Из двух соседних переулков, до самых крыш погруженных в сон, погруженных в глубокий песок, на который бросают ночные свои тени одинокое древо клещевина или же одинокое древо эвкалипт, возникают в одно и то же время, с наступлением полуночи, две фигуры молодых парней, в силу великого сходства, приданного им ночью, подобные одной, отчего-то раздвоившейся фигуре.
Двое парней кивают друг другу головами, улыбаются друг другу улыбкою прежней и давешней, вместе переходят улицу, на которой в этот час нет ни души, и направляются к рыночной площади, где сошлись полукругом около дюжины изъеденных древоточцем и запертых на замки и засовы бараков. Эти двое чуть мешкают, вперяя взоры свои в лица друг друга, словно наблюдая в желтом свете горящего на перекрестке фонаря собственные отражения. И вот, пока стоят они, уставившись один на другого, первый из них спрашивает в тихом экстазе:
– Чуешь ли добрый запах хлеба, запрятанного в одном из этих лабазов?
– Да, чую я этот запах, в котором уже доля плесени… но, может, есть у тебя сигарета?
– Нет.
Они опускаются и рассаживаются покойно, словно готовясь к ночному бдению, на двух пустых ящиках и вытягивают ноги в изношенных сандальях в направлении сумеречной улицы, соскальзывающей вниз, к скрытому от глаз морю, рокочущему в ушах своим мерным прибоем.
– Кстати, чем подкрепил ты сердце свое этим вечером?
Спрошенный проводит рукою по густой и прекрасной своей, будто конская грива, шевелюре, которую трепавшие ее в каменоломнях и на строительных лесах весенние и осенние суховеи лишь слегка опалили тут и там:
– Одним кукурузным початком… а ты?
На впалых небритых щеках вопрошающего, завершающихся острым подбородком, играют, сменяясь, улыбки:
– Стихами Маяковского…
– А, этот цирковой зазывала! Я предпочитаю его крикливой трубе более нежную свирель…
Товарищ его недовольно барабанит пальцами по слабым доскам ящика:
– Потому что дух времени не в твоем духе.
– Перестань барабанить! И скажи мне, не позволено ли человеку выбирать себе по духу дух времени.
– Дай-ка мне это обдумать…
И вот, пока они сидят и взирают на беззвучную улицу, по которой пробегает на цыпочках морской ветер, изнутри одного из тянущихся в обе стороны домов вырывается плач младенца: то был плач поднимающийся и опускающийся попеременно по шкале грусти и радости, словно этот безвестный младенец хотел в тишине ночи услышать все заключенные в нем самом и в его голосе гаммы.
– Нет, не позволено человеку выбрать дух времени себе по духу… но, может, у тебя есть сигарета?
– Нет, у меня нет… а ведь известно тебе, что мое мнение раходится с твоим в данном вопросе, только неспособен я сейчас дискутировать с тобой, поскольку запах заплесневелого хлеба, исходящий из одного из этих лабазов, туманит мне мозги и спутывает все поэтические школы…
Из сгустка тьмы, раскинувшегося неподалеку от домов в форме сада или виноградника, донесся лай шакалов, лай, в котором слышалась столь ужасающая тоска пустыни, что безвестный младенец убоялся и мгновенно прервал свой милый плач.
– А где ж ты был весь день?
– Где? Сидел я на берегу Яркона в тени развесистого древа и созерцал собственное отражение, плававшее в зеркале речной воды.
– Ничего не скажешь, более приятственное занятие, нежели таскание камней и ведер с раствором по лесам…
– Вестимо!.. Только что в процессе этого созерцания пришел я к поразительному и обескураживающему выводу…
– А именно?
– Что все зеркала извращали мой образ…
Стаи шакалов – бедуинских певцов окружали город, упражняясь в переливах древней мелодии пустыни.
– Таким образом, что я теперь снова не знаю, кто я…
– А прежде, чем всмотрелся ты в зеркало Яркона, ты знал, кто ты?
– Временами – да, временами – нет… кстати, не скажешь ли ты мне, кто я?
Среди бедуинских певцов были, судя по всему, пересмешники, вставлявшие в тоскливый мотив оттенки издевательского смеха.
– Дурак, все дни свои размышлял об этой проблеме мудрец Сократ и не разрешил ее, а ты хочешь, чтобы я и никто другой дал тебе исчерпывающий ответ…
Товарищ его склонил голову и снова поднял ее через какое-то время:
– А коли так, не пойти ли мне к чародейке, что на улице Шабази, чтоб означила мне мою личность…
– Пустое! Человек может существовать и без того, чтоб была у него личность… лучше послушай пение шакалов… меня дрожь по телу пробирает от этой песни, в которой словно свет красной, будто медь, луны, что плывет над ночной первозданной пустыней! Может, есть у тебя, все же, сигарета? Поройся-ка в карманах…
– Нет. Вижу я, однако, что приближается друг наш, полицейский, тот, что был светочем мысли и грыз гранит науки в Слободской ешиве. У него, верно, есть сигареты.
Не прошло и краткого мига, как к рыночной площади неспешной походкою подошел весьма длинный и тощий парень, небрежно облаченный в униформу цвета хаки.
– Доброй ночи, господа философы…
– Доброй ночи, законоучитель в образе еврейского стража! Ошибаться изволите: не философы мы, а прокладчики дорог, погрязшие в мирских делах в годину безработицы и безделья… слышь, нет ли у сударя сигаретки?
– Нет, нет у сударя сигаретки, ибо сударь – вегетарианец…
– Ежели так, не скажет ли мне сударь, позволено ли человеку существовать, не имеючи личности, ведь сударь обретается при законе…
Тот сдвинул набекрень форменную фуражку и, приложив руку к широкому, изборожденному морщинами лбу подвизавшегося в учении, минуту стоял в раздумии.
– Странная это проблема, очень странная, требующая глубокого изучения…
– Ладно, оставим ее в покое до прихода пророка Илии… главное – в мире ли город и жители его?
Удовлетворенная улыбка расплывается по озабоченному лицу полицейского и светится в его карих глазах, еще таящих грусть, привезенную сюда из родного местечка, когда он натягивает на самые брови козырек своей фуражки:
– И город, и жители его спят сладким сном с открытыми окнами и незапертыми дверями в домах, и не сыщется вора среди иудеев… Господа, страх Господень быть стражем в городе, где нет воров…
– Из слов сударя моего делаю я вывод, что вор есть некто, ворующий осязаемые вещи, вроде наличности, драгоценностей и тому подобного… однако же, обворовывающий знание человеческое, или Господне, или поэтическое, или художественное, или же знание мудрости, считается ли он, по мнению сударя моего, вором или нет?
Полицейский вперил в демагога взгляд, не то шутливый, не то оскорбленный:
– Ты из кого строишь дурака, из себя или из меня?
– Боже упаси… да разве же проблема эта не из тех, что призваны не давать покоя всякому честному человеку?
– Конечно! Только, к сожалению, не в моей власти ее разрешить, к тому же мне время дорого или я дорог времени, счастливо оставаться, господа!
А когда стих топот подбитых гвоздями полицейских подметок и снова над улицей повисла тишина:
– Ты слышишь гул моря?
– Да, слышу. Мало-помалу открывается мне смысл мелодий леса сего.
– Те леса, что мы покидали, овеяны были лесным мифом, сулившим грусть и угрозу… здесь это море-лес открывает нам миф, сулящий радость злата и лазури, без тени выспренности.
Тем временем смолкли шакальи хоры – вернулись ли в пустыню или уселись на дюнах и ткут лунные баллады.
– Но все еще шумит во мне лес моего детства всеми деревьями и бурями своими.
– Ты хотел рассказать мне майсу рабби Нахмана из Брацлава.
– Без сигареты нет вдохновения, а без вдохновения нет майсес…
И тем не менее, на фоне летней средиземноморской ночи вырисовалась вдруг зимняя снежная ночь, и в эту декорацию вошел силуэт верблюда, украдкой вышедший из лабиринта яффских улочек.
– Видишь, сказки нашего детства преграждают нам путь…
– Возможно… но ведь этот верблюд – настоящий верблюд, несущий на своем горбу груз арбузов.
Долго следили они изумленными взглядами за силуэтом верблюда, неспешно перешедшим дорогу и проплывшим, словно древний корабль в песчаные дали, таща за собой силуэт осла с закутанным в бурнус арабом на спине.
– Знай же, что каждый верблюд – персонаж «Тысячи и одной ночи», даже если несет на горбе своем груз арбузов, а не Шахразаду…
И пока они так сидят, обсуждая чудеса Востока, чьи ароматы легкий ветерок доносит с рынков близлежащей Яффы, в их уши ворвался зычный металлический глас, прекрасно подходящий для декламации стихов Маяковского с цирковой арены.
– Эй, философы щебенки, пииты путей сообщения, бездельники, хворобы-пустые-утробы, пережитки человечества, как дела, тысяча чертей?!
С тяжелыми, как два лома, скрещенными на наковальне груди ручищами, с каленым улыбающимся лицом в обрамлении массы светлых кудрей, перед ними стояла квадратная фигура Саши, прозванного среди дорожных рабочих Шаляпиным, по причине раскатистого хриплого баса, разносившегося в дали дальние и заглушавшего стук молотков, которыми юноши и девушки дробили камни на щебенку.
– Дела хорошие, Саша, только вот нет у нас сигареты… нет ли у тебя?
– Конечно, есть, милые, конечно! – Он вытащил из кармана коротких штанишек пачку сигарет и зажигалку и протянул их каждому по очереди, потом подтащил ногой пустой ящик, сложился и плюхнулся на него, искоса глянув при мерцающем свете сигарет на худые щеки своих приятелей, жадно втягивающих дым. Немного помолчал и наконец выпалил своим горячим басом, рвущимся из короткой горловины:
– Послушайте, милые, чем слюни глотать и бесконечно мусолить всякие-якие проблемы, айда со мной на Мертвое море!
И, уставив в их изможденные физиономии глазищи, горящие, словно два куска фосфора:
– Хотите, кстати, знать, ради чего зову я вас спуститься со мной к Мертвому морю в разгар месяца таммуз?
Шакалы, засевшие на дюнах вокруг города, принялись отрывистым лаем декламировать баллады, прежде петые беззвучно.
– Ради чего, действительно, Саша? Ради чего?
Бедовая улыбка, которую тот притащил с собой из городишки на берегу Днепра, теперь сияла на его лице, изрядно прожаренном степным солнцем:
– Чтобы завладеть сокровищами, спрятанными в нем царем Соломоном…
Порыв ветра принес с яффских рынков смесь сладковатых запахов загнивающего винограда и червивых фиг.
– Достойная идея, Саша, весьма достойная… но почему же именно в разгар месяца таммуз?
Саша прикурил сам, сделал несколько затяжек, чтобы взвесить свой ответ, кривя верхнюю губу в насмешливой гримасе:
– Ибо в сей месяц человек удостаивается там блага адского пламени, ведущего в райский сад…
Он встал, бросил сигарету в сторону улицы, задрал голову, приняв патетические позу и тон:
– Да будет вам известно, милые, что только в долине Мертвого моря приходит человек к освобождению от всего материального, к подлинному душевному очищению, к аннулированию собственного «я», достигает нирваны.
В его слова въехал караван верблюдов, пришедших не из земли Офир, а из улочек Яффы, и пересек новый город торопливым шагом, позванивая колокольчиками, наполняющими воздух рыночным гамом.
Посему Саша понизил голос:
– Что до сокровищ царя Соломона, то есть различные мнения: есть те, кто полагает, что это настоящие сокровища, и они скрыты в глубинах Мертвого моря, а есть и такие, что считают их сказочными сокровищами, местонахождение которых известно только духам пустыни. Но подлинные ли они или сказочные, их стоит поискать. Присоединяйтесь, завтра я туда отправляюсь.
– Прекрасно, Саша, а как же быть с лихорадкой, трясущей наши кости?
– Она и мои кости трясет. Уже несколько лет, как она скрыта во мне, вроде вечного огня. Не она ли – рыцарский герб нового еврея в этой земле? Не знаю – солнце долины Мертвого моря выжжет ее начисто… слышите, начисто!
– Нет, Саша, не теперь… может, следующей осенью, может, следующей весною.
Тот тряхнул своей растрепанной и опаленной шевелюрой и сказал с печальной улыбкой:
– Истинно верил я, что такие, как вы, поэтические прокладчики дорог, такие, как вы, экстатические плясуны хоры, что такие, как вы, неисправимые мечтатели, увидите в поисках сказочных сокровищ приключение, романтичнее которого не бывает… и благодаря этому вы еще сподобитесь увидеть с каждой зарей, как восходит солнце во всем своем ослепительном великолепии из-за гряды Моава… или…
– Или как полная луна льет свой свет на парочку газелей, стоящих на крутом горном уступе и взирающих в разверстую под ногами пропасть…
Сашу пробрала дрожь: кто это продолжает его слова… откуда сей голос, произносящий на грустный мотив слова, которые сам он собирался сказать… ведь нет здесь никого, кроме этих, сидящих в едином молчании…
Однако, повернув голову, видит он перед собою человека, чьи ноги босы, как босы ноги пустынника, чьи поношенные штаны держатся на истрепанном ремне без пряжки, чья ветхая рубаха разодрана на груди, чьи длинные волосы в беспорядке падают на плечи, чья густая борода, словно заросли колючек, украшает лицо вплоть до пары пронзительно горящих глаз. И тогда в изумлении спрашивает Саша:
– Кто ты, милый?
Тот стоял молча. Какая-то насмешливая гримаса сдвинула его кустистые брови, сжала его потрескавшиеся губы и скользнула в колючие заросли его бороды. И внезапно из этого молчания, словно продолжавшегося часами, вырвался резкий и требовательный голос:
– Прежде всего, дай сигарету!
Саша вынул из кармана пачку сигарет, вытянул одну сигарету и собирался протянуть ее незнакомцу, но при этом тот вырвал ее из его рук и со злостью швырнул на мостовую:
– Да будет тебе известно, что ты полный невежда по части изящных манер. Да и кто я в твоих глазах – побирушка или приятель твой, ровня тебе, коим гнушаешься? Гость я твой, пришедший издалека, и ты должен оказывать мне почет!
Его прекрасное в своей дикости лицо столь отчаянно вопияло о поруганном достоинстве отпрыска знатного рода, обиженного игрою счастия, что Саша, неожиданно для самого себя, с сожалением пробормотал:
– Прости, милый, не дай Бог, не собирался я задеть твоего достоинства…
И протянул ему с примирительной улыбкою всю пачку. Незнакомец извлек из нее двумя пальцами с длинными ногтями сигарету и настоял на том, чтобы владелец пачки поднес ему огня. Потом, отойдя чуть в сторону, стал курить в глубокой сосредоточенности, время от времени проводя рукою по своей колючей бороде.
А немного погодя произнес тоном человека, действительно пришедшего из дальнего далека:
– Ты, мнится мне, желал знать, кто я?
– Да, милый.
– И я желал бы того же, друг мой… уже долгие годы вопрошаю я себя, кто я, и не получаю от себя ответа… Кстати, зашел я спросить о той же материи чародейку с улицы Шабази… право, не наделена она красою царицы Савской, но долей мудрости ее она владеет.
Двое парней, не сводивших с неизвестного дружелюбных взглядов, спросили один вослед другому:
– И что же она сказала вам, профессор?
Тот пожал косыми плечами:
– Пустые бредни! Она сказала, что, поскольку во мне пребывают многие образы вперемешку и затмевают друг друга, то установить, какой из этих образов мой истинный образ, – выше ее разумения.
Он глухо и отрывисто хихикнул себе под нос:
– Но чем хуже женщина сия мнимых психолόгов, набивающих грудами пустых дискуссий пузатые тома, потребные в пищу мышам?
Он выбросил окурок:
– По крайней мере у этой чародейки на диво красивые и таинственные глаза, я бы сказал – древние очи.
– Может, еще сигаретку, милый?
Тот сделал отрицательный жест рукою и снова ступил на путь глухого молчания, однако через какое-то время снова сошел с него, сделав некий внезапный зигзаг:
– И кто же я на самом деле? Возможно, я филосόф без философской системы, ибо идеи и соображения мои со мною шутки шутят… возможно, я пиит, по природной утонченности, однако, брезгующий сложением стихов, славы ради переводящих душу из области частного в область публичного… возможно, я также… жаль, забылось сию минуту, кто я еще…
Правой рукою погладил он свою бороду, обрамляющую терниями его монашеский лик:
– Вообразите, порою от избытка ясности сознания мое сознание помутняется…
И, склонив голову в сторону двух парней:
– Не знаете ли вы, кто я еще?..
Слегка поразмыслив, один из них ответил от своего имени и от имени товарища своего:
– О профессор, вам лучше нас ведомо, кто вы еще… припомните-ка, сила вашей памяти изумительна, профессор!
Тот стоял молча, покачиваясь из стороны в сторону, как вдруг встрепенулся и ударил обоими кулаками себя по лбу:
– Конечно! Вспомнил! Я нищий король! В средние века у меня были палатины в Аспамии и замки в Кастилии, а ныне лишился я всего достояния, всего достояния своего, государи мои, и осталось мне одно лишь Средиземное море…
И, воздев обе свои изможденные и экстатические руки, воскликнул:
– Полное сияния и прелести Средиземное море в цветении весны его, лета его, осени его и зимы!
И, обернув голову в сторону улицы, спускающейся к пескам, что спускались к морю, замер в безмолвии, словно прислушивался к мотиву, шепчущему то ли неподалеку, то ли за горизонтом.
– Прощайте! Я и правда иду взглянуть на его прекрасный ночной лик.
Он собирался уже сняться с места, но отчего-то замешкался и обратился к Саше:
– Слыхал я, паренек, что вознамерился ты искать сокровища царя Соломона…
Тот кивнул в знак согласия.
– Так вот, паренек, вотще будут все твои хлопоты… ибо я авантюрист попроворнее тебя… я нашел эти сокровища и спрятал их…
Саша взвился, словно змеем укушенный:
– Как?! Спрятал их! Где?
Профессор неторопливо почесал бороду и, вперив в перепуганного вопрошателя свои грустные, улыбающиеся из-под густых бровей глаза, сказал:
– Ты спрашиваешь, друг мой, где спрятал я сокровища мудрейшего из людей… да знаю ли я? Возможно, где-то в пустыне, в обиталище шакалов или в логовище льва… Возможно, между страницами некой книги… А возможно, вверил его надежным рукам атамана Асмодея… Так или иначе, правильно сделал, что спрятал его от жадных человечьих глаз. Прощай, Средиземное море ждет меня…
И когда он ушел, так же, как и пришел, неслышный, как собственная тень, ночь, казалось, сбросила с себя его истории.
Саша, постепенно придя в себя от потрясения, спросил:
– Кто он?
– Неизвестно… сам он не ведает… да и зачем знать?
– Ну и оставим его в покое! Отправляйтесь-ка со мною к Мертвому морю, ибо время поджимает.
– Ты ведь слышал, Саша, что сказал профессор по поводу сокровищ.
– Он безумец, этот профессор, совершенный безумец! Сокровища покоятся в Мертвом море, слышите!
– Не ведомо нам, кому верить, тебе или ему.
– Вы должны верить мне, ибо у меня есть археологический нюх на пропавшие и запрятанные сокровища!
– Пусть так… Но мы не сможем отправиться с тобою. Мы должны сидеть ночами на рыночной площади, ибо иногда случается зайти сюда полицейскому-талмудисту, чей покой смущает сложная дилемма, не разрешенная им в юности, или несчастный, чье сознание помутилось от избытка ясности, или иной удрученный духом.
– Ладно, как изволите. Возможно, вы лишаетесь самого прекрасного приключения своей жизни… А поскольку и мне не терпится в путь, стало быть – до свидания!
Спустя некоторое время после того, как он ушел, сказали друг другу двое парней:
– Настала последняя стража ночи, ибо пекари и подмастерья их уж возвращаются, усталые, сонные, обсыпанные мукою, по домам, и слышен добрый запах горячего хлеба, только что вынутого из печей… Пойдем-ка и мы смотреть на Средиземное море при свете зари.
Перевод с иврита: НЕКОД ЗИНГЕР
: МЕНАШЕ ЛЕВИН (1903-1981) – писатель, переводчик европейской литературы. Родился в Грожиске (Польша), изучал иностранные языки в Варшаве. В 1925 г. приехал в Эрец Исраэль и поселился в Тель-Авиве, где и жил до конца дней. Автор романов «Сто ночей в старой Яффе», «Голубые пески», трех сборников рассказов, пьесы и книги стихов. Первая публикация на русском языке.