:

Владислав Дегтярев: СОН АЛИСЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 38 on 19.01.2022 at 22:45
И сказала Алиса: «Да вы просто колода карт!». И стали они – просто колода карт.
Рис. 1 – Артур Рэкхем. Карточный вихрь. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1907
«Тут все карты поднялись в воздух и полетели Алисе в лицо. Она вскрикнула – полуиспуганно, полугневно, – принялась от них отбиваться… и обнаружила, что лежит на берегу, головой у сестры на коленях, а та смахивает у нее с лица сухие листья, упавшие с дерева.
– Алиса, милая, проснись! – сказала сестра. – Как долго ты спала!
– Какой мне странный сон приснился! – сказала Алиса и рассказала сестре все, что запомнила о своих удивительных приключениях…».
Льюис Кэрролл притворяется, что карточный вихрь был всего лишь прикосновением сухих листьев, но мы-то знаем, что это не так. Звук, издаваемый картами, на шелест осенних листьев нисколько не похож – или же это были какие-то особенные листья, плотные и жесткие, словно картон, но тогда они и не стали бы лететь куда угодно с первым порывом ветра.
Сон Алисы заканчивается ровно в той точке, где она открывает в себе способность им управлять, становится демиургом собственного сна. Взлетевшие в воздух карты кружат вокруг нее подобием колючего снежного вихря, но она знает, что никакой воли игрока за ними нет. Как странно, если задуматься: карты есть, но никто в них не играет. Да и сам снежный вихрь был бы уместен разве что в «Снежной королеве», но никак не у Кэрролла, вообще не обращающего внимания на погоду.
И здесь мы в очередной раз убеждаемся в том, что «Алиса в Стране чудес», при всей своей культовости, растащенности на цитаты и многочисленности интерпретаций, истолкована и объяснена не до конца. Даже роль героини в этом повествовании вызывает многочисленные вопросы. Ведущая она или ведомая? Если Алиса не игрок и не наблюдатель, то кто же она такая? И чем занимаются ожившие карты, населяющие Страну чудес, если все, что происходит вокруг нас – не игра, не пасьянс, не гадание, и не строительство карточного домика? Возможно, существуют какие-то поверья о тайной жизни игральных карт, подобной скрытой от наших глаз жизни восковых фигур? И почему помимо карт в этой сказке присутствуют персонажи, не входящие в колоду – например, Чеширский Кот или Белый Кролик? И если в колоде четыре масти, то куда подевались три другие королевские четы?
Мы задали множество вопросов, но на последний из них, кажется, есть ответ. Мартин Гарднер в своей «Аннотированной Алисе» говорит о разделении труда среди карт, функции которых у Кэрролла определяются английскими названиями мастей. Впрочем, этот разговор, скорее, об их иерархии: «Среди числовых карт пики (spades, дословно – «лопаты») служат садовниками, трефы (clubs – дубинки) солдатами, бубны (diamonds – алмазы) – это придворные, а червы (hearts – сердца) – десять королевских детей. Старшие карты – это двор. Обратите внимание, как остроумно Кэрролл описал поведение своих персонажей и их сходство с настоящими игральными картами: они лежат рубашкой кверху и их невозможно различить, их можно перевернуть, они могут изогнуться, как крокетные арки»[1].
На вопрос, зачем Кэрроллу понадобились карты, можно ответить так. Карты в самом деле представляют собой идеальные символы иерархии: они двумерные, жесткие и помечены знаками своего ранга. К тому же обратная сторона карт (рубашка) одинакова для всей колоды, т. е. представляет собой униформу. Таким образом, королевство игральных карт оказывается платоновским государством, где каждый знает свое место.
«Майкл Хэнчер в своей книге о Тенниэле[2], – продолжает Гарднер, – приводит прекрасный анализ иллюстрации к сцене в саду. Валет (The Knave) …держит корону Св. Эдуарда, официальную корону Англии. Головы Короля червей и Валета червей […] основаны, конечно, на игральных картах. Слева от Короля червей видны лица Короля пик и Короля треф и одноглазого Короля бубей, обращенного на восток, а не на запад, как обычно. На Даме червей платье, узор которого напоминает узор платья Дамы пик. Связывал ли ее Тенниэл, – спрашивает Хэнчер, – с картой, которая традиционно ассоциируется со смертью? Обратите также внимание на стеклянный купол оранжереи на заднем плане»[3].
Рис. 2 – Джон Тенниэл. Сцена в саду. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1865
Вряд ли приведенный пассаж можно назвать анализом. На наш взгляд, это всего лишь описание, хотя и обращающее наше внимание на многие интересные детали. Отметим ассоциацию со смертью, к которой, вероятно, имеет отношение оранжерея и вообще стекло – и здесь в первую очередь вспоминается Ансельм, герой «Золотого горшка» Э. Т. А. Гофмана, заключенный в стеклянную банку.
