:

Дмитрий Бобышев: ПАРИЖСКИЕ ОТКРЫТКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 28 on 14.01.2018 at 20:44

Когда мы прилетели в аэропорт Де Голль, совсем недавно ставший ещё одним событием мировой архитектуры, Славинский заметил:
– Добро пожаловать в социалистическую Францию!
Действительно, эскалаторы, столь смело пущенные через всё пространство огромного зала прибытия, не работали, и нам пришлось воздыматься по ним пешком. Это было 15 мая 1981 года, социалист Франсуа Миттеран только что стал президентом, и вот уже машинерия забарахлила первой!
Добраться до Горбаневской было по–парижски «просто», с одной лишь пересадкой, которую помог мне осуществить Славинский, умчавший дальше в сторону своего ночлега. А я вышел у Сен–Мишеля, прошёл вдоль решётки Люксембургского сада и свернул налево, на рю Гей–Люссак, напомнившую пропорциями ленинградскую улицу в районе Коломны. Отличием было лишь нежное серо–фиалковое освещение. Это был час, когда живописные и вонючие клошары обустраивали на ночлег самые неожиданные «тёплые местечки». До Натальиного дома я добрёл уже в густых сумерках и, войдя в парадную, оказался в полном мраке. Плечо (на американский лад) отягощалось чехлом для одежды, в руках была дорожная сума, так что я чувствовал себя неуклюжим на узкой лестнице. Пришлось снять поклажу, чтобы нашарить выключатель. Где–то на уровне второго этажа свет погас опять, и я наощупь продолжал восхождение, пока наверху не щёлкнул замок, и Наталья сама пришла на выручку.
Мы не виделись с её отъезда. Она сменила причёску, посвежела, выглядела настоящей парижанкой. В её большой, но запущенной и заваленной книгами квартире, которую ей «дали» городские власти, она жила с двумя сыновьями. Младший Ося ещё был школьником и отсутствовал в какой–то каникулярной поездке, а уже возмужавший Ясик, очень похожий на польского киноактёра Даниэля Ольбрыхского, мечтал стать художником, так что Наталье приходилось вкалывать за троих. Она и признавала себя воркоголиком, – помимо стихов и двух редакторств брала ещё какие–то переводы, а на шляния по Парижу её оправданно нехватало.
Общались мы главным образом по утрам. Ходили с умнейшей собачкой Тяпой в кафе. Наталья гоняла со звонами шарик в развлекательном биллиарде. Однажды отправились на ближайший рынок. Я, кажется, не такой уж обжора, но зрелищно очень люблю всякие снеди. Этот местный рынок показался мне восхитительным сценическим представлением, празднеством еды, которое было устроено на уютной полукруглой площадке, ограниченной сквером. Играла музыка, на одном колесе ездил жонглёр. Среди цветов золотисто пучились копчёные куры, на вертеле жарился поросёнок. Над прилавками висели окорока и колбасы. Обложенные льдом, дышали устрицы, в тазу плавал живой осьминог. Нехватало лишь танцующей Эсмеральды, но её козочка здесь вполне бы оказалась уместна.
Мы накупили зелени и закусок для завтраков. Наталья с толком выбирала сыры – одни со слезой на восковом срезе, другие в лубяных кузовках или на опрятных рогожках, – в разной степени своей аппетитной заплесневелости.
– Тут у каждого фермера свои рецепты сыров, как и свои вина, – сообщила Наталья.
Она гордилась Парижем, Францией, и было чем. Я её поддержал:
– Вот, казалось бы, – рынок, торжище… А какое при этом изящество.
– И достоинство! – добавила она.
– И краски!
– И вкус!
Дальнейшее напоминает мне череду почтовых открыток: минимум текста, максимум изображения. На первой из них – Латинский квартал. Улочка, спускающаяся к бульвару Сен–Жермен. Я вхожу в книжный магазин издательства ИМКА–пресс, где вышла моя книжка, с казалось бы обоснованной надеждой получить причитающееся вознаграждение. И что ж – там разыгрывается сценка, чем–то напоминающая репинскую картину «Не ждали». Издатели сокрыты наверху, куда хода нет, в магазине лишь Рада Аллой, не выразившая никакого энтузиазма при виде автора «Зияний». Но сообщает обо мне наверх. Никита Струве не соблаговоляет («сегодня не будет»), а Володя Аллой спускается, чтобы сообщить следующее:
– Ваша книга – малотиражная и потому безгонорарная. Но авторам мы выдаём 6 экземпляров бесплатно и до 20–ти за половинную цену.
– Что ж, я возьму. А какой был тираж?
– Не помню.
– А сколько осталось?
– 60.
– Что ж они на полках–то не стоят?
– Места нету.
– Принесите все. Там есть довольно паршивые опечатки, я исправлю.
Дрогнул Аллой как–то странно, но книги принёс. И вот я в позе взыскательного автора сижу в углу, передо мной – стопки зелёных обложек. Час, другой… Опечатки, казалось бы, мелкие, но в одном месте – сокрушительные. Несколько страниц поэмы «Небесное в земном» перепутаны, и дело не в брошюровке, потому что нумерация сохранена последовательная. То есть текст, и без того фрагментарный, превращён в нечитаемый абсурд. А между тем, фрагменты и главы поэмы накрепко связаны сюжетом и должны складываться в любовный треугольник, за которым угадываются Бродский–Басманова–Бобышев! Так что же это – случайная ошибка? Очень уж в неслучайном месте. Горбаневская набирала книгу, а она на такое не пойдёт, это точно. А вот страницы (неужели бессознательно?) перепутывал и нумеровал, вероятно, Аллой, адепт моего антопода и его верный связной в том давнишнем реальном сюжете, больше некому.
Но расспрашивать бесполезно. И не надо на этом зацикливаться, а нето ум за разум заходит. Да и читатель не поверит (и будет неправ).
Когда я притащил из лавки полу–купленные «Зияния», Наталья тут же отрядила меня на почту, чтобы немедленно послать книги домой, за океан.
– А завтра – что, будет поздно?
– Именно так. Завтра почта встанет на забастовку. Мы в «Русской Мысли» по этому поводу в панике.
– Почему?
– А вся наша подписка?! Впрочем, почтовики вряд ли обидят газетчиков…
И я пошёл выстаивать очередь в почтовом отделении там же, на рю Гей–Люссак.
В пределах открыточного формата, пожалуй, состояла наша встреча с Зинаидой Шаховской. Поводом был «Русский Альманах», вышедший в начале года под её редакцией, совместно с Ренэ Герра и Евгением Терновским, в который я успел «вскочить», послав туда по подсказке Ю. П. Иваска несколько строф из «Русских терцин» (тогда они ещё назывались «Малыми»). Едва ли мой скромный вклад стоил толстого тома на веленевой бумаге, присланного мне авиа–почтой через океан! Надо было отдать за это визит главному редактору, авторитет которой вызвал и многие пожертвования на такое роскошное издание. Ещё бы: происхождение от Рюрика, участие в Резистансе, орден Почётного Легиона и прочая, и прочая. Но влияние её было уже на излёте; с символической передачей «Русской Мысли» Ирине Иловайской–Альберти, солженицынскому секретарю, Первая волна сдавала позиции. Её письмо с приглашением стоит здесь привести:

«13.06.80 Париж Д. В. Бобышеву USA
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
От Иваска узнала, что Вы не получили письмо Е. Терновского, с предложением участвовать в подготавливающемся нами «Русским Альманахе». Этот единовременный сборник, мне кажется, будет существенно отличаться от существующих зарубежных журналов. Он посвящён русской культуре вне всякого рода злободневности, и особенно политической. Пока что из новоприбывших поэтов обратились мы только к Вам – нам понравился сборник Ваших стихов, изданный ИМКА–Пресс – и к Бродскому. Будем рады, если Вы пришлёте нам стихотворений пять – в принципе, мы «ограничиваем» поэтов тремя стихотворениями, для того, чтобы уравновесить матерал. Хорошо бы, получить Ваши стихи в августе.
Приветствую Вас и шлю Вам мои добрые пожелания. Вам обоим – Зинаида Шаховская (Алексеевна)».

Действительно, в материалах альманаха были собраны неопубликованные отрывки – всё лучшее, что удалось наскрести по сусекам: покойные Андрей Белый и Цветаева, Бердяев и Лосский, Вячеслав и Георгий Ивановы… Ещё живые Иваск и Чиннов, Моршен и Нарциссов, Перелешин и Одоевцева, Раннит и Вейдле… И в подпорку старшим – «перспективная молодёжь»: Бурихин, Савицкий… И, уже вытряхивая всё из редакционного портфеля, на дне обнаружили ценнейшую находку: письмо разбитого и отступающего Наполеона (Михайловка, 7 окт. 1812 г.) маршалу Бертье:

«Его Величество приказывает соединить Ваши шесть дивизий и напасть без промедления на врага, отбросить его за Двину и снова взять Полоцк…»

Как символично! И – так же невыполнимо…
На рю Фарадей мне открыла круглолицая тётушка с живыми глазами:
– Дмитрий Васильевич? Очень рада! Моего брата тоже зовут Димитрий.
– Да, я слыхал. Это – владыка Иоанн Сан–Францисский.
– Мы с ним кое в чём сильно расходимся, но родственные связи сохраняем. А сейчас я хотела бы пригласить вас с собой на обед, а потом мы вернёмся и поговорим.
В ресторанчике поблизости она больше расспрашивала обо мне, но мы ели какой–то французский изыск с белым вином, и это отвлекало моё внимание на еду и этикет (княжна всё–таки, а по–здешнему так и принцесса), а когда мы вернулись в её небольшую, сплошь увешанную картинами квартирку, рассказала и о себе за рюмкой грушевого ликёра.
Вон тот условный пейзаж с Монмартром и Сакре Кёр написал её покойный муж Святослав Малевский–Малевич, – русский граф, бельгийский дипломат (как я узнал позже) и «немного художник», как она сказала сама.
– Очень стильно написано. И – много, много более, чем профессионально!
– А какой был прекрасный человек, истинно прекрасный…
– Сочувствую в Вашей потере, Зинаида Алексеевна.
Разговор перешёл на литературу, и, конечно же, последовал вопрос:
– Как вы относитесь к Набокову, Димитрий Васильевич?
– Гурман, эстет, чемпион мира по русскому языку. Когда читаешь «Лолиту», наслаждаешься, но делается как–то противно, будто сам соучаствуешь с Гумбертом Гумбертом. А вот его «Дар» я безусловно люблю, хотя и там есть некоторый «черезчур»…
– А знаете, что о нём сказал Бунин? «Чудовище, но какой писатель!»
– Да уж… А его высказывания о Достоевском? А – о Пастернаке? И, потом, эта нестерпимая поза…
– Вы должны обязательно прочитать мою книгу «В поисках Набокова», там всё это увидите. Я её сейчас надпишу для вас.
Позже я прочитал эту и другие книги, подаренные ею с автографами. Шаховская писала русские стихи, рассказы, мемуарные очерки, полемические заметки. Разбросанность занятий не способствовали ей сделаться крупной писательницей. Но я не упомянул ещё военную журналистику, романы (кажется, успешные) на французском, редактирование… Верные оценки, проницательные наблюдения всё–таки превратили её в заметную литературную фигуру, хотя она сама отводила себе скромную роль свидетельницы…
Наиболее интересно собрание её заметок и статей о Набокове, с которым они были на–ты, переписывались десятилетиями, встречались, дружили. Книга заканчивается сопоставлением двух её статей, напечатанных во французской прессе с разрывом более 20 лет. Одна – о русском эмигрантском писателе Сирине, вторая – об американском Набокове. На первую он сам отозвался письмом: «Я с интересом и умилением прочёл Твою статью о «Приглашении на казнь» – она во–первых прекрасно написана, а во–вторых очень умна и проницательна».
Вторая статья давала более широкий, но выборочный обзор написанного Набоковым – как по русски, так и по–английски – и в ней Шаховская сравнила его творчество с бестселлерами, вышедшими параллельно на том и другом языках, то есть с тогдашними Хемингуэем и Пастернаком. Лучше бы она этого не делала! На приёме в издательстве Галлимар в его честь Набоков «не узнал» Шаховскую, брезгливо пробормотав лишь: «Bonjour, Madame…»!
Больше я с ней не виделся, но знаю, что дожила она до тех лет, куда и близко не дотягивали её знаменитые собеседники. Успела засвидетельствовать и падение Советской империи, и наступление нового тысячелетия. Правда, её книга, вышедшая в России, уже не застала её в живых, хотя и сумела вызвать нервные реакции. Критик Самуил Лурье прочитал (или просмотрел) эту книгу и, взяв для храбрости княжеский псевдоним, крепко обругал её. Нет, даже не крепко, а хуже – брезгливо, «в духе набоковской образности». Но с интонацией якобы достоевской, а вкусом «безукоризненным», (в чём я сомневаюсь). И насчёт образности, признаться, тоже, – она скорей крыловская, поскольку Лурье–Гедройц уподобляет автора вороне, которой Бог что–то там послал, а чего–то и не додал, но она себя возомнила…
С чего, откуда такая грубость взялась у чувствительного критика? Тут верную подсказку даёт его неотёсанный коллега–правдоруб, уподобивший Лурье–Гедройца некой партийной собачонке: «Малейший намёк на антисемитизм звучит для Гедройца командой: «Фас!»
Но какой же может быть антисемитизм у Шаховской, будь она хоть трижды русская княжна (и при этом графиня)? Может быть, ей на таком основании запрещено употреблять само слово «еврей», хотя бы и в самом невинном контексте? Гедройц желает нас убедить в этом, приведя в рецензии фразу о поездке Шаховской в Берлин в начале 30–х: «В коридоре вагона (слушайте, слушайте! – С. Г.) какой–то еврей шепчет мне о своих опасениях, впоследствии оправдавшихся, и гораздо более грозно».
Прослушали. «Какой–то еврей». Ну и что? Остается лишь покрутить пальцем у виска.
Нашёлся ещё один непримиримый критик Зинаиды Шаховской – мемуарист Юрий Колкер. Обидчивый, слабо–игольчатый, похожий одновременно на кактус и на свою фамилию… Но стоит ли пересказывать чужие глупости? Впрочем, вот одна, и незаурядная, венчающая его мемуар: «На свете нашёлся один–единственный пакостник, постоянно отравляющий мне жизнь: я сам».
Среди парижских открыток есть и такая: Кира Сапгир показывает нам со Славинским «её» Монпарнас. Переулочки, закоулки, перекрёстки с сувенирными развалами для туристов. Прелестно, изящно и не по–уличному уютно! Она предлагает мне купить морскую раковину, а в ней – шум вечного праздника:
– Будешь в Америке слушать и вспоминать.
– Нет, Кира, это – детский трюк. Шум остаётся здесь!
Толстая, в широких одеждах гадалки–звездочёта (ей и этим приходится подрабатывать), она читает нам весьма озорной раёшник «В бане». Печатать не собирается, боясь за свою репутацию в газете и на радио. Но шум всё–таки приходит позднее, когда Кира публикует «документальный» шпионский роман «Дисси–блюз» о советских диссидентах в Париже. Каждый второй – агент какой–либо из секретных служб! А есть и двойной агент: она сама.
На склонах Монмартра арабы торгуют кожаными поясами и сумками. И –запускают в воздух лёгкие модели голубей с резиновыми моторчиками, порхающиe в точности по чертежам Леонардо да Винчи.
А вот ещё примечательная открытка: мы со Славинским сидим на свинцовой кровле одной из башен Собора Парижской Богоматери, – справа, как входишь. Там, где химера, на которую мой друг удивительно похож. Двое бывших советских, по существу – отщепенцев, для которых Запад был сказкой, а Париж – сновидением, возвышаются теперь в позах Фауста и Мефистофеля не только над воплотившейся мечтой, но и над «и не мечтали!», и «разве могли б мы подумать?»… Глаза навсегда вбирают прославленные виды, сердце обливается блаженными слезами, давние обиды скулят в уголке сознания, постепенно стихая. Хочется поделиться всем этим невероятием с кем–то ещё.
– Давай позвоним кому–нибудь в Питер, – предлагает Славинский. – Чей телефон ты помнишь?
– Гали Рубинштейн: 213–03–69.
Заходим в будку уличного автомата. Он набирает номер. Гудки… Я ору:
– Галя Руби! Привет из Парижа! Узнаёшь?
– Кто это? Кто это? Вы шутите!
– Нет, не шутим, но веселимся. Это Бобышев и Славинский.
– Врёте! Из какого места звоните?
Я прерываю наш диалог: «Славинский! Где мы находимся?» А монеты проваливаются в щель автомата… Он разыскивает глазами настенную табличку и кричит в телефон:
– Звоним прямо с улицы. Бульвар Батиньоль!
– Правильно, есть такой. Я в одной книжке читала…
Щёлк! Все деньги кончились. Но мы ещё с Галей здесь побываем и звонок этот вспомним…
И – заключительная сценка: со Славинским садимся в такси, торопясь на концерт Хвостенко. Тот поёт в каком–то кафе у подножья Монмартра. Пытаемся объяснить это водителю на полуфранцузском, полуанглийском языке. Таксёр, по виду типичный француз–южанин с большим горбатым носом, поводит бровью в нашу сторону и произносит по–русски с армянским акцентом:
– Да скажите вы, наконец, на человеческом языке, куда вам ехать?
Немая сцена… Россия, родина – ты найдёшь нас повсюду.