I
Однажды преславный натурфилософ Агриппа Неттесгеймский пребывал в своём книгохранилище, – как говорили, самом обширном то ли в городе Гренобле, то ли во всём христианском мире.
И вот явился к нему тогдашний его фамулус, сиречь ученик, по имени Тобиас, родом из Вюрцбурга.
В гулкой полутьме неизмеримого зала фамулус никого не обнаружил.
Видимо, магистр Агриппа поднялся ввысь, к верхним полкам.
Тобиас запрокинул голову и во всю мочь закричал вверх, – туда, где своды башни скрывались в сумраке:
– Магистере ревендриссиме, оэ, магистрере ревендриссиме.
Вопль фамулуса звучал тоскливо, как клич раненой птицы, и к тому же возмущённо, словно эта птица грозила стрелку судом земным и небесным.
Тут плавно спустилось откуда-то из-под купола башни кресло, в котором восседал маг. И не было у этого седалища ни канатов, ни лебёдок, ни иных механических приспособлений; некие неведомые силы поднимали и бережно носили Агриппу вдоль неисчислимых книжных полок.
– Превосходно, – воскликнул маг, – ты пришёл как раз вовремя.
– Простите, домине альте экскогитаторе, что прерываю ваши занятия, я вполне осознаю, что, возможно, этим я наношу урон будущему всего человечества, – сказал фамулус. – Но увы, силы мои иссякли, я пребываю в совершенном сокрушении, и должен сказать вам…
– Прошу тебя немного обождать и выслушать меня, – отвечал Агриппа, – ибо у меня тоже появилось нечто, не терпящее отлагательств. Видишь ли, сегодня, на рассвете мне было даровано новое невероятное открытие.
– Безмерна вина моя перед вами, – перебил фамулус, – но словно первозданная тьма затмила мой разум, и. честно говоря, я сейчас не способен понять ни слова. Впрочем, отныне я и не должен внимать вам, дабы не изливались бесценные ваши мысли в кувшин без дна, а именно в подобный бесполезный предмет я превратился окончательно. Я ухожу от вас, магистере. Навсегда.
– Это прискорбно, особенно сейчас, – отозвался Агриппа, – ты усерден, тщателен и обладаешь отличной памятью во всём, что касается мелочей, а это в нашем деле преизрядное достоинство. Ты был мне полезен, да и, пожалуй, приятен, если не принимать во внимание твой вечно унылый облик. Неужели я когда-либо был с тобой скуп, груб или надменен? Впрочем, не в моих правилах удерживать учеников насильно, у каждого своя дорога, поэтому я не спрашиваю тебя о причинах.
– Причина моего бегства постыдна, – вздохнул горестно фамулус, – я таю свою беду от всей вселенной, но я не смею скрывать её от вас.
– Но мне совсем не нужно знать твои секреты, – сказал Агриппа, – а что касается вознаграждения, то, насколько я помню, тебе приходится сорок дукатов.
– Причина же в том состоит… – провозгласил Тобиас
– Да не выпытываю я ничего, – сказал маг, – оставь при себе свои тайные терзания. Полагаю, что пятьдесят дукатов вполне …
– А покидаю я вас потому, – воскликнул фамулус, – потому я покидаю вас, что я не нравлюсь женщинам.
– Но, друг мой, помилуй, – удивился Агриппа, – но это совсем не беда для моего фамулуса. У меня и в мыслях не было винить тебя в том, что ты не имеешь успеха у прекрасного пола. Возможно, сейчас, это даже и хорошо для наших с тобой занятий. Тебя не будут отвлекать страсти, свойственные обычно людям в твоём возрасте. Но, как бы то ни было, я напоследок вынужден настоятельно просить тебя: присядь и выслушай меня наконец. Мне это решительно необходимо сейчас, – если не твой внимающий разум, то хотя бы твои забавно оттопыренные уши. Моё открытие яростно кипит во мне сейчас, и если я не выскажусь, то, мне кажется, я просто взорвусь, подобно колбе в руках профана, возомнившего себя алхимиком.
II
– Так вот.
Неведомо отчего, но мне вдруг вчера вспомнилось, что, когда я был ребёнком, то всё время хотел добыть лунный свет, отражённый на чёрной глади озера, и был совершенно уверен, что это дивное дрожащее мерцание не имеет никакого отношения ни к воде, ни к луне, а суть нечто самодовлеющее. Помнится, я рвался в воду и горько плакал оттого, что меня не пускали, – мать или кто-то ещё, это было так давно, что я совершенно не помню, была ли у меня какая-либо мать.
Как тебе известно, искусство магии есть не более чем искусство материализации воображения, а также постижения закономерностей воображаемости материи. Действительность, в которой мы с тобой обитаем, на самом деле есть не более, чем порождение нашего воображения, и если лишить нас этой способности, то мы останемся более слепы и глухи, чем люди слепые и глухие, ибо и слепому воображение заменяет зрение, а глухому – слух.
Эрго: всё, что воплощается в чьём-либо воображении, пусть даже малого ребёнка, – теоретически, способно к материализации. Я не спал ночь из-за этих мыслей, и, мне кажется, друг мой, я совершил некое примечательное открытие.
Я говорю, как ты помнишь, о лунном свете.
– Магистере мирабеле, – заорал фамулус, – казните меня, испепелите или обратите в какого-нибудь жалкого барсука или даже ежа, но я сейчас не в силах постигать вашу мудрость. Вы вот, наверно, и в молодые годы свои тоже думали исключительно об открытиях, и потому не представляете даже, какая тоска – то, что я не нравлюсь женщинам. Я только о женщинах и помышляю, вот в чём ужас-то.
– Я знаю это, – сказал Агриппа, – но мне думалось, что помышления о женском теле постепенно выведут тебя на интерес к так называемым тонким телам спиритуальной природы, и…
– Наоборот, магистере, – горько отвечал Тобиас, – когда вы рассказывали мне о тонких телах, это всё время наводило меня на страждущие мысли о телах стройных женщин.
– Так вот, к слову о спиритуальных телах, – продолжал Агриппа, – Завтра же нам с тобой следует отправиться в путь, чтобы отыскать чистую безупречную водную гладь, – лучше всего уединённое горное ледниковое озеро с недвижной тёмной водой.
Через несколько дней наступит Diem Argentum, сиречь полнолуние, сопряжённое с понедельником, и оно, по моим расчётам, откроется в час Агла и Кайэрра, и, следовательно, следующий далее полуночный час Залам, продлённый, например, до часа Мадим, будет благоприятен для пробуждения обитателей Леванаха, то есть тех лунных мечтательных духов, тем паче, что в этот час в некоторых землях возможен излюбленный этими духами ночной дождь, и, скорее всего, лунные духи будут предрасположены к диалогу; это будет очевидно, когда мы с ними встретимся: неприязненный лунный дух обычно мчится мимо в облике чёрного голокожего морщинистого кабана с желтовато-огнистыми глазами; но предрасположенный и, я бы сказал, любопытствующий лунный суккуб выглядит как белоликий спящий король, облачённый в зелёную парчу, и выезжает верхом на чёрной лани, глаза коей тоже закрыты.
Если же нам повезёт, то могут отозваться Сахиэль и Замаэль, ангелы отверженные, но не наказанные, а удалённые в безвремение, из-за чего нам, подвременным смертным существам, обычно чрезвычайно трудно не просто вступить с ними в сообщение, но и просто проведать об их существовании.
Надеюсь, что при благоприятных обстоятельствах, используя, к примеру, консистенцию аурипигмента и реальгара через путрификацию в Каприкуме, мы с тобой сможем добыть некоторое количество субстанции, которую я пока обозначаю попросту как аргентум лунарес, то есть лунное серебро, или же леванахитум.
Какую из этого вещества можно извлечь пользу, – я, честно говоря, пока не знаю. Позже, если будет время, можно, например, соорудить некий корабль, способный с помощью этой субстанции лететь со скоростью света, или, весьма вероятно, мы получим способность легко и без всякой опасности управлять сновидениями и даже извлекать некоторые морфеические образы для употребления в состоянии бодрствования.
Но пока что, и прежде всего, меня вдохновляет мысль о том, что добытая субстанция будет невообразимо, невыносимо красива. А что может быть важнее светозарной красоты – для нас, закованных в тяжкую сырую мясную плоть?
III
Тут фамулус в отчаянии сорвал с головы берет, хлопнул им о мраморный пол, рванул ворот рубахи и дёрнул себя за жидкую бородку.
– Магистере, услышьте же меня, я ведь каюсь, а раскаяние достойно внимания, подобно таинству исповеди, не правда ли? Я обманул вас, когда говорил, что жажду познать тайны натуры, услышать перешёптывание звёзд, научиться управлять ветрами, и всё такое, что там я ещё болтал, не помню уже. Откровенно говоря, я всё это предварительно выписал из рыцарских романов, те абзацы, в которых говорилось об магии. И, пока шагал к вам из Вюрцбурга выучил эти речения наизусть.
– Что ж, когда ты здесь появился, меня весьма позабавил твой вступительный патетический книжный монолог, в сочетании с унылым видом, красными от волнения ушами и с плохими актёрскими способностями, – отвечал Агриппа. – Отчасти потому я тебя и взял, ведь мне нечасто удаётся повеселиться среди натурфилософических изысканий. Но, друг мой, голоса звёзд и покорность ветров – оно ведь стоит того, не правда ли?
– Да не знаю я, – отвечал Тобиас, – на самом деле, я просто втирался к вам в доверие только для того, чтобы научиться нравиться женщинам. Ещё в отроческом возрасте выяснилось, что я не нравлюсь женщинам, что я чудовищно, фатально, адски, дьявольски и вопиюще несправедливо почему-то им, гадинам, не нравлюсь. Я опробовал разные способы: и наглость, и нежность, и пьянство, и поэзию, и робость, и танцы, и бургундские атласные жакеты с золочёными муатрами. Я врал, что играю на лютне, и что я сын герцога, что я лесной разбойник, что я трудолюбивый пивовар и что я сражался с маврами на скалах Пенья-Побре. Каждую неделю я то сбривал усы, то отращивал их заново. Я красил бороду и выщипывал брови.
Наконец всё было исчерпано, и осталась последняя моя надежда – магия.
Но за годы, проведённые у вас, я не услышал ни слова о том, как нравиться женщинам, да и вообще ни слова о женщинах. Я тайно рылся в ваших рукописях, я не спал неделями потому, что по ночам вчитывался в украденные книги. И – увы. Нигде ничего такого.
– В твоих знаках восклицания я всё же угадываю некий испуганно дрожащий знак вопрошания, – сказал Агриппа, – но, право, друг мой, я не знаю, что тебе ответить на это. Действительно, не могу припомнить, чтобы я когда-либо обращался к исследованиям в этом направлении, и даже, вспоминая сейчас вот, наспех, о знакомых мне магах, алхимиках и звездочётах, – я имею в виду только истинных учёных, разумеется, – я никак не могу припомнить, кто из них задавался подобными вопросами. Впрочем, память моя давно уже утомлена от изобилия и разнообразия того, что ей приходится вмещать, так что …
– То есть, и вы, магистере, вот так вот, откровенно, говорите мне о том, что для меня всё безнадёжно? – вопросил фамулус и слезами наполнились его белёсые глазки.
– Мне совестно оттого, что я ничего не могу выудить, помимо сочувственных вздохов и пожимания плеч, – отвечал Агриппа. – Но я понимаю тебя лучше, чем ты можешь себе представить. Законы физики универсальны для всего материального мира, и, поверь, тело моё прошло точно такой же путь, как и твоё. Другое дело, что мои познания позволяют в некоторой степени оперировать витальной механикой, подобно тому, как хитрый законник исподволь управляет судьями при помощи познаний в королевском законодательстве. Так вот. Как это ни удивительно сейчас звучит, – даже для меня самого, – я ведь тоже был молод когда-то. Правда, моя молодость была очень, я бы так сказал, давно. В те времена. когда не было не только ни одного из нынешних королевств, но и не слышно было даже языков, на которых говорят нынешние народы, и боги выглядели совершенно иначе и носили имена, о которых сейчас никто не ведает, да и выговорить не смог бы, и только облака, за которыми прятались те забытые боги, были те же самые, что и сейчас. Молодость моя вспоминается мне совсем не как прожитая моим туловищем часть бытия, а как нечто совсем отчуждённое, словно обрывки сна, навеянного вырванными страницами чужой книги. А впрочем, в те времена и книг никаких не было. О чём это я? Ах да, вот: благодаря тебе, я сейчас вспомнил одно презабавное обстоятельство. В молодые годы, я, как сейчас припоминаю, тоже совершенно не нравился женщинам, и, не поверишь, меня это также весьма огорчало.
Но я, следует признать, не был так откровенен и так смел в самообнажении, как ты. Я никому не поверял свои юные горести, таил их в себе: сначала они пребольно кусали моё сердце, потом нудно скреблись, потом всего лишь слегка тяжелили, а потом – истлели понемногу. Но на это потребовалось немало времени, если измерять сие время не тысячелетиями, как это приходится делать мне, а годами, как это делаешь ты.
Помнится, тогда, в юности меня весьма заинтересовала палингенезия, то есть мне тогда уже приходило на ум, что, когда умирает тело и гаснет личность, то нечто третье, соединявшее плоть и дух, высвобождается, и это самая высвобожденная субстанция и заключает в себе загадку вечного животворения материи. Но для исследования витальной энергии необходимо мне было для начала постичь суть смерти, и вот я сидел тогда, год за годом, в пещерах горы Су-Маррах, пытаясь прочитать начертанные на их стенах неисчислимые знаки, которые оставил там Ургло Льдоголовый. Хотя впоследствии уже Пифагор уверял, что никакого Ургло не было, а выдумал его Эйнуфей Гелиополит, для некоего назидания потомкам.
Естественно, благодаря этим пещерам, я был в молодые свои годы тускл, чахл и бледен, и притом молчалив. А тогда, как я вспоминаю, предпочитались юноши говорливые, загорелые, тугие и яркоглазые.
– Сейчас тоже, – вздохнул фамулус.
– И, вот, я сейчас припомнил и заново это ощутил, – продолжал Агриппа, – что, когда до меня долетал женский смех, или в толпе некая дева случайно задевала меня локтем, то мне, право, становилось прегрустно. Тем более, что в те времена девушки бегали с открытой грудью, а то на морском берегу лежали совершенно обнажёнными, а пещеры Су-Марраха находились близ моря, ныне именуемого Красным.
IV
… – Кстати, об обнажённых женщинах, – задумчив сказал Агриппа. – Благодаря твоему нытью мне сейчас пришло в голову одно преинтересное соображение.
Если мы не отыщем подходящее чёрное горное озеро, – а времени у нас не так много, – то, пожалуй, вместо озёрной глади можно использовать для уловления лунного света обнажённое тело прекрасной женщины, приведённое в должное состояние при помощи определённых фосфоресцирующих эмульсий. Как ты помнишь, я решительный противник некрософии, так что, разумеется, это должна быть живая женщина.
Кстати, – маг внимательно, словно видя впервые, посмотрел на Тобиаса, – отвлекаясь немного в сторону: ведь если верить теории анималькулизма, то известна одна редчайшая разновидность гомункула, которую выращивают при помощи спермы меланхолика, желательно занудливого.
– Так что же мне делать, магистере омнипотензе? Может, вот как лучше будет, – воскликнул фамулус. – Давайте, вы просто – бабах, – и превратите меня в могучего красавца какого-нибудь, чернобородого? Это же проще, чем нового гомункула делать?
– Во-первых, не проще, – отвечал Агриппа, – а во-вторых, могучему красавцу совсем не подходит имя Тобиас, а также происхождение из Вюрцбурга.
– Так имя сменить – это я и сам запросто смогу, – сказал Тобиас. – и происхождению сам придумаю. Из Арагона или Гренады, например. А? Как?
– Но, друг мой, если ты будешь иначе выглядеть и иначе называться, то это же будет уже иной индивидуум, а не ты, – сказал Агриппа. – И, стало быть, нравиться женщинам будешь не ты, а кто-то совсем другой. Какая же тебе в этом будет радость? Но дело даже не в этом. А в том, что никакие перемены обликов и имён не помогут нам с тобой предугадать, что понравится женщинам. Мужская красота, стать и мускульная сила завораживают только в сочетании.
– Наверно, в сочетании с мудростью? – сказал Тобиас. – Ну, так я ж не против. Давайте изготовим из меня красавца, а мудрость, изученная тут у вас, пусть остаётся чтобы осталась при мне. Бывают же мудрые могучие красавцы?
– Возможно, бывают, – сказал маг, – но и мудрость, как и сила, и красота, нравятся также в сочетании.
– В сочетании с чем? – вопросил Тобиас.
На что маг ответствовал убеждённо:
– Понятия не имею.
Фамулус обвел печальным взором неизмеримость книжных рядов, которые выстроились, словно неисчислимые войска, по всей окружности башни, возносились ввысь и терялись в темноте сводов.
Книги тоже словно отворачивались и всем своим видом показывали, что понятия не имеют.
– Ну, тогда у меня остался лишь один вопрос, – сказал фамулус, – посоветуйте напоследок, куда мне лучше пойти: в монахи или в пираты? Чтобы от женщин подальше. Или, может быть, мне просто превратиться в дикаря, подобного зверю, уйти в глухие леса и питаться какими-нибудь там финиками или ящерицами?
– Я уже много лет не встречал ни монахов, ни пиратов, – отозвался Агриппа, – и мне затруднительно давать советы столь практического рода. Вот что я действительно могу для тебя сделать: возьми, пожалуй, сто, нет, или лучше двести дукатов.
И фамулус тут же ощутил, как весомо отяжелел кожаный кошель на его поясе.
V
И вот стихли шаги несчастного фамулуса.
Агриппа же Неттесгеймский продолжал размышлять о его горе.
В том, что женщины отвергают этого бедного Тобиаса, – что, собственно, первично: Тобиас, женщина или сама отверженность?
Мы не можем взлететь к облакам, потому что облака отторгают наши устремления, они не впускают в беспредельность покоя облачных недр, потому, что мы, вечно обеспокоенные, не нравимся облакам.
Мы не может добраться до звёзд, потому что не нравимся звёздам.
При каждой попытке вторжения нас убивают и глубины вод, и недоступные вершины гор, нас сжигает солнечный жар и леденит холод, – потому, что мы, люди, не нравимся стихиям.
Быстротечное время брезгливо мнёт наши тела – дряхлеющие, гниющие, непрестанно пульсирующие болью, такие слабые и хрупкие, – и, наконец, ломает, отшвыривает, стирает сокрушает в прах, словно некий озлобленный неудачами подмастерье игрушечника, которому никак не удаётся сделать настоящую, добротную, красивую и прочную игрушку.
Женщины – это всего лишь первое, что попалось Тобиасу на глаза, и произвело наиболее резкое впечатление.
На самом деле мы, люди, никому и ничему не нравимся.
Отверженность – это неотъемлемое наше свойство, это и есть наша истинное определение, на самом деле, – человек отверженный, хоминем рейецерунт или же репробатус.
Именно отверженность и побуждает нас к непрестанному движению, к непрерывному штурму неведомого.
Если вдуматься, то и все науки, и сама магия – это прежде всего исследование не овладения, а отторжения; только непрерывно наталкиваясь на пределы нашей отверженности, мы постигаем то жалкое, малое, ничтожное, тленное, чем мы способны управлять в нашем воображении.
VI
Снова остался Агриппа Неттесгеймский в одиночестве.
И вот уже тишина в замке снова стала ему неподвластна, и он не знал, как её нарушить. Маг вдруг пожалел даже, что когда-то наложил заклятие на свою башню, освободив её, ради сосредоточения, от внешних звуков, и с тех пор в неё не залетали нетопыри, не садились на подоконники голуби, и даже ни одна муха не жужжала.
И снова был великий натурфилософ опечален, спокойной печалью, давней и привычной, как вечный мох на вечных скалах.
Агриппа отправился в самый дальний угол книгохранилища и достал из пропылённых завалов узкий острый жезл, испещрённый знаками, которые словно топырились и шевелились исподволь.
Маг плеснул на пол воды из серебряного кувшина, очертил жезлом лужицу.
Потом мановением руки зажёг огонь в камине и прокалил жезл в огне.
И вот, под шёпот заклинаний, явились: королева ундин и герцогиня саламандр.
Беспощадно прекрасные, невыносимо для человеческого взора пленительные тела, – призывно мерцающее синее и торжественно сверкающе жёлтое, – гибко прильнули к креслу, в которое уселся Агриппа, по обе стороны прижавшись к сапогам натурфилософа,
Распахнутые их тёмные взоры смотрели на мага снизу – жадно и преданно.
– Одеть бы вас, что ли, – сказал Агриппа, – вы-то, духи, не мёрзнете, но мне на вас смотреть – зябко. А впрочем, неважно. Видите ли, друзья мои, – точнее, подруги, – мне, как назло, именно сейчас совершенно необходимо выговориться вслух. Я просто обязан этих скользких мысленных рыбок поймать в словесные сети, и, поверьте же, это совсем не прихоть одинокого старого болтуна. Без звука голоса и внимающих глаз моё нынешнее открытие просто истает, умрёт нерождённым. Невысказанная мысль, как голодная уличная кошка в зимнюю ночь, – она жалостно мяукает у врат молчания, она умоляет: спаси меня, отогрей словесным огнём, отрази же меня в восприятии внимающего.
Так вот, слушайте меня хотя бы вы. У вас же есть подобие ушей.
Я тут сейчас подумал, что опыты по извлечению лунного серебра нужна наметить всё-таки на совмещения полнолуния с часом Юпитера и Венеры, особенно благоприятные для экстраординарных операций, а значит, внутри остендентических пентаклей и кустодийных октогонов должно начертать имагинаты Хесед и Нецах. И, главное: размышляя о поверхности озера, я непростительно позабыл о том, что это прежде всего вода. Пожалуй, вот что мы с вами сейчас сделаем: перечитаем комментарии Альберта Великого к тем стихам Овидия, где говорится о чудесных свойствах вод Атомаса, Круциэнза, Тэнэя и абиссинского Сулмааза. И ещё – давайте-ка мы полистаем тот халдейский манускрипт, в котором я подозреваю пересказ утраченных откровений Руфуса Эфесского, великого знатока водяных тайн. А? как вы полагаете?
В ответ ундина издала некий влажный клёкот.
А саламандра хрустко щёлкнула.
