический пепел по ветру в насмешку пустить,
можно сделать холёных словесных рабов героями телеэкрана,
но низвергнуть поэта не выйдет. У поэта ведь нет пьедестала.
В мире искусства поэт — как те, у Бисквита.
Его презирает соборище старых творцов
и стороною обходят завсегдатаи пионерского клуба.

Но какая тревожит чувствилища мука порой!

Когда из олдовых очей проливается жалостный свет,
сочувствие к доле — такой же, как все, он, она ли — богема, но нет, это не так:
я никогда не любила богему.

Но какая взрывается боль.

Пионерский совет за своего принимает.
Хоть ты газеты читай.

Нет во мне прожигающей скатерть Господня стола сигареты.
Говорили, что нету любви, но и это не так. Я любви не жалела.

Жилище моё было в то время полно, как Бисквит.
И оттого мне Бисквит был как дом.
Приходила сюда спасаться от глотающей мир пустоты, какую поэт наблюдает
линзою сердца.

Приходила сюда умирать, каждый раз умирала. Приходила сюда хоронить, и здесь схоронила
всю свою будущность; Бисквит этого стоил, затем и пишу.

Не вбирала то место в себя, будто устрица воду морскую, нет, я в себе рисовала его,
всем, чем можно: надеждами, радостью, кайфом, сердцем, печенью, стопами.
Не кисточкой, а волосами.

Я преображала собой сонм предательских дружб.


Невозможно низвергнуть поэта, но можно низвергнуть поэзию.
Не ту, песню волчицы, которой был полон Бисквит в его лучшие дни,
а ту, от которой и жалко, и грустно, и стыдно за слово поэт.


Волчица не знала ничего о рабах, и не сказать, чтобы просто жила она. Нет.
Она обретала. Она обоняла святыни несчастья и счастья,
вгрызаясь клыками отчаянной матери в скорби и беды.
Так что если б не тот беспредел, от которого плакали стены, не увидеть бы этой волчицы.
Но следы её в Джанге, на Пентагоне и совсем холодные — у Аромата
манили поэта. Её голенастые лапы уносили детёнышей прочь из самых тяжёлых мгновений,
она сообщила поэту и жар скупой плоти, и надзвёздный жреческий холод Батыя.
Она обучила поэта чтению встреч и смертей.
Она объяснила — не место ему среди пепельниц, падших весталок,
среди старчески нервных легионеров с нутром куртизанки.
Обучила она и любви к ним. Той любви, в которой война и поэзия неразделимы.

Но поэту не нужно войны и поэзии. Слух и зрение мешают ему.
Он весь в осязании чуда — иного пространства.
Волчица поёт у границы его свою песню.

Лена Крайцберг: ВЕЩИ ВОКРУГ МЕНЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 16:26

* * *
вещи вокруг меня осыпаются лёгким пеплом
в усыпальнице настороже шарфы, гетры
часы на стене неутомимым дятлом
не отгоняют мгновения, но строят в шеренги с толком
циферблат, вполне одобряемый потолком,
мило кривляемый справа налево зеркалом
через два часа и три четверти после полночи
расплывается бесстыдной улыбкой, усатой сволочью
— плачешь-то ты о ком?

это не кол, не ком, не компот под ложечкой
выкатил на балкон брюхо сосед встревоженный
в праве своём, ангину лечу мороженным,
в праве не спать ни здесь ни сейчас, но потом —
как я проснусь, как стряхну с себя заторможенность?
это «потом» отменить потом не сможем, не
посмеем, мы и нынче его угодники,
льющие крупный пот на его виноградники
— как же не плакать мне?

если.потом.когда. «головы, берегите головы!»
при плохом освещении в зеркале все мы молоды,
при плохом посещении нам не окончить школы и
не получить ни диплом, ни пропуск туда-сюда.
это почти уже сон. нежное засыпание.
ласковое посапывание. касание лба. дыхание
медленнее. ровнее. свет можно не выключать.
если сосед снизу начнёт стучать — не обращай внимания.
— как же не обращать?


ЖЕНЩИНА, ВЕЩЬ

1.
Женщинам — выше и книзу чуть уже.
Они чаще плачут и смотрят проще.
Они могут влюбляться в вещи.
и притворяться внутри снаружи.

Женщинам чётче. Они хитрее.
Мужчина греет вещи на батарее,
А женщина сдувает пылинки, каждую складочку по-своему обожает.
Женщина — вещь не обижает.

Она её пальцем без надобности не тронет,
В солнечный день выветрит на балконе,
Перед зеркалом выплачет её, выговорит,
В шумную компанию ночью выгуляет.

Без пальто никогда не выгонит из дома в стужу,
И за это вещь ей примерно служит:
От примерки к примерке,
от стирки к стирке.
Никогда не лежит помята, до поры сохраняет её секреты.
Впитывает в себя слова, духи, сигареты,
но никогда ничего не отдаст обратно:
цепкая невероятно.
Да, женщинам определённо легче.
Они точно знают, какая ткань мягче,
прочней, практичней,
чувствуют, что неприемлемо и неприлично —
особенно тщательно хранят его про запас,
прячут среди шарфиков , мотыльков и парижских лифчиков,
«Сносу оно не знает» — удивляются всякий раз.



2.(вещь)
можно трогать руками
это даже приветствуется
можно перешагивать туда и обратно
это всё враки — всё равно все потом растут
большинство вырастает
в массе своей все живут по соседству и все
ходят друг к другу в гости
не поймите меня первертно
или — не дай господь — пубертатно
просто, многим трудно определять на глаз
качество ткани, а это — самое главное
качество соединительной ткани
состояние кожи
зажатость мышц и под мышкой чего-то —
не сразу поймёшь, а на ощупь многое не так



3. (женщина)
женщинам безусловно проще.
они могут влюбляться в вещи
и хранить без памяти.
задвигать ногой долгий ящик,
до смерти опасаясь пятен и
помять или по шву и трещин.
девочки несчастнее становятся от свежих царапин,
предпочитая белое полусухое — не такое мокрое и не видно капель,
если что — можно солью, можно уксусом, можно окислом — бог с ним, с привкусом.
но на всякий случай первым делом снимают платье:
мало ли чем придётся потом гордиться,
чем утешаться — как ни аккуратничай,
едва ли в конце концов избежишь салфетки,
крошек, кисточки, в зеркальце съеденной нижней губки.

их легко рассмешить.
они вертятся на табуретке.
я играю в них. это просто. стащишь у дочки куклу-
(другую!) и сверяешь с ней выражение пальчиков.
важно правильно поворачивать руку
внутри сустава. почти до самого хруста.
и стараться, чтоб вовремя становилось грустно.


* * *
сантехник мстит тебе каждым словом, веско сказанным в ЖЭКе.
два оловянных солдата разместились на этажерке.
каждое слово — в масть. вытянулись во фрунт.
на самом краю, от любого толчка — упасть.
не дожавшись ответа, хлопает дверью так,
что осыпается, звенит и мрут.
дальше в общих чертах,опуская подробности,
ежели караул много суток подряд нести
шелести, трояк, хрусти.
копошатся черви в банке из-под монпасье.
сдача задыхается в горсти.

— помнишь, как она летела к нему?
каждый из нас мог перехватить её на лету.
— это бы погубило всех. да и её бы вряд ли спасло.
— проклятое военное ремесло.
— без бабы невмоготу.

от тошноты холодеет шея и верхняя часть спины.
от этого даже лёгкость. даже как-будто крылья.
кто-то вроде как шепчется: «жалко. что нет войны!»
в сумерках на полировке видны два небольших островка среди слоя пыли.
с его облаков уже всё равно: нашёл на свалке, спроворил с полки.
сегодня они — стойкие оловянные солдаты, а завтра ему — на рыбалку.



* * *
прилагательное «трогательный»
предполагает ли рефлекс хватательный,
ожидает ли jet lag — лёг и не уснул — жжения?
перебирая ненужное,
со многим ли рискнёшь расстаться,
многим ли рискуешь, расставаясь.
он всё ещё здесь и кивает: заяц, заяц!
а вы что думали?
снова весь дом в пыли.
вечно весь пол в грязи
и, на тебе, ползали,
мебель двигали,
диво ли,
ничего не нашли из прежнего
богатства кисло-творожного:
секретик во дворике,
стеклянный шарик с пузыриком.
помесь бумажного и воздушного,
смесь вчерашнего и на_потом_вдруг_пригодится отложенного,
на границе необходимого и невозможного чувствуешь:
вот-вот отпустит, сможешь
выпрямиться и дышать свободно
и даже немного обидно: такая боль

(ТАКАЯ боль) — вот так вот бесследно.
только секретик во дворике,
синий шарик с пузыриком
закатился, зашёлся, закашлялся.
потом нашёлся — под столиком.
просто — хрустнул.


* * *
им это всё на пользу, пользу, пользу.
так серу пацаны вгоняют в гильзу,
в краску — Марию, Анну, Эльзу.
его просили. он плакал. скользко
отскакивали слёзы.
фонетика, настырная донельзя
и чай не- , по- , на-, слышь-ка, горячо!

взахлёб — ни слова врозь — о Третьем Рейхе,
вжик-вжик — какие ровненькие рейки
для домика, для птички-канарейки
по вечерам при лампе курсы кройки
— семь раз отмерь один — шитья и кройки
и женщины глядят через плечо.

и это ещё что. куда ни шло:
их потеряло. нас — свезло! — нашло.
но — слушай дальше, — всё сменяв на шило
в мешке дерюжном, нестерпимо душном
она кроила много, мало шила
курила коротко, задумчиво тушила
всё тосковала, дура, о ненужном,
при переезде брошеном и так
отправленном пылиться на чердак.
и люди делались на ощупь как пергамент.
и имена уже не шли на память.
мелок пропал — сгодится и обмылок.
чертёж неточен и рисунок мелок.
ах, в голове моей промеж опилок
и отрубей – как-будто фунт иголок
и маленький магнитик у виска.
им это всё на пользу. и тоска.

Нина Хеймец: ЧУЖИЕ ВЕЩИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 16:23

Ночью были фейерверки, днем – воздушные змеи. Воздушных змеев продавали стриженые почти под ноль мальчишки в застиранных свитерах. Как только светофоры переключались на красный, мальчишки появлялись на перекрестках, сновали между машинами, прижимались лбами к автомобильным стеклам, старались встретиться взглядом с шоферами. Змеи были почти в их рост, разноцветный нейлон хлопал на ветру — в тот год змеи были оранжевыми и темно-синими. Потом сигнал светофора менялся, машины трогались с места, так быстро, что все движения за стеклами оставались незавершенными – ладони почти касались бокового стекла и исчезали, оранжевое полотнище застывало в потоке ветра, отражавшееся в окне дома напротив солнце вспыхивало и сворачивалось – окно становилось непрозрачным.

***
Получается, что я знал его всегда. Но это не так. Я просто помню себя в его квартире: скоро вечер, завтра в школу, я один, я – здесь. Он говорит, что я ошибся, что я зашел не в тот подъезд, и что даже этажи – мой и его — не совпадают, поэтому он не понимает, с чего вдруг я позвонил именно в его дверь. Окно его комнаты выходит на школьный двор, за двором – гаражи, я видел там дохлую ворону, но об этом лучше не вспоминать.

— У меня есть конфеты, — говорит старик, — ты любишь конфеты?

Он встает, тяжело опираясь на спинку стула, идет, шаркая, мелкими шажками, нащупывает в кармане ключ, открывает дверцу буфета – я замечаю царапины вокруг замочной скважины. Он возвращается с тарелкой. У тарелки надколотый ободок, на ней лежат конфеты в красно-желтых фантиках.

— Чего бы тебе еще показать?

Я ем конфету. Он растерян, ему неловко со мной, я это вижу. Старик оглядывает свою комнату, потом, будто на что-то решившись – как если бы он долго смотрел на фотографию реки или ущелья в горах, а потом увидел бы снимок тех же берегов, и тех же гор, но с фигуркой путешественника на переднем плане, и вдруг понял бы, насколько они огромны или, наоборот, вполне соизмеримы с человеческим телом — медленно нагибается и достает из под кровати чемодан. Замки чемодана выломаны, образовавшиеся отверстия забиты скомканной бумагой. Старик открывает крышку. Там ворох одежды. Под ним — стопка писем. Бумага такая ветхая, что кажется, если снять со стопки верхний листик и подержать его на весу, бумага осыплется, и это произойдет так быстро, что пересекающие ее чернильные строчки на несколько секунд останутся в воздухе, одни, а потом осыплются тоже. Еще там есть кружевная салфетка, воротник из истертого рыжего меха, резиновый сапог, деревянные счеты, театральный бинокль с выпавшим стеклышком. Он сдвигает вещи к бортику чемодана. На обнажившемся участке шелковой обивки видна прореха. Старик засовывает туда руку, почти по локоть, потом распрямляется, поворачивается ко мне. В руках у него плоская деревянная коробка.

— Вот, — говорит он, — Посмотри. Вот, что у меня есть.

— Коробочка, — говорю я.

— Коробочка! – передразнивает меня старик. Он прижимает коробку к себе, но потом все же медленно протягивает мне ее.

На крышке — пустыня. На переднем плане – заброшенный дом. Он построен из неплотно подогнанных друг к другу камней. Его дверной проем ничем не закрыт, задняя стена полуразрушена. Вдалеке, почти у горизонта, видна фигура всадника на верблюде. Я вижу всадника со спины. Там, куда он направляется, проступает зарево, а под заревом – темная неровная полоса. Мне кажется, что эти неровности похожи на силуэты домов. Город? Я смотрю на всадника и думаю, проезжал ли он мимо дома, или же ехал каким-то другим путем. А если проезжал, то, скорее всего, заметил дом еще издали, и ехал прямо к нему, наверное, не зная, что он заброшен. А потом он заглянул в дверь, но сквозь нее тоже была видна пустыня. Всадник вдали кажется очень спокойным. Он едет не торопясь.

Я открываю коробку, но там оказывается только блокнот в картонном переплете. Старик говорит мне, что эта шкатулка – одного человека, его звали Лео, он уехал, далеко и очень давно, в город Иерусалим, слышал ли я про город Иерусалим? А потом прислал ему, старику, подарок на память – вот этот самый блокнот в шкатулке, а в блокноте записал адрес — для переписки, не свой адрес, а одного кафе, где он, видимо, бывал. Старик говорит мне, что написал тому человеку письмо – писал два дня и еще целую ночь, а утром умылся и пошел на работу. По дороге, на перекрестке, был почтовый ящик; он собирался опустить письмо туда. Старик остановился там и слышал, как у него бьется сердце – как если бы протянутая с конвертом рука продолжала движение, проникала бы в почтовую щель, проходила сквозь металлические стенки, сквозь пустоту, и на другой границе этой пустоты почти касалась бы человека, чье имя написано на конверте. И тот, к кому он обращался, теперь был сплетением букв, цветными картинками, проступавшими одна сквозь другую, повторением его слов. Старик стоял с запечатанным конвертом в руке, потом он положил конверт в карман и ушел. Он так и не отправил Лео письмо.

Старик смотрит на меня. Потом он забирает у меня коробку из рук. Он молчит, я снова поворачиваюсь к окну. Там темнеет. Он говорит, что проводил бы меня домой, но уже давно не выходит из квартиры. Наконец, в дверь звонят. Это папа по дороге с работы пришел за мной – старик ему позвонил, я знал номер.

В тот вечер я играл в солдатиков. Я соорудил для них лабиринт из лампового радиоприемника — папа сказал, что его уже все равно нельзя починить. Мои фигурки не пробирались сквозь лабиринт, они в нем жили, я их там удобно устраивал. Я больше не думал о старике. Однажды, уже подростком, я поссорился с родителями и вышел на улицу. Моросил дождь, я стоял, прислонившись к двери подъезда, курил и думал, куда бы мне пойти. Я вдруг вспомнил старика, запах лекарств в комнате, вкус конфет, шкатулку, всадника на картинке. Не могу сказать, что мне захотелось пойти к нему, но я попытался вспомнить, где же именно он жил — в каком из домов в нашем дворе, в каком подъезде и на каком этаже. Поначалу мне казалось, что я легко смогу восстановить маршрут. Я попробовал вспомнить, как оказался у старика. Видимо, тогда эта дорога была для меня знакомой, или – выглядела знакомой. Вот я иду, за спиной у меня — ранец. Я смотрю под ноги. Обычно мама говорит мне, чтобы я не сутулился, но сейчас ее рядом нет. Еще мгновение, может быть, минута, не больше, и я зайду в тот подъезд. Пленка, отделяющая память от того, что находится здесь и сейчас – то матовая, то почти прозрачная – оказывается непроницаемой, не выпускает меня. Фигурка в школьной форме сталкивается с ней, расслаивается, переходит в блики на ее поверхности, отражается на всех дорожках, пересекающих наш двор, у всех подъездов. Я оглядываю двор. Я не знаю, где живет старик.

Прошло несколько лет. Однажды утром, проходя по двору, я заметил возле мусорных ящиков выброшенную кем-то мебель – кровать, шкаф, буфет, письменный стол. Я не сразу узнал их. После того вечера, когда я понял, что не знаю адрес старика, я иногда вспоминал о нем. Предметы, которые я видел тогда в его комнате, утрачивали четкость очертаний, цвет, точное местоположение. Я, например, помнил, как старик открывал дверцу шкафа, но не смог бы сказать, где именно в комнате это происходило. Но тем утром они оказались выхвачены из моей памяти – из растворяющей контуры, поглощающей свет, меняющей местами дома, улицы и города, изъедающей события субстанции, которая окружала то, что я помнил, подступала к нему. Был морозный, солнечный день. Воздух казался разреженным. Теперь эти предметы были четко видны. Они были ничьи.

«Чемодан, — подумал я, — Здесь должен быть его чемодан». Я заглянул под кровать – как если бы она до сих пор стояла на полу в комнате старика, а не на асфальте. Там ничего не было. Я распахнул дверцы шкафа – пусто. Тогда я натянул на нос шарф и заглянул в мусорный ящик. Чемодан был там. Я достал его, откинул крышку. Она коснулась асфальта почти беззвучно. Чемодан был пуст — ни одежды, ни писем, ничего. Я наклонился и просунул руку в прореху в шелковой подкладке, по локоть. Шкатулка была там, на своем месте. Я вытащил ее. Картинка была инкрустированной – светлое дерево на темном. Несколько светлых кусочков отсутствовали; на их месте была непокрытая лаком, посеревшая древесина. На стыках некоторых кусочков проступали следы клея – видимо, шкатулку пытались реставрировать. Всадник удалялся от меня, перед ним были холмы, зарево, в котором угадывались силуэты домов, а может быть, это были не дома, а более высокие, более крутые горы. В отличие от других выброшенных из квартиры вещей, шкатулка не была ничьей. Она была чужой. Я открыл ее. Блокнот лежал внутри. Первая его страница оказалась пустой. Следующие – тоже.

Я пролистал блокнот до конца. В нем обнаружились три записи. Ближе к середине действительно был записан адрес: для Лео, центральный рынок, улица Эшколь, номер дома, Иерусалим. Слова были выведены очень старательно, буквы были крупными и четкими. Вторая запись была сделана на предпоследней странице. Почерк был другим – торопливым, соединяющим буквы в единую вязь, в которой от них сохранялся лишь остов – кольца, крючки, подобно тому как от тающего снеговика остается лишь смерзшаяся глыба осевшего снега и несколько веточек. Я не сразу смог разобрать написанное:
Я бежал от тебя, комнаты без окон сменяли одна другую, потолки становились все ниже, переходы — все уже. Я ощущал твое присутствие, слышал твое дыхание, я знал, что ты ловок почти как зверь. Когда мы оказались снаружи, я обернулся. Мы стояли на отмели, песок был почти белым, между нами были полосы воды. Всходило солнце; в его свете вода была непрозрачной, как ртуть. Оказалось, что на тебе – светлая одежда. Ты был красивым. Мы стояли, и я смотрел на тебя, а потом у тебя загорелись волосы. Я хотел спасти тебя, побежать к тебе, сбить пламя. И тогда я увидел, что ты улыбаешься. Я не двигался и смотрел на тебя.

Третью запись я обнаружил в самом конце блокнота. Вернее, не запись, а напечатанные на пишущей машинке несколько строк. Это был клочок бумажного листа, приклеенный к внутренней стороне обложки. Я прочитал:
Его развалины сродни окаменелым улиткам:
Смотря на них, понимаешь, что времена не связаны между собой.
Лучшее решение — отправиться гулять пешком

Я стоял с раскрытым блокнотом в руках. Ничто из прочитанного не предназначалось мне, не имело ко мне ни малейшего отношения. Мне вдруг показалось, что я испытываю облегчение. Еще мне показалось, что именно в этот момент блокнот может стать моим. Я положил блокнот в шкатулку. Чемодан лежал раскрытым, как я его и оставил. Я сел на корточки и вернул шкатулку на место – под подкладку. Чемодан я поставил в шкаф. Потом я пошел домой. Уже у себя в подъезде, на лестнице, я остановился. Я подумал о всаднике на крышке шкатулки, как он едет через пустыню к своему городу, и вместе с этим городом летит в темноту. Сначала, даже отдаляясь, они будут в этой темноте различимы, потому что я смогу восстановить их в памяти. Но потом они потускнеют, станут прозрачными, распадутся на миллионы фрагментов, прозрачных переливающихся чешуек; исчезнут. Я вернулся во двор, достал из чемодана шкатулку и переложил ее в карман.

***
Я оказался в Иерусалиме спустя несколько лет. Я изучал археологию и решил провести семестр в Иерусалимском университете. Я занимался ивритом и арабским, а также арамейским и древнегреческим языками. Когда меня спрашивали, почему я выбрал именно эту профессию, я не мог дать точный ответ. Среди моих знакомых не было археологов, а в школе я не очень-то интересовался историей. Однажды, уже в выпускном классе, мы поехали на экскурсию в археологический музей. Я отстал от группы и остался в зале один. Я всматривался в статуэтки, кинжалы, монеты, личные печати с надписями на языках, на которых уже тысячи лет никто не говорил. Предназначение многих вещей было мне непонятно. Горели электрические лампы; сквозь окна в крыше проникали солнечные лучи. Экспонаты были в стеклянных коробках — как рыбы в аквариумах. И так же как стекло не дает рыбе оказаться на суше, где ей нет места, и где ее жабры разрывает воздух, здесь оно отделяло эти предметы от того, что сегодня составляет нашу жизнь. Волею случая, аномалии, вытолкнувшей на поверхность то, что двигалось вглубь, они снова оказались на свету. Многие предметы были неправильной формы, краска на них стерлась или потемнела, железо стало ржавчиной, ржавчина превратилась в камень, по глине шли трещины. Никто и не помнил их другими. Так выглядел бы мир, если бы из него отступила память, оставив на виду свое содержимое. Здесь я мог его рассматривать.

Я подумал о блокноте в последний момент – уже в день отъезда. Я вспомнил, как в детстве родители подарили мне щегла в клетке. Было лето, мы жили на даче. Однажды вечером, перед закатом, я взял клетку и отнес ее в лес. Я поставил ее в траву и открыл дверцу. Птица перебралась на крышу клетки, а потом улетела. Пустую и уже ненужную клетку я забрал с собой в дом: она не была частью леса, и ее не следовало там оставлять. Точно так же как птицу нужно было возвратить туда, откуда ее выхватили. Правда, папа потом сказал, что щегол – ручной, и скорее всего не выживет в лесу. Я положил блокнот в дорожную сумку. Вряд ли я собирался идти по записанному в нем адресу. Шкатулку я тоже взял с собой.

И все же Иерусалим, в который я приехал, был, казалось, никак не связан с тем городом, куда писал письмо старик. Я ходил по центральным улицам, несколько раз мой маршрут пролегал через рыночный квартал. Пахло рыбой и пряностями, торговцы зазывали покупателей. Под гирляндами электрических лампочек, на прилавках, обитых крашеной в зеленый цвет фанерой, возвышались груды конфет в блестящих фантиках, оливок, фруктов и овощей самых разных форм и оттенков. Я шел вдоль главных рядов, сворачивал в проулки, мой взгляд скользил по окнам домов, по развешенному для просушки белью; по вывескам, по неровным камням стенной кладки. Я помнил про блокнот в моей дорожной сумке, но мне не приходило в голову свериться с ним. Как будто та запись была о другом городе, расположенном в тех же географических координатах, носившем то же имя, но – другом.

Когда темнело, я возвращался домой, в пригород, где я поселился. Я выходил на балкон. Стены были теплыми. Днем высоко в небе были облака, чуть ниже — стаи птиц, еще ниже — воздушные змеи. Иногда, в отдалении, там, где, по моим представлениям, находился Старый Город, в небе висел матово-белый аэростат – это значило, что в городе беспорядки, летят камни, воют сирены полицейских машин, на асфальте и в стеклах домов синие отблески. Аэростат оставался неподвижным. Вечером небо пустело. И тогда над холмами, застроенными двухэтажными домами с плоскими крышами, над тускло-освещенными окнами взмывали разноцветные огни – красные, зеленые, фиолетовые. Они вспарывали воздух, прошивали его насквозь, прожигали в нем отверстия, но не освещали его – воздух оставался густым и темным. Огни взлетали все выше, пульсировали, складывались в узоры – цветы с длинными острыми лепестками, животных с крыльями и без крыльев, в кометы и звезды. Потом огни застывали, тускнели, превращались в мерцающие точки, исчезали среди крыш; гасли. После этого воздух над холмами становился другим — подвижным, потрескивающим. Казалось, если смотреться в него, можно будет увидеть те же растения, тех же животных, и те же светила, и, как только их заметишь, они станут огромными, во все небо, потому что утративший свою обычную плотность воздух не сможет их сдержать. Но ничего такого не случалось. Я видел, как в отдалении, над другими кварталами, тоже вспыхивали и гасли фейерверки. Потом все успокаивалось; через несколько часов наступало утро.

Я так и не выяснил, почему фейерверки так часто можно был увидеть в Иерусалимских предместьях. Поначалу я думал, что так отмечают праздники, но кроме характерного для фейерверков шума, до меня не доносилось никаких звуков – ни возгласов людей, ни музыки, ни гудков машин. Несколько раз я отправлялся днем в те кварталы, на которые смотрел с балкона вечерами. Прохожих в эти часы было не так уж много. У них была тяжелая походка; лица казались напряженными, даже когда эти люди улыбались. Я старался представить их себе в темное время суток, как они палят из ракетниц в наседающее на них, окружившее их ночное небо. Как стоят, запрокинув головы, и смотрят на вспыхивающие в вышине огни, в свете которых звезды, луна и видимые глазу планеты кажутся еще более далекими. Я шел мимо застекленных веранд, мимо вывешенных для проветривания пестрых одеял, мимо пекарен, в которых торговали лепешками, мимо покосившихся изгородей, мимо ремонтных мастерских. Я не встречался ни с кем взглядом. Кварталы сменяли один другой, а потом я оказывался в центре города. Однажды я ошибся улицей, повернул не в ту сторону. Пока я спохватился и выбрал нужное направление, прошло довольно много времени. Когда я оказался в центре города, уже стемнело. Я мог бы сесть на автобус, поехать домой. Вместо этого, я пошел дальше, по центральным улицам и, наконец, очутился неподалеку от рынка.

Я пересек улицу и теперь шел под арочными сводами, среди пустых торговых рядов. Потом я свернул в переулок. Я прошел по нему несколько десятков метров и только тогда обратил внимание на то, что слышу музыку. Звук доносился приглушенно, в нем было что-то неровное: как если бы у звука были края, а на них – зазубрины и заусенцы. На долю секунды мне показалось, что все, что находится вокруг меня – дома, облицованные шершавыми камнями, двери на проржавевших петлях, пыльные стекла окон, закрытые жалюзи, фонари, водяная пыль в вечернем воздухе – все это вошло в соприкосновение со звуком, который я слышал, с его неровностью, и сместилось; будто внутренние расстояния и соотношения – то что сохраняло предметы такими, какими они есть – вдруг нарушились, изменились, но тут же стали прежними. Я свернул за угол; на противоположной стороне улицы одна из дверей была приоткрыта. Я подошел к ней. Над дверью висела вывеска. В свете фонаря я не сразу ее заметил. Надпись едва проступала на табличке, когда-то белой, а теперь покрытой ржавчиной и почти сливавшейся с порыжевшей каменной кладкой. Там был написано: «У Лео, кафе». Чуть ниже была прибита другая табличка, с номером дома и названием улицы: «Эшколь».

***
Я стою на влажной брусчатке, в неровном четырехугольнике света, падающего из дверного проема. Я знаю, что за дверью под вывеской окажется комната, замкнутая отштукатуренными стенами, кафельным полом, сводчатым потолком. Но эта же комната, это же очерченное камнями и бетоном пространство, совпадает с другим – со столиком на одного, в кафе, напротив стеклянной входной двери. За столиком сидит посетитель в плаще, мокром от дождя. Он достает из кармана конверт и пишет на нем адрес – крупным, почти детским почерком. По одну его руку старик, тогда еще не состарившийся, спешащий по утренней улице – он должен успеть до того, как у крашеного красной краской чугунного ящика на перекрестке остановится почтовый фургон. По другую его руку — я, смотрю в окно на заснеженный двор. За его спиной – город, жители которого могут идти только вниз или вверх – по исчерченным кривыми улочками холмам. Перед ним пересекает песчаную равнину всадник в пыльной одежде. За каждым из нас другие города, и другие лица. Оттуда, где, склонившись над письмом, сидит человек, они могли бы казаться светящимися точками, заполнившими видимое глазу пространство, и уходящими дальше — сначала в черноту, а потом в бесцветье — как если бы человек с письмом находился в центре зеркальной комнаты, в которой любое существо и любой предмет дают начало бесконечности отражений. Человек выходит из кафе. Я стою перед дверью. Несколько мгновений я пытаюсь совместить одну комнату с другой, той же самой, но обозначенной другими стенами – проницаемыми, прозрачными, растворяющимися в темноте. Но полного совпадения не происходит. Железная дверь передо мной покачивается от ветра. Невидимый мне музыкант резко проводит пальцем по струне, музыка смолкает. Я захожу внутрь.

В помещении шесть столов, накрытых клеенкой. У входа – прилавок, на нем лепешки, нарезанные овощи, оливки. Рядом с ним железная плата, на ней жарятся куски курицы. На полке, за прилавком, стоят бутылки с араком и кока-колой. В дальнем углу комнаты четыре человека играют в нарды – пожилые люди в черных костюмах, под пиджаками у них темные свитера, ветхие воротники рубашек. Мое внимание привлекают их лица. У них разные рты – полные губы у одного, подрагивающий рот у другого, у третьего губы изогнуты в полуулыбке, у четвертого губы спрятаны под седыми усами, пожелтевшими от табака; и похожее выражение глаз – они немного прищурены и кажутся застывшими, как будто в каждом из сидящих за столом игроков однажды поднялась волна – в человеческий рост, с пенными гребешками — и выкатилась через глаза наружу; и глаза, пропустив ее, перестали меняться. Они сидят, склонившись над игровой доской. Перед каждым из них – стакан остывшего турецкого кофе. Рядом с доской лежит пухлая тетрадка в черном коленкоровом переплете – для записи выигрышей и проигрышей.

— Предложи ему арак, Эдна.

Я оборачиваюсь. Я пришел сюда из-за него, но заметил его не сразу. Даже сейчас, когда он сидит на стуле, видно, какой он высокий. Он худощав, смуглое лицо заросло седой щетиной. На нем выцветшая джинсовая куртка, в кроссовках нет шнурков. Он сидит, облокотившись на инструмент — уд[1]; лак на верхней деке, под запястьем правой руки стерся, обнажив розоватую древесину. Кисть левой руки лежит на коротком, загнутом назад грифе. Он улыбается мне, а потом снова резко проводит пальцем по струне. У меня сводит скулы.

— Чем вам помочь, — спрашивает Эдна. У нее темные вьющиеся волосы, морщины вокруг глаз, квадратный подбородок.

Я заказываю чай, и собираюсь сесть за свободный стол, но человек с удом придвигает к своему столу еще один стул – для меня. Я подсаживаюсь к нему. Эдна приносит мне чай в стеклянном стакане. Я спрашиваю музыканта, как его зовут. Он отвечает: «Лео».

Я смотрю на него в замешательстве. «Это прозвище, — улыбается Эдна, — псевдоним. Сам-то он из Исфахана, ребенком оттуда приехал. Лео там – не самое распространенное имя».

— Да и тут – не очень, — говорит Лео.

— А почему вы так себя назвали?

— А я так себя и не называл, — отвечает Лео, — само получилось. Он откидывается на спинку стула, улыбается, не глядя на меня. Чувствуется, что он собирается рассказать мне историю, которую рассказывает часто и с удовольствием. Мне было шестнадцать лет, — говорит он, — я подрабатывал грузчиком, тут, в соседнем доме – в нем тогда была большая пекарня. Я приходил на работу рано утром, перед школой. Мало кто появлялся здесь раньше меня, но вот это кафе всегда было открыто, и его хозяин угощал меня чаем. Зимой, например, о лучшем и мечтать нельзя. Вот его действительно звали Лео. Во всяком случае, зачем бы он еще так свое кафе назвал? Так продолжалось несколько лет, школу я бросил, зато научился играть на уде, и на кеманче[2] у меня неплохо получается. Однажды я пришел сюда, открыл кафе: Лео дал мне ключ, я помогал ему тут – резал овощи, подметал и мыл посуду – ждал его, а он не пришел. И на следующий день – его тоже не было. А потом сюда заглянул его знакомый и сказал, что Лео умер. «Сердечный, — говорит, — приступ». Будто зашел Лео в автобус, сел на свободное сиденье, а когда автобус приехал на остановку, он был уже мертвый. «Никто, — говорит, — точно не знает, где его не стало – то ли у Кошачьей площади, то ли у Яффских ворот». Потом этот человек ушел, а я сел на стул и просидел так все утро. А в полдень зашел продавец из лавки пряностей, заказал шакшуку[3]. Я выполнил его заказ, как умел. Он остался вполне доволен. Потом пришли другие посетители – было обеденное время. На следующий день я снова принимал заказы и готовил. Я ждал, что придет кто-нибудь и скажет, что это кафе теперь его, что оно досталось ему по наследству, или принадлежало ему с самого начала. Но никто не приходил. На имя Лео присылали счета – за свет, газ, воду — я их оплачивал. Доходов от кафе хватало на это, хотя и с трудом. И на жизнь мне немного, но оставалось. Я ждал, что придет полиция или муниципальный инспектор, и они скажут мне, что я не имею права здесь находиться. Но никто из них в кафе не появлялся. Однажды посетитель, которого я не видел у нас раньше, обратился ко мне: «Лео». Я сказал ему, что никакой я не Лео. У меня другое имя. Через несколько дней это повторилось. Какой-то человек, которого я до этого видел пару раз, вошел в кафе и сказал мне «Привет, Лео. Как дела?». Я сказал, что дела мои идут хорошо, но я – не Лео. Так стало случаться все чаще и чаще. Даже давние клиенты кафе, прекрасно знавшие, как меня зовут, называли меня этим именем. Я возражал им, а потом перестал. Если кафе называется «У Лео», то его хозяин должен быть Лео. С этим трудно спорить. С годами я перестал опасаться, что кто-то придет и выгонит меня отсюда. Эдна, правда, не любит, когда я обо всем этом рассказываю посторонним. А я думаю, что никто не спохватится. Он подмигнул Эдне, потом осторожно — как если бы это был прирученный редкий зверь, который уснул, и важно беречь его сон – переложил инструмент на соседний стол.

Я спросил Лео, почему он не сменил название кафе. И почему он вообще остался здесь.

Он сказал: «Мне нравится, когда вокруг все чужое. Можно уйти в любой момент, а можно и не уходить».

Я допил чай, расплатился с Эдной и обернулся, чтобы попрощаться с ним. Лео успел достать откуда-то измятую газету. Он читал ее очень внимательно. Я помедлил несколько секунд, потом толкнул дверь и вышел на улицу.

Я стал часто бывать там, у Лео и Эдны. Я заказывал чай; Лео приглашал меня за свой столик, но мы почти не разговаривали. Я разглядывал посетителей кафе – их было немного: торговцы из окрестных лавок, да туристы, вроде меня. Я приходил туда засветло — может быть, еще и потому, что моим глазам нужно было отдохнуть от солнечного света, от необходимости противостоять ему и считаться с ним. Это было основным сочетанием: непрямота улиц, отсутствие четких углов, линий, с которыми можно было бы сверяться, и резкость света, заставлявшего взгляд сжиматься в наступавшем со всех сторон сияющем пространстве, в котором по густым теням угадывались люди и возведенные ими постройки. Взгляд не мог охватить это пространство целиком, но не рассеивался в нем, а отступал, сдавал позиции. Завершением этого движения, его логическим концом, было бы сужение в точку, которая вмещала бы в себя весь объем, все расстояния, и в которой не имело бы значения, что снаружи – свет, темнота, или то, что между ними. Но это не успевало произойти: я закрывал глаза, потом открывал их, и все начиналось заново.

Уходил я после заката. До автобусной остановки я шел переулками. Проходы между домами не были освещены; темнота наползала из них, вываливалась на остывающий асфальт. К обочине были сметены обломки досок, арбузные корки, пластиковые бутылки. В эти часы мне нередко казалось, что я двигаюсь внутри живота огромной рыбины, которая когда-то проглотила весь этот город, и теперь ровно и стремительно скользила сквозь темную толщу. Иногда я не садился на автобус, а отправлялся пешком к Старому городу. Я делал крюк: у Сионской площади сворачивал вправо, шел по Парку Независимости, мимо забранных решетками гротов, мимо валунов, казавшихся остатками древних построек, мимо заброшенного кладбища Мамилла. «В этом городе не усваивается время, — думал я, — земля выталкивает камни, осколки, кости, не вмещает их в себя; ничто не исчезает; одни события проступают сквозь другие. Чужое становится приметой своего».

***

Лео убили поздно вечером – выстрелили в его машину из засады. Пуля пробила боковое стекло, оставив ровное отверстие. Это не был единичный случай, так погибли многие; и вряд ли стрелявшие хотели попасть именно в него. В ту ночь над обступившими шоссе каменистыми холмами взлетали и подолгу оставались в воздухе ярко-белые шары – осветительные ракеты. На обочине стояли военные джипы; солдаты прочесывали местность – растянулись цепочкой и медленно двигались вниз, к оврагу. Их фигуры отбрасывали короткие, полукруглые тени и казались полупрозрачными — как стрекозы, когда они пролетают между источником света и наблюдателем. Солдаты вглядывались в сухую, рассыпавшуюся под ботинками землю, переворачивали палками камни, но так ничего и не обнаружили; стрелявшие не оставили следов — ни оторванных пуговиц, ни окурков, ни гильз: выстрелили и скрылись между холмами, в одном из каменных домов, у которого было два выхода. Зашли в одну дверь, вышли в другую.

Я узнал об этом спустя несколько дней. Я был занят в университете, приходил к Лео и Эдне реже, чем раньше. В тот день я получил по почте конверт. Я вскрыл его. Внутри были тетрадный листок и ключ. Писала Эдна. Она сообщала, что Лео погиб, и что она не может оставаться там, в кафе; не видит в этом смысла. Она уезжает в Цфат[4], у нее там сестра и племянники. Поначалу она хотела закрыть кафе, просто запереть его и уехать, но потом решила, что будет лучше, если я присмотрю за ним, если, конечно, я соглашусь. Она писала, что я могу действовать по своему усмотрению.

В конце письма была приписка: «Лео звали Ицхак».

Ни фамилии, ни обратного адреса на конверте не было.

Прошло еще несколько дней, прежде чем я решился придти туда. Когда я открывал дверь, я заметил, что у меня дрожат руки. В помещении пахло сыростью, на полу и на столах лежал слой пыли. Казалось, что это место пустовало уже несколько лет. На столе в дальнем углу комнаты что-то темнело. Я нащупал выключатель и включил свет. Это были уд и кеманче.

***

Дела мои идут не блестяще, но на жизнь мне хватает. Вот уже много лет, как я перестал ждать, что кто-то придет сюда и скажет, что это место – его, что оно досталось ему по наследству или всегда принадлежало ему. Я люблю сидеть напротив двери. Она стеклянная, я вижу улицу и прохожих. Покупатели заходят ко мне нечасто. Многие говорят мне, что раньше не видели таких музыкальных инструментов. На застекленных полках стоят сетары, уды, танбуры, сорны, дарбуки и рабабы[5]. Иногда я устраиваю здесь концерты и одалживаю эти инструменты музыкантам. На одной из полок стоят три предмета, которые я не продаю. Это уд, кеманче и шкатулка, которую я когда-то привез с собой.

Я часто думаю о Лео, которого я никогда не видел, вспоминаю старика,  Ицхака и Эдну. Иногда я бываю почти уверен, что моя память не помогает, а, наоборот, мешает мне восстановить, как все произошло, как они появились в моей жизни.  Будто от знакомства с каждым из них идет вглубь след, световая дорожка, которая рассеивает темноту, но в какой-то точке ослабевает и гаснет. Мне кажется, что если всмотреться в  эту темноту как следует, можно будет что-то увидеть.

Чаще всего это не взрослые, а дети – люди на границе памяти, когда, например, заходишь за кем-нибудь домой или играешь с ним в мяч летним вечером, и это и есть точка отсчета: ты помнишь человека именно с этого момента. Отсчет начинается, когда границы между днями обретают жесткость. Прежде время тоже давало о себе знать – освещенными окнами в домах, темнотой в углах квартиры, солнечными бликами на потолке, но оно следовало за тобой, обволакивало — как если бы вместо стены и двери была упругая ткань, в которую человек упирается всем телом, и продолжает идти. На ткани проступают очертания его лица, плечи, руки. Пока время не утратило эластичность, день длится секунду, и не имеет конца, и только из разговоров вокруг ты понимаешь, что находишься в новом дне. И точно также, скорее извне, чем изнутри, ты узнаешь, что люди и предметы, животные, деревья, трещины в ступеньках подъезда, улицы, дома, облака — до того, как оказаться с тобой там, начиная откуда ты их помнишь — тоже были в этих днях, переходили из одной секунды в другую; и получается, что они были всегда, или – что их никогда прежде не было.

***
Однажды я заметил, что табличка  с названием кафе исчезла со стены. Видимо, шурупы, на которых она держалась, совсем проржавели, и она упала – сама, или ветер ее сорвал. Но дом, где я нахожусь, так и называют: «Магазин музыкальных инструментов, где раньше было кафе «У Лео»». Любой прохожий, из местных, его знает.


[1] Струнный щипковый музыкальный инструмент. Распространён в странах Ближнего Востока, Кавказа и Средней Азии.

[2] Струнный смычковый музыкальный инструмент. Распространён в Азербайджане, Армении, Греции, Грузии, Дагестане, а также в странах Среднего и Ближнего Востока.

[3] Яичница-глазунья, которая готовится в соусе из помидоров, перца и специй. Блюдо распространено в странах Северной Африки и популярно в Израиле.

[4] Город на севере Израиля.

[5] Духовые, струнные и ударные инструменты Ближнего Востока.

Чекко: БУДЬ Я ОГОНЬ, Я СЖЕГ БЫ МИР ПОДЗВЕЗДНЫЙ (СОНЕТЫ)

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 16:21

* * *
Будь я огонь, я сжег бы мир подзвездный;
Будь ветер — я его сгубил бы шквалом;
Будь я вода — его б разрушил валом;
А будь я Бог — его б забросил в бездны;

Будь Папа я, мне было бы любезно
Язвить крещеных хитрости стрекалом;
Будь император я — моим вассалам
Башки бы сёк палач головорезный.

Будь смерть — я моего бы взял папашу;
Будь жизнь — над ним оставил бы опеку;
И то же про свою скажу мамашу.

Будь Чекко я — а ведь и впрямь я Чекко —
Красавиц взял бы всех, на долю вашу
Оставив лишь старуху да калеку.


* * *
Данте, коль я бахвал и шут — тем боле
Таков и ты, и мы с тобою схожи:
Я завтрак ем — ты ужин у вельможи,
Жру жирные я — сальные ты доли.

Стригу я ворс — ты чешешь пряжу. Коли
Зашел я далеко — так ты ведь тоже!
Я лезу в господа — ты лезешь в дожи,
Я в Риме — ты в Вероне поневоле.

Так, слава Богу, Данте, мы с тобою
Задать легко друг другу можем жару —
Беда и глупость этому виною.

А коли ты продолжишь растабары —
Уйму тебя и рот тебе закрою,
Ведь бич я, Алигьер, а ты — бычара.


* * *
Такого рода, до того сурова
Грусть, коею душа моя объята —
Узнав, что я терплю от рока злого,
Мои бы разрыдались супостаты.

Ей все равно, больной ли я, здоровый…
Она бы вмиг изгнала без возврата
Недуг мой, лишь сказав мне только слово,
Пусть даже «ненавижу» иль «проклятый».

Она ж мне отвечает речью строгой,
Что не желает мне ни бед, ни счастья,
Иди ты, говорит, своей дорогой,

И для нее как пыль — мои напасти.
Ну что же мне поделать с недотрогой?
Проклят Амор, что я у ней во власти!


* * *
— Беккина! — Что, изменник похотливый?
— Прости, любовь! — Ну нет, отродье суки!
— Свидетель Бог! — Как мы благочестивы!
— И буду вечно! — Нет мне в том поруки.

— Но верность! — У тебя-то, мерин сивый?
— Я верен лишь тебе! — Пустые звуки.
— За что? — Все знаю я, кобель ты лживый!
— О чем, любовь? — Да чтоб подох ты в муке!

— Желаешь смерти мне? — Пусть поспешает!
— Не говори так! — Не учи, паскуда!
— Тогда умру я! — Враки потешают.

— Помилуй Бог тебя. — Иди отсюда!
— Когда б я мог! — А кто тебе мешает?
— Ты, сердце взяв! — Ему придется худо!


* * *
Три вещи мне из всех соблазнов мира
Милы, но с болью их я добываю:
Лишь от красавиц, зерни и трактира
Душою рад и весел я бываю.

Но столь они нечасты! Только дыры
В мошне моей. От злобы забываю
Я обо всем, подумав: «Не до жира…
Я младость нищетою убиваю!»

И говорю тогда я: Пику в жопу
Отцу, ведь пост мой так суров, что мнится:
Дунь — я перелечу через Европу.

И в Пасху не разжать его десницу,
Не выжать и гроша у мизантропа,
Скорее схватит сокола синица.


* * *
Нужда мне говорит: «Ты мой ребенок»,
А я в ответ зову ее «Маманя»,
Зачат я Горем злющим, и с пеленок
Проклятая Тоска была мне няня.

Носил я, вместо детских распашонок,
То, что зовут «кручиною» мещане,
Печален от ногтей до селезенок,
Добра не знал и не держал я в длани.

Я вырос — дабы осушить мне очи,
Жену мне дали, что с утра как встанет —
Без устали трещит до поздней ночи!

Как тысяча гитар она горланит.
О, хоть бы жизнь ее была короче!
А вновь жениться только дурень станет.


* * *
Будь из алмаза сердце у Беккины,
И будь сама она из твердой стали,
Будь хладной, как январь в той дальней дали,
Где солнца нет, но век снега и льдины,

Когда б ее гиганты-исполины,
А не кожевник с женкою зачали,
Да будь я сам пастух — такой печали
Не заслужил я, и такой кручины.

Но выслушай она меня, и, паче,
Осмелься я во всем признаться страстно,
Уверен я: была бы мне удача.

Я б молвил: «Я — судьба твоя, и ясно
Что ты — моя, не может быть иначе».
Тогда б она сказала мне: «Согласна».


* * *
Влюблен я, но не чересчур, а впору;
Не так-то уж легко мне это, право.
Я горд собой: я поступаю браво,
Не отдаю всего себя Амору.

Что боле? Как и должно ухажёру
Служу его служанкам, всю ораву
Я воспеваю, это мне по нраву:
Коль всяк — начальник, то и нет надзору.

Не рождена еще на свет девица,
Которой бы я верным был вассалом,
Пускай нежна она и белолица;

Ведь от любви чрезмерной станешь шалым;
Я не желаю сердцем омрачиться
И выглядеть печальным и усталым.


* * *
Я б так же мог остаться без Амора,
Как жить без содомии мог бы Моко,
Как Чамполин-проказник — без задора
В теченье даже маленького срока,

Возможно так же для Аккоридора
Потрогать щель мохнатую порока,
Для Миго, в ереси погряз который —
Сожженья избежать и злого рока.

Так пусть Амор свершает, что решает.
Я — раб ему, вовек служить готовый;
Страдание меня не устрашает:

Будь горше желчи мой удел суровый,
Но в нем меня смиренье утешает,
И с ним он слаще, чем тростник медовый.


* * *
Святые и Творец, спасите Чекко,
Коль в некий день вернут меня в Сиену,
То хоть мне в глаз перстом да лбом об стену —
Мне эта боль была бы мед и млеко.

Без желчи голубь стал бы я, от века
Не жил столь мягкосердный совершенно;
Узнав, сколь претерпел я, непременно
Враги сказали б: «Жалко человека».

И златом я бы мнил любое горе,
Когда б я чаял бедам завершенье,
Как души, что попали в пургаторий.

Но тяжелей стократ мои лишенья,
Ведь в город мой не возвращусь я вскоре,
А лишь с отцом достигнув соглашенья.


* * *
Не буду, Данте, петь я про Беккину,
Мне рассказать про маршала охота,
Ведь сей флорин не злато — позолота,
Не сахар — соль с песком наполовину.

На вид пшеничный хлеб, а сам — мякина,
Помост на деле, хоть на вид — высоты,
Не сокол — воробьишка желторотый,
С походкой петушка — а дух куриный.

Мчи, стих мой, во Фьоренцу, будь проворным,
И доннам расскажи, и девам тоже,
Что все-то оказалось в нем притворным.

Я ж при дворе об этом весть умножу,
И королю скажу, и всем придворным —
Так маршалу я разукрашу кожу.



ПЕРЕВОД С ИТАЛЬЯНСКОГО: ШЛОМО КРОЛ