:

Еліна Свенцицька : Элина Свенцицкая

In ДВОЕТОЧИЕ: 37 on 18.06.2021 at 22:50

ЖЕЛТАЯ ТЕТРАДКА В КЛЕТОЧКУ

Папа у меня черт-те что, и его давно уже нет, а мама работает в школе  и пишет.  Умеет стихами и прозой тоже, но говорит, что стихи ей больше нравятся. Там есть рифма — и ее надо найти. Рифма – это когда два слова оканчиваются одинаково. Например: галка-палка-скакалка. Ночью она сидит на кухне перед желтой тетрадкой в клеточку  и ищет рифму. Рифму очень трудно найти, она все время куда-то прячется. Не знаю, куда можно спрятаться в нашей квартире. Я пробовала – но меня никто не искал. Но искать рифму — это же совсем другое. Она же маленькая, а я большая и все время пристаю. И не иду гулять. А рифма, бывает, совсем теряется. Поэтому мама ходит, как потерянная, по всей квартире, и бормочет, бормочет, бормочет, а иногда жужжит.

Но на самом деле рифмы никуда не теряются. Почему-то они приползают ко мне. Шуршат около лица, как бабочки, ползают по коже, как комашки, бегают по стенкам, как тараканы. Каждую ночь они около меня, я их гоню к маме, говорю им, что они мне не нужны, но они не слушаются меня, я же маленькая…

Часто к маме приходят ее подруги поэтессы. Они пьют чай и читают друг другу стихи, а потом пьют вино и плачут. Это у них называется «заседание литературного клуба». Мама в такие дни важная и торжественная. Она говорит, что они все – обалденные. А я посмотрела – ничего особенного, просто толстые тетки в кофтах. Это хорошие дни – телевизор можно смотреть  хоть всю ночь.  Там показывают много интересного, не то что дома и в школе. Там все время новости, а в новостях взрывы и убийства и еще девушки в красивых купальниках, которые танцуют и поют непонятные песни. И никто не дергает и не кричит, что я ее достала.

Они все время обсуждают стихи и то, как их не печатают. Не печатают… как странно! Вот я пишу упражнение по языку – и меня тоже не печатают. Но это понятно, это же только упражнение. А если ты ночью после работы, попроверяв тетрадки, сидишь и ищешь рифму – это же совсем другое! Это же убиться веником! И свет горит до четырех утра, и голова склоняется к руке, и глаза будто кто песком запорошил. А она сидит и сидит, ищет и ищет, между прочим, бесплатно. Нормально это? Почему же этого никто не ценит?

Эти тетки в кофтах – они все жертвы. Я так поняла. Тетя Люся увела своего мужа из семьи. И сразу же увезла его в Германию.  Но в Германии его нагло увели, и ей пришлось возвращаться обратно… А мужа увезли во Францию, но там он прожил недолго. Его снова увели и увезли в Норвегию, а потом еще в Швецию. Так он объездил весь мир.  Кажись, только в Италию его не увозили. А она говорит – почему его, а не ее?  И вот она сидит тут и читает стихи и наклоняет голову, как лошадь под хомутом.

Ну или тетя Маша – у нее всю жизнь никого не было. Была когда-то мама очень давно, но умерла непонятно от чего. А тетя Маша тогда начала сочинять стихи, потому что она очень несчастная.

Ну и моя мама тоже несчастная, хотя у нее есть я. Но лучше бы не было.  Она так говорит, и я согласна – от меня только огорчения. Я мешаю ей писать стихи. И если бы не я – у мамы были бы деньги издать книжку за свой счет, как у тети Маши. Потому что тетя Маша с книжкой, а все остальные – нет, и она задирает нос и это бесит.

А у мамы есть я, и это плохо. Но я не могу не быть. Не знаю почему, но не могу. Если бы я могла, я бы мою маму каждый день икрой кормила. Один день – красной, а на следующий день – черной. Но я не могу. Не могу я – вот в чем дело.

Интересно, а они могут ничего не писать? Может, было бы лучше?  Потому что от этого только хлопоты и траты, больше ничего…  И не ходили бы они такие озабоченные и хмурые, были бы нормальные тети. И мама была бы веселая.  Порвать бы эту желтую тетрадку в клеточку – тогда все будет нормально. Просто порвать и сказать, что я нечаянно.

Я так и сделала. И мама меня побила. А потом села и заплакала. И взяла новую тетрадку. И всю ночь искала эти проклятые рифмы. А они не находились, и, как назло, они все опять прибежали ко мне, и не давали мне спать, эти бледные моли, эти рыжие тараканы, эти букашки-таракашки. Они говорили, чтобы я их пустила в голову, а я не хотела и плакала, а они говорили, что это совсем не больно, только немножечко противно, и потом они уже будут сами ко мне прилетать, но я все равно плакала, и закрывала руками уши, и глаза, но они все лезли и лезли. А потом  зазвонил телефон. 

 Какой-то пацан звонил, голос срывался.

– Мама, мама, я в милиции! Меня побили и требуют триста долларов. И говорят, что иначе меня посадят в тюрьму и  изнасилуют! Мама, мне срочно надо триста долларов!

– Это просто развод на деньги, – прошептала мама. – Спи!

Я заснула, хотя и стало интересно. Но скоро услышала новый телефонный звонок. 

– Мама, мама! Спаси меня!!!  Меня забрала санэпидемсанция!  Говорит, у нас в доме завелись пенициллиновые грибы и вспышка  почесухи. И они приедут к нам и нас всех заберут! И требуют триста долларов, чтобы они не приезжали!

На самом деле за окном уже светало.

– Черт-те что, – пробормотала мама. – Это тоже развод, только звонит какой-то псих… Однако, сколько сумасшедших развелось.

Я подумала, что эти сумасшедшие разводятся, как тараканы, как рифмы, которые мама ищет, а они ползают, где хотят.  Мама покрутила перед глазами телефонную трубку, посмотрела в окно и легла спать. Я тоже заснула. Но спали мы недолго.

На этот раз кто-то уже орал:

– Мама, мама! Спаси меня! Меня забрала пожарная! Говорит, что я  поджег город, а я не поджигал, он уже горел! Я тушил! Честно!  Грибами, пирогами…А оно горит, горит, страшно горит!  И скоро мы все сгорим и улетим на небо!

Ну и хорошо, подумала я. Ну и ладно. Маме  там не надо будет искать рифмы. Они все тут. Вот они – шуршат в воздухе,  как листочки из желтой тетрадки, мягко пикируют на плечо, как колибри, как маленькие белесые бабочки, распускаются, как цветы плесени… Рифмы в воздухе ночном нам построят добрый дом.

РАЗГОВОРЫ С ТЕЛОМ

…Но шум исступленно ревущего города стихнет, если втянуть голову в плечи и постараться его не замечать.

Шел четвертый месяц карантина, улицы заполняли толпы людей, и все они были в масках. Маски были разные – белые  с красными точками посередине, черные с белыми точками посередине, просто черные, просто белые или голубые, а еще цветные – с абстрактными рисунками. В общем – города  расцвели масками. Сколько стало на улице загадочных людей! Люди шли в масках, надетых на правое  ухо, люди шли в масках, надетых на левое ухо, некоторые закрывали маской исключительно подбородок, некоторые носили маски на руке, как носят обычно болонку, а многие  были без маски. Несомненно, они ее просто прятали, и это было самое загадочное.

А звали ее Муся, потому что так получилось. Когда началась эта страшная пандемия, у Муси завелись странные привычки. Во-первых, она смотрела по телевизору новости.   Во-вторых, услышав в новостях количество людей, заболевших коронавирусом, она обязательно его записывала в особую тетрадку. В-третьих – в отдельной графе она еще записывала количество умерших в этот день. Каждый день приносил болезни – шестьсот, семьсот, девятьсот заболевших, и каждый день приносил смерти – по десять, пятнадцать, двадцать умерших. Муся  всех записывала и скрупулезно подсчитывала,  а потом себе представляла…И эти цифры  то носились перед нею в виде виде черных липких мух, то заглядывали ей в лицо мертвоглазыми кислородными масками, то растягивались лентами лежащих рядом трупов. А еще она видела перед собой ангары, а в них – кровати, кровати, кровати, и вокруг каждой — толпа наряженных в резиновые халаты и сапоги докторов… Было страшно и с каждым днем страшнее, а уж как пугали цены…

Муся была умная и знала, что все это называется – стресс, тем более что это слово все время звучало по телевизору. И по телевизору ей рассказали, что стресс надо лечить.  Для  того, чтобы лечить стресс, надо было делать много разного – гулять, заниматься любимым делом, принять ванну с травами… Но гулять в условиях пандемии – это тоже стресс, любимого дела у нее не было, а посторонние запахи в ванной Муся не любила. Муся долго копалась в интернете, и однажды возле объявления «Обучение гипнозу в Бердянске» прочитала, что надо попытаться полюбить себя и свое тело. Муся удивилась:

– Но зачем? Что я себе сделала хорошего? И как меня любить, если у меня длинный нос и ресницы, как у поросенка? И что мне теперь делать?  И при чем тут обучение гипнозу, да еще и в Бердянске?

Посмотрев внимательно на объявление об обучении гипнозу в Бердянске, она решила, что себя она пока любить не будет, а вот свое тело – попробует. Чтобы его полюбить – надо с ним общаться.

И Муся стала разговаривать со своим телом. Просыпаясь утром, она говорила: «Доброе утро, тело! Как ты спало? Я – хорошо!» И внимательно прислушивалась. И, между прочим, тело ей отвечало: «Плохо я спало. Ты мне спать не давала – шебуршилась, ворочалась, бегала в туалет и о чем-то думала. Может, хватит уже думать?» 

Тут Муся останавливалась,  чтобы подумать над сказанным. В голову приходила только одна мысль: «Сегодня такая странная погода!». Где-то она слышала эту фразу, только вот где? Муся смотрела за окно – а там был маленький  дождик, как два года назад, и ничего странного.

От дождика и от думания хотелось спать, и Муся засыпала. Проснувшись, Муся опять обращалась  к своему телу: «Добрый день, тело! А теперь как ты себя чувствуешь? Я – не очень». И тело отвечало ей: «О Господи! Как можно себя чувствовать, проспав до самого вечера?»

Муся опять задумывалась и смотрела в окно. Дождь закончился, но тьма сгущалась,  и низко над землей носились ласточки, а деревья осуждающе качали головами. За окном не было ничего хорошего, и Муся стала изучать обои. Но там были все те же  полоски и цветочки-незабудки — скучные, хотя и  милые.

– Послушай, тело! – сказала Муся. – А чего ты, собственно, от меня хочешь?

В ответ было молчание. Даже слышно стало, как отчаянно кричат ласточки за окном.

– Ты  почему со мной не разговариваешь? Я к тебе обращаюсь, а ты молчишь… это, в конце концов, невежливо!

Но тело по-прежнему молчало.    Только  листья  падали вниз  с мертвым жестяным стуком.

– Тело, ну поговори со мной, мне же, в конце концов, скучно… Расскажи мне, чего тебе надо?

 Это так просто не расскажешь…

И тело умолкло окончательно и бесповоротно. И сколько ни обращалась Муся к своему телу – оно только обиженно молчало. И телефон давно молчал.

Мусе ничего не оставалось, как остаться наедине с собой, с телевизором и компьютером. Устав от телевизора, она включала компьютер,  устав от компьютера – включала телевизор, а когда в конце концов уставала от них обоих – пыталась разговаривать со своим телом. Но оно молчало, как рыба об лед, и это доводило ее до истерики. И она говорила телу: «Тело, я понимаю, у нас с тобой  сложные отношения. Но поверь,  ты мне очень нужно, ты мне дорого, тело, я  хочу быть частью твоей жизни! Да, я понимаю,  мне не надо надеяться на ответные чувства, но я хочу быть тебе хотя бы другом. Солнышко мое, скажи, чего ты хочешь?»

Молчание тела стало уже привычным, но Муся не отступала. Почувствовав, что ситуация стала драматичной, она написала  письмо своему телу. Письмо было длинное, на четыре страницы, и начиналось оно так: «Не выбрасывай меня, мой фунтик, я хочу быть рядом, когда тебе плохо или хорошо, грустно или весело, я хочу согревать тебя в холодные дни, а когда тебе жарко, поить тебя водой с лимоном. Ты мой ненаглядный хомячок, я жду твоего ответа! Чего ты хочешь, в конце концов? Котенок, тебе просто нравится меня мучить!»

И однажды, растерзанная и растоптанная, Муся сказала своему телу:

– Если ты мне объявило бойкот – скажи почему! Если нет, давай разговаривать, иначе я буду ходить за тобой, как призрак отца Гамлета!

– Ой, нашла чем испугать, их много здесь толчется! – неожиданно ответило тело. 

Муся широко открыла глаза, а тело продолжало:

– Ну что ты за человек такой, Муся? Не надоело разговаривать? Не надоело приставать ко мне с этими  солнышками, хомячками и котенками?

– Но я… но я…

– Уйду я от тебя, надоела ты мне! Скучная ты, Муся!

И что-то странное стало происходить с Мусей. Исчезли тяжесть и тепло, стало очень светло и пустынно, и Муся почувствовала, что она летит, и поднимается все выше и выше, и дороги становятся ниточками, а дома – спичечными коробочками, и где-то там, на абсолютно пустой улице, в сгущающихся сумерках, под медленным дождем, стоит ее тело в сером халатике – и все такое маленькое, бедное, несчастное – Боже ж ты мой! «Без маски… как же ты без маски? заболеешь же! надень маску немедленно», – закричала, заплакала Муся. Но тело в это время подняло руки к небу, к шевелящимся листьям, и вдруг стало медленно танцевать.  Вначале медленно, а потом все быстрее и быстрее взлетали вверх руки, и кружилось тело в струящихся одеждах, как будто бы оно собирало на невидимой полянке невидимые цветы и складывало их в невидимую корзину, а потом снова кружилось и поднимало руки в небу, к дождю, вдыхая вечерний воздух, полный пыли, воды и  вирусов.

А Муся летела все выше и выше, и вот уже ничего не видно, только темное небо, похожее на экран компьютера, а на нем надпись: «Обучение гипнозу в Бердянске.  Учим синтезировать гормоны счастья и развивать невероятную творческую активность. Возможен он-лайн!»

Из цикла «Рассказы последнего времени»

ПРОСТО ПРОГУЛКА

И вот еще один вопрос на разрыв аорты. Самый современный, самый жгучий. Это раньше было: «Кто виноват?», «Что делать?». Сейчас это уже никому не интересно. Самый главный вопрос – где быть? А точнее – куда податься, чтобы не стреляли. И тут уже каждый сам за себя.

Вот у нас на районе – тихо. Тихо – это когда только несколько взрывов ночью. Это совсем не страшно – как будто бы огромный грузовик перевернулся и полетел в тартарары к чертовой матери. А днем – ничего.

И мы с папой гуляем. В старости любая болезнь неизлечима, а мой папа очень болен. Сейчас уже давно неважно – чем, важно – что пока есть лекарства. На улице, правда, холодно… Вороны прыгают по голой земле и выклевывают из нее непонятно что.  Жалко , что мы не вороны…

Мы идем медленно, папа сжимает мою руку, погруженный в себя, иногда что-то бормочет и жует губами. Нам надо дойти до остановки, а потом вернуться обратно.

А в Киеве у меня болеет дочка. Она звонит мне каждый день и говорит: «Мама,  приезжай скорее! Стакан воды подать некому…» И громко кашляет в трубку. Но как я приеду? Я нужна здесь, в Донецке. Здесь ведь, если вдуматься, тихо.

И вот – рынок. Грязь, рыжие откормленные коты, приглушенный шум. У ларьков – очереди, как обычно, в очередях, как обычно, свежие новости.

– Разбомбили к чертям собачьим… Стоял себе дом спокойно, никому не мешал – нет, блин, разбомбили.

– Чего там, дом? А аэропорт?! Строили, строили, столько денег угробили —  и все нафиг!

Надо купить килограмм картошки и двести грамм колбасы. И папа тихо бормочет или напевает: «Войдите в наше положение… Выйдите из нашего положения… из нашего покладания…»

А мы идем дальше. Мы блуждаем между девятиэтажек,  уворачиваясь от ветра.  А навстречу нам – папин давний приятель, парикмахер Яков Моисеевич Царапкин.

– Ну, как ваше ничего?

Папа кивает головой и молчит.

– Вам пенсию дали?

– Не дали…

– А вам зарплату дали?

– Не дали…

– А гуманитарную помощь?  

– Не дали…

Яков Моисеевич улыбается.

– Ничего не дают, ну и хрен с ними…

Он маленький, сморщенный, щуплый, с ярко-рыжей шевелюрой и ослепительной улыбкой. Почему он улыбается?

– Вы же знаете – стреляют. Кто стреляет, непонятно,  но такое впечатление, что стреляют в нас. Эти, которые стреляют, играют с нами в прятки. И говорят нам: «Кто не спрятался, я не виноват!…»

И он опять улыбается и хлопает папу по плечу:

– Веселее смотрите на жизнь, дорогой мой! Самое смешное, что самое страшное только начинается!

Он машет рукой и улыбается, сверкая рыжей шевелюрой под хилым ноябрьским солнышком.

Папа улыбается. Смотрит на это хилое солнышко и улыбается. И тихо говорит:

– Куда бы нам отсюда переместиться… просто взять – и переместиться… На ковре-самолете, поймав перо жар-птицы, на каких-то колесиках…

Сейчас мы зайдем во двор. Почему дворы всегда сравнивают с колодцами? Не похожи они на колодцы, даже если сверху смотреть. А на что похожи? Сейчас – на мышеловку. Захлопнется, когда начнут стрелять – и полетят мышки вверх тормашками. Я смотрю наверх, оглядываю дом – все девять этажей. Просто интересно – куда нам прятаться в случае чего? А некуда…

А где-то на третьем этаже женский силуэт у окна. Да, точно, старушка в белом платочке. Лица как следует не разобрать, но улыбку я вижу отчетливо. Да, она улыбается нам. Почему она нам улыбается? Да, так отчетливо улыбается, странно, что так хорошо видно… И платочек беленький повязан аккуратно… И лицо – белое-белое…. Она улыбается и машет рукой, как будто зовет куда-то. Куда она нас зовет? Почему – нас?

Папа тянет меня за руку. Мы идем дальше. Я оборачиваюсь и вижу – это лицо становится шире и шире, надувается, как шар, а на нем проступает все та же улыбка – только она уже змеится, обнажаются длинные белые зубы и серые десна. Но вот уже ничего не видно, только металлический шум листьев, оставшихся на деревьях.

И папа улыбается.

*** 
Хто стояв на межі – той відійде з межі.
Де залишився біль – все покриється болем.
І нічого в душі, окрім  світла з  іржі,
 Що стоїть над життям, як над деревом голим.
 
Ми відходимо з меж, як повітря з легень
Виливається, як кров весела й жорстока 
Витікає з судин, через  сморід і щем,
А там ніч і мерців споконвічна толока.
 
Ми відходимо з меж, ми йдемо під дощем,
І читаємо вірші дурним перехожим.
О мій втомлений друже, о скільки їх  вже,
Снів похилених й віщих  під небом ворожим!
 
Ми відходимо з меж, і вітчизни чужі
Ми жаліємо, як не жаліли  своєї.
Часе, часе, говорю до тебе – мовчиш,
Твоє тіло розрізали ріки та реї.
 
Ми відходимо з меж, і відходить від нас
Ця порожня межа, й на кордонах нікого,
А над ними  цей наскрізь фальшивий романс,
Крики й хрипи веселі життя молодого.
 

*** 
Що ти ходиш зі світла в пітьму,
Де останні прострочені строки,
Де наспівані співи жорстокі,
Де під небом із пилу і сну
Розляглися літа волоокі?
 
Говори, говори мені, як
Перед смертю обличчя палає,
А дерева – це тіні від древа життя,
Що до неба обійми здіймає.

Мертва зірка ніяк не впаде,
 Хилитається в небі поволі…
Не писати б ці вірші, а де
Взяти одяг для голого болю?
 
Ось і ми вже нарешті прийшли,
Аби жити в словах цих  піщаних,
А під ранок, в блискучій пітьмі,
До покинутої землі
Приповзати хоч у снах окаянних.


На різні голоси


Поети, наче кошенята,
з чужого голосу нявчать,
набігли лагідні, хвостаті – 
малий покоцаний Торквато,
смаглявий вишуканий Дант – 
і, врешті, в кожного талант.

Хай голос мій – чужий, та все одно 
чекає кут глухий, слова колишні,
там будуть квіти горілчані пишні,
і світ, що спорожнів давно.

І душа кам’яніє незримо,
бо крутий ми обрали маршрут – 
хтось до Польщі, до Риму, до Криму,
а хтось має загнутися тут.

Талант народжує сміття,
а з нього вірші виростають,
мов синій і масний бур'ян, – 
і пам'ять.

А пам'ять народжує мишу,
а миша життя жере,
і нещастя сяє, мов зірка,
і відомо все наперед.


***
Часе, часе, чому ти стоїш, не відходиш,
Кістяками у шафах чи кісткою в горлі,
Ти замерзлою рибою стукаєш в двері,
Кров у серці міняєш на грудочку солі.
 
Часе, часе, кістки твої стали сухими,
І на коників схожі герої твої, 
Не земля під ногами – ведмежа хребтина,
І неправду струмлять у повітря зірки.
 
Часе, часе, не знаєш, скільки спраглих сердець серед листя,
Не години це йдуть, а фінали гучних мелодрам.
О таланти полатані, що вам з собою робити? 
О порепані генії, що з цим приблудним життям?
 
Просто сталося так, що минуле прийшло.
Вкотре, вкотре нікому воно не потрібне,
Ось і впало додолу,
І скаче воно,
Як на березі риба.



*** 
Місяце, мертвий братику,
не треба ніякої пам’яті – 
нащо цей кошик дірявий
за мною тягнеться?
Все, що в нього було покладено,
заплелося дротами колючими,
теліпається, настовбурчене,
в повітрі, що нами вкрадене.
Що ви всі тут робите,
люди без облич,
білі шматочки готельного мила,
брюзкальце-серце на щастя розбили,
 ляльки жовтокосі з забутих горищ?
Чорне черево каракатиці
накриває землю щоночі –
я не хочу такої пам’яті,
я не хочу її, не хочу. 



*** 
Життя – це простирадло запране, закоротке,
як не тягни – все одно щось мерзне, 
біда веде зірки з неба на землю,
і ти летиш у повітрі, наче  бляшанка порожня.
Доля – верблюд сліпий,  блукає як хоче,
невідомо куди  прийде – і це найважче,
все зберігає земля, а найбільше – кулі гарячі,
в небо чорне дивляться білі очі.
Душа пливе в повітрі пароплавчиком паперовим – 
ось і місто покинуте, пофарбували старі бараки,
хлопці похмурі тиняються, дощ накрапає  знову…
І хазяїн поїхав. І кинув старого собаку.



*** 
Місто моє,
оце – твоє тіло,
в прапорах чужої країни – 
в гематомах червоно-синіх,
кажуть, що ти – розквітаєш,
розквітаєш ямами свіжими,
квітнеш домами кинутими,
примарами жовтоокої  пам’яті.
У театрі військових дій немає антрактів.
Піднялася завіса – там люди, від щастя сліпі і глухі.
То спасибі усім глядачам, хто прийшов, подивився,
оцінив гру акторів,
режисуру таку авангардну,
спецефектів, мабуть, забагато – 
і додому пішов, витираючи очі сухі.  



*** 
Порозліталися янголи чорні
над нашими хатинками з пилу,
вабить їх запах згарищ
і сухарів у цвілі.
Треба одягати панчоху
на обличчя, бо соромно жити,
і не  можна вже обміняти
серце  на грудочку солі.
Час шкандибає собі  потроху,
стукають   дерев’яні милиці,
і, на весь світ ображене,
 під машину листя кидається.
І зітхають в трубах іржавих води,
вокзали старі – та нові сльози…
Ми зустрінемося в зруйнованому аеропорті,
де наш рейс відкладено через негоду.



*** 
У день дурний, непевного числа…
І котишся папірчиком веселим
в безмежний дощ із тихої оселі,
допоки маска в шкіру не вросла. 
Сьогодні розпочався карантин,
а післязавтра – знов війна звичайна, 
тут пишеться історія трамвайна,
і кожен в цій історії – один.
Війна – це світ улюблених розваг. 
Накрила нас рутина карантину – 
як вбити час, що нас усіх поглинув? 
І – куля в серці, й пісня на вустах.
А мертві бджоли все одно гудуть,
над вуликами чорними літають,
родючі ями під дощем зростають,
і армії туманів мчать у путь. 
а мертві люди все одно живі,
вони, як риби, вилізуть на сушу. 
Там на світанку йдуть шукати душу,
і сплять дерева сині і нові.
І чий вночі порожній чути крок?
Не драму пише час – абетку пише, 
і сторінки гортаються у тиші, 
і запеклася кров між сторінок



***
Чи то дім, чи то карантинний барак – 
пофарбований жовтим,
 весняний, веселий…
Ти скажи мені, вороже мій, 
що робити у світі?

Ти скажи мені, вороже мій, чому оселилися ми
у країні зими і хвороби,
на деревах як сніг біла хлорка лежить -
і мікроби хоробрі… 

А мікроби бадьорі  по іконах до раю повзуть,
А мікроби веселі по шафках тривоги ховають,
Сплять на ліжках залізних,   штукатурку завзято гризуть,
Коло телеекранів завзято вони позіхають,

а мікроби невтомні живуть у беззбройній війні, 
і на їхніх  долонях відбились  закриті кордони,  
на асфальтах свинцевих   складають шершаві пісні ,         
на тремтливих паперах виписують  вовчі закони.

Я чекаю на дощ, щоб не плакати знову самій,
урочистий конвой сновига в карантинній державі.
Моя кішка сховалася… обійняти б її…
Що там час?  просто хвора дитина заснула на лаві 
Де б шпаринку знайти чи щілинку якусь,
коли душу несе до Дунаю  волога проклята,
аби зачепитися, аби  приліпитися  тут,
щоб лишилося в світі кого обіймати. 

ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ «ДВОЕТОЧИЯ»:

1. На каких языках вы пишете?

Я пишу прозу на русском и стихи на украинском языке. В последний год начала писать стихи на итальянском языке, но еще сама не знаю, как к этому относиться, поскольку учить итальянский я начала только три года назад.

2. Является ли один из них выученным или вы владеете и тем, и другим с детства?

Язык моей семьи – русский, однако украинский язык я слышала с детства, хотя и не с самого раннего. Во всяком случае, не помню, чтобы я украинский язык учила (но будучи филологом, понимаю, что в каком-то плане любой язык надо учить всю жизнь). Я родилась в Самаре (Россия), когда мне было 6 лет, мы переехали в Донецк. Естественно, все это время я слышала только русский. Но после первого класса родители меня отправили на все лето в село, а там все говорили на украинском языке (там я и заговорила, видимо, сказались филологические гены). Потом, конечно, мне разговаривать на украинском просто было не с кем, но были книги из библиотек украинских филологов – коллег моих родителей, а читала я много и с удовольствием. Не помню, чтобы книгу на украинском я воспринимала как книгу на чужом языке, поэтому считаю украинский вторым родным языком.

3. Когда и при каких обстоятельствах вы начали писать на каждом из них?

В подростковом возрасте и в студенческие годы я начала писать стихи на русском языке (как и большинство детей из филологических семей и студентов-филологов), но даже тогда понимала, что это стихи эпигонские, поскольку много читала. Параллельно я писала прозу, это были очень короткие рассказы лирически-чернушного типа. А стихи появились в уже достаточно взрослом для поэта возрасте, мне было больше 30-ти лет. Это было в 90-е годы в Донецке, в моем окружении никто на украинском не говорил. У меня на тот момент было трое детей, за спиной работа в детском саду, в шахтной многотиражке, в школе, написанная кандидатская диссертация об Анне Ахматовой, первые публикации рассказов… Казалось бы – чего еще? Но у меня было ощущение, что чего-то очень сильно не хватает. Если исходить из того, что литература – это претворение в ритм личного опыта, видимо, пережитое требовало нового ритма, не прозаического. Было ощущение, что что-то самое важное я никак не могу не только высказать – даже начать говорить.

4. Что побудило вас писать на втором (третьем, четвертом…) языке?

Честно говоря, стихи на украинском языке были для меня полной неожиданностью. А потом я поняла, что иначе просто не могу. Думаю, это еще одно подтверждение мысли И. Бродского о том, что «поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он – средством языка к продолжению своего существования» (Нобелевская лекция).


5. Как происходит выбор языка в каждом конкретном случае?

Для меня выбор языка в каждом конкретном случае определяется разницей в самоощущении человека в прозе и в стихах. Проза – это окружающий мир, где всегда много людей и много разных голосов, звучащих одновременно. И окружающий мир звучит для меня по-русски. А стихи – это всегда один голос, и украинский язык я воспринимаю как одинокий голос души, потерянной в нескончаемых пространствах. Да, это лишь вольные ассоциации, но некие основания для них все же есть. В украинском языке, на мой взгляд, момент субъективности проявляется напряженней, четче. Это проявляется в его экспрессивности, постоянной оценке явлений. Например, по-русски «вор» – по-украински «злодій», по-русски «преступник» – по-украински «злочинець». Моральные оценки расставлены очень четко. Большая весомость субъекта проявляется даже в слове, его определяющем: по-русски «личность», т.е. лицо, а по-украински «особистість», т.е. особенный, не такой, как все. Кроме того, это и другое ощущение времени (минута – то, что проходит (минає), хвилина – то, что возвращается (хвиля).

6. Отличается ли процесс письма на разных языках? Чувствуете ли вы себя другим человеком\поэтом, при переходе с языка на язык?

В принципе, каждый человек – на самом деле несколько разных личностей. Ну и я не исключение, и во мне – не одна, а две или даже четыре языковые личности (учитывая научные работы на русском и на украинском, это ведь тоже специфический язык). Ну и, судя по всему, начинает рождаться еще и пятая – италоязычная. Хотя на самом деле за всем этим единый выбор: быть при словах, слушать слово, думать про его смыслы.

Что касается процесса письма – да, отличается, но, наверное, это определяется все-таки больше не языком, а родовой природой произведений. Повторюсь: стихи и проза – это разные вещи. Есть, конечно, общее: как правило, толчком к написанию текста для меня являются какие-то слова на одном из языков. Когда стихи – я не знаю, откуда они появляются, я просто их слышу и слышу ритм. Когда проза – обычно знаю, это может быть случайный разговор в трамвае, или чья-то оговорка, из которой вдруг вырастают разные смыслы… А вот дальше – все по-разному. Прозу, как правило, я просто начинаю писать (в рабочем блокноте, на кухне, в виде смс мужу). А со стихами сложнее. Я с ними долго хожу – буквально хожу – пока не появляются новые строчки (частично возникают в процессе ходьбы, частично – из ниоткуда). Или они мне просто не дают уснуть ночью, пока не закончу.

Но самое главное – создание текстов на двух языках, особенно близких, имеет свою специфику. В каждом из этих языков для меня столько же своего, родного, сколько и чужого. Когда я пишу, чужое становится своим, а свое – чужим. Я чувствую, что через меня происходит диалог – разных мировоззрений, разных культур. Я стараюсь не мешать этому диалогу.

7. Случается ли вам испытывать нехватку какого-то слова\понятия, существующего в том языке, на котором вы в данный момент не пишете?

Не помню такого. Возможно, потому, что я полностью погружаюсь в тот язык, на котором пишу. Другой язык – это не только другое мироощущение, но и другой мир с совершенно другими реалиями. Мне кажется, что в языке живет какое-то властное начало, которому сопротивляться бесполезно, как невозможно выйти за пределы собственной жизни. Не то чтобы я считала вслед за Р. Бартом, что свобода возможна только вне языка… Но все-таки в обыденности мы, пользуясь языком, на самом деле пользуемся лишь его поверхностными слоями. В литературе – мы даем языку пользоваться собой, и он в ответ открывает нам свои глубинные смыслы, переводит наш внутренний опыт в какой-то другой план. И тут вопрос о нехватке чего-либо просто не стоит – как не стоит вопроса о нехватке чего-либо на этой планете по сравнению с другой планетой.

8. Меняется ли ваше отношение к какому-то явлению\понятию\предмету в зависимости от языка, на котором вы о нем думаете\пишете?

Конечно, меняется. Дело в том, что у меня стихи и проза пишутся в абсолютно разных тональностях. Если стихи – это трагическая и драматическая тональность, то проза – ироническая и даже юмористическая. Точно так же происходит и в жизни: по-русски я обычно думаю о каких-то неприятных вещах, когда я думаю по-украински – у меня почему-то отношение ко всему смягчается.

9. Переводите ли вы сами себя с языка на язык? Если нет, то почему?

Нет, не перевожу. Я думаю, что мои проза и стихи вообще очень трудно переводимы. Потому что и в стихах, и в прозе для меня главное – слово и ритм, и это для переводчика – самое трудное. Если вдуматься, интонация (ритмомелодический рисунок речи) – это самое неуловимое, самое сложное и одновременно самое смыслообразующее, самое выразительное, что есть в нашей речи. Она как бы поднимает слово, как на хребте музыкальной волны, и уносит в другое измерение.

10. Совмещаете ли вы разные языки в одном тексте?

Нет, не совмещаю. Хотя в последнее время в рассказах возникают точечные вкрапления по-украински, отдельные реплики… Это естественно, ведь теперь мир для меня звучит по-другому.

11. Есть ли авторы, чей опыт двуязычия вдохновляет вас?

Вдохновляет прежде всего опыт литературы прошлого: Дж. Конрад, поляк – классик английской литературы, А. Мицкевич, писавший не только на польском, но и на английском языке. Еще больше вдохновляет опыт украинской литературы. В принципе, начиная с Барокко, украинские авторы писали и на латыни, и на польском, а позже и на книжном русском. Одни писали на русском языке, не отрываясь от украинского литературного контекста (С. Дивович, И. Фальковский), другие были писателями-билингвами (они, сформировавшись в украинской культуре, представляли ее в русской культурной среде – М. Вовчок, Г. Квитка-Основьяненко, Т. Шевченко).

Ну и вдохновляет опыт литературы ХХ века – начиная с В. Набокова и И. Бродского. Не говоря уже о том, что художественный билингвизм характерен для многих донецких авторов: Наталья Хаткина, Олег Завязкин и др.

12. В какой степени культурное наследие каждого из ваших языков влияет на ваше письмо?

Не то чтобы прямо влияет, но… В наше время, чтобы серьезно заниматься литературой, нужно сознательно относиться к литературному наследию. Ведь уже известно, что вне традиции не существует ни одного текста, и, что бы мы не придумывали, каким бы новым оно нам не казалось, – автор уже не Адам, который впервые дает имена всему, что есть, он должен пробираться к своему предмету через «упругую стену чужих слов» (М.М. Бахтин). И тут четкая альтернатива – если не знаешь своего наследия, становишься эпигоном, а если знаешь – у тебя есть шанс. Кроме того, и русский, и украинский язык – языки с большим «литературным стажем» и соответсвенно, с серьезной – и различной литературной культурой. Этот опыт сам по себе очень помогает, раздвигает рамки мировосприятия.