«Я имею право сомневаться, благосклонный читатель, – говорит Гофман, описывая плененного в стекле Ансельма в десятой вигилии «Золотого горшка», – чтобы тебе когда-нибудь случалось быть закупоренным в стеклянный сосуд, разве только причудливый сон навел когда-нибудь на тебя такую несообразную фантазию. В последнем случае ты живо можешь почувствовать бедственное состояние несчастного студента Ансельма; если же ты и во сне не видел ничего подобного, то пусть твое живое воображение заключит тебя, ради меня и Ансельма, на несколько мгновений в стекло. Ослепительный блеск плотно облекает тебя; все предметы кругом кажутся тебе освещенными и окруженными лучистыми радужными красками; все дрожит, колеблется и грохочет в сиянии, – ты неподвижно плаваешь как бы в замерзшем эфире, который сдавливает тебя, так что напрасно дух повелевает мертвому телу. […] Пожалей же, благосклонный читатель, студента Ансельма, который подвергся этому несказанному мучению в своей стеклянной тюрьме, но он чувствовал, что и смерть не может его освободить…»[4].
В «Золотом горшке» сложная символика стекла представлена столь подробно и развернуто, что ее можно изучать только на примере этого текста. Стеклянный сосуд, сделавшийся для Ансельма тюрьмой, может ассоциироваться и с аптечными склянками, и с банками, в которых хранятся заспиртованные анатомические препараты. Все эти предметы находятся в области, где жизнь и смерть (а также сон и бодрствование) переплетены затейливым и далеко не очевидным образом. Оранжерея у Гофмана тоже присутствует – это зимний сад в доме Линдгорста, оказывающийся не просто гетеротопией (выделенным, «специальным» местом посреди однородной обыденности), но и порталом в некий иной мир.
Впрочем, вернувшись к «Алисе», мы убедимся, что стекло у Кэрролла не играет никакой специфической роли: так, стеклянный столик с таинственным пузырьком и стекла парников, которые разбивает, падая, Белый Кролик, символически никак не связаны между собой.
Значит, эта ассоциация полезна только как возможность еще раз повторить общее место, касающееся «Алисы в Стране чудес»: смерть присутствует в этой сказке как тень, как никогда не осуществляющаяся возможность, как призрачная опасность. Мы знаем, что в сновидении умереть невозможно. Но Алиса не знает, что она спит.
И конечно игра, в том числе карточная, связана со смертью тесными узами. «Кто стал бы отрицать, – пишет Йохан Хёйзинга в “Homo ludens”, – что представление о состязании, вызове, опасности и т. д. подводит нас вплотную к понятию игры? Игра и опасность, переменчивый шанс, рискованное предприятие – все это вплотную примыкает друг к другу»[5].
Пусть так, однако все, что нам известно о мистике карточной игры, об удаче игрока и связанной с ним чертовщине, применительно к «Алисе в Стране чудес» не срабатывает, поскольку в этом сюжете отсутствует сама игра. Если во второй сказке Алиса, оказываясь внутри зазеркального мира, вступает пешкой в шахматную партию и, дойдя до последней линии, получает корону, то здесь она чужая и на каждом шагу нарушает законы Страны чудес. Все ее faux pas можно перечислять по пальцам: плавая рядом с мышью, Алиса вспоминает свою кошку, за столом у Болванщика и Зайца отказывается разгадывать загадку, она вызывающе ведет себя с Королевой, и даже то, что младенец Герцогини превращается в поросенка у нее на руках, можно считать если не бунтом, то потворством этому бунту.
Рис. 3 – Артур Рэкхем. Алиса и поросенок. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1907
Здесь стоит заметить, что сцена Безумного чаепития не сводится к чистому абсурду. В Мартовском Зайце можно увидеть философа и акциониста, протестующего против социальной функции исчисления времени. Но и загадка («Чем ворон похож на конторку?»), которую загадывает Алисе Болванщик, тоже имеет некий подтекст. Тем более, что «самой высокой мудростью [в архаических культурах] считается умение задать такой вопрос, на который никто не смог бы ответить»[6].
Согласно Йохану Хёйзинге, загадки отсылают к священному знанию об устройстве мира, поэтому, если A похоже на B, то их сходство вскрывает какие-то глубинные принципы мироздания. 
Но и абсурду здесь найдется законное место. «Ответ на вопрос загадки, – добавляет Хёйзинга, – не может быть найден путем размышлений или логических рассуждений. Этот ответ есть некое разрешение, внезапно открывшаяся возможность разорвать узы, которые наложил на вас тот, кто задал вопрос. Отсюда и то, что правильное решение тотчас же лишает силы спрашивающего»[7].
Что же делает Алиса? Подобно Александру Македонскому, разрубившему Гордиев узел, она ломает сценарий игры, предлагаемый Болванщиком, т. е. ведет себя как типичный колонизатор. А для любого колонизатора, как для представителя рационального brave new world, священное знание колонизируемых оказывается не более, чем этнографическим курьезом.
Рис. 4 – Артур Рэкхем. Безумное чаепитие. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1907
Алисе, конечно же, далеко до Ричарда Бёртона с его манией нарушения всех запретов. И все же на классических иллюстрациях Тенниэла (исполненных под чутким руководством самого Кэрролла) она выглядит просто стервой, хотя и хорошо вышколенной. Более того, некоторые рисунки (например, иллюстрация к сцене Безумного чаепития) представляют Алису прямо-таки уменьшенной копией королевы Виктории с ее характерным, хотя и апокрифическим “we are not amused”. И, быть может, лучшее изображение «сказочной» Алисы – это портрет шестилетней Кэти Льюис с книжкой (в которой есть и картинки, и разговоры), написанный Берн-Джонсом с девочки, которая в столь нежном возрасте уже знала “how this life should be conducted”[8]. Эту фразу из биографии Берн-Джонса, принадлежащей перу Пенелопы Фицджеральд, не так-то легко передать по-русски: знала, как жизнь должна быть – что? Срежиссирована? Разыграна, как по нотам? Переводчик теряется в догадках.
Рис. 5 – Edward Burne-Jones. Katie Lewis reading a book, 1886
К тому времени, как «настоящую» Алису, среднюю дочь ректора Лидделла, сфотографировала Джулия Маргарет Камерон (1872), она выросла до того, чтобы совпасть с образом из книги. Кэрролл знал ее другой.
Рис. 6 – Julia Margaret Cameron. Pomona (Portrait of Alice Liddell), 1872
А вот Алиса Артура Рэкхема, напротив, хотя и старше на вид, оказывается неврастеничной декаденткой с глазами, полными слез. Внешне она очень похожа на полупрозрачных девушек из мифологических картин Берн-Джонса (с поправкой на подростковую нескладность и угловатость). Чудесное путешествие пугает ее. Она слишком слаба, чтобы навязывать окружающим свои правила игры, да и игрок из нее, скажем прямо, никакой.
Трактовка Алисы Рэкхемом очень отличается от кэрроловской, и значит хотя бы то, что художник воспринимал героиню всерьез, т. е. как нечто, заслуживающее свежего взгляда. Кстати, интересно было бы выяснить, когда «Алиса в Стране чудес» становится предметом культа и начинает порождать многочисленные интерпретации образа героини и локаций ее путешествия. Странным образом, новое отношение к сказке Кэрролла возникает довольно поздно, о чем можно судить по уровню иллюстраций к разным изданиям «Алисы в Стране чудес». Так, в промежутке между Рэкхемом (1907) и Мервином Пиком (1946) к сказкам Кэрролла не обращался ни один иллюстратор из тех, кого можно назвать первоклассными. Более того, перечисление художников, которые могли бы проиллюстрировать «Алису в Стране чудес», но по каким-то причинам не стали этого делать – от Д. Г. Россетти до Эдварда Гори – тоже способно навести на любопытные размышления.
Рис. 7 – Мервин Пик. Безумное чаепитие. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1945
Впрочем, пора вернуться к игре, точнее к размышлениям на тему игры.
«Надо, чтобы все было по правилам», говорит Белый Кролик в сцене суда.
Правила любой игры – сколь угодно произвольные, но требующие неукоснительного исполнения, – можно сравнить с религиозными запретами, функционально бессмысленными и их нарушение – все равно, что ересь.
«Правила игры бесспорны и обязательны, – поясняет Хёйзинга, – они не подлежат никакому сомнению. Поль Валери как-то вскользь обронил, и это была необычайно дальновидная мысль, что по отношению к правилам игры всякий скептицизм неуместен. Во всяком случае, основание для определения этих правил задается здесь как незыблемое. Стоит лишь отойти от правил, и мир игры тотчас же рушится. Никакой игры больше нет. Свисток судьи снимает все чары, и “обыденный мир” в мгновение ока вступает в свои права»[9]. 
Можно добавить, что этот свисток подобен звонку будильника, прерывающему наш сон и рушащему другой волшебный мир. Но ведь игра и сон, насколько нам известно, никак друг с другом не соотносятся. Можно сказать, что сон предъявляет человеку его самого, в игре, напротив, человек предъявляет себя миру на тех условиях, которые диктует мир; сферы сна и игры противоположны друг другу, как сознательное и бессознательное.
Итак, игра не получается, карты выскальзывают у нас из рук – что же дальше? Увидеть в алисином путешествии по Стране чудес обычный травелог мы опять-таки не в состоянии. Алиса – не путешественник, и, несмотря на свое страстное желание вернуться домой, на Одиссея она похожа не больше, чем на Данте или Синдбада-морехода. Пускай ребенок в ее руках становится поросенком, но сама-то она не делается от этого Цирцеей (которая даже не путешественник, а хозяйка одной из локаций волшебного царства)! Описания странных персонажей и их не менее странных повадок комичны, но для этого удивительного рассказа они явно второстепенны. Привычное «многих людей города посетил и обычаи видел» (Одиссея, песнь 1) здесь не срабатывает, как не срабатывают и предположения, что мы имеем дело с политической карикатурой или аллегорией. Но и какого-то однозначного указания на обретенный Алисой опыт Кэрролл не дает. Алиса, повторим, не путешественник, не паломник, и не крестоносец. Она возвращается к реальности такой же, как была, и разве что ее сестра, выслушав рассказ, становится, подобно собеседнику Старого Морехода у Кольриджа, «углубленней и мудрей».
Не пародирует ли Кэрролл сам жанр травелога? Алиса и не обогащается опытом сама, и не передает никакого опыта, никакого нового видения мира сестре. Впрочем, нет, все-таки передает – чувство меланхолии.
«А сестра ее осталась сидеть на берегу. Подпершись рукой, смотрела она на заходящее солнце и думала о маленькой Алисе и ее чудесных Приключениях, пока не погрузилась в полудрему. […] Так она и сидела, закрыв глаза, воображая, что и она попала в Страну Чудес, хотя знала, что стоит ей открыть их, как все вокруг снова станет привычным и обыденным; это только ветер зашуршит травой, погонит по пруду рябь и зашатает камыши; звон посуды превратится в треньканье колокольчика на шее у овцы, пронзительный голос Королевы – в окрик пастуха, плач младенца и крик Грифона – в шум скотного двора, а стенанья Черепахи Квази (она это знала) сольются с отдаленным мычанием коров».
Рис. 8 – Барри Мозер. Алиса и ее сестра. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1982
Хотя о меланхолии написано, возможно, даже слишком много, главное в ней то, что отличает ее от ностальгии. Это роковое отличие заключается в особом переживании чувства утраты и дистанции. С этого переживания начинаются такие вещи, как взросление и наука под названием история.
И напротив, нежелание мириться со своей утратой – будь то золотой век детства или общий для всех легендарный Золотой век – порождает фантомную боль, которую принято называть ностальгией. Следует отдать Алисе должное: до ностальгии она не опускается. Путешествие закончено, теперь о нем можно вспоминать.
Но как вспоминать? Воспоминание должно быть историей, повествованием, которое выстраивается по правилам литературы. В сцене суда Король объясняет Белому Кролику, как читать стихи: «Начни с начала и продолжай, пока не дойдешь до конца. Как дойдешь – кончай!». Похоже однако, что в повествовании о Стране чудес и сюжет как таковой, с его равномерным движением от начала к концу, не прослеживается. Ситуации утраты, с которой начинается большинство сказок, здесь нет. Алиса бросается за белым кроликом только потому, что ей, как бодлеровскому фланеру, становится интересно. Не нужда, а любопытство делается двигателем событий. Но удается ли Алисе удовлетворить свое любопытство? Если городской фланер – как во времена Бодлера, так и в наши дни – всего лишь надеется, что его ожидания не будут обмануты, то с Алисой все не так. Алиса постоянно сталкивается с метаморфозами и обманками. А они, как ничто другое, создают чувство дистанции, на переживании, осмыслении и эстетизации которого и строится эстетика меланхолии.
По отношению к «Алисе в Стране чудес» не срабатывают ни пропповские схемы с утратами и помощниками, ни классификации сказочных сюжетов. Единственное, что утрачивает Алиса – это привычная обстановка, т. е. чувство обыденности, а это уже признак какого-то другого жанра – и для XIX века таким жанром станет приключенческий роман, например, в его жюль-верновском варианте. Другое дело, что Белый Кролик, с которого начинаются алисины приключения, оказывается посланцем некоего иномирья, а в приключенческом романе в такой роли выступает артефакт – такой, как бутылка с письмом в начале «Детей капитана Гранта» (написанных в 1867, т. е. чуть позже, чем «Алиса в Стране чудес», но в ту же эпоху), свидетельствующая о присутствии иного. Примерно о том же говорят знаменитые строки Александра Блока, хотя они были написаны уже в другое время, больше располагавшее к меланхолии:

Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран –
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!

Впрочем, приключенческий роман, судя по всему, должен закончиться восстановлением той самой обыденности: дети капитана Гранта нашли отца и все счастливы.
Растерянность Алисы и все нелепости ее движения по волшебному пространству происходят от того, что она по сути дела – фланер, но выступающий в несвойственной ему роли путешественника (перемещения которого в пространстве мотивированы практическими целями). Знаменитый разговор Алисы и Чеширского Кота пародирует саму идею фланирования, причём Кот оказывается традиционалистом, считающим, что у перемещения в пространстве должна быть практическая цель.
Рис. 9 – Артур Рэкхем. Чеширский кот. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1907
«– Скажите пожалуйста, куда мне отсюда идти?
– А куда ты хочешь попасть? – ответил Кот.
– Мне все равно… – сказала Алиса.
– Тогда все равно куда и идти, – заметил Кот.
– …только бы попасть куда-нибудь, – пояснила Алиса.
– Куда-нибудь ты обязательно попадешь, – сказал Кот. – Нужно только достаточно долго идти».
Алиса не знает, куда она идет, и не может сказать, что надеется встретить на пути. Но и мы не в состоянии представить себе географию Страны чудес: в отличие от «Алисы в Зазеркалье», привязанной к шахматной доске, здесь нет никаких намеков на организацию пространства. Не на ломберном же столике все это происходит!
Рис. 10 – Joe McHugh. White Rabbit, Keep Your Head, 1967
Можно во всяком случае утверждать, что пространство «Алисы в Стране чудес» не похоже на лабиринт, поскольку прохождение этого пространства не обладает признаками квеста. Страну чудес не удается свести к фольклорной модели мира наизнанку или объяснить, как (анти)утопию. И, хотя все происходящие там события абсурдны, наивысшая степень абсурда оказывается связана с властью. Королева стремится унифицировать абсурд, уложить всех в прокрустово ложе своего систематического безумия – и философа Чеширского Кота, и акциониста Болванщика. Сон прекращается в тот момент, когда Алиса произносит разоблачительные слова о том, что монархи и судьи – всего лишь колода карт, не обладающих собственной волей. И эта фраза звучит почти так же, как «Тень, знай свое место!» у Евгения Шварца.
Пространство Страны чудес далеко не однородно, оно разделено на отдельные компартменты, причем различные по масштабу. Стоило бы подсчитать, сколько раз Алиса вырастает и уменьшается. И еще интересный вопрос: связаны ли в этом мире рост и положение в иерархии? А рост и нравственные качества? Можно вспомнить, что у Свифта лилипуты мелочны и злы, великаны же – холодновато-великодушны.
Но компартменты Страны чудес различны еще и по смыслу – и в этом сказка Кэрролла обнаруживает сходство с мифологическими представлениями древности. Каждая локация представляет собой хронотоп, которому соответствует определенная формула. В любом месте происходит что-то одно, а другое не происходит. Поэтому обитатели локаций (за редким исключением) функциональны. Так, обитатели локации Безумного чаепития не заняты ничем другим, кроме чая и застольных бесед, в одну из которых довольно-таки грубо вторгается Алиса.
И хотя Алиса движется в пространстве сна, её путешествие среди абсурда подчиняется законам настоящей, не сновидческой логики.
Сюжет «Алисы в Стране чудес» принципиально открыт и эта открытость провоцирует усилия многочисленных интерпретаторов – так же, как в случае с рассказами о Шерлоке Холмсе, которые всем хочется вписать в нарратив более высокого порядка – политический, фантастический, философский – который поведает нам о герое и эпохе больше, чем намерен был сообщить автор.
Мартин Гарднер иронизировал над тем, что число истолкований «Алисы в Стране чудес» постоянно растет, главным образом за счет тех, что не требуют специальной подготовки – психоаналитических и аллегорических. И действительно, среди всевозможных интерпретаций сказки Кэрролла нет разве что алхимических. Впрочем, любое воображаемое путешествие (кроме, разве что, путешествий жюль-верновских героев) есть путь к самопознанию и самосовершенствованию, т. е. род духовного подвига. Другое дело, что в случае Алисы результаты не видны сразу, да и вообще остаются за пределами рассказа.
А за пределами рассказа (точнее – сюжета) мы не знаем об Алисе совершенно ничего. В состоянии рефлексии остается ее сестра – та, которая с книжкой без картинок и разговоров, – а сама Алиса убегает, пресытившись впечатлениями, чтобы вновь появиться уже перед волшебным зеркалом.
И мы опять возвращаемся к исходной точке – к тому, что Алиса, похоже, намеренно прерывает свой сон именно тогда, когда он достигает стадии осознанности. «И стали они – колода карт».
Карты, как мы уже отмечали, обозначают иерархию. Но идея иерархии еще лучше передается метафорой механизма, прежде всего часового.
Рис. 11 – Ральф Стедман. Белый кролик. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1967
Отто Майр в книге «Власть, свобода и механика в Европе раннего Нового времени» развивает любопытное сравнение механизмов и политических систем. Так, о часах, символизирующих власть монарха, он пишет следующее:
«Восхищение перед часами коренилось отчасти в эстетической привлекательности их ровного хода, отчасти в той власти, которую ровный ход часов имел над всем окружающим, и во влиянии часов на человеческие дела. Так часы стали символом любой власти, привносящей порядок в человеческие дела. Большой популярностью пользовалась книга “Часы государей”, написанная испанским иезуитом Антонио де Геварой (1480?-1545?) и посвященная аристократическим добродетелям и манерам. Автор так объяснял выбор названия:
“Эти часы государей – не песочные, не солнечные, не водяные, это не часы времени, но часы жизни. Ибо все прочие часы служат, чтобы узнавать, который сейчас час ночи или дня: но эти показывают нам и научают нас, чем мы должны наполнять наши умы и как упорядочивать нашу жизнь. […]”
Часы сравнивались здесь… с личными добродетелями, придающими направление жизни ответственного индивида.
Сравнение часов и государя стало популярным как иллюстрация монархической власти, как метафора, одобряющая и восхваляющая тех, кто руководит жизнью сообществ. […] Во всех подобных примерах природа власти уподоблялась башенным часам, на которые люди, нуждающиеся в руководстве, взирают снизу. Часы изображались как некое высшее существо, чье внутреннее устройство непостижимо и загадочно. Позднее, когда люди стали лучше понимать внутренние механизмы часов, картина изменилась. Отношения между верховной властью и ее подданными стали уподоблять отношениям между различными частями часового механизма, например, между гирями и стрелками… Изысканные метафоры такого рода, где общество в целом уподоблялось сложному часовому механизму, скоро стали играть главную роль в политической философии»[10].
Однако механизм на то и механизм, чтобы повторять одни и те же движения много раз подряд. Стрелки часов многократно описывают одни и те же круги, и даже остановившиеся часы показывают правильное время дважды в сутки. Скоро механизм превратился в метафору навязчивого повторения. И она тоже имела непосредственное отношение к человеческой истории.
Согласно Рейнхарду Козеллеку, историки классической (т. е. абсолютистской) эпохи имели дело не с событиями, а с рутиной, с бесконечным повторением одних и тех же комбинаций.
«Будущее, – пишет Козеллек, – представляло собой известную величину, поскольку число политически активных сил сводилось к числу правителей. За каждым правителем стояли армия и население известной численности, потенциальные экономические возможности которого и денежную массу, находящуюся в обращении, можно было оценить камералистскими средствами. В этом смысле история была относительно статичной, и утверждение Лейбница о том, что “весь будущий мир присутствует и предопределен в настоящем” может быть отнесено также и к политике. В области политики, определяемой действиями суверенных правителей, хотя и только в этой области, ничего особенно нового случиться не могло. […] Основываясь на жизни и характерах действующих лиц, европейская республика правителей все еще могла понимать историю в чисто естественнонаучных терминах. И неудивительно, что античное представление о циклах, возвращенное Макиавелли в обиход, было настолько популярно. Такой взгляд на историю, основанный на повторяемости, сводил возможные варианты будущего к прошлому»[11].
Но где природа, там и механизм, отсчитывающий бесконечные циклы, подобные природным, но не затронутый ими. «Наши механизмы отрицают время», – такую фразу пишет автоматон Пьера Жаке-Дроза, хранящийся в Художественно-историческом музее Невшателя. Габи Вуд в книге «Живые куклы» разъясняет это утверждение так: время находится внутри механизма, т. е. подчинено ему[12]. Мы, напротив, заключены внутри времени (заключенного в свою очередь внутри механизма), которое выстраивает нашу жизнь помимо нашей воли, организуя последовательность событий.
Рис. 12 – “The Writer” automaton by Pierre Jaquet-Droz (1774), Musée d’Art et d’Histoire de Neuchâtel
Не разрушает ли Алиса иерархию ради свободы? Но если это и так, то речь может идти исключительно о личной ее свободе. Жители Страны чудес если и освобождаются, то самостоятельно и каждый – по-своему.
Впрочем, их выбор – не война с системой, а внутренняя эмиграция. Так, выпавшие из (социального) времени Болванщик, Мартовский Заяц и Соня – то ли философы, то ли акционисты. При этом если Заяц – скорее, киник, то Болванщика с его загадкой можно назвать софистом. «Софизм, – напоминает нам Хёйзинга, – стоит вплотную к обычной загадке, которая есть не что иное, как развлечение, – но благодаря этому также и к священной космогонической загадке»[13].
Но как тогда определить роль Чеширского Кота? Это не просто философ-резонер, поскольку речи таких персонажей не содержат ничего, кроме прописной морали. Здесь есть такой персонаж – это Гусеница, непоколебимо уверенная в собственной нормальности. Но Кот и не оракул, и не совсем трикстер. А кто же тогда в этом повествовании трикстер? Явно не сама Алиса.
«Все норовят провести друг друга тысячами словесных фокусов и уловок, расставляют ловушки и сети из слогов и слов»[14], – говорит Хёйзинга, но не о персонажах «Алисы в Стране чудес», как можно подумать, а о деятелях ранней схоластики.
Многие локации «Алисы в Стране чудес» относятся к тем выгороженным территориям, о которых писал Хёйзинга, подчеркивая сходство освященного пространства и игрового:
«Всякая игра, – поясняет он, – протекает в заранее обозначенном игровом пространстве, материальном или мыслимом, преднамеренном или само собой разумеющемся. Подобно тому, как формально отсутствует какое бы то ни было различие между игрой и священнодействием, то есть сакральное действие протекает в тех же формах, что и игра, так и освященное место формально неотличимо, от игрового пространства. Арена, игральный стол, магический круг, храм, сцена, киноэкран, судебное присутствие – все они, по форме и функции, суть игровые пространства, то есть отчужденная земля, обособленные, выгороженные, освященные территории, где имеют силу свои особые правила. Это временные миры внутри мира обычного, предназначенные для выполнения некоего замкнутого в себе действия»[15].
Королевский двор предается игре со странными и малопонятными правилами, причем участники этой игры находятся в состоянии, которое можно было бы назвать «плавающей субъектностью»: если солдаты безропотно становятся воротами для крокета, то ежи и фламинго, вынужденные стать игровым инвентарем, активно протестуют против этой роли.
«Поначалу Алиса никак не могла справиться со своим фламинго: только сунет его вниз головой под мышку, отведет ему ноги назад, нацелится и соберется ударить им по ежу, как он изогнет шею и поглядит ей прямо в глаза, да так удивленно, что она начинает смеяться; а когда ей удастся снова опустить его вниз головой, глядь! – ежа уже нет, он развернулся и тихонько трусит себе прочь. К тому же все ежи у нее попадали в рытвины, а солдаты-воротца разгибались и уходили на другой конец площадки. Словом, Алиса скоро решила, что это очень трудная игра».
Рис. 13 – Артур Рэкхем. Алиса и фламинго. Иллюстрация к «Алисе в Стране чудес», 1907
Королева же, руководящая крокетом, выступает как авторитарный правитель эпохи модернизма, склонный постоянно менять правила игры, чтобы держать население в состоянии перманентного испуга.
Точно так же правила игры меняются и в сцене суда. Только здесь абсурдистская модерность соединяется с архаикой, не знающей идеи высшей справедливости. «Фигура Δίκη на [греческих] монетах сливается с изображением Τύχη, богини случайного жребия», – пишет Хёйзинга[16]. Справедливость есть то, что угодно богам. Но что делать смертным, если боги безумны? И как быть подданным, если правители подражают безумию богов?
Разве что назвать их по имени, раскрыв тем самым их сущность. И сказала Алиса: «Да вы просто колода карт!». И стали они – просто колода карт.

[1] Примеч. 2 к главе 8. – Martin Gardner. The Annotated Alice. The Definitive Edition. N. Y. 1999. P. 81.

[2] Michael Hancher. The Tenniel illustrations to the Alice Books. Columbus, 1985.

[3] Примеч. 3 к главе 8 – Gardner. Op. cit. P. 81.

[4] Э. Т. А. Гофман. Золотой горшок. // Э. Т. А. Гофман. Собрание сочинений в шести томах. Т. 1. М. 1991. С. 247. Курсив мой.

[5] Й. Хёйзинга. Homo Ludens; Статьи по истории культуры. М. 1997. С. 54.

[6] Там же. С. 112.

[7] Там же. С. 113.

[8] Penelope Fitzgerald. Edward Burne-Jones. London. 2003. P. 198.

[9] Хёйзинга. Указ. Соч. С. 29.

[10] Otto Mayr, “Authority, Liberty and Automatic Machinery in Early Modern Europe”. Baltimore and London. 1986. P. 43-45.

[11] Reinhart Koselleck. Futures Past: on the Semantics of Historical Time. N. Y. 2004. P. 20-21.

[12] Gaby Wood. Living Dolls: A Magical History of the Quest for Mechanical Life. London. 2002. P. xvii.

[13] Хёйзинга. Указ. соч. С. 145.

[14] Там же. С. 150.

[15] Там же. С. 28.

[16] Там же. С. 88.

%d такие блоггеры, как: