:

Архив автора

Александр Авербух: ОБЩИЙ ЯЗЫК

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:48

+++
не будет другого

рассеянно мутного
                                  света

но пришлого доброго слова
                         чудовищного ответа

                 тоже не будет

молчания вящих ссадин

где выведут тихо
               и кукол немых рассадят
на ватных качелях
               под купол греха чужого

последней вечери

молчания воздух прожженный

ввысь воспоет
          розой сердца
               но губы его не дрогнут

и кровь не моя
          потечет
          под змеиный язык
                 огромный

когда за правду эту голову
              отсекут

                   а выше
     алого света

копье пронесется вблизи

                   вот мы в поле небесное

                     вышли
божьего духа
                        где

                   ветр по траве

            сквозит

+++
набожная во мне христианка
утром кажется полоумной буддисткой
умершей от бессонницы иудейкой
запекшейся в рыхлой кровати индейкой
жирной касаткой
похотливой самкой
пылесосом с глухой насадкой
всё. она больше не впитывает усталость
забыла всё что ее касалось
когда-то зудило
торжественно заводило
и что теперича мне осталось?
забыть вашего будду
уверовать в стройного кришну
лоб до крови разбивать перед божком букашным
сном упиваться в чужом гараже алкашном
на скрипуче-певучей кровати
в пригородной палате
милый глянь на меня и сплюнь
как я лежу тут и сплю
царица в цветном халате
в позе обыденно-праздной
владычица гнезд алмазных

+++
это когда об одном
            об одном
говорят милый располагайся –
                  это твой дом
и я засыпая слышу над собой их быструю болтовню
а сам ни слова не
              вы
                  ро
                     ню

слушай прохожий ты посмотри
как во мне толкаются
               тихони
                     очкарики
                             бунтари
как возвышенный внутри бьется позыв
как с кровати
         сблевывают в тазы

всё находит общий во мне язык

и так привольно дышится
когда один идет а другой
    покачивается
а у горла водоросли
                   колышутся
пласты иловые
   сворачиваются
прохаживаешься как аквариум
преподносишь себя на
             весеннем блюде
когда сквозь тебя разговаривают

мухи
        собаки    деревья

             люди

+++
нависнув каплей нарочитой
в подвальный воздух темнота
где кто-то всхлипывал
                 и причитывал
и вымерзала нагота

на нержавеющей цепи

уйдем в далекий угол мягкий
и терпким духом засопим
о каменеющем порядке

расторгли стиснутые сны
в пробелы адового омута
неясных слов
                      вещей простых
которых шея в обруч согнута

едва ль увидите воочию
где соловьев ночного сада
стекают головы песочные
на дно
распахнутого ада

+++
как-то дорога рябиновый свет
                 и вода
пожимают плечами
          резиновые города
лёг и лежи в мятной дури
               зрачками води

             господи

                 кто его знает

где выйти
         направо пойти

не разобрать

этой страшной
         шипящей соды

сонный берег вдается в бока
         словно там
                   говорят мне
                чрез многие воды

         каменным голосом
              облака

Анастасия Афанасьева: ВРЕМЯ ПТИЦ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:41

МАЛЬЧИКИ И ШАР

СТРАЖИ ШАРА
Из орехового древка и тонкой бечевки в детстве получался лук. Теперь я делаю лук из совсем другого материала. Я натягиваю легчайшую тетиву благодарности – слышишь, ты, мое древко? И отдаю ему – чтобы стрелял прямо туда, в голубое, стрелой, которую никто не видит.
Я не знаю другого способа легкости, кроме благодарности. Ее невозможно вызвать специально – она появляется сама, как живое существо. И, как живое, ее можно только беречь и охранять.
Лук держит тонкий-тонкий мальчик. Он выходит из оранжевой глубины внутри меня, когда я вспоминаю что-то – такое что-то, тяжелое, как свинцовые гирьки. Мальчик выходит, разбрасывает их, стреляет, тетива неслышно звенит.
Другой мальчик закрывает мое лицо черным листом бумаги, если чувствует, что пора. Он тоже живой, как благодарность, но появился не внезапно, а постепенно рос. Он был медленным и неуклюжим раньше, а теперь – быстрый и точный. Он, мое искусство отчуждения, в котором я непрерывно совершенствовался.
Историю об отчуждении было бы проще показать, чем рассказать. Например, человек сидит, его лицо закрыто черным листом, а вокруг – песок, река, ветер, сильный ветер, много песка. Глаза, рот, нос защищены.
На внутренней поверхности черного листа показывают что-то совсем другое. Там что-то о внутренних лисах, их оранжевых хвостах, жестком мехе, о том, как они быстро-быстро убегают куда-то за поле, так, что и не успеваешь их заметить толком, о том, как они возвращаются потом, в другом образе, берут вас за руку и ведут – туда, где горит оранжевый свет.
Со временем тонких мальчиков внутри становится все больше.
О том, как они там живут, тоже проще показать.
Вот – большой шар, это он, человек, там, внутри. Мальчики стоят на этом шаре – по всей поверхности – так, что если смотреть издалека, картинка напоминает языческое солнце: человек в центре с мальчиками-лучами.
Каждый из них использует свой инструмент ровно тогда, когда нужно: лук, бумагу, что-то еще.
Преданные стражи шара.

ПОЯВЛЕНИЕ МАЛЬЧИКОВ
Возможно, они появились раньше, но отчетливо помнится, что мальчик отчуждения впервые закрыл меня черным листом в первый год трудового стажа.
Это произошло в Г-образном помещении, полном вшей, немытых больных, когда я сидел в кабинете, смежном с кабинетом заведующей. Она болела раком, носила парик и учила других переоценивать вещи. Она говорила: «Вот если бы вы гнили изнутри, как я».
Больных раздевали до пояса, их голые тела опрыскивали дихлофосом. Из носа и глаз сотрудников после этого струями текла разная жидкость, а платяные вши никуда не исчезали несмотря ни на что.
Я сидел в кабинете перед треугольными черными часами, пачкой историй болезней и смотрел, как на внутренней стороне бумаге лисы быстро-быстро перебегали поле.

СМЕРТЬ МАЛЬЧИКОВ
Однажды все они вдруг умерли. В один день. Когда это произошло, я смотрел в глаза другого из самой глубины своего шара. Эта глубина так глубоко, что цвета там уже (или еще) нет. Чем дольше я смотрел, тем ярче светился мой шар.
Мальчики суетливо бегали по его поверхности и пищали, что слепнут. Я слышал их, но не обращал внимания, я смотрел.
Они отрывались от поверхности, как акробаты, закрыв глаза ладошками, и улетали в невидимость.
Шар, подвешенный в воздухе, вращался и сиял.
Окружающее подступало к стенам моего шара, который ничего не боялся. Каждое колебание воздуха отзывалось в нем ответом.
Я был открыт.
Целый, но мягкий, как губка, я предал моих мальчиков, их тоненькие голоса, ради одного – единственного – несовершенного – но собственного голоса.

ЧУВСТВО ВИНЫ ЗА МАЛЬЧИКОВ
Наверное, я не должен был плодить внутренних мальчиков, а должен был что-то сделать. Например, с «мочевой» палатой.
«Мочевой» в том отделении называли палату, в которой лежали шесть человек, практически не встававших с постели. Два идиота, у одного постоянно были приспущены штаны и член болтался, несколько совсем уже дефектных шизофреников. Туда же в качестве наказания периодически переводили жалобщика – шизофреника, любившего писать графоманские стихи и жалобы главному врачу, премьер-министру и президенту. В этой палате стоял невыносимый запах. Она называлась «мочевой», поскольку все пребывавшие там тяжело больные постоянно мочились под себя. Оказаться там, имея хотя бы долю здравого рассудка, означало оказаться в аду.
Отделение это уже несколько лет как закрыто.
Там умер мой первый больной – слабоумный дедушка, в прошлом летчик.
Там невозможно было носить свитера, потому что одежда пропитывалась необъяснимым запахом.
Там я впервые столкнулся с подлинным лицемерием.
Там обломались мои надежды и юношеская экзальтация.
Там я после нескольких глупых попыток что-то изменить ушел глубоко в песок.
Тогда мои мальчики умирали и воскресали дважды в день. Я выходил с работы и приходил к той, с кем мой шар вращался и сиял. Утром я уходил, и снова становился внутри языческим солнцем с мальчиками-лучами.
Меня засыпало песком – этот песок был ожиданием и терпением.
Я не собирался никуда уходить, я ждал.
До тех пор, пока зимой мне не позвонили и не предложили перейти работать в другое место.
И я сорвался оттуда – с осознанием – что есть некие вещи, которые невозможно изменить в одиночку. Только синхронный поступок мог бы сдвинуть что-то – но способности и воли к такому поступку нет.

САМЫЙ ГЛАВНЫЙ МАЛЬЧИК
Самый главный мальчик — с крыльями и шатен. Он машет ими, и мы поднимаемся чуть-чуть над землей – и так едем в трамвае, едем в метро, попадаем домой. Он удерживает меня на расстоянии два сантиметра над – а больше и не нужно.
Даже на такой высоте можно развить гораздо большую скорость, чем если просто идти. Воздух там становится чуть-чуть другим, едва свежее.
Мальчик машет крыльями, и мы летим до перекрестка.
За поворотом нас встречает лис – берет за руку и ведет туда, где горит оранжевый свет.

МИШЕНЬ И СОЛНЦЕ

Возрастание концентрации солнца происходит вне зависимости от времени года. Собственно, неважно, что там: то ли июль, когда наступление лучей происходит действительно, то ли ноябрь, когда известно что.
Солнцу в отношении отдельного человека вдруг кажется, что оно должно присутствовать в его пространстве круглосуточно. И непременно в зените.
Нет никаких средств, чтобы скрыться. Выбор невелик: то ли согласиться с круглосуточным светом, то ли нет.
В случае согласия – почти гарантирована гармония, в обратном случае – только диссонанс, и ничего больше. Изменить ситуацию до поры нельзя.
Солнце все равно будет светить: так нужно.

*
Это не то солнце, которое все сжигает. Оно — высвечивает. Вот, очень подходящее определение: ясный день.
Вообще хорошая штука – эти затертые речевые обороты. Ясный день, ясный день, ясный день, ясный день. Если повторить такой оборот-штамп много раз, вначале исчезает смысл, потом исчезают стойкие ассоциации, связанные с ним, и при должном внимании подобная речевая конструкция вдруг может приоткрыть себя, свой изначальный смысл. Они же не зря, действительно, вот так прижились. Не приживается же, например, оборот «проточный день», потому что ничего толком он не выражает. А ясный день – выражает, еще и как.
Ясность дня, дневную ясность, день и ясность, ясность днем.
Это солнце – вот такое.

*
Слова сами по себе многое объясняют, главное слышать. Слышать – главное.

*
И, значит, ясность.
Ярко освещенный асфальт, деревья отбрасывают перпендикулярные и точно соответствующие своим контурам тени, дома стоят прямые, светлые и квадратные, люди идут совсем телесные, и все – видно, и все – понятно.
Окружающее лишается той тайны, которая за предметами и которую можно почувствовать, как, например, внезапно наступающую воду. Даже не воду в собственном смысле: угрозу воды. Там – шум какой-то, едва слышимый, и это наверняка – вода, и то ли она хлынет сейчас, то ли нет, то ли ее течение как-то влияет на все эти деревья-дома-асфальты, то ли нет. И еще она сама в себе несет какое-то нечто: мало того, что в толще у нее некая неизвестная жизнь: там еще и дно должно быть. (Если вода, то непременно где-то дно). А что там, на дне?
Ничего этого нет, когда ясность.
Ясность повсеместная — куда ни посмотришь, все освещено, и стоит прямо. Внутри – то же.
Солнце поселяется внутри всех предметов и всего живого – и наделяет их таким внутренним нахальством, уверенностью и силой.
Быстрый, наглый расцвет.

*
Такой климат идеален для мелочей. Мелочи в солнечной ясности расцветают. Человек разветвляется. Появляются глупые мелкие привычки, такие же мелкие радости. Планы – и крупные, и мелкие. Социальная функция разрастается.
Самосовершенствование в мелочах.
Заработать денег, купить музыкальный центр, отправиться на дачу, пожарить шашлык, полежать на полянке (много раз), облиться водой. Прочитать эту книжку, и еще эту, и вот эту. Все книги – неслучайные.
Сидеть на работе на солнечной стороне, смотреть, как лучи падают сквозь решетку на стол. Пачка документов, каждая история болезни – в отдельной зеленой папке. Уделять этому внимание, помнить, что зеленый цвет – любимый, радоваться, что на новом месте работы все так совпало: зеленый цвет – зеленые папки. Рассказывать анекдоты соседу по кабинету, радоваться появлению на рабочем столе старого, совсем старого – почти нерабочего – компьютера, который можно использовать только в роли печатной машинки.
Радоваться поступлению больного – и его выписке, принимать их после выписки, следить за состоянием, переживать, если что-то не так, радоваться, если все так.
Радоваться и расцветать в мелочах – ключевое.
А под этим – твердая солнечная основа, казалось бы, неколебимая, уверенность, твердое, светлое пространство.

*
Подобная ясность очень обманчива, поскольку вода – есть. Есть и смена сезонов – не тех, которые на солнце не влияют, а тех, которые влияют.
И пока отдельное существование расцветает в подробностях на солнце, процесс, результатом которого является убавление солнечной силы – идет.
Но пока воздух мерцает, ясный, и все так понятно, что, кажется, единственное, чем можно заниматься в таких условиях – это ростом вверх и вширь.
И ты растешь. Там у тебя внутри эти, мальчики, включаются как нужно и когда нужно, тут, снаружи, внешний облик приобретает массу деталей. Он, просто силуэт изначально, все больше дифференцируется, и ты, наконец, становишься похож на индейца в боевой расцветке.
Точного выстрела ежеминутно требует окружающее – и ты отвечаешь на это требование, и стреляешь совершенно точно, потому что ничего не мешает тебе тщательно прицелиться, стрелы наточены, и руки не дрожат.

*
Человек цветной, уверенный, сильный крепко стоит на собственной основе. Вокруг – чистый воздух, ясные предметы, их точные движения. Понятность и охваченность всего взглядом.
Человек, распустившийся и проросший вовне массой собственных деталей. Жизнь, насыщенная подробностями. Детали – сочные и звонкие, беззаботные, как дети, уверенные в невозможности собственного исчезновения.
Человек сам как ребенок, ярко раскрашенный, стоит в движущемся круге из цветов.
Готовится стрелять.
Целится.
Попадает точно в центр мишени.

*
За мишенью – вода.
В центре мишени – солнце.

ЖЕЛЕЗО, КАМНИ, СТОЯЧАЯ ВОДА

ЖЕЛЕЗО
В какое-то вдруг все застывает и становится железным. Момент, когда это происходит, фиксируется мимолетным настроением, сигнализирующим: что-то не так. Тогда, например, ходишь по квартире туда-сюда: включаешь и выключаешь чайник, проверяешь почту, еще раз проверяешь почту, выходишь на балкон, куришь, пытаешься увлечься каждым из этих отдельных действий, спаять из них что-то одно – неразделимое, какой-нибудь такой дом действий, в котором – тепло и хочется находиться. Но не получается, ощущение не отпускает: некое неопределенное не так. И совсем непонятно, что.
Надо бы не отворачиваться от настроения, а смотреть на него прямо, открыто в нем стоять. Но чаще побеждает слабость и желание бежать с закрытыми глазами.
Резкая и отчаянная направленность вовне – увлеченность любым, каким угодно процессом — не то чтобы полностью спасает от настроения: паллиатив. Оно, это «не так», уходит куда-то вглубь, перестает быть замечаемым, но существует и как-то что-то определяет, исподволь влияет.
И вот – предметы: те самые мелочи, которые раньше росли и расцветали, вдруг становятся железными. Неподвижными.
Среди предметов – человек. Мечется, пытается выпрыгнуть, старается спровоцировать какое-нибудь движение. Стучит по одному предмету, по другому, хочет ответить им чем-нибудь – но – ничего, кроме железного эха – такое, знаете, специфическое «дзынь».
Человек разворачивается и начинает смотреть вовне: там, не знаю, рабочие перспективы, но и они какие-то железные, там, например, поле для социальной реализации – оно увлекает, и человек прыгает туда, но как-то неуклюже, потому что у него на ногах – по аппарату Елизарова.

КИСЛОРОД
Туда, где раньше было солнце – откуда-то, совсем незаметно и сразу, проникает стоячая вода. И все вроде бы то же – те же детали, те же мелочи, тот же чайник, но – сквозь воду, в воде, а вода – невидимая, и ничего не понятно.
Отсутствие движения в среде ощущается физически – и вызывает компенсаторное стремление к движению собственному, и человек начинает бегать по кругу.
Бежать – все тяжелее со временем: для бега нужен кислород. В стоячей воде – неизбежен дефицит кислорода.
Тут бы остановиться и осмотреться, но нет: хочется создать хотя бы видимость движения, и человек бежит. Происходящее – это бег среди неподвижных твердых предметов, ничем не насыщенный, кроме себя самого. В отличие от солнечного расцвета – в то время, когда расцветают мелочи, требующие синхронного движения с собой, в стоячей воде все движение исходит от самого человека, не являясь ничему ответом.
Оно бессмысленно, и непременно закончится остановкой.
Как жук, упавший в воду: вначале хаотично шевелит лапками, а потом замирает в стоячей воде.

КАМНИ
В такое время в воду падают огромные камни. Эти камни – последствия того, что было заложено в период расцвета. Они – материальное воплощение слова «итог» – падающее сверху, как внезапная кувалда. Вокруг камней происходят ритуальные танцы радости.
Ничего другого они не приносят.

ВЕЩИ
Железные вещи манифестируют. Бег между ними постепенно становится ходьбой, потом – ходьбой с закрытыми глазами. Запоминается и фиксируется расстояние от одной железной вещи – до другой. Возможно усовершенствование: поставить еще одну вещь, чтобы той, первой вещи и той, другой, она соответствовала. Заполнить некую пустоту, завершить незавершенность (только это: ничего нового не начинается). Обозначить стойкий ритм дня – от подъема до засыпания. Читать недопрочитанные книги. Или, если книги совсем новые – то не те, которые вызывают острое изменение, а те, которые еще больше упорядочивают и так присутствующую уже упорядоченность.
С течением времени вещи приказывают любить их: то, как они стоят, какие у них грани, их цвет. Вещи дополняются другими вещами, перекрашиваются, собираются, переставляются. Вещи проникают вовнутрь и делают из человека – тоже вещь.
В поле социальной активности все отлично, поскольку такое замершее положение всего – лучшее для соответстовия избранной социальной маске и совершенствования ее. Бессмысленные рабочие стычки, переплетения в коллективе, денежные вопросы – материальная основа – затягивают в себя и делают человека не просто вещью: социальной вещью.
Отсутствие кислорода становится привычкой.
От привычки появляется зависимость.

ГЛУБОКО
Но там, глубоко, продолжает жить это «не так». Оно напоминает о себе вдруг, когда из-за железной глыбы стабильности, вдруг начинает просвечивать нечто. От этого нечто – отворачиваешься, потому что оно – не входит в привычку, непонятно и чем-то, вероятно, грозит.
Когда лежишь на диване, еще не захваченный страстью – то ли к перемещению среди вещей, то ли к социальным играм, вдруг видишь, что вот, в окно падает луч. И он, луч, кажется мутным. И тогда, касаясь другого, вдруг испуганно замечаешь, что между твоей рукой, и того, другого, кожей, больше ничего не светится.
В этот момент чувствуешь — как это, когда побеждает вещь.
И, как тот жук, замираешь в стоячей воде.

ВНУТРИ КОРОБОЧКИ

КОРОБОЧКА
Коробочка совсем небольшая. В ней легко можно поместиться одному. Она существенно ограничивает движения: руки раскинуть невозможно, вытянуться нельзя. Можно только сидеть почти на корточках, и смотреть в дырочку.
На каждой стенке коробочки – по дырочке. Разворачиваешься неуклюже, и смотришь в каждую по очереди. Утром – в дырочку пробуждения. Днем и вечером – в дырочку работы. Ночью – в дырочку засыпания. И так – изо дня в день.
Поле зрения абсолютно регулируется. Ничего лишнего не допускается.
Мир где-то там, отдельно.
Люди присутствуют формально, отделенные от помещенного в коробочку существа стенкой.
Люди тоже видны в дырочку — поэтому никак не возможно воспринять их целостно, прочувствовать их. Видна только какая-то удобная часть человека.
В то же время люди делают что-то свое, становятся все дальше, а ты – из-за ограниченности собственного зрения – никак не можешь этого заметить.
Однажды, возвращаясь с работы, я чуть не попал под трамвай. Меня одернул заведующий, который шел тогда со мной: «Осторожно». Я успел затормозить, и трамвай со звоном проехал в нескольких сантиметрах от меня.
Все дело было в том, что сквозь мою дырочку в стенке его не было видно.

ОТСУТСТВИЕ
Внутри не было слов, не было естественного движения – было перемещение по заданному изначально пространству, в состоянии полной упакованности. Я работал с 8 утра и до 8 вечера, возвращался домой, ел, засыпал, — так повторялось изо дня в день.
Фоном стояло лето. Соседка по кабинету боялась грозы и пряталась при звуке грома в рабочем туалете без окон.
Я сидел в коробочке и считал ее углы: один, два, три, четыре, один, два, три, четыре.
Я представлял собой полное отсутствие для всего, что не находилось в пределе моего замкнутого угла.

НЕМОТА
Снаружи происходило нечто, и оно было немо.
Его присутствие все-таки можно было заметить, по мелким сбоям ритма, по усилению исчезновения другого из поля зрения – но я не придавал значения подобным мелочам, видел их, не осознавая их смысла.
Я смотрел в дырочку строго по расписанию – и ожидал увидеть привычное. Со временем все чаще я видел изнутри пустоту.

КОЛЬЦО
Я думаю, пустота смыкалась вокруг кольцом. Со временем оно стало таким плотным, что при взгляде наружу было видно только ее. Пустота! – говорил я ей – Видишь ли ты меня? Ее черный повсеместный зрачок я считал себе ответом.

СНОВА НЕМОТА
Немое нечто сомкнулось вокруг не только кольцом будто бы внезапной пустоты. Оно постепенно, очень медленно расставляло вокруг вещи так, чтобы усложнить пребывание в позиции полной закрытости и нейтралитета.
Оно еще не поставило перед выбором: либо ты на этой стороне, либо – на той.
Выбор – который пришлось делать позже – означал полный отказ от чего-то одного во имя другого: он был поворотным.
Какие-то подземные толчки происходили с каждым днем все чаще, но еще не разрушали полностью и позволяли удерживать удобное равновесие. Когда интенсивность и частота их усилилась, я ушел в полуторамесячный отпуск.
Поздняя осень, ранняя зима.

Я СИЖУ В ВАШЕЙ ТЮРЬМЕ
В отпуске мне приснился сон.
Я стою перед стойкой. За ней — милиционер. Он выполняет функции то ли вахтера, то ли гардеробщика. До этого момента кем-то уже было принято решение меня посадить, по этому поводу я во сне периодически плачу. К стойке я подхожу свободно, будто пришла в театр, и останавливаюсь у гардероба. Милиционер-вахтер спрашивает меня:
— Что вы здесь делаете?
— Я сижу в вашей тюрьме, — отвечаю я.
Появляются двое и уводят меня под руки.
Я просыпаюсь в слезах.

ОДИН
Сидя там, внутри, я был совершенно один. Откуда-то появились новые другие слова. На стенах коробочки показывали кино о прошлом. Прошлое раскладывалось по полочкам, упорядочивалось и отпускалось.
В то время совсем ушло детство – в день, когда я поставил точку в его отчуждении, умер мой детский пес.
Слова складывались в формы, близкие к классическим, соответствуя правильности формы куба, внутри которого я находился.

ПРОРАСТАНИЕ
Мир вокруг незаметно для меня менялся. Незаметные мелочи притягивали к себе другие, следующие, до тех пор, пока они не составили собой целую сеть выбивающихся из привычного уклада мелочей.
Повсюду появлялись признаки предстоящего – нового – совсем другого. Несмотря на свою слепоту, я это все-таки заметил и предчувствовал.
Наверное, эти штуки работают, укореняясь: так, будто они ищут слабые места, изъяны в реальности, в них проникают, там скрываются и ждут.
Ждут того момента, когда они заполнят собой все необходимое для успешного синхронного взрыва пространство.
После взрыва все взлетает и перемешиваются, земля дрожит – толчки становятся такими, что спрятаться от них – невозможно.
А эти мелкие штуки, которые тайно, выжидая момента, пребывали в реальности – во всех ее щелях, выемках, — превращаются в заполняющих воздух птиц.

ВРЕМЯ ПТИЦ

ЧТО ТАКОЕ ВРЕМЯ ПТИЦ
Бывает время, сплошь сотканное из птиц. Они пронизывают пространство криками, взмахами крыльев, их мелкие мягкие перышки падают на вас, и оказываются внезапным мартовским снегом. У такого времени своя пронзительная мелодия. Удержаться в нем можно, только научившись быть с ним единым в тональности – как бы ни врезалась она в тело своими бемолями, как бы ни сбивал с ровного шага синкопирующий ритм. Воздух такого времени – весь – сплошь – взмахи крыльев, и всё вокруг – дома, деревья, люди – одни неразделимые птицы, птицы, птицы.
Господи, — говорит человек, внезапно проснувшийся во времени птиц, — где моя твердая земля? Все тело человека наливается, вытягивается в единственном желании – утраченного фундамента, а воздух кругом только бьется, только кричит птичьими трелями.
Все, на чем держался человек – вдруг уползает куда-то, будто стремится к невидимому центру, магниту – стол, стул, шкаф, одежда, суждения, планы – против всех известных физических законов они стягиваются к одной точке. Там, в этой точке, все сливается – и из странного сплава формируется птичий скелет, мышцы, перья, наконец. Птица взмахивает новыми крыльями – и взмывает в воздух, равнодушно и шумно.
Человек остается голым, в танцующем воздухе, лишенный всех привычных оснований, он закрывает голову – потому что очень страшно стоять вот так, совсем голым, внутри птичьей стаи.
Можно либо самому стать птицей, либо пропасть.

ЧЕМУ УЧИТ ВРЕМЯ ПТИЦ
Оно учит терять и не строить планов. Учит разлуке с домом и собственным телом. Учит тому, как уходят те, кого любишь. Учит тому, что так и должно быть.
У этого времени – тембр скрипки, и оно, как Барток – прекрасно своей дисгармонией. Его громкость – форте.
Оно учит тому, что земля – это вращающийся воздух. В том смысле, что нет никакой земли и не может быть.
Но главное, чему оно учит – это сейчас.
В этом, полном полета, сейчас – планы, заброшенные в будущее, как удочки – обрываются.
Пляшущий воздух учит принимать. Он напоминает, что нет никаких гарантий, что ты владеешь своей жизнью в рамках планов о рабочем графике, но – не более.
Все остальное – так зыбко, что присутствие его должно вызывать не чувство уверенности, а только острую благодарность — за то, что оно здесь, сейчас, с тобой, длится.
А исчезновение его вызывать не растерянность или страх, а тоже – благодарность.

ПОСЛЕ
Если хотя бы раз в жизни у человека произошло время птиц, он никогда не станет прежним. Он будет тосковать по себе – по тому, кем он был до того, как птичья стая взорвала все, он даже будет пытаться вернуться. Он найдет симпатичную девушку, станет жить с ней, искать прежнюю уверенность в ее руках и стенах дома.
Но у него перья проросли давно, и не в ту сторону – внутрь проросли, они колют легкие, сдавливают сосуды и вызывают сердечную аритмию.
У него Барток в голове, с его максимально высокой нотой, во время звучания которой мир взрывается взмахом птичьих крыльев – и все-все вращается, и рвутся все лески, и пригородное озеро, на берегу которого сидели вдвоем, вдруг тоже закручивается и взмывает в небо.

ЛИБО СТАТЬ, ЛИБО ПРОПАСТЬ
Да, можно самому стать птицей – либо пропасть. А что делать, если перья выросли не в ту сторону? Какой-то сбой произошел, так что человек теперь – и не человек, и не птица, а человекоптица, или птицечеловек.
И, кроме того, что у него какие-то свои взаимоотношения с воздухом, он отличается тем, что сам создает в других жизнях время птиц. Ему не удается взять такой размах, чтобы время стало всеобъемлющим – таким, когда все летит черт-те куда – нет, на такое он не способен. Но, когда он начинает взлетать, и что-то все-таки в воздухе закручивается наподобие воронки, которую рождает птичья стая – он, неправильный, машет своими крыльями (внутрь проросшими) и отрывается от земли не более, чем на два сантиметра.
Зато разрывает внутренними перьями собственные легкие.

БЛАГОДАРНОСТЬ
Но да, благодарность. Это – сухой остаток. За счет ошибки с перьями благодарность чувствуется еще острее, еще глубже. За каждый шаг, взгляд, букву. За май и сентябрь. За способность перемещаться в пространстве. Ощущать запахи. Видеть предметы. Слушать людей. За присутствие и исчезновение. За книгу на столе, пачку сигарет и кресло. За готовность расстаться с чем угодно в любой момент. За способность чувствовать.
И за время птиц – тоже.
За то, что именно оно – такое время – подвело человека к тому, чтобы стать настоящим.

ПУСТОТА И ПЛАВАНИЕ

ПЛЫТЬ
Человек постепенно перестает быть тем, что он представлял собой раньше. Свойства отваливаются по частям, как ненужные части устаревшего уже механизма. Интерес к тому и к этому, способность делать то или это утрачиваются, а отчаянные попытки ухватиться за них ни к чему не приводят: все, как по мановению, складывается так (или для того), чтобы всякие составляющие человека раньше штуки перестали существовать.
Это – совсем не время птиц с его резкой внезапностью и разрушением всего окружающего. Это — медленный процесс саморазрушения внутреннего, естественное продолжение времени птиц.
Лучшее, что можно сделать – плыть по течению и позволять вещам отмирать, как бы дороги они ни были, какой бы опасной без них ни казалась дальнейшая жизнь.

ТАНЕЦ
Танец саморазрушения – медленный, но ритмичный. Разумеется, партнер ведет. Человек направляется за ним – в его неизвестный, цветастый и сумасшедший, мир, где ничто – ни одна форма – не соответствует тому, каким человек был раньше.
Живя в этом мире, он начинает быть чем-то еще.
Периоды раздражения и отторжения происходящего сменяются бездумной радостью – один эмоциональный пик переходит в другой, не оставляя места для спокойствия и размеренности.
Уход в сложный джаз, какой не умел слушать раньше, почему-то оказывается единственной ниточкой, связывающей с подлинным ядром.
Но чужие люди, странные звуки приходят извне и включаются в танец.

НЕ СВОЕ ДЕЛО
Извне приходит и настоящее не свое дело. Оно – как одежда не по сезону: не может согреть. Оно – как прикуривать сигарету со стороны фильтра. Оно – как писать левой рукой, будучи правшой. Но какая-то команда там, в голове, заставляет им заниматься – и занимаешься: но холодно, дым идет едкий, почерк неразборчивый.

НЕ СВОИ МЕСТА
Вместе с не своим делом приходят не свои места. В них – люди с другим миропониманием, другие цвета и другие звуки, в них все – чужое. Укоренение происходит в них с помощью собственного отсуствия. Чем больше отсутствуешь, тем прочнее положение в чужом месте.
Туда можно идти после работы, оставаться там до ночи, слышать, видеть, усваивать что-то, не имеющее отношение к собственной жизни.

ПЛЕНКА
Отчего-то живет ощущение, будто внешний мир отделен какой-то прозрачной пленкой, сквозь которую невозможно пробиться ни к чему. Ничего не понятно и ничего не слышно: ни снаружи, ни, тем более, внутри.
Способность вкладывать эмоции в исполняемые на басу джазовые мелодии почему-то оказывается подтверждением сохранившейся способности непосредственно и дифференцированно чувствовать: вот же, я еще могу говорить непосредственно из меня – вовне.
Но собственный голос потерян.

ПУСТОТА
В какой-то момент, наконец, теряется практически все, и человек больше не знает, кто он.
Отторжение перекрывает все, срабатывает, как пружина и выталкивает его вовне – неизвестно куда.
Он оказывается один в этой неизвестности, с собственными – но по сути чужими – делами, и внутренней пустотой.

ОРАНЖЕВЫЙ ВОЗДУХ

ПО КРУПИЦАМ
Человек собирает мир по крупицам. С помощью простых органов чувств определяет – что нравится, а что нет; что его, а что нет; что оставляет ощущение наполненности – а что, наоборот, опустошенности.
Предметы из окружающего мира притягиваются сначала по одному – и в пустоте что-то такое, одно, выглядит, как чудо. Например, простое: внезапно выявленная любовь к греческому салату. Или – сложнее – глубокий резонанс с Дэвисом и Колтрейном.
Постепенно таких штук становится все больше, одна цепляется за другую, и та пустота внутри становится местом для чего-то.
То, что действительно есть человек, проступает на поверхность.

СВОЕ ДЕЛО
Свое дело заполняет и оставляет ощущение осмысленности от каждого дня. Это – танец, но совсем другой: такой, в котором ты, настоящий, отвечаешь тому, что вокруг – тоже по-настоящему. Чувство потока захватывает, и несет – но не мимо или по кругу, а именно туда, где должно находиться.
Собственный голос становится слышен.

СВЕТ
И вдруг – свет – начинает бить из всех предметов, из глаз близких, свет появляется между строк читаемых стихов, он сопровождает в пути на работу и с работы, и глубокое переживание целостности всего совершенно захватывает.
Хочется кричать об этом: посмотрите, посмотрите, оно везде, и мы – его неотделимые части.
Целое, его голос, его гармония, согласие с ним и соответствие ему, способность дать ему ответ, подлинное участие в общем танце.

ХВОСТ
И в момент, когда меньше всего этого ожидаешь, оказывается, что человек, будто ящерица, тянул за собой раненый хвост – и именно он, хвост, каким-то странным способом мешал движению, мешал событиям происходить.
Хвост отрубается резко – одним махом, и человек падает, и какое-то время лежит, ошеломленный, пока из него выходит ненужная и лишняя кровь.
Ошеломленность была бы запредельной, если бы не целостность и свет.

ЛЕЖАТЬ
Нужно двигаться осторожно и периодически лежать еще какое-то время. Рядом оказывается согревающий и безопасный человек, вместе с которым можно привести в порядок собственный дом. Найти уют, тихую уверенность и приобрести способность смотреть прямо и вперед.

ВОЗДУХ
Потом открывается окно, и с улицы в комнату врывается невероятный, оранжевый, клубящийся, заполненный летними запахами, воздух.
Окно находится внутри самого человека.

Шмуэль ха-Нагид: КАРТАВЯЩИЙ ОЛЕНЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:34


Я б рад и в плен пойти оленя ради,
Хоть он попрал любви завет великий.
Он месяцу сказал порой полночной:
«Узрев мой лик, ты стыд познал толикий?»
Луна ж из тьмы, как изумруд из длани
Кушитки черной, рассыпала блики.





Готов идти в полон я за оленя,
Что встал в ночи, под лютни глас и флейты,
И рек, бокал в руке моей увидев:
«Из уст моих кровь винограда пей ты!»
А месяц был — как на плаще рассвета
Златая буква «йод» в начале бейта.





Где тот картавящий олень, и куда
Благоуханный убежал без следа?
Луна затмила звезды в небе — взошел
Мой друг: луна сокрыла лик от стыда.
Как воркованье нежен говор его,
Как щебет ласточки и трели дрозда.
Он не «раскаешься!» — «ласкаешься» рек,
И что сказал он, то я сделал тогда,
Хотел сказать он: «что за речь?» — молвил: «лечь»,
И я возлег туда, где лилий гряда.




ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ШЛОМО КРОЛ




ШМУЭЛЬ ХА-НАГИД (993 – после1056) жил в Гранаде. Его настоящее имя — Шмуэль ибн Нагрела. Родился в Кордове, откуда бежал во время вторжения в берберов в 1013 году. Поселился в Гранаде, где сделал блестящую карьеру: он стал визирем при дворе берберского короля Гранады и, поскольку сам король был не расположен к управлению государством, фактическим правителем Гранады. Он был руководитель («нагид») еврейской общины Гранады. Написал много стихотворений самых разных жанров, в том числе был единственным среди еврейских поэтов, кто писал стихи о войне. Свой пост передал по наследству своему сыну Йосефу, который, однако, не долго на нем удержался и был убит в 1066 во время резни, учиненной толпой сначала во дворце, а затем в еврейских районах Гранады.

УРОКИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 24.11.2010 at 01:26

УТРЕННЯЯ ЛАТЫНЬ МАСТЕРА ИУДАЯ

— Назад нельзя вернуться навсегда, — полковник Мошби говорил, — но можно погулять немножко. На тропинках старых виден след тогда, когда ты помнишь. Ты ведь помнишь, да? Иначе след заметить невозможно.
— Вижу ясно иногда, — я отвечал. — Возлюбленная нами кормит грудью. Запах молока щекочет ноздри и приятен вкус. Язык я проколол за это, чтобы наказать и сделать больно. Что еще сказать? Давно я научился лгать, но не хочу сейчас. Я не боюсь теперь на площади кричать: «Amata nobis quantum amabitur nulla!» Страшно опоздать на двадцать лет. Сегодня утром я гадалку встретил и спросил, как долго нужно ждать. Я думал услыхать: «Все будет так, как было».
— Было так, как есть! – она взамен сказала и разжала руки. У корзины голова упала. Как арбуз, она катилась по полу на кухню с аркой и твердила: «Мама!»






УРОКИ МИНЕРАЛОГИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

В канаве камыши растут. Сюда я прихожу и спать ложусь. Я укрываюсь дерном, чтобы на заре роса глаза не выела, как мухи. В темноте, я чувствую, жуки грызут, жуют, ползут и делают любовь во мне. Внутри яичкам хорошо сейчас, в тебе мне было хорошо всегда — не только в первый раз. «А помнишь, как нашли мы аметист?» — сегодня утром ты спросила на вокзале. — Как забыть! — я не успел ответить. Люди на перроне, услыхав про камень, тотчас замолчали. В тишине всем стало видно, как летят цикады. Крыльями они на небе, точно веером, махали. Ты призналась мне, что помнишь их детьми. «Семнадцать лет они в земле сырой, — шепнула ты, — как ангелы, укрытые лежали». Что сказать тебе в ответ на это, дорогая Вероника? Я зажег огонь и потушил. Я закурил и задымил, как паровоз с котлом, раздутый винными парами. Я решил, что линии стальные, рельсы, только кажутся прямыми. Ведь они хотят, как мы с тобою, слиться в точку, пересечься и дышать. Мне нравится за ними наблюдать и пальцем трогать на тебе все, что нельзя и можно. Сладко вспоминать о том, как обнялись мы на скамейке в парке. Ты любила на уроках первых спать. Уверен я, что школьный геометр за это на тебя дышал неровно тоже. Не случайно твой портрет в бумажной рамке черной он повесил над доскою. Вместе с Лобачевским ты меня учила: «Параллелей нет. Есть только дым рассветный над рекою!». Поезд на ходу споткнулся и упал с моста в Бул-Ран с вагонами под руку. Плыли в океан тела отсюда без билетов, их ловили в сети и на крюк баграми. Лишь немногие ушли по дну реки. На берегах им вслед швыряли кольца в воду и кричали: «До свидания, мама!» С той поры ручей Бул-Рана звался драгоценным. С Вероникой мы в полдень бродом шли в кусты лозы. Я волновался так, что не смотрел под ноги. А она, смеясь, подняла тучу брызг. Я вымок весь до нитки сразу и рубаху скинул. Вероника сняла платье и нырнула с головою в омут. Тут она нашла на дне кусочек кварца и взяла с собою. На ладони камушек лучился, как цветок сирени. Голая она сказала без смущений: «Знаешь, ты со мной сейчас сгоришь без тени!»






УРОКИ ОРНИТОЛОГИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Недавно я глядел на бабушку в окно. Она сидела, подобрав колени. На столе лежали зубы в блюде у нее. В груди от этого заныло так, как будто новый гвоздь вогнали в старое полено. «Не смотри туда, — ты попросила тихо и взяла за руку. – Мастер Иудая, у тебя в запасе есть, мне ангелы сказали, десять лет без боли и два фунта лиха».
— А потом начнет лить дождь, и капать, и стучать по крыше…
— Это, если крыша есть!
— Как видишь, — я заметил, — на моей ладони линии сошлись и разошлись…
— Как мы с тобою… Так все вышло глупо! С той поры ты носишь на руке браслет.
— А знаешь, мне давно уже не больно. Только иногда бывает, что запястье стонет. Это, правда, происходит, когда плачет серый дождь или когда хожу без платья в голом поле.
— Веришь, у крыльца по-прежнему гуляет утром птица.
— И поет?
— Свистит и щелкает…
— Наверное, охрипший дрозд или озябшая, словно душа старухи, светлая синица.






УРОКИ КРАЕВЕДЕНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Как поезд режет воздух, точно нож. Как ты небрежно поправляешь волос. Как бы сделать так, чтобы каштаны вдоль аллеи уронили листья в ночь и звезды собрались, словно рассыпанные зерна, в колос? Есть еще песок, холодный утром и горячий в полдень. Ты любила собирать монетки и плести венок. Луг начинался за спиною и казался голым. Жили лишь цветы, трава, немножко тени, запах медуницы пряный. Облака плыли, ты им рукой махала, спрашивая: «Интересно, есть ли у них папа с мамой?» Расскажи, зачем ты убегала часто на могилу Дира? Поддержать огонь, в стеклянной плошке сделать вспышку, замести следы, сжигая письма? Я писал их для тебя и для себя. Я думал, что в словах мы спрячемся вдвоем и избежим объятий тлена.
— Был еще Аскольд.
Я вспомнил тотчас матушку Марии и забыл. Но голос ее плыл через тебя, как будто ручеек, и пропадал во мне, как будто я был пылью.
— Был еще Аскольд! — ты восклицала, — Мастер Иудая, ах, пожалуйста, не надо отвечать: А мне-то что за дело? Так ему и надо!






УРОКИ ПАМЯТИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Дом, делает слова из пустоты, из жестяной трубы он выдувает фразы. Вот одна из них: «Я повяжу на шее бант с утра. Пускай он красным станет, будто солнце на небесном стяге!» У меня в гостях ты сядешь на постель. Потрогав покрывало, скромно скажешь: «Жарко. Выпусти скворца с ладони в небо полетать, а в клетку сахару насыпь, чтобы ей было сладко, а не жалко!» Раму распахнув, впусти вовнутрь сквозняк. Пусть он гуляет босоногий по паркету. Шлепает приглушенно вода. На кухне кран, должно быть, протекает и роняет капли, как вопросы. «Мастер Иудая, где ты?» Блузку расстегнув и сняв, хочу тебе я показать свой лифчик. Видишь, как в узорах кружевных соски торчат? Ты проглоти слюну, ты их коснуться можешь – только языком и очень тихо. Взяв ведро и кисть, выйдем во двор. Станем деревья красить. Ничего, что ствол торчит раздетый, что кора отпала – это жизнь. Мы в полдень будем обниматься с кленом и смеяться, мы не станем плакать! Если ты устал стоять, давай сейчас приляжем на дорожку. Хочешь, придави меня спиной к стене и отпусти. Как дверь скрипит! Я падаю на простынь, словно пеpышко, или, вернее, хлеба крошка. Ах, этот скворец! Он возвратился, клюв его раскрытый. Дом на ухо еле слышно говорит: «Пока ты помнишь, мастер Иудая продолжает жить. Пока ты дышишь, мастер Иудая не забытый!»






ПОСЛЕДНИЙ УРОК КОМПОЗИЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Мистер МакКитрик трогал грудь. В предбрюшье разливалась сила. В его глазах стояла ртуть и отражала солнце так, как будто солнце в небе вовсе не светило. Высунув язык, он прикасался языком к пространству. Там, где из бедра торчала в потолок нога, он чувствовал между костями щелку, словно ранку. Что он говорил? Молчал? О чем он думал на дороге узкой? «Знаешь, в середине живота есть пуп. Давай нальем мы прямо в пуп, точно в ведро, горячий суп из банки. Станем хохотать, рычать и плакать, обниматься жарко. Я сегодня думал о тебе, о том, как ты ходила на чердак гулять в одних чулках без платья». На стропилах жесть лежала под гвоздями без движений. Кто ее прибил сюда, теперь никто не знает, даже тени. Было очень тихо, только дождь стучал и капал без конца по крыше. Может быть, поэтому ты мне сказала: « По секрету, мастер Иудая, у него в рояле есть педаль. Если нажать ее, то молоточки ударяют с силой, как тампоном, громом в вату!»






УРОКИ ТАНЦЕВ МАСТЕРА ИУДАЯ

Движение тел в пространстве есть закон. Танцуют пары на веранде в летнем парке. Кто им подсказал, что музыка и ты как бы одно и, вместе с тем, две совершенно разные части? Кто им подсказал, что ты, когда кружишься, поправляешь волос? Кто им рассказал, что ты, когда целуешь, то кусаешь? Только мне щекотно от укуса и не страшно — у тебя ведь нежный, будто бархат, он не может сделать больно, голос. Сколько ни стирай, вода ручья Бул-Рана черная от ночи. Тут ходила Сэнди, тут она сказала мистеру МакКитрику о том, что больше ждать не хочет. Старый человек сидел, сутулясь, в стареньком пикапе. Мальчики мои его просили: «Дяденька, не надо плакать!» Тут она жила, — он говорил. – Подросток, девочка с косичкой. Здесь она смеялась мне в глаза, и с той поры вся жизнь моя разбита!» Слушая его, я думал: «Мне какое дело? Ты меня ведь любишь, да? Я думаю, что да. Моей любви к тебе и вовсе нет предела!» Только я начну касаться бедер осторожно на рассвете, ты мне говоришь: «Как облако, в ночной сорочке я лежу под простыней, а солнце красит потолки. Мне холодно, согрей меня. Кусты сирени закипают цветом моря в жарком лете!»






УРОКИ СЛУХА МАСТЕРА ИУДАЯ

Мистер МакКитрик жил один. Он прикасался к бедрам мягко. Он шептал на ухо, наклонясь чуть-чуть: «Сегодня солнце поднялось с утра, оно стояло день. Скажите, можно на ночь мне у Вас, хотя бы раз, остаться?» Странный человек он был. Он раздавал уроки дома после школы. Школьницам давал держать он пирожок, завернутый вместо бумаги белой в гобелен зеленый. «Руки нужно мыть, — он говорил, — цветочным мылом часто. В пене станете Вы чистыми, как снег. А в снеге станете красивыми. Взгляните на себя, Вы в снежной пене, отражаясь в зеркале, прекрасны!» Старый музыкант учил играть на флейте девочек губами. Мамы их сначала слушали, потом они просили: «Мы хотим учиться ремеслу такому, точно так же, вместе с Вами!» Что там говорить, он мог сесть за рояль, не поднимая крышки, и глядеть, застыв, в лепленный потолок. «Вы слышите?» — он спрашивал. Но мы были глухи, лишь делали глаза такие, знаете, как будто нам все слышно. А потом за стенкой кто-то начинал стонать. Стучали каблучки в подъезде, и летели туфельки, как голуби, на вощеный паркет. Теперь мы понимали, что он говорил и что творится в жаркий полдень за закрытой дверью!






УРОКИ ВООБРАЖЕНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Сегодня я сидел и истекал слюной. Я думаю, что Марс есть желтая планета. Ну, зачем ты шутишь надо мной, и почему так в комнате темно? Как так выходит, что так мало у твоих открытых настежь окон света? В комнате моей жара. Вместо прозрачного стекла небо застряло в переплетах рамы. Руку отведи, пусть будет грудь видна. Не так! Не говори, что ты боишься мужа или мамы! Я снаружи сплю. Когда мне плохо, поднимаю ноги. Я лежу на простыне и жду. Мне кажется, со стороны я на торчащий кол похожий. Наблюдая, как летит луна, я замечаю вспышку. Я пишу в журнале: «Это значит, новый день настал, а ночь прошла так незаметно. Господи, останься с нами! Ничего не слышно – только голоса. Роса и ты зрачки мне выедают, будто мыши. Слабо пахнет жито», Я пишу совет, ты говоришь: «Нужно под веки положить комочки хлеба, чтобы было тихо». – «Я хочу еще!» — ты шепчешь. Я кричу: «Нагнись, бесстыдно разводи колени!» Повернись ко мне спиной и верь, что если я вовнутрь войду, ты выдохнешь, как стон: «Так хорошо, что жить нельзя! Будь только медленным и нежным, словно разведенные рассветом под глазами от сирени тени!»






УРОКИ СОЗЕРЦАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Да-да, дразни меня! Показывай мне грудь! Давай мне трогать языком колени. Раздвигая ноги, не забудь надуть живот, как шар, чтобы развеять, как туман, обрывки смутных, неосознанных сомнений. Научи стоять, слегка прогнувшись, на краю постели. На откосах крыш из жести научи лежать и собирать в зрачках под солнцем ярким голубые тени. Говори – смотри мне прямо в пуп! Четыре родинки возникли, словно в сказке. Мой живот – как небо, и под ним живут младенцы нерожденные, как звезды, в алой краске! Открывая рот ударом в пах, учи меня, что под губами пленка. Я стараться буду эту пленку растянуть, но не сломать, иначе в тонком месте разорвется — будет очень больно.
— Проникая внутрь, всегда — ты говоришь, — старайся быть не грубым – нежным!
— Это – как цветы, — ты говоришь, — которые растут у кромки моря, среди соли горькой, в пене белоснежной!






УРОКИ ВКУСА МАСТЕРА ИУДАЯ

О, черные чулки и ягодицы! Когда я вижу ноги, я хочу кричать. А ты все время дразнишь и смеешься. “Видишь китти?” Конечно, вижу! Задыхаюсь от любви – я не могу лежать. Я весь стою, как кобель, в гоне. Я сам себе напоминаю сук. Я так хотел бы, чтобы ты осталась доле! Ты можешь задержаться в доме? Ненадолго даже. Ну, пожалуйста, хотя бы на чуть-чуть. Ты стелешь простыни, они белее снега. Ты трогаешь меня, как леденец. Ты говоришь над животом: “Ваш лоб горячий, мастер. Мне кажется сейчас, что это ваш конец. Он невозможно близок, и он плачет, как будто я иду под руку в платье тонком прямо под венец!” Да-да, целуй меня. Ведь я недаром брился. Ты говоришь, я пахну камышом. Найди меня, в тебе я заблудился. Ты прикасаешься ко мне и поглощаешь, будто пламя, жарким языком!






УРОКИ ЧТЕНИЯ ВСЛУХ МАСТЕРА ИУДАЯ

Поставим крестик на стене, запишем в календарь на память. Ты показала мне язык и убежала раздеваться и купаться в ванну. Я слышу, как шумит вода. Я представляю яркий свет под лампой. Ведь ты сидишь на корточках всегда, глаза закрыв, и, руку протянув, наощупь ищешь соль морскую в банке. Я слышу: “Где-то здесь должно быть мыло на углу”. Ты говоришь: “В коробочке хранится на бумажке красной бритва”. Я шепчу себе под нос, что нужно было пену осторожно взбить, чтобы ты мокрая наружу вдруг из пены вышла! Волос распустив, ты на спине плывешь. Я вижу груди и соски, точно маслины. “Нужно было мне тебя ловить, — я думаю, — словно воробушка, на корку хлеба и листочек тмина! Нужно было больше обнимать, класть на живот, умело прижимать к подушкам. Нужно было больше говорить о том, что я тебя люблю, и словно ветер дуть, расстегивая в мочке уха витую из золота сережку. Нужно было не стесняться жить!” Я дверь толкнул и внутрь вошел. Пустая ванна! “Ты выдумал меня,” — я прочитал. Помада на стекле губная пахла пряно!






УРОКИ ПЛАМЕННЫХ ЧУВСТВ МАСТЕРА ИУДАЯ

Как сладкий мальчик пахнет молоком, так я напоминаю сам себе урода. Я – граф Дракула, птичку посадив на кол, я рву зубами горло. Пусть теперь расскажет мама жениха о том, что девочка была до свадьбы, как цыпленок, в кофточке из лепестков и недотрога! Как с тобою мне прикажешь жить? Хочу спросить тебя. Ведь это ничего что перьев полон рот, мы тело на столе разложим по тарелкам. Я в ладоши хлопну и воскликну: “Нам подали, наконец-то, пить и есть. Возьмем ножи и вилки с вензелем. Смотри, на блюде в яблоках, как будто утка целая, раздетая индейка!” Лифчик расстегнув, чтобы не жало грудь, начнем кричать: “Ну кто там говорит, это не лезет ни в какие двери? Выбейте ногой замки, ворота распахнутся широко, и в вашей жизни будет место чуду тоже!” Торопитесь, по бокалам на хрустальных ножках разливайте сок. Смакуйте на язык, что попадает. Ты меня научишь, как нам дальше быть: “Вы, простыни порвите на куски, пух лебединый выпустим на волю из подушек. Пусть он полетает!” Ты смеешься так, что я боюсь сойти с ума. Нужно считать – один, два, три. Ты говоришь: “Нам будет хорошо в четыре!” Ты меня просила, пальцы в масло глубже погружать. Они, словно сосульки, на паркет блестящий капают и высыхают, будто верный знак того, что мы с тобою жили-были. Да, не скрою – я люблю, когда ты так твердишь, когда ты добавляешь: “Будет только плохо, если муж узнает!” Станем поджидать, когда пробьют часы. Ты вечером горячая, как паровоза топка. Ну а я обычно в это время нахожу кусты, лежу под звездами и жду рассвет. Я выдыхаю пар белесый, я, как будто мальчик, ночью сказку слушаю, сопя, и засыпаю робко!






УРОКИ ЛЕВИТАЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Мы все воскреснем на Юпитере вчера. Так облако кружится, словно на веревке гиря. Мы с тобой, дружочек, если любим — любим навсегда. Только всегда у нас короткое — не больше, чем листок календаря или хлопок в ладоши. С нами, если сын родится, будет сила! Взяв ничто, положим в никуда. Я честно расскажу, мой телефон висит поломанный на стенке. Почему когда ты звонишь, я стою в углу? Горох рассыпан, и торчат из-под трусов семейных в клеточку разбитые коленки. Это потому, что я упал. А ты переступила, не заметив. Господи, я так кричал и звал. А ты молчала. Что ты говоришь? Мои слова тащил под мышки, чтобы утопиться вместе в речке, ветер? Он, конечно, мог. Я иногда ловлю его в подъезде. Он тогда садиться у порога и поет в дверную щель о том, что никогда нельзя войти два раза в ту же воду и поверить до конца, что все у нас пойдет, когда растает лед, как прежде. Рано или поздно даже эта боль пройдет. Я бороду начну растить и поливать нарциссы. А когда они устанут жить, я отнесу их в банке прятать до весны и голыми руками землю стану рыть в холодном, точно прорубь, лесе!






УРОКИ ДЫХАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Зачем ты трогаешь себя рукой? Я знаю сам, что женщина есть скрипка. Я музыкант плохой, поэтому лежу в углу под простыней и слушаю, как во дворе дети играют на качелях и скрипит разбитая ветрами и людьми калитка. Двор у нас большой, словно диван. Часто на лавочках сидят старушки, и, ладонью прикрывая рот, они рассказывают правду о других друг дружке: “За стеной вчера у нас Любовь была! Вы слышали, они опять кричали громко?” Раздеваясь, он стонал и лепетал: “Как хорошо сейчас! Если жена узнает только, будет неудобно после и ужасно сердцу больно!” Туфли сняв, он завязал шнурки. Он узелок повесил на груди, как крестик. “Люба, дорогая, я нашел тебя случайно, словно клад. Скажи, в росе мы долго будем счастливы, пока не станет холодно и мы не пробудимся вместе!” А в кустах сирени на заре старик гуляет по колено мокрый. Он рассказывал недавно, как кусок из новой кожи появился на лице. “Если умру, — он обещал, — то упадет звезда!” Ты не дослушала, воскликнув: “О, мой бог! Тогда на небе станет пустым местом больше!”






УРОКИ ЛЕВИТАЦИИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

Воткнем, как можно глубже, аленький цветок. Рассмотрим повнимательней картинку. Ее писал известный мастер Иероним Босх. Ты ударение поставила на О, как он просил? Ты помнишь, у него был глаз? Зрачок еще был яркий, точно вымоченный в синьке! Он его в коробочке хранил. Он иногда показывал нам крышку. Ты еще любила восклицать: “Зачем мужчина голый, встав на четвереньки, рот раскрыл и дышит тяжело? Он что забыл, что мы его замазать можем? Навсегда он успокоится тогда под слоем краски. Погляди, из кисточки торчат наружу волоски, как будто это желтые и рыжие щетинки!” — Ах, какие были прошлым летом дни! — я говорю. — Бежим скорее собирать бутылки! Помнишь, во дворе еще до нас старик поднял одну и сам себя просунул через горлышко, словно в иглу? Жена его смеялась так, что поперхнулась и порвала возле сердца жилку. Овдовев, он корчился на дне. Его искали дети долго, а потом устали. Ты рассказывала мне, что после ангелы его нашли, умыли душу, будто руки, и, разбив посуду, старика раздетого на облаке подняли!






УРОКИ НЕУВЕРЕННОСТИ МАСТЕРА ИУДАЯ

Я вижу паука на потолке. Что это значит? В доме будут деньги? Может быть, ты сына принесешь в подоле мне, того, что не родился, и меня простишь? Только не верь, когда я стану обещать, что в нашей жизни будет все, как прежде! Потому что я другой теперь, я изменился, время не щадило. Знаешь, у меня в душе сейчас покой. Я редко вспоминаю все, что с нами было. О, как музыка бумажных карт слышна! Когда я был большим, я ездил по реке на белом пароходе. У него было громадная труба, и облака всегда за нами гнались на восходе и заходе. А когда рассвет неспешно красил небо в красный цвет, ты говорила, что мои слова не нужны. «Ведь любви на этом свете нет! – ты восклицала и не верила сама. — Ах, мастер Иудая, почему же ты молчишь?» Вместо ответа я кивал и разводил руками, наблюдая, как луна и солнце, отражаясь в луже, трогали друг друга нежно и дышали, ноздри раздувая, воздухом натужно!






УРОКИ СОЗЕРЦАНИЯ МАСТЕРА ИУДАЯ

Росу нужно по капле собирать. Слезы хранятся в платяном шкафу в коробках. Когда-нибудь во сне я научусь летать и заберу тебя. Ведь небо — это чистый лист бумаги, на котором пятна проступают в виде слов, а тучи – просто след расплывшейся и ставшей жирной в черном дыме топки. Я понимаю, ты устала ждать. В раю нет яблок – только мýка с глиной. Ты не случайно говорила, что ее приятно мять. Можно лепить себя, словно фигурку, в парке под руку с любимым. Можно купать младенцев, плечи поливать. В кувшине белом из фаянса дождь, как пар, клубится. Можно смеяться громко, а потом лежать на крышах раскаленных до тех пор, пока под солнцем жарким кожа не начнет дымиться. Чем больше я читаю, тем понятней смысл. Все мертвые похожи друг на друга. Они живых не помнят никогда, зато живые помнят их так невозможно долго и не нужно. Мне следует стараться позабыть тебя. Урок простой — живые плохо понимают мертвых. Как ночью ярко все-таки! Сегодня видно хорошо: — средь облаков ползут к Луне на четвереньках звезды, точно дети или божии коровки!






УРОКИ НЕУВЕРЕННОСТИ МАСТЕРА ИУДАЯ (II)

Здесь, точно кровь, течет ручей Бул-Ран. В горах медведи бродят в черной шкуре с красной пастью. Зубы у меня, шатаясь в деснах, ноют и болят, и я за поручни хватаюсь, чтобы не упасть. Когда в прихожей клацая зубами, слышу эти страсти. Я вызубрил и заучил на память твой рассказ. Ты шла по дну оврага, где хранились тени. Сорок лет подряд жуки глодали нас. То, что осталось, дети вырывали вместо клада в сумраке каштанов и покосившихся строений. На скамейках развалившись в старом парке, выпь кричала жутко: “Разведи колени!” Я попал в сплетенную под вечер пауками сеть. Лицо потрескалось давно, как высохшая глина. У меня, так чудится, Луна купается в расширенных зрачках. Ты, платье сбросив беззаботно, точно шкурку лягушачью в печь, ныряешь с головою в пруд. Среди кувшинок-лилий ты плывешь по ленте серебра и оставляешь позади меня среди прошедших, нынешних и будущих сомнений!






УРОКИ АЛХИМИИ МАСТЕРА ИУДАЯ

В ручье Бул-Рана стало видно дно. От холода вода прозрачной стала. Когда я пробую ее на вкус, мне кажется, она горька, как будто ты подсыпала щепотку хины незаметно в чашку с чаем для забавы. Я иногда хожу гулять с утра на луг. Я вижу надпись на заборе, сделанную краской. Нам пишут изредка о том, что мы рождаем грусть. Тогда мне хочется закрыть глаза, присесть на корточки и начать тихо плакать. Потому что я хотел бы быть похожим на весенний дождь. Тот самый, что умело раскрывает почки. Я припал к тебе, словно по шляпку вбитый в доску гвоздь. Ты говорила часто, я дышу на ухо, точно ветер робкий, разводя колени неумело и несмело разрывая юбку в кружевах и черные чулки на длинные и тонкие полоски. Ну, а ты плывешь, как будто дым над крышей из трубы. Твои виски присыпал снег, а волос выпал. Мне голос в голове твердит о том, что я есть ты и мы летим в сугроб, обнявшись, подымая пыль по скату серебристой в лунном свете черепичной крыши!

Петя Птах: ФРАГМЕНТЫ МЕТАГЛОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 23.11.2010 at 17:45

…………………………………

о свершённом в беспамятстве
мы узнаем по последствиям
а о смысле свершённого –
по в беспамятстве сложенной песне

вот моя песня:

меня охватило безумие
ча-ча-ча!
я проник в исток юмора
порадуйся за меня!

порадуйся за меня –
я видел горящую соль
и твёрдо запомнил:
воспламенение соли –
святая ложь

я созерцал пупок
непонятно чей
но не свой

и понял
вопросы на эту тему –
большое не то

я поглощал разобщённую мелочь
день за днём
и наконец проглотил совсем
(поглотил её всю)
ча-ча-ча!

я аплодировал в пустой комнате

я аплодировал в пустой комнате

я целовал паркет
(зачем не скажу)

но попал сюда

я в игривой трёхмерности роз оказался не сразу
но в неведении нравственных норм отродясь пребываю

я наслаждаюсь (это самое важное)
но увы не всегда – последнее время всё реже

печени я стесняюсь как грязного белья перед дамами
сердце предательски бьётся когда анекдоты рассказываю

достаточно часто я ощущаю в себе нечто «дьявольское»
и, если честно, ужасно по этому поводу комплексую

хорошо отозваться о небе, однако, спешу
лицемерною набожностью что ни свет вдохновенно грешу

                             нам ведомо средство – скорее слёзы утри

САМИ СТИХИ ГОВОРЯТ:

                             нам тесно в книге – освободи нас – ну что ты такой пассивный!

мы тоже когда-то в школе учились как люди
и смерти желали учительнице литературы

наша страсть исцеляла царапины на пластинках
чёрное звёздное небо над Палестиной

делалось нашею волей чернее и круче
истина-сила наш батюшка! – да! да! да!

мы на смерть теперь говорим – фу! фу! фу!
небыль и прибыль, поганые вы и ёбаные!

                             борода бороде предписание освежиться

появляется жалкое зрелище
мы залезаем в ванну
неуклюже и робко держась за раковину
чтоб не дай Бог не ёбнуться –
очень болезненно жирному телу
ударенье плашмя о натруженный падшими кафель

но погружение вроде проходит благополучно
терпимо страшно в воде, в неведении не скучно

только расслабились
тут появляются грамотные купальщики
мочат всё тело, не мочат рук
говорят: член мочите почаще
пузо, пузо не забывайте
ковшиком наполняйте пупок
влажной тряпочкой протирайте аэропорт
не брейте лобок
ни за что не брейте лобок!
не мочите рук

если не скроете свой испуг
перед диковинными нарядами,
масками и дроблёнными тельцами ряби,
немедленно предадите и даже съедите друг друга
не выдавайте испуга
дышите в трубку
не сознавайтесь
давайте, давайте
глядите на небо
в воде

…………………………………….

каково под водой голосам?
(тонет жертвенник)
а каково голове? –
я, пожалуй, попробую сам

………………………………..

водоём и вода –
выбирай между ними скорей

или звон родника,
игры моря, стремление рек

или мрачная зелень
стоячих глубин изнутри
алтаря меж дерев

земляничник и дуб
охраняют чёрный квадрат
спящий пруд вместо жертвенника

в безупречно предписанный час

нам, похоже, сюда

                             ляжем ничком у стоячей воды (полетели в колодец очки)

поначалу герой
осторожно один в тишине,
цепенея у бортика,
воображает сраженья на глади

но нет отражений –
и вот – начиная скучать по своей луне,
он всё ближе и ближе заглядывает
но и впрямь – неба нет

………………………………….

поводи по ней мотыльком
земляничною палкой измерь глубину
ископаемым лотом
попробуй достать
погрузи, поборов омерзение, руку по локоть –
исчезли бесследно
и палка с рукой и очки –

ты им камень вослед не бросай!

бородой на воде
(бородою – воде) напиши:
я пришел к тебе в гости

не на крещение Нарцисса
(прибавь про себя)
а взыскать твоей сути

скажет вода «заходи!» –

проживи в ней около года

мерь её время на ощупь, плавая кругом

ведай – вертя маслянистую взвесь –
календарь бактерий

в трансе колебли объёма сего целлюлит

перегной перелётной листвы
разделяя вслепую
дыханием прошлогодних улиток
на спор теней и микробов

сложная влага, конфликты клеток:

потенциальный суп вздрагивает
толкает потенциальный компот

память потопа качает права желе

сновиденья личинок – извечно чужие места

но частицы садятся за круглый стол

(будет у вас и подводный дом,
и подводный университет)

пусть утопленницы возлагают кубы на алтарь

ритуал про себя

без огня (пока) и без ветра

суббота – царица воды!

не надейся на чай.

……………………………………

есть погружение в воду!
герой в воде
но не касается стен колодца
пламя его одежд

не опасается храброе сердце
мокрых минут
не отличает луны от солнца
(оба не тут)

редко купается воин
а как соберётся
редко бывает в движениях
более скован

входит по пояс –
по торсу гусиная кожа
а как по темя –
от стресса теряет голос

но пламя его остаётся!

…………………………………………………

свет разливается по волосяному покрову
ласкает и дразнит играя окружную прорву
благословляет каждая пора чудесную сбрую

так пронзённая, еле дыша:
Боже мой, на мне скачут!
а умудрённая шепчет на ухо:
чувственность – мученичество

каждый нерв поглощён и раззужен ажурным брожением

стонет в смятении:
как же возможно – бесценное топливо
так расточительно сосредоточено
всюду на кончиках

трепет и раж как мы корчимся

молекулярному ликованию
вторит мерцание под корой –
пароксизм кровеносного пламени

…………………………………………………

появляются неожиданные симптомы
во рту неожиданно тот лошадиный воздух
от которого под языком беспокойно разъято
и пульсируют мускул у рта удивлённые щёки

наблюдается бледная лунка у наблюдателя
скверный признак и тут же мучнистый налёт на зубах,
куночка стала температуры глаз – а что это значит?
что у героя-учёного нынче под опытом подвиг

мне же – резко не нравится бурый цвет моей кожи
и вообще, после каждого раза заметно стареют руки
но тогда почему же я грежу победой, скажи, почему же
освобождение близко ликует под серыми струпьями?

на прощание прежняя шкура изображает
на мгновенье зашедшись в гирляндах последних кривляний
кружево голого
заживо крошеный глянец
(будто когда-то и впрямь «это» было живое!) –
это послужит тебе уроком, клавиатура! –
прозой ли шатким порохом в решете
наша плоть никогда не бывает совсем собою
да и сейчас не похоже
чтобы намертво запершись в собственной наготе
мы сознавали какое свершение на подходе

как цемент изнутри китайца
(я сам! я сам!)
стал такой-сякой лица материал-интервал –
поди не заметь как он съелся! –
и ну плясать

сколько бы раз вода не играла столп
и спадала вспять
превращаясь в лунный поток и обратно в олово
страшная правда о внешнем каменном слое
(кровь превращается в пот и обратно в мозг)
разряжает колодец
каскадом болезненных образов:

будто в желудке нашёл щеколду злой какаду
и вышел проведать брата на другом берегу

будто прорыл траншею в жирах
цепной ручной павиан
прошёл через шрам на бедре и спрятался в кобуру

а самое страшное – мальчик-с-пальчик успел продырявить мешок
и устилает наш путь разноцветными камушками кишок

одолела иллюзия
будто бы весь миллиард наших рёбер
плавленым маком
преступно сошёлся во мнении
с жаркими лёгкими
в области солнечного сплетения
а когда мы за эту же область
в испуге схватились руками
колоссальный мак моментально пристал
припаялся, всосал наши пальцы
жадные, пламенно дышащие лепестки
не оставили нам и фаланги
и руки не отпускают

Господи, призови «мак» к порядку!

ГОСПОДИ, ТОЛЬКО БЫ НЕ ОСЛЕПНУТЬ!

вены вспыхнули на ладонях (святая быль)

что ж вы, безмозглые кости, такие уроды?

                             (Что б вы мне, дикие звери, были здоровы!)

что же вы, прелести, плачете как евреи
возрадуйтесь, вы на пороге, проснитесь скорее!

(а поддержание жизни в теле
просто навязчивая идея,
пустая хрень)

надеюсь что это ещё не она
(в смысле – не смерть)
но очень похожа попробуй со сна
увидев, не охренеть

не так уж сильно она и похожа
ты охренел, мужик
но что правда – эта страшная тоже
разве мёртвый не задрожит

ария Смерти

я названа необходимым злом
предрешена неразделённой ношей
но это я ряды волшебных слов
перед тобою развернула, мой хороший

я заучила этот монолог
давным-давно чтобы когда наступит время
ты пережил бессмертных на одно
без дураков последнее мгновенье

я знаю что руки растут из костра
и что могут в любую сторону
но не ожидал, нет, не ожидал
что будут хватать за бороду

я знаю, что прыгая через костёр
не смотрят вниз
но что снизу будут показывать нос
для меня совершенный сюрприз

раньше я сальто мог над костром
не покидая кокона
а теперь облом, блядь, со всех сторон
огонь хватает за локоны

нога чередуется с рукой
чехарда!
а голова чередуется сама с собой
вот такая беда

череп прячется в теремке, так теремок в теремке
жижа топится в молоке, вдруг молоко в молоке
мы это видели – с нами огонь на дне
держит книгу в руке

……………………………………….

страждущие ехали на автобусе
видели из окна свою кожу
не могли не одобрить какая вокруг
величина и отчизна

катались безвинные
на легковой машине
на самые обыкновенные поры
думали – это, простите, лона
видны из окна
бугристые карты блюдца
горящей соли
неписаные ландшафты
святая ложь

святых везли на грузовике
кругом же – сафари на самотёке
из кузова не разглядеть
носорога
не объяснить голосам на святом языке
что «умри за жирафа» –
нюансы нашей свободы

мученики (поштучно)
на самокатах
ища его страстную кожуру
бороздят заповедную зону

кучками бедных людей вывозили на тачке
наружу из шкафа

блаженного
(или о чём это он?)

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

НЕ ЗАДАВИТ ТРАМВАЙ

буква Д злорадствовала

буква Ю

и другие русские буквы над нами смеялись

а нам хоть бы хны
всё менялись – всё, знай, меняли

руку хватавшуюся за кормушку
на руку трясущую погремушку

голову на волдырь
колбасу на план
рычаги на чашу

тело на мыло на текст
кулак на вулкан
(вот и всё)
магендовид на крест

золочённую тушку
на почти что на душу
                             вместо ермолки нацепим заячьи уши
играющее очко
на засахаренный зрачок

родинку на хую
сорвал на корню

ой, не могу!

ой, не могу!

я в раю

презерватив не защитит от удара молнии
(заклинание не заклинает штык-молодец)
очки не научат что делать когда чума
что чёрту шуба? даже не шутка

электричество не встаёт на защиту разума
давай, покажи шприцу носовой платок!
слава знает себя на ощупь

СМЕРТЬ УДЕЛ ИЗБРАННЫХ

Моше Идель: РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ И ЭКСТАТИЧЕСКАЯ КАББАЛА

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 23.11.2010 at 17:42

Предварительные наблюдения*

 

Памяти Фрэнсис А. Иейтс

Возможные взаимоотношения между определенными взглядами Раймонда Луллия и еврейской Каббалой уже обсуждались рядом ученых; по X. М. Миллиас-Валликрозе, на учение Луллия касательно dignitates Dei [божественных достоинств, атрибутов] могла повлиять каббалистическая концепция сфирот [1]. Более осторожный подход демонстрирует утверждение Чарльза Зингера: «Луллий находился под сильным неоплатоническим влиянием; в рамки неоплатонической мысли ему удалось включить каббалистические построения» [2].
Исследования покойной кавалерственной дамы Фрэнсис Иейтс, похоже, действительно подводят итог данного вопроса: весьма вероятно, что на Луллия повлияли христианские неоплатонические источники, как например Псевдо-Дионисий, чьи взгляды он почерпнул из трудов Иоанна Скотта Эригены [3]. Выводы Иейтс о неоплатонических источниках учения Луллия были приняты Гершомом Шолемом [4], так что – если только дальнейшие исследования не откроют нам новые данные – влияние теософской Каббалы на концепцию dignitates Dei у Луллия можно, по всей видимости, не принимать в расчет. Сходство между каббалистическими сфирот и dignitates Луллия, если и существует, может являться результатом влияния общих источников – и Скотт Эригена может и в самом деле считаться именно таким источником [5].
Существует, однако, еще одна сфера мысли Луллия, чья возможная близость к каббалистическим темам требует детального рассмотрения, а именно луллиансккая теория ars combinandi [искусства сочетаний или искусства комбинаторики]. Мне хотелось бы вкратце проанализировать возможность исторической связи между этой важной гранью луллианской мысли и экстатической Каббалой. Доказательство наблюдения Пико относительно сходства между учением Луллия и Каббалой представляет собой важный момент данного исследования.
В «Апологии» Пико делла Мирандола описывает определенный вид Каббалы следующим образом: «quae dicitur ars combinandi… et est simile quid, sicud apud nostros dicitur ars Raymundi, licet forte diuerso modo procedant» [«первое именуется искусством сочетания… и оно подобно тому, что именуется у нас искусством Раймунда, однако действует иным способом»] [6]. Характер упомянутого ars combinandi описывается Пико так: «Illa enim ars combinandi, est quam ego in conclusionibus meis uoco, Alphabetarium reuolutionem» [«Ибо это искусство сочетаний есть то, что в моих заключениях именуется Алфавитным круговращением»] [7]. Действительно, в одном из своих каббалистических заключений Пико утверждает: «Prima est scientia quam eco uoco Alphabetariae reuolutionis correspondentem parti philosophiae, quam ego philosophiam catholicam uoco» [«Первая есть наука, которую я именую наукой Алфавитного круговращения и которая соответствует той части философии, что я именую всеобъемлющей философией»] [8].
Согласно этим утверждениям, существует известное сходство между ars Raymundi и определенным ответвлением Каббалы, чьим основным предметом являются комбинации букв алфавита. Эта Каббала сравнивается у Пико с «католической», т.е. универсальной или всеобъемлющей философией. Шолем и Иейтс идентифицировали данную каббалистическую школу как экстатическую или профетическую Каббалу [9]. Это ответвление Каббалы и впрямь крайне погружено в буквенные комбинации, главным образом комбинации тех букв, что составляют Божественные имена; целью является достижение экстатического переживания. Тем не менее, несмотря на общую схожесть подобной Каббалы и искусства Луллия, имеются по крайней мере два основных различия между конкретным описанием Каббалы у Пико и экстатической Каббалой.
Все, что мы можем почерпнуть у Пико – это то, что описываемая им Каббала занимается переменой мест букв в алфавитах, revolutio, в то время как экстатическая Каббала интересовалась в первую очередь комбинациями букв, составляющих Божественные имена. Логично будет предположить, что использованный Пико термин – revolutio – может означать не просто изменение местоположения букв в целом, но скорее опреденные комбинации, достигаемые определенного рода круговращением. Подобное понимание находит свое подтверждение в искусстве Луллия, где используются концентрические окружности. Согласно Пико: «ars combinandi … est modus quidam procedendi in scientiis» [«искусство сочетаний … есть некий способ продвижения в науках»] [10]. Cледовательно, искусство комбинаторики есть метод достижения scientia (мудрости), тогда как экстатическая Каббала концентрируется на получении пророческого откровения или достижении состояний мистического союза.
Учитывая эти важные различия между приведенным Пико описанием Каббалы, напоминающей луллианское искусство, и экстатической Каббалой Авраама Абулафии, можно задаться вопросом, действительно ли Пико подразумевал в приведенных отрывках Каббалу Абулафии? Исключив на основании упомянутых несоответствий предположения Шолема и Иейтс, не найдем ли мы лучшего, альтернативного объяснения слов Пико? Подобная альтернатива, похоже на то, и в самом деле существует. Она не только более созвучна Каббале Пико, но и может с большим успехом объяснить появление комбинаторного искусства Луллия.
В ряде рукописей сохранился литургический комментарий тринадцатого века – анонимное сочинение, которое до сих пор не привлекало особого внимания ученых, специализирующихся на изучении Каббалы [11]. В первой и самой пространной его части говорится о двух фигурах, одна из которых состоит из трех концентрических окружностей, на каждой из которых расположены буквы алфавита. Эта фигура (рис. 1) соответствует revolutio alphabetorum у Пико, поскольку концентрические окружности должны были вращаться относительно друг друга, производя тем самым все возможные комбинации букв алфавитов.

Рис. 1 — Paris, Bibliothèque Nationale, Ms. Hébr. 848, fol. 4r

Вторая фигура (рис. 2) представляет собой таблицу, в которой каждой букве ивритского алфавита соответствуют различные понятия. К примеру, буква алеф символизирует Ор Кадмон (Изначальный Свет); Эль = Бога; Адон = Господа; Эхад = Единого; Эмет = Истину и т.д. Согласно анонимному каббалисту, понятия в таблице могут использоваться для объяснения теологического значения различных комбинаций букв, размещенных на концентрических окружностях. Можно привести немало примеров подобных интерпретаций, но я ограничуть переводом лишь одного. Рассматривая комбинацию букв далет и каф, автор пишет: «Даат (знание) и кдуша (святость): показывает, что из этого сочетания являются мысли совершенных праведных, которые постигают знание Святыни и чистых идей, исходящих из этого сочетания» [12]. Совершенно очевидно, что эта техника интерпретации значения различных комбинаций букв, являющихся результатом вращения концентрических окружностей, соответствует упомянутой Пико scientia.

Рис. 2 — Paris, Bibliothèque Nationale, Ms. Hébr. 848, fol. 4v-5r

Похоже, что Пико, собственно говоря, имел в виду специфическую каббалистическую систему, которая встречается в другом комментарии анонимного каббалиста – комментарии к Пиркей де-рабби Элиэзер, поздней мидрахической композиции, которая была, к сожалению, утрачена, хоть и цитируется несколько раз в литургическом комментарии [13]. В одном случае анонимный каббалист ссылается на собственный комментарий к Пиркей де-рабби Элиэзер, где о теории сочетаний букв и их теологической интерпретации говорится так же, как в утраченном сочинении [14]. Существует, по меньшей мере, теоретическая возможность того, что Пико был знаком с этим потерянным сочинением.
Два вышеупомянутых труда являются комментариями к текстам, которые не имеют ничего общего с какой-либо теорией буквенных комбинаций и – судя хотя бы по литургическому комментарию – анонимный автор произвел здесь искусственное наложение экзегетической техники, которая никак не проясняет комментируемый текст. Поэтому имеется достаточно причин полагать, что данная техника не была новацией, привлеченной специально для данного случая, но – как утверждает автор — являлась уже существовавшим к тому времени инструментом [15].
Подведем итоги: в тринадцатом веке существовал определенный вид Каббалы, близкий, но не идентичный мистической мысли Авраама Абулафии; в восприятии Пико этот вид Каббалы весьма напоминал искусство Раймонда Луллия.
Возникает вопрос, является ли такая оценка со стороны Пико всего лишь совпадением, т.е. имеет ли его утверждение одно только феноменологическое значение – либо же Пико действительно ощущал определенное сходство этих систем, которое стало следствием исторических взаимоотношений между Каббалой и системой Луллия? Начнем с хронологии. Экстатическая Каббала Авраама Абулафии (каббалистическая система, наиболее близкая к той, что обрисована в литургическом комментарии) впервые появилась в Барселоне, где Абулафия не только получил изначальное откровение, но изучал в 1270 г. двенадцать комментариев к Книге творения («Сефер йецира») [16]. Хотя Каталония не была единственным регионом, где существовали каббалистические идеи, близкие к взглядам Абулафии [17], трудно отрицать, что вдохновение, повлекшее за собой создание опреденной системы Каббалы, пришло к нему именно в Барселоне. В отношении даты написания анонимного литургического комментария, мы не располагаем конкретными сведениями; Шолем, не вдаваясь в причины такой датировки, предположил конец тринадцатого столетия [18]. На основании исследования источников, которыми пользовался анонимный каббалист, мне кажется, что предпочтительней более ранняя дата. Важнейшим каббалистическим источником, цитируемым в нашем сочинении, является Книга Багир, один из наиболее ранних каббалистических трудов, известный уже в начале тринадцатого века [19] – но, к несчастью, бесполезный для точной датировки комментария. Однако, другим источником, явно повлиявшим на рассматриваемый текст, является комментарий рабби Эзры из Героны к талмудическим агадот; хотя геронское сочинение нигде напрямую не цитируется, вполне очевидно, что наш комментарий пользуется текстом р. Эзры, причем отдельные фразы копируются дословно [20]. В настоящее время в тексте можно выявить лишь один дополнительный каббалистический источник, который, возможно, был написан позднее сочинения р. Эзры; это ссылка на Книгу размышления («Сефер га-ийун»), каббалистический труд, чье место и время написания все еще служат предметом дебатов среди ученых [21]. Таким образом, существенное влияние геронского каббалиста на анонимный комментарий подсказывает также возможное место написания текста, а именно Каталонию. Далее, сравнение концептуального содержания анонимного комментария с другими каббалистическими сочинениями указывает на третью четверть тринадцатого века. Хотелось бы подчеркнуть, что датировка эта – не более чем приблизительная, однако весьма разумная. Полученная дата и место написания анонимного комментария подразумевают также ответ на вопрос о взаимоотношениях между теорией Луллия и экстатической Каббалой; поскольку литературная карьера каталонского христианского мыслителя началась лишь в 1270 году, вектор влияния, похоже, направлен от еврейских к христианским текстам. Напомним читателю, что подобное заключение основывается на достаточно спекулятивной датировке важнейшего каббалистического текста, хотя некоторые дополнительные детали, не связанные с нашей датировкой, по всей видимости подтверждают этот вывод.
Луллий является автором Logica Nova (1305), трактата, который базируется скорее на его собственном ars [искусстве], нежели на классической логике Аристотеля; поскольку искусство Луллия связано, главным образом, с использованием концентрических окружностей, логика его также основывается на этом методе (рис. 3). Похожий взгляд на логику можно найти в одном из сочинений Авраама Абулафии [22], где говорится, что труды Аристотеля по логике не могут считаться наукой, подобной физике или метафизике: согласно средневековой концепции логики, это инструменты, которые применяются при погружении в иные спекулятивные сферы. Науку сочетаний букв, однако, Абулафия считает «внутренней и высшей логикой», путем к познанию природы истинного и ошибочного [23].

Рис. 3 — Концентрические окружности из Lull, Ars Brevis, Strasbourg 1617

 

Одним из приспособлений, используемых Луллием для демонстрации определенного типа комбинаций букв, является треугольник (рис. 4); как и в случае с концентрическими окружностями и объяснительными таблицами (рис. 5), прецедент этой луллианской фигуры до сих пор не был указан.

Рис. 4 — Таблица буквенных сочетаний из Lull, Ars Brevis, Strasbourg 1617

В то же время, в одном еврейском мистическом тексте обнаруживается интересная параллель к Луллию – речь идет о комментарии к Книге творения («Сефер йецира») р. Элеазара из Вормса, ашкеназийского автора начала тринадцатого века (рис. 6); этот текст [24] был известен и изучался в Барселоне в 1270 г. и, видимо, даже ранее, как свидетельствует Абулафия [25]. Между прочим, данное сочинение и ашкеназийские мистические теории и техники в целом оказали свое влияние на появление экстатической Каббалы [26].

Рис. 5 – Tabula Artis Brevis из Lull, Opuscula, 1, Palma 1744

Наконец, что не менее важно, Луллий поддерживал связи с ключевыми еврейскими наставниками Барселоны, о чем свидетельствует incipit его утраченного сочинения [27]. Здесь упоминаются по имени три человека: «Абрам Денарет», «рабби Аарон» и «рабби бен Хе Саломон». Как показал Миллиас-Валликроза [28], первое имя относится к наиболее влиятельному руководителю каталонского еврейства, р. Соломону бен Аврааму ибн Адрету; второе, возможно, подразумевает р. Аарона Галеви из Барселоны; последним лицом (не идентифицированным у Миллиас-Валликрозы) может являться р. Иегудa Сальмон, также из Барселоны.

Рис. 6 – Таблица буквенных сочетаний из комментария к Сефер йецира р. Элеазара из Вормса, Przemyl 1853, fol. 18a

Рассмотрим возможное значение этих связей Луллия с каталонской еврейской элитой. Рабби Соломон ибн Адрет был каббалистом, причем Каббалу он преподавал строго ограниченному числу учеников [29]; было бы более чем удивительно, открой он каббалистические секреты христианину. Более того, его Каббала не просто отличалась от экстатической – он являлся самым серьезным противником деятельности и экстатической Каббалы Абулафии [30]. Его коллега рабби Иегуда Сальмон, напротив, в определенный период своей жизни поддерживал добрые отношения с Авраамом Абулафией [31]. Мы не можем сказать, изучал ли Сальмон систему экстатической Каббалы под руководством Абулафии или какими-либо других, неизвестных каббалистов в Барселоне. Неизвестно также, служил ли он каналом для передачи каббалистических доктрин Луллию, с которым был знаком, однако его наставник, Абулафия, готов был проповедовать – и, очевидно, действительно проповедовал – христианам в Италии, разъясняя им свои мессианские взгляды, а затем и свою каббалистическую систему [32].
Возможность каббалистического влияния на Луллия следует рассмаривать в общем контексте его эпохи: контексте нового интереса к восточным языкам и религиям (включая древнееврейский язык и еврейские традиции), