:

Менаше Левин: О ГОРОДЕ И О МОРЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 13:18

ВСТУПЛЕНИЕ

Не Гомер, дряхлый охотник до антифразиса, наткнулся в своих странствиях на берег этого моря и воспел ему песнь. То был древний еврейский рыбак, юный днями и прекрасный очами. С восходом и заходом солнца появлялся он на пустынном утесе, забрасывал уду свою в волны этого моря и, стоя там, время от времени устремлял свой взгляд к своду небес, целующему свод вод, к стаям чаек, обращающих лазурь в золото и золото в лазурь, а уста его едва слышно напевали псалмы, до сего дня сокрытые в ветрах, гуляющих над волнами этого моря.

Много лет назад парусное судно бросило якорь против развалин Яффы, и на том судне прибыл еврейский поэт из Кастилии, явившийся разыскивать прекрасный и скорбный лик своей Музы, заточенной в крепости, по стенам которой бродит луна, подобная раненой лани. Разыскал ли он ту крепость, скрытую в чаще скал, увидел ли на стенах ее тень раненой лани, освободил ли свою прекрасную скорбную Музу? Это ведомо лишь ветрам, бродящим над этим морем.

И много-много лет спустя после прибытия того поэта из Кастилии доставило турецкое судно на потаенные пески побережья этого моря дивного сказочника из Брацлава, явившегося посмотреть, как гранаты улыбаются сокровеннейшими оттенками сияющего розового и густого багрянца сквозь ветви поднимающихся к Цфату деревьев, явившегося побродить по побережью этого моря и послушать напевы того древнего еврейского рыбака, полнящиеся ветрами, привольно носящимися над волнами, чтобы петь их грустными зимними ночами среди заснеженных лесов, между переплетающимися сказками, перед своими хасидами, безмолвно, словно зачарованные, стоящими вкруг него.

И с тех пор над этим морем продолжает вращаться колесо штилей и продолжает вращаться колесо штормов. И если повезет, можно разглядеть на том или на другом колесе лики поэтов или лики сказочников, и, поскольку лики те расплывчаты, как древние мозаики, они еще более прекрасны и таинственны.


СТАЯ ШАКАЛОВ

Ночная Яффа шарила мерцающими огоньками масляных ламп по поверхности моря и по поверхности песков. Искала ли она корабли пиратов, прибывающие из средних веков, или искала мифологических морских дев, сидящих и расчесывающих волосы на подводных скалах в заливе?

Так или иначе, эти масляные лампы высветили стаю из пяти шакалов, сидевших на песчаной возвышенности и устремивших взгляды на виноградник, раскинувший извилистые темные лозы в близлежащей долине. Так сидела стая и взирала на древние попойки и гулянки, пока один из шакалов не испустил из глубины измученной души тяжкого вздоха и не сказал:

– Господа, ведомо ли вам, что завтра начинается сбор винограда, и это будет последний сбор винограда на этом винограднике?
– Раз так, – в порыве экстаза вскочил со своего места второй шакал, – я этой ночью напьюсь, как дервиш…
– Следовало бы тебе, парень, – прервал его старый шакал, спокойно почесав ухо, – не забывать известную басню того мудреца Эзопа…
– Глупости! – заявил экстатичный шакал, – в такую ночь, как эта, страж виноградника грезит во сне о Шахерезаде…
– Смотри не ошибись! – ухмыльнулся старый шакал.
– Я-то, по крайней мере, грезил бы об этой сказочной красавице…
– Однако, вот восходит луна, подобная медному зеркалу, в котором увидит страж виноградника твое отражение…
– Бросьте, лучше взгляните на Яффу! Как зачарована и призрачна она сейчас! Кажется, она собирается сняться с места и спуститься на пески…
– Дурак-дурачина! Ты стоишь тут и витийствуешь, а у меня кишки сводит от голода… Лучше скажи яффским курам, чтобы выходили и шли сюда, зачарованные и призрачные…
– Сказал бы я им…
– Ш-ш-ш… я вижу что-то на морском горизонте, – встрепенулся шакал, все время сидевший по соседству и погруженный в молчание.
– Ты ведь, кажется, слеп…
– Только днем… Ночью я зряч…
– Коли так, ты заслуживаешь того, чтобы тебя сделали маяком для заблудших судов.
– Я и взаправду вижу заблудшее судно… Одно судно, которое много судов…
Хохот шакалов.
– Дурачина-простофиля, где ты видишь суда? Море-то пустое, как пустыня!
– Вы их видеть не можете, потому что это вы слепые… Из мелководья приходят они и приходят длинными вереницами.
– Этот-то совсем помешался…
– И еще они играют, эти заблудшие суда, словно музыкальные инструменты…
– Он бредит! Эта медная луна его околдовала…
– Они играют сладчайшие мелодии, эти заблудшие суда… Неужели вы не слышите?
Нервный шакал:
– Что за ночь! Стоит себе слепой шут перед зеркалом-меди-луны-сказки и несет околесицу…
Голоса:
– Замолчи! Дай ему побредить в свое удовольствие!
Незрячий шакал закрыл глаза и добавил с трепетом душевным:
– Ветры, поющие псалмы древних времен, они-то и ведут эти заблудшие суда по волнам этого моря …
И после короткой паузы:
– А что до виноградников, которые в этих долинах и на этих холмах, лозам их вьющимся, словно дикие кудри, предстоит быть срезанными такими инструментами, которых мудрые и просвещенные праотцы наши ни в воображении своем, ни во снах своих не видывали… А на месте виноградников предстоит вырасти городу, сложенному из кубиков, и будет он призрачным как раз при свете Солнца. А вы, братья мои, выть станете дивно и скорбно, по слову Поэта, из труб граммофонов, заведенных в каждом кафе…
Голоса:
– Не радостные вести приносишь ты, романтический греховодник!
– Я рассказываю о том, что видят мои слепые глаза…
Нервный шакал:
– Ведь говорил я вам, что это последняя ночь сбора винограда!
– Ну, раз так, давайте напьемся как дервиши! …
И стая шакалов соскользнула с кургана, прорвавшись сквозь все басни Эзопа и учеников его учеников, и отметила последний сбор винограда великой гулянкой и попойкой под звуки свирели стража виноградника.


ШАТРЫ

На фоне моря и песков, сиречь, меж спокойной или бурной синевой всех оттенков и раскаленной или тусклой желтизной всех оттенков, выросли тем временем шатры. Следовало бы уподобить эти шатры видавшим виды монахам, явившимся из Иудейской пустыни, чтобы омыться в море и, выйдя на берег из этой купели, стоят они в белых своих ризах, замерев под Солнцем, ветром, дождем, луной.

В одном шатре некто изучал Песнь Песней. Ведь стояла весна, весна с мирровым благоуханием ночных садов, и Суламита вплетала цветы и раковины в свои прекрасные косы, привезенные из захолустного городка за морем.

В другом шатре плакал младенец – первый младенец, которого укачивала в колыбели морская рябь, оттого плач его был столь тих и мелодичен.

Из третьего шатра вышли парень и девушка. Босые, взявшись за руки, остановились и стали слушать море, шумящее, словно добрый лес, вслушиваться в новую сущность, поднимающуюся из этих вод и шумящую, словно добрый лес.

Из четвертого шатра вышел безымянный парень. Надоело ему дискутировать с собственной тенью (от которой он бегал от стенки к стенке) о человеке во времени и о времени в человеке. И вот, стоя так, всматриваясь изумленными глазами в просторы ночного моря и в покой, вытащил он из кармана губную гармонику и начал пилить ею зубы.
Из пятого шатра вышел тогда же другой безымянный парень (брат-близнец первого чудака). Этот устал декламировать свои стихи собственной тени, которая попеременно то улыбалась ему, то ухмылялась. Услыхав звуки губной гармоники, которые подхватили неосознанные ритмы – сердце его взволновалось, и возгласил он в сущем экстазе:

– Вот ведь, этот тип играет и не знает, что он играет! Да ведь это же мотив новой цитадели, чье Солнце восходит здесь. Над этим морем, над этими песками…

Из шестого шатра через некоторое время вышел еще один безымянный парень, брат-близнец двух предыдущих чудаков, которого неизвестно почему прозвали Толстовцем. Этот не бежал от собственной тени – это его тень бежала от него. Вышел он прогуляться на вечернем ветерке, ведя на тонкой веревочке черепаху (где он ее взял?), ибо считал, что по части компании для черепахи тот же закон, что и для собаки. Он не стал задерживаться, чтобы послушать гармонику, но пошел и растянулся на песчаной дюне, и с довольной улыбкой наблюдал, как Черепаха высунула голову из панциря и стала вместе с ним смотреть на звезды.

Понемногу опустели шатры. Фигуры босоногих парней и девушек бродили в обнимку взад-вперед перед ночным морем, блаженно покачивавшимся под звуки гармоники, раздувавшей то здесь, то там костерки песни. И поскольку сердца всё больше и больше хмелели, всё ширился бурный круг, втянувший в свое кружение даже само море, круг, в котором порхали косы (о, невинные косы тех дней!), чубы (о, дикие чубы тех дней!), и белый, призрачный, почти абстрактный город смотрел горящими веселыми глазами на пляшущие на фоне луны фигурки персонажей хасидской сказки.


ВОДЯНОЙ

Толстовец, который не плясал с плясунами, погладил шершавый панцирь Черепахи:

– Сказать, что твоя кожа мягка, как собачья шерсть…

И когда Черепаха обратила к нему глаза зеленого базальта, а в них – проблеск обиды, успокоил ее:

– Но душа твоя загадочнее, чем собачья душа … Никогда не разгадаю я твою первобытную сущность…

С босых ног пляшущих фигур в лицо Толстовца летели песчинки. Он раздраженно тряхнул своими длинными волосами, ниспадавшими с монашеской грацией на его плечи:

– Они пляшут с таким безумным ликованием, будто хотят изгнать всю грусть, которую принесли с собой из-за моря… Только вот тем самым они затеняют мне, Диогену этакому, луну…

И, улыбнувшись Черепахе сквозь тщательно расчесанные густые усы:

– Я ведь Диоген, не так ли?

Задумавшись, он перевел взгляд на море, чей окоем привел его к Яффскому холму. И, вглядываясь в этот потухший город, чахнущий над сокровищами своих сказок, упрятанных в складках земли многими поколениями пиратов, увидел странное видение: неподалеку от залива, в пустынном мраке, внезапно возник силуэт судна с одной покосившейся трубой и одним мигающим фонарем. Но тут это судно исчезло, словно было сделано из клубов рассеивающегося дыма. А через мгновение возникло снова, когда на носу его зажегся фонарь, осветив всё его великолепие – великолепие призрачной развалины. И так несколько раз. В великом изумлении вскричал Толстовец:

– Ребята, бросьте танцы… Вы лучше взгляните на Яффу!..

Круг пляшущих распался на группки. Парни прикрывали глаза рукавами. Девушки стыдливо заплетали растрепавшиеся косы, и игравший на губной гармонике медленно и враскачку подошел к дюне и произнес сквозь зубы:

– Слышь, Толстовец, сдается мне, что ты близорук…
– Только при свете дня… При свете ночи я вижу на расстоянии… Смотри, братец…

Все взгляды были обращены на выпуклую темную гравюру Яффы, на которой луна высвечивала тонкий минарет мечети, мрачные слепые склепы, потрепанные кроны пальм. Справа от этой гравюры нарисовался реальный и нереальный силуэт судна с покосившейся трубой без дыма и мигающим фонарем на носу.

– Корабль как корабль, сказал один из группы.
– Нет, – сказал Толстовец, – этот корабль не такой, как другие корабли. Это корабль-призрак и корабль-вестник!.. Мне кажется, я вижу, как кто-то прыгнул с него в море…

И действительно, на гребне волны, которая покатилась к пескам, пожирающим шатры, стояла фигура, которой лунный свет и свет моря придавали одновременно и человеческий, и рыбий облик.

– Это фигура Русалки! – сказал со знанием дела некто с рыжей шевелюрой, выдающийся знаток русской мифологии.
– Вполне возможно, – сказал Толстовец, – Вы, видать, вызвали ее из волжских хлябей при помощи чужих песен…
– Тебе, Толстовец, – ухмыльнулся игравший на губной гармонике, – в любом случае, нужно убираться отсюда… Русалка-то будет вылезать на песок голой, как мама родила…

Тот приложил свою распластанную ладонь к густым бровям:

– Ошибочка вышла! Это фигура Водяного, доброго Водяного из мифического колодца моего детства.

И пока они стояли, размышляя об этом призрачном видении, то бишь, о волне морской, несущейся от корабля-призрака, и о таинственной фигуре на ней, фигура уже выпрыгнула на песок и, изрыгая изо рта водоросли и ракушки, сказала:

– У вас такое мягкое море, словно ковер, по которому ходить – одно наслаждение…

И пока обитатели шатров смотрели на настоящую, из плоти и крови, фигуру беглеца с корабля-призрака, в черной густой шевелюре которого посверкивала вода, а в глазах и на зубах сверкал смех, раздался женский голос, голос, в котором дрожал тайный напев:

– Да это же Сашка!
– Да, придет время – и я отправлюсь к тому Галилейскому Старцу…

И незнакомка, слава о красе которой (привезенной ею невесть откуда, как старинная драгоценность) шагала по тем дорогам, которые ее ручки (очаровательные, о да!) помогали прокладывать, подскочила и обняла этого незнакомца.

– Но почему вы замолчали? – крикнул тот. – Я ведь по вашему веселью определил, где находится Тель-Авив…

И пока они не расстались с тишиной, поднялся Толстовец и, сделав Черепахе знак следовать за собой, подошел к беглецу и поцеловал его:

– Я знал, что ты обязательно явишься, добрый Водяной из колодца моего детства.
Лицо того расплылось в улыбке.
– Твоя физиономия мне знакома… Кто ты, собственно, такой?

Толстовец пожал плечами:

– Ежели говорить со смирением, то я и сам не знаю… Я отбрасывал и принимал так много форм, что больше не знаю, какая у меня форма…
Водяной рассмеялся:

– Значит, ты человек-загадка…
– Лучше скажи: человек загадок … Да ну ее, мою личность… Ты хорошо сделал, что покинул корабль-призрак и явился сюда искать древние мифы…
– Лучше скажи: древние напевы…
– Ежели так, то прислушайся хорошенечко к ветрам, бродящим над этим морем… А когда настанет час, отправишься к Галилейскому Старцу. Он научит тебя хриплым напевам ветров, бродящих среди гор.
– Да, настанет день – и я отправлюсь к тому Галилейскому Старцу …
– А пока поцелуй-ка эту Черепаху. Это – обряд посвящения в таинство…
Водяной снова рассмеялся и поцеловал Черепаху.


ИНТЕРМЕЦЦО

Прошло совсем немного дней, и импровизированный город, словно народная молва, разросся на песчаном холме.

Город, в юности улыбавшийся нареченному своему – морю, очаровывая его горшками с бегониями и горшками с кактусами, которыми украшал свои подоконники;
Город, чей нареченный – море – посылал ему в юности его великое множество ответных чудесных улыбок, хранимых для него из поколения в поколение; город, который в ночной тиши пересекали на пальцах ног своих караваны верблюдов – гостей из древних времен, и ослы, веселые сорванцы, что-то кричали на рассвете палящему солнцу, всходившему над его крышами;
Город, в котором каждый желающий мог купить за бесценок напиток богов (именуемый газировкой) любого из прекрасных цветов радуги после дождя;
Город, в котором в одну прекрасную ночь все дома опустели: все его жители, включая всех его сумасшедших, отправились в песчаный амфитеатр посмотреть, как Губерман играет в лунном свете Бетховена на скрипке Паганини;
Город, в котором осень расцветает в сиреневом небе, какого нет ни у одной весны за этим морем; осень, что-то творящая с поэтом, что в простоте душевной и для собственного удовольствия расхаживает от улицы к улице, с цветком или просто листом, слетевшим с одного из деревьев, за отворотом рубашки, и улыбается солнцу, пахнущему цитроном, и полирующему гладкие волосы безымянной или незнакомой барышни, оглаживающему зеленую гору арбузов или красноватую груду гранатов на прилавке торговца, ласкающему каждую витрину и даже каждую закопченную мостовую.

Тем временем, те шатры, которые были уподоблены молчаливым монахам, завернутым в белые ризы, постепенно освободились от своих обитателей и превратились в пристанище для чаек, для морских ветров, для отбросов общества и, в конце концов, развалились и обрушились.

А тот самый чудак, который в свои звездные часы дискутировал с тенями философов, тем временем стал маклером преходящих идей для торговцев. А тот, кто декламировал свои ранние стихи собственной тени, тем временем стал поэтом, заботящемся о том, чтобы его Муза имела хождение на рынке, однако рынок предпочитал Музу, более пригодную для торговли.

Что же до Толстовца: поскольку он так привык отбрасывать и принимать формы, вполне вероятно, что он тем временем стал общественным деятелем, который врет с каждой кафедры и сцены. А возможно, он шатается по улицам приморского города, потрясая своими некогда красивыми волосами и бородой, превратившимися в дремучие заросли колючек, и продает прохожим расчески. Но, принимая во внимание, что в нем было что-то от игрока, он, возможно, сколотил неслыханное состояние на продаже не принадлежавших ему земельных участков. Или же прикинул и смекнул, что пробил час изобразительного искусства – взял и засунул все водящиеся на рынке школы в одну бочку, а потом вытащил из нее, как фокусник, школу-гибрид, на которую набросились все музеи мира. Как сказано выше: поскольку перевоплощения были у него в крови, невозможно знать, во что он перевоплотился.

Остался только беглец с корабля-призрака или добрый Водяной, которому по простодушию его не привалил никакой успех и не улыбнулась никакая удача. Ведь это он расхлебывал лихорадку наших болот – отсюда красивый янтарный оттенок его глаз; это он пас скот в долинах и горах, чтобы заставлять телят плясать под свою дудку, подобно одному из пастухов древних времен, чтобы понять радость одиночества молящегося стоя дерева, окутанного светом восхода или светом заката, перед лазурью моря Генисаретского; чтобы сидеть в тени древней оливы, раскинувшей свои корни среди базальтовых скал, и беззвучно рассказывающей свои сказки и сказки тех мест. Он, изо дня в день сбивавший ноги до крови, чтобы принести новый мотив компаниям парней и девушек, ставившим свои шатры на каменистых холмах и в складках долин – как сам себе говаривал с улыбкой, когда прошивала его нить печали, и он раздувал в своей обгорелой трубке затухающую золу тех морских ночей:

– Видно, суждено мне быть скитальцем в стране этой, в моей собственной стране, с огнем хамсинов в костях и напевом дождей в сердце…


У ГАЛИЛЕЙСКОГО СТАРЦА

Однажды ночью, и то была летняя ночь, увидел Водяной, бродя по Изреельской долине, что звездное небо внезапно покрылось красными облаками, оставлявшими на поверхности земли тонкий пепел.

– Что означает сие апокалипсическое видение? – спросил он себя.
И пока стоял он и размышлял об этом поджоге, слух его уловил вой шакалов, донесшийся из-за эвкалиптовых рощ, а также из дальних далей…
– Подойду-ка я к Галилейскому Старцу… Вдруг он знает, как истолковать эти знамения…

Поутру взял он свою добрую палку, выструганную из ветки лимонного дерева, с которой прошел вдоль и поперек всю страну, и отправился в путь. Когда день стал склоняться к вечеру, нашел он Старца, вскапывавшего участок поля, мурлыча напев в свою белую бороду.

– Хорошо, что ты пришел, сынок, – сказал Старец, целуя его. – Но я вижу, ты грустишь и устал с дороги. Давай-ка присядем под тем деревом, что всеми своими ветвями обещает покой…
И когда они медленно поднимались по склону холма, который семь дней в неделю венчает олива:
– Видел ли ты, отец мой, знамения в небесах?..
– Вот уже много лет, сынок, из ночи в ночь вижу я эти знамения в небесах и слышу вой шакалов, доносящийся из дальних далей…

Долго сидели они под оливой и молчали в виду Галилейских гор, обнявшись и паря вместе в тускнеющем свете надвигающейся ночи. Наконец сказал Водяной:

– Что делать, отец?
– Нужно позвать, сынок, чтобы пришли суда…
– Как, отец мой?
– Силой напева, сынок… Силой напева, который наигрывают эти горы… Слышишь, сынок, их напев?
– Слышу, отец мой… Значит, я должен снова спуститься к морю?
– Да, сынок, оно так одиноко, это Море… оно зовет тебя…
– Ну, тогда я обязательно пойду, отец мой…

На следующий день, с зарей, взял он свою добрую палку, попрощался с Галилейским Старцем, уже сидевшим среди своих овец у подножья холма, и стал спускаться к морю.

Изрядно утомленный дальней дорогой, отягощенной увесистыми, словно камни, мыслями, присел он отдохнуть на берегу моря, пустынном в отсутствии судов и чаек, и только один рыбак, возможно, остававшийся там с древних времен, стоял на пустынном утесе и забрасывал уду свою в волны.

– Нужно позвать, чтобы пришли суда, – громко сказал Водяной. – Море в печали…

Вынул он из сумки губную гармонику и сказал бушевавшим в нем напевам:

– Что ж, позволю вам вылететь…

И заиграл так сладко, так скорбно, как играли многие поколения еврейских музыкантов на свадьбах.

И стали приходить суда – скелеты с обрубленными мачтами и покривившимися трубами, обугленные и продымленные, будто бежавшие от страшных пожаров. С четырех сторон света стали они приходить.

9 вечера, 1938 г.


ПЕРЕВОД С ИВРИТА: НЕКОД ЗИНГЕР