Один только раз: обрезание имеет место только один раз.
Такой, по крайней мере, предстает перед нами видимость и традиция видимости, чтобы не сказать — ее симуляции.
Вокруг этой видимости нам придется кружить. Но не столько для того, чтобы окружить или обойти некую истину обрезания — от этого придется отказаться по существенно важным причинам — а скорее для того, чтобы позволить приблизиться к нам тому, что один раз может оказать сопротивление мысли. Речь идет именно об этом процессе и о том, на какие мысли наводит такое сопротивление. Что касается сопротивления, то оно будет одной из наших тем, оно укажет нам на последнюю войну, на все войны, на подполье, на демаркационные линии, на дискриминацию, на паспорта и пароли.
Прежде чем поставить перед собой вопрос о том, что значит один раз и значит ли это что бы то ни было, как и слово раз (fois) в выражении один только раз (une seule fois) прежде чем заняться — в качестве философов и философов языка, в качестве герменевтиков и поэтиков — интерпретацией смысла того, что по-французски говорится один раз (une fois), нам следовало бы надолго задумчиво остановиться вдоль лингвистических границ, где, как вам известно, чтобы получить право перехода, а поистине, право на жизнь, необходимо правильно произносить слово шибболет. Один раз — что, казалось бы, может быть проще для перевода einmal, once, one time, una volta. Что же касается превратностей нашего латинского мира — с испанским vez со всем синтаксисом vicem, vice, vicibus, vicissim, in vicem, vice versa и даже vicarius, с поворотами, возвратами, заменами, замещениями и вращениями-революциями[1], то нам придется еще не раз к ним возвращаться. Ограничусь пока одним лишь замечанием: семантические регистры всех этих выражений взаимно не переводятся прямо и непосредственно: они кажутся гетерогенными. Английское one time называет время, чего нет ни в once; ни в einmal, ни в соответствующих французском, итальянском или испанском выражениях. Латинские языки обращаются скорее к словам, говорящим о повороте, обороте и перевороте. И все же, несмотря на эту границу, переход через нее обыденного перевода имеет место каждый день без малейшей амбивалентности, и это — всякий раз, когда семантика будней навязывает свои условности. Всякий раз, когда она стирает идиому.
Если обрезание имеет место один лишь раз, то это значит, что раз этот одновременно, a la fois, at the same time, в одно и то же время является и первым и последним разом. Такой представляется та видимость — археология и эсхатология — вокруг которой нам придется кружить по кольцу, которое в ней вырисовывается, вырезается или выделяется. В этом кольце соединяются перстень, перстень союза, годовщина и возвращение года.
Итак, я буду говорить одновременно об обрезании и об единственном разе, иными словами, о том, что сводится к тому, чтобы ставить на себе мету единственного раза: о том, что иногда называется датой.
Первая моя забота состоит в том, чтобы не говорить о дате вообще. Послушаем лучше, что говорит о ней Пауль Целан. Или, скорее, посмотрим, как он записывает невидимые даты, быть может, недоступные прочтению: годовщины, кольца, созвездия и повторения сингулярных, уникальных, неповторимых («unwiederholbar») — это его выражение — событий.
Как же датировать то, что не повторяется, если датировка взывает также и к некой форме возврата, если она содержит напоминание в самой доступности прочтению повторения. Но как датировать нечто, что никогда не повторяется?
Теперь, когда я упомянул о неповторимом (unwiederholbar), сделал замечания о французском языке и о границах перевода, как не поддаться искушению процитировать здесь стихотворение с французским заглавием A la pointe acree[2], и не потому, что оно имеет какое-то непосредственное отношение к хирургии обрезания, а потому, что оно ориентируется в ночи на пути вопросов к неповторимому (Nach/dem Unwiederholbaren). Я ограничусь сначала теми мелкими камешками из белого мела на доске, своего рода не-письмом, в котором твердеет конкреция языка:
Ungeschriebenes, zu
Sprache verhartet (…)[3]
Ненаписанное
в язык затвердевшее (…)
Бесписьменное, неписанное, ненаписанное передает затем эстафету этому вопросу о чтении на доске, которой, быть может, являешься ты. Ты — доска или дверь: мы увидим, очень нескоро, как слово может быть обращено к двери, или доверяться ей, полагаться на дверь, открытую для другого.
когда-то, снова
Tur du davor einst, tafel.
Ты дверь, перед этим, когда-то, доска.
(и в этом einst, правильно переведенном словом звучит «один только раз»).
mit dem getoteten Kreidestern drauf: ihn
hat nun ein — lesendes?
Aug.
с убитой звездой меловой на ней она
теперь его — читающего?
глаза.
Мы могли бы проследить в этом стихотворении за всегда дискретными, прерывистыми, цезурированными, естественно эллиптическими эстафетами часа (Waldstunde) или следа, или следа колеса, вращающегося вокруг себя (Radspur). Но я устремлюсь к вопросу, ищущему свой путь к или по (nach) неповторимому, сквозь буковые изгороди, среди буковых орешков (Bucheker). А они тоже поддаются прочтению, как уголки страниц в книге или же открытые, зияющие углы текста:
Wege dorthin. Waldstunde an der blubbernden Radspur entlang.
Auf-
gelesene
kleine, klaffende Bucheker: schwarzliches
Дороги туда. Лесной час вдоль булькающего следа
колеса
Выбранный
буковый: зияющий орешек: чернеющая
Offen, von
Fingergedanken befragt
nacn — —
wonach?
открытость, ее
пытают пальцы-мысли
по — —
к чему?
Nach
den Unwiederholbaren,
nach ihm,
nach allem
По
неповторимому,
к нему,
ко всему.
Blubbernde Wege dorthin.
Etwas, das gehn kann, grusslos
wie Herzengewordenes
kommt.
Булькающие дороги туда.
Нечто, что может идти без привета,
как ставшее сердцем
идет.
Дороги (Wege)\ идет нечто, нечто, что может идти (Etwas, das gehn kann […] kommt).
Что такое идти, придти, идти-придти, идти и придти? И становиться сердцем? О каком приходе, о каком сингулярном событии идет речь? О каком невозможном повторении (Nach/Dem Unwiederholbaren, nach/ihm…)?
Как стать сердцем? Мы пока не будем обращаться ни к Паскалю, ни к Хайдеггеру — который, кстати, подозревает первого в том, что, забыв про первородную мысль сердца, он слишком во многом уступал науке. Есть люди, которые услышав слова «дата» и «обрезание», могут устремиться к «обрезанному сердцу» Писания. Но это была бы излишняя торопливость, это был бы слишком легкий путь. Секущий эллипсис Целана требует большего терпения, он требует сдержанности. Закон есть цезура. Однако иногда она стягивается в дискретность, в разрывание связи с другим или в прерывание адреса как такового.
Как можете вы заподозрить, нет никакого смысла в том, чтобы отделять написанное Целаном по поводу даты, то из написанного, что называет тему даты, от поэтических очертаний датировки. Люди перестали бы его читать, если бы они доверились разделению между теоретической, философской, герменевтической, то есть поэтизирующей речью о феномене даты, с одной стороны, и поэтической реализацией датировки, с другой.
Пример «Меридиана» предостерегает нас от подобной ошибки. «Меридиан» («Der Meridian») — это то, что называют речью, обращением, произнесенным по поводу торжественного события и датированным. Его дата есть день вручения Целану премии (Rede anglasslich der Verleihung des Georg-Buchner Preises) 22 октября 1960. Этот адрес от 22 октября 1960 года — своеобразное рассуждение об искусстве, а точнее, о памяти искусства, быть может, об искусстве как вещи прошлого, — как сказал бы Гегель, — «искусство, с которым мы уже знакомы» — но так же как о «…проблеме, хотя и, как видно, способной к переменам, но упорной, долговечной, скажем, вечной». Вещь прошлого: «Meine Damen und Herren! Die Kunst, das ist, Sie erinnern sich…»
(«Дамы и господа! Искусство это, как вы помните…»)
Иронический выпад, первая фраза, которая, как будто, говорит о минувшей истории. Однако она обращается к воспоминаниям тех, кто читал Бюхнера. Целан предупреждает, что упомянет о некоторых явлениях искусства, в частности, в «Войцеке» и «Леонсе и Лене»: вы помните… Вещь из нашего прошлого, приходящая на память, но одновременно и проблема будущего, проблема вечная, и, главное, дорога в поэзию. Нет, не в поэзию, а в виду поэзии — лишь одна из дорог, одна среди других и не самая короткая: «В таком случае искусство было бы путем, уже пройденным поэзией — не менее и не более). Я знаю, что существуют другие, более короткие пути. Однако и поэзия порой обгоняет нас: La poesie, elle aussi, brule nos etapes».
На этом перекрестке дорог искусства и поэзии, в этом месте, куда является поэзия, которой иногда не достает даже терпения на дорогу, и таится загадка даты.
Кажется, что она сопротивляется всякому вопросу, всякой форме философского вопрошания, всякой объективизации, всякой теоретико-герменевтической тематизации.
Целан это показывает поэтически: путем реализации даты. В самом этом адресе. Он сначала называет несколько дат: 1909 год — дата написания труда, посвященного Якобу Михаэлю-Ленцу приват-доцентом Московского университета М.Н. Розановым; затем ночь с 23 на 24 мая 1792 года — это дата, уже указанная в этой работе, дата смерти Ленца в Москве. После этого Целан упоминает дату, которая появляется на этот раз на первой странице Бюхнеровского «Ленца», того самого Ленца, который «20 января шел через горы»
Кто шел через горы в эту дату!
Он самый, Ленц, настаивает Целан, он, а не художник, занятый вопросами искусства. Он как некое «я», «он в качестве «я» — «er als Ich«. Этим «я» не является художник, одержимый вопросами искусства, вопросами, которое искусство ставит перед ним; Целан не исключает возможности того, что это «я» — поэт, но оно, в любом случае, не художник.
Сингулярный оборот этой синтагмы «Он в качестве Я», он как я, выдержит всю логику индивидуализации, это «знак индивидуализации», каким является каждое стихотворение. Стихотворение это «речь индивидуума, ставшего образом»(gestalgewordene Sprache eines Einzelnen). Сингулярность, но также и одиночество: единственное стихотворение является одиноким (einsam). И из самой глубины одиночества оно в пути (unterwegs) и стремится к настоящему и к присутствию (und seinem innersten Wesen nach Gegenwart und Prazens).
В качестве, одного, единственного, стихотворение содержится тогда, быть может, в «тайне Встречи».
Единственное: сингулярность, одиночество, тайна встречи. Что же приписывает единственное к его дате?
Например: было некое 20 января. Такая дата могла быть записана как одна, единственная, свободная от повторения. Однако это абсолютное свойство может быть также транскрибировано, экспортировано, депортировано, экспроприировано, вновь приобретено, повторено в его абсолютной сингулярности. Это необходимо, даже если она должна открыться, рискуя утратиться в читаемости. Это абсолютное свойство может предвещать, как знак индивидуализации, нечто в качестве сущности стихотворения, единственного. Целан предпочитает говорить о «любом стихотворении» (или, лучше сказать, о «каждом стихотворении»: «Vielleicht darf man sagen, dass jedem Gedicht sein» 20. Janner. «eingershrieben bleibt?» («Может быть, можно сказать, что в каждом стихотворении остается записанным свое 20 января?») Вот обобщение: на хранение каждого стихотворения, значит, и любого стихотворения доверяется запись какой-либо, этой именно даты, например, некоего «20 января». Но, несмотря на общий характер этого закона, пример остается незаменимым. А то, что должно остаться, то, что поручено хранению, иными словами, истине каждого стихотворения — это то самое неизменимое: пример является примером, лишь если он не действителен ни для чего другого. Но тем самым он и дает пример, единственно возможный пример, который дает лишь он один: единственный.
Сегодня, в этот день, в эту дату. И эта мета сегодняшнего дня рассказывает нам, быть может, что-то о сущности стихотворения, сегодня, для нас, теперь. Не о сущности поэтической современности или пост-современности, не о сущности той или иной эпохи или периода в какой-либо истории поэзии, а о том, что происходит «нового» «сегодня» с поэзией, со стихотворениями, что происходит с ними в эту дату.
То, что происходит с ними в эту дату, это именно дата, определенный опыт даты. Опыт, разумеется, очень древний, давний, но в то же время абсолютно новый, в эту дату.
А новый потому, что он впервые выявлен или рассматривается «в полной ясности» (am deutlichsten). Свет, отличие, ясность, читаемость
вот что сегодня является, видимо, новым. Не следует думать, что сама дата становится, таким образом, доступной прочтению — прочитываемым становится лишь поэтический опыт даты, то, что дата, эта дата задает нам, в нашем отношении к ней, некоторый поэтический поиск. «Может быть, новое в стихотворениях, которые пишут сегодня, заключается именно в том, что здесь делается попытка в полной ясности оставить (хранить) в памяти такие даты».
(Vielleicht ist das Neue an den Gedichten, die heute geschrieben werden, gerage dies: dass hier am deutlichsten versucht wird, solcher Da ten eingedenk zu bleiben?)
Этот вопрос относительно даты, это предположение («Может быть»)
Целан его датирует — касается сегодня, каждого сегодняшнего стихотворения, новизны каждого сегодняшнего поэтического произведения, сингулярность которого заключается в том, что оно датирует (транзитивно), что оно оставляет (хранит) в памяти даты (Daten eingedenk zu bleibeh).
Сегодняшнюю поэтику датирует, быть может, запись даты, или, по крайней мере, некоторое выявление заново поэтической необходимости, которая сама не датируется сегодняшним днем. Пусть так. Но за словами, которые мы только что услышали, следует тройное «Но».
Первое, наименее энергичное, наименее противительное, вновь поднимает все те же вопросы по следам другого в качестве «Я», каким образом такая, другая дата, незаменимая и сингулярная, дата другого, дата для другого может поддаваться расшифровке, переписыванию (транскрипции), переводу? Как могу я присвоить ее? Или, лучше сказать, как я могу переписать (транскрибировать) себя в нее? И каким образом память о ней еще может обладать будущим? Какие будущие даты готовим мы в таком переписывании (такой транскрипции)? В этом и заключается первое «Но». Эллипс фразы более скуп, чем мне удалось это представить, и ее поразительная строгость может быть подписана, т.е. датирована, лишь исходя из языка, из определенной манеры жить в языке или обращаться с языком: (подписано: Целан в таком-то месте немецкого языка, который был единственным его достоянием). «Но разве не все мы пишем себя из таких дат? И к каким датам мы себя приписываем?»
(Aber schreiben wir uns nicht alle von solchen Daten her?
Und welchen Daten shreiben wir uns zu?)[4]
И здесь звучит второе «Но» — после паузы, меты длительного молчания, времени раздумий, в течение которого совершает свой путь предыдущий вопрос. Он оставляет след утверждения, против которого восстает, хотя бы для того, чтобы усложнить его, это второе утверждение. И сила противопоставления доводит свой порыв до восклицательного знака: Aber das Gedicht spricht ja! Es bleibt seiner daten eingedenk, aber — es spricht. Gewiss, es spricht immer nur in seiner eigenen, allereinigsten Sache.
(«Но стихотворение ведь говорит! Оно оставляет (хранит) в памяти свои даты, но оно говорит. Конечно, оно всегда говорит только в своей собственной, самой собственной вещи».)
Что означает это «но»? Наверно то, что несмотря на дату, вопреки ее памяти, укоренившейся в сингулярности события, стихотворение говорит: вообще и всем, но прежде всего другому. Это «но» как бы несет слово стихотворения за пределы даты: если стихотворение напоминает какую-либо дату, если вспоминает в свою дату, в ту дату, когда оно пишет или о которой оно пишет, исходя из которой оно пишет себя, но ведь оно говорит! — всем, другому, всякому, кто не разделяет опыта или значения сингулярности, датированной таким-то образом, из такого-то места или таким-то местом, таким-то днем, таким-то месяцем, таким-то годом. В предшествующем предложении сила двусмысленности von заранее собирает воедино все наши парадоксы (Aber shreiben wir uns nicht alle von solchen Daten her?) Мы пишем из даты по поводу таких-то дат, но также исходя из таких-то дат, к таким-то датам. Но французское а (в или к) само по себе, в силу той же двусмысленности языка, обращено к будущему неизвестного предназначения, чего не говорит буквально та или иная фраза Целана, но что, наверно, соответствует общей логике этой речи, как объясняет ее следующее предложение: Und welchen Daten schreiben wir uns zu? В какие даты мы себя вписываем, какие даты мы теперь приписываем себе, но также, более амбивалентно, к каким датам в будущем мы обращены, к которым мы себя приписываем, в которые мы себя переписываем (транскрибируем)? Как если бы писать в какую-то дату означает писать не только в такой-то день, в такой-то час, в такую-то дату, но также к такой-то дате, обращаясь ней, посвящать себя дате как другому, дате прошлой в такой же мере, как и дате обещанной.
Что это за «в» из «в будущем» — в качестве даты?
И все же стихотворение говорит. Несмотря на дату, даже если оно говорит и также благодаря ей, исходя из нее, от нее, к ней, и говорит всегда о самом себе в своем деле или «в своей собственной, самой собственной вещи», in seiner eigenen allereinigsten Sache[5], от своего собственного имени, никогда не входя в сделку с абсолютной сингулярностью, с неотъемлемым свойством того, что вызывает его (стихотворение). И тем не менее, это неотъемлемое должно говорить о другом и для другого, оно должно говорить. Дата провоцирует стихотворение, а оно говорит! И оно говорит о том, что его провоцирует, в дату, или к дате, которая его провоцирует, вызвав его таким образом из будущего той же самой даты, иными словами, из его возвращения к другой дате (или в другую дату).
Как понимать восклицание? Почему этот восклицательный знак поставлен после «но», возражения, в котором нет ничего от притворной риторики? Он мог бы вызвать удивление. Мне кажется, что он ставит акцент, он акцентирует и отмечает тон восхищения, тон удивления перед самим поэтическим восклицанием. Поэт восклицает — перед чудом, делающим возможным поэтический голос, приветственный возглас: стихотворение говорит! и оно говорит в ту самую дату (или к той дате), о которой оно говорит! Вместо того, чтобы замуровать его и обречь его на молчание сингулярности, дата дает ему шанс и позволяет говорить — другому!
Если стихотворение в долгу перед датой, если оно обязано своей дате как своей вещи или как своему делу, или своей самой собственной подписи, если оно обязано своей тайне, то оно говорит, так сказать, лишь отдавая свой долг перед датой — и той именно датой, которая была также даром, — чтобы от нее освободиться, не отрекаясь и, главное, не отступаясь. Оно отрешает себя от нее, чтобы слово его звучало и раздавалось и за пределами сингулярности, которой, в противном случае, угрожало бы остаться не поддающейся расшифровке, немой, замурованной в собственной дате: неповторимой.
Необходимо, не теряя памяти, говорить о дате, которая, уже говорит сама по себе: дата, просто своим событием, своим начертанием знака «для памяти» нарушает молчание чистой сингулярности. Но, чтобы говорить о ней, ее нужно стереть, сделать читаемой, слышимой, внятной за пределами чистой сингулярности, о которой она говорит. Однако, запредельный по отношению к абсолютной солидарности, шанс для восклицания стихотворения — это не есть просто стирание даты в обобщении, это ее стирание перед другой датой, той, которой она говорит, датой другого или другой, которая, странным образом, соединяется в тайне встречи — в тайной встрече — с той же датой. Позже я приведу — для большей ясности — несколько примеров.
Что же имеет место в этом опыте даты, в самом этом опыте? В опыте даты, которую нужно стереть, чтобы хранить ее, чтобы хранить в ней поминовение события, этот приход уникального — добычи стихотворения, которое должно превзойти ее и которое одно, именно в силу этого, может ее перенести, сделать внятной за пределами ее не поддающегося прочтению кода? А имеет место, быть может, то, что Целан немного дальше называет Geheimnis der Begegnung, тайной встречи.
Встреча (la rencontre) — в этом слове по-французски встречаются два значения, без которых дата никогда не имела бы места: встреча как случайность, шанс, случай, конъюнктура, которая запечатывает одно или более одного события один раз, в такой-то час, день, месяц, год, в такой-то местности; и еще: встреча с другим, эта невозвратимая сингулярность, из которой и для которой говорит стихотворение. В своей другости («чужести») и в своем одиночестве (которое является также и одиночеством стихотворения «единственного» и «одинокого») она может обитать в конъюнктуре одной и той же даты. Это то, что случается.
И если что-нибудь случается, так это именно это. И в языке это — встреча всех смыслов встречи.
«Но» — в третий раз; третье «но» открывает новый абзац. Он начинается со слов «Но я думаю» и кончается словами «сегодня и здесь». Это и есть подпись «Aber ich denke» … «heute und hier». «Но я думаю — и эта мысль едва ли может вас теперь удивить — я думаю, что издавна для надежды стихотворения было необходимо именно таким образом говорить также и вчуже — нет, это слово я не могу отныне употреблять — именно таким образом говорить о деле (вещи) другого — кто знает, может быть, о деле (вещи) совершенно другого.
Это «кто знает», к которому я, как вижу, теперь пришел, есть то единственное, что я еще могу добавить сегодня и здесь к этой старой надежде».
Таким образом, совершенно другой раскрывает смысл стихотворения о деле (вещи) (in eines Anderen Sacne…in eines ganz Anderen Sache), эта другость («чужесть») которого должна не противоречить, но, экспроприируя его (ее), сливаться с «самым собственным делом (или вещью)», с тем, о котором идет речь в данный момент, с делом (вещью) стихотворения, которое говорит в свою дату, исходя из своей даты, и всегда от своего собственного имени, in seiner eigenen, allereinigsten Sache[2] Несколько сингулярных событий могут сочетаться, соединяться, концентрироваться в одной и той же дате, которая, таким образом, становится и той же самой, и другой, совсем другой, подобной той же самой, способной говорить другому, другому о другой дате, тому, кто не может расшифровать такую, абсолютно закрытую дату, надгробием над событием, которое она метит. Эту соборную множественность Целан называет сильным и нагруженным словом концентрация. Немного дальше он говорит о внимании (Aufmersamkeit) стихотворения к тому, с чем ему приходится встретиться. Внимание это, по-видимому, скорее концентрация, которая оставляет (хранит) в памяти «все наши даты» (eine aller unseren Daten eingedenkt bleibende Konzentration).
Слово может стать словом, страшным для памяти. Но его можно одновременно услышать в том регистре, в котором говорят об объединении души, сердца и концентрации духа, например, в молитве (Целан цитирует Беньямина, который в своем эссе о Кафке ссылается на Мальоранша: «Внимание это естественная молитва души») и также в том другом смысле, в котором концентрация собирает вокруг одного и того же центра анамнеза множество дат, «все наши даты», соединяющиеся, чтобы сочетаться или образовать созвездия один-единственный раз, в одном-единственном месте; воистину в одном-единственном стихотворении, в единственном, в этом стихотворении, которое каждый раз является, мы это видели, одним, единственным, одиноким и сингулярным.
Вот, быть может, что происходит в образцовом акте «Меридиана». Эта речь, этот адрес, этот акт речи (Rede) не есть — или не есть только — трактат или метарассуждение на тему о дате, или, скорее, об обитании стихотворения в своей собственной дате и ее поэтической реализации, превращающей дату, присущую поэту, в дату для другого, в дату другого, или же, наоборот, ибо этот дар вращается, как годовщина, как виток, следуя которому, поэт переписывает себя в дату другого или обещает себя в дате другого. В уникальном кольце своего созвездия «одна и та же» дата поминает чужеродные события, вдруг ставшие близкими друг другу, хотя мы знаем, что они остаются и должны оставаться безгранично чуждыми. Это и есть то, что называется встречей, встречей с другим, «тайной встречей» — и именно в этом состоит открытие «Меридиана». Было 20 января, — 20-го января Ленца, который «20 января шел через горы», а затем, в ту же дату, в другое 20-е января, Целан встречает, это он встречает другого, и он встречает себя на скрещении этой даты с самой собой, с самой собой как с другой, как с датой другого. И все же это имеет место один лишь раз, всегда снова, каждый раз лишь единственный раз — один-единственный-каждый раз, — который представляет собой генетический закон, закон жанра, закон того, что всегда противится жанру. Здесь следовало бы вернуться к значению вопроса о трансцедентальном схематизме, о воображении и о времени, как вопроса о дате — о разе. И перечитать то, что Целан сказал ранее об образах: «И чем тогда были бы образы? Тем, что один раз, всегда снова один раз, и только теперь, и только здесь воспринято и подлежит восприятию. И, тем самым, стихотворение становится местом, где все тропы и метафоры стремятся сведенными быть ad absurdum.»
ЭТО радикальное ad absurdum, невозможность того, чего смысл каждый раз, один только раз заключается в том, чтобы не иметь смысла, не иметь идеального или общего смысла, или же смысл чего заключается лишь в том, чтобы обращаться, с целью их предать — к понятию, закону, жанру — это и есть стихотворение в чистом виде. Однако, стихотворения в чистом виде не существует, лучше сказать, это то, «чего не существует!» (das es nicht gibt!) На вопрос: о чем я говорю, когда говорю не о стихотворениях, а о стихотворении, Целан отвечает: «Да ведь я говорю о стихотворении, которого не существует! Абсолютное стихотворение — нет, оно, конечно, не существует, оно не может существовать!»
Но, если абсолютное стихотворение не имеет места, если оно не существует (es gibt nicht),, то существует образ, каждый раз один лишь раз, поэтика даты и тайна встречи: другое — я, 20 января, которое было и моим, после того, как оно было 20 января Ленца.
«Несколько лет тому назад я написал маленькое четверостишие. Вот оно:
«Призывы крапивы в пути:
Ты к нам приди на руках
У того, кто с лампой один
есть только рука, чтоб по ней читать»
И год тому назад в память о несостоявшейся встрече в Энгадине я написал короткий рассказ, в котором я некоего человека отправил, как Ленца, в горы.
Как в тот, так и в другой раз я писал себя от (из) некоего «20 января» от (из) моего «20 января». Я встретил… самого себя.
Я встретил себя — самого себя как другого в некое 20 января, как другого и как Ленца, как самого Ленца «wie Lenz’”: кавычки, в которые взяты эти два слова, выделяют в тексте необычность образа.
И это «как — также сигнал своего рода появления в одном и том же сравнении. Этот человек, которого я описал, написал, подписал, был совсем как Ленц, почти как сам Ленц, в качестве Ленца. Слово “wie” имеет почти то же значение, что и слово «als«. Но в то же самое время, это — я, ибо в этом образе другого как другой я встретил себя в эту дату. Слово «как» и со-подпись даты — фигура или самый образ — каждый раз другого, как в тот, так и в другой раз». Один раз, как и другой раз (das eine wie das andere Mal).
Таков, по-видимому, годовой оборот даты. В «Меридиане» есть и находка, встреча места встречи, открытие самого меридиана:
«Я ищу также — поскольку я вернулся туда, где начал — место моего собственного происхождения.
Я ищу все это, водя очень неверным, ибо беспокойным, пальцем, по географической карте, по школьной карте, как я должен сейчас признаться.
Ни одного из этих мест нельзя найти, их нет, но я знаю, где они должны быть именно теперь, и … я нахожу нечто! Дамы и господа, я нахожу нечто, что может послужить мне утешением в том, что я в вашем присутствии прошел весь этот невозможный путь, этот путь невозможного.
Я нахожу нечто связующее и уводящее стихотворение к Встрече.
Я нахожу нечто, подобное языку — нематериальное, но земное, почвенное, нечто кругообразное, возвращающееся через оба полюса к самому себе, и, при этом — какая радость! — даже пересекающее тропы — я нахожу… «Меридиан».
Почти последнее слово текста, возле подписи. То, что Целан находит или открывает сейчас, изобретает, если можно так сказать, нечто большее или меньшее, чем фикция, это не только тот или иной меридиан, не только этот Меридиан, но слово и образ, меридианный троп, являющий пример закона в его Неисчерпаемой политропии и связывающий (das Verbindene), провоцирующий в самый разгар дня, в полдень, в середине дня, встречу с другим в одном-единственном месте, в одной-единственной точке, в точке стихотворения, этого стихотворения: «…В «здесь» и «теперь» стихотворения — само стихотворение всегда имеет это единственное, одноразовое, точечное присутствие, — даже в этой непосредственности и близости оно дает слово и тому, что есть самого собственного у него, у Другого: его времени».
Перевод с французского: ЛИЛИТ ЖДАНКО-ФРЕНКЕЛЬ
[1] Французское слово Rewolution означает: «революция, переворот, обращение, вращение, полный оборот (планеты). — прим. переводчика.
[2] Заглавие этого стихотворения содержит, быть может, намек на «Confiteor de l’artiste» («Исповедь артиста») Бодлера: «Нет острее острия бесконечности».
Уже приступив к правке гранок, я получил подтверждение этой гипотезы в прекрасном тексте Вернера Хамахера:
Werner Hamacher, The Second of Inversion: Movements of a Figure through Celan’s Poetry, in Yale French Studies, The Lesson of Paul de Man, 69, oceнь, 1985, стp. 308: «Целан сообщил в беседе, что он заимствовал это заглавие из записки Бодлера, процитированной в дневнике Хофмансталя в записи от 29 июня 1917 года.
[3] Здесь цитируются сл. двуязычные издания: Strette (Mercure de France, 1971), La Rose de personne, Poemes (Clivages, 1978) Voix (Lettres de casse, 1984), Enclos du Temps (Clivages, 1985) и журналы: L’Ephemere, 8, 1968, La Revue des Belles-Lettres, 2-3, 1972, poesie, 9, 1979, Clivages, 7, 1983, Passe Present, 4, 1984, Alea, 5, 1984.
Выбор этот не связан ни в коей мере какой бы то ни было оценкой переводов или, тем более, их критики или недоверием к переводчикам, которые, кстати, сами считают необходимым печатать перевод параллельно с оригиналом. Цитируя существующие переводы, я хочу сказать, прежде всего, о том, как велик наш долг перед теми, кто взяли на себя ответственность или риск переводить тексты, в которых каждая буква, как известно, каждая пауза, дыхание и цезура бросают вызов переводу и в то же время призывают и провоцируют его.
Загадка шибболет, мы сможем убедиться в этом, полностью сливается с загадкой перевода в ее главной размерности. Но я не буду рассматривать этот вопрос в сноске еще до начала изложения.
Всякий человек, читавший Целана, узнал на собственном опыте, что такое перевод, каковы его пределы, его апории, его требования — я имею в виду требования оригинального стихотворения, которое требует, чтобы его перевели. Лично же я, как правило, воздерживался переводить и, особенно, переводить снова уже раз переведенное. Мне не хотелось создавать впечатление, что я стремлюсь хотя бы в малейшей мере улучшить первую попытку. На подступах к подобным текстам давать уроки или полемизировать абсолютно неуместно… Однако, отказываясь от того, чтобы давать новый собственный перевод, я в некоторых случаях сравнивал различные переводы, что, как мне кажется, дает ключ к более заостренному прочтению оригинала и к истинным трудностям текста.
[4] Это второй вопрос мы можем перевести и следующим образом: «И в какие даты мы себя вписываем?» Эти формы облегчат понимание дальненйшего анализа Ж. Деррида, в котором важную роль играет перевод «Zu» на француцзский язык предлогом «A», который можно передать на русском языке «в», «к» и т.п. — прим. переводчика. — прим. переводчика.
[5] Немецкое слово Sache означает как «слово», так и «вещь». — прим. переводчика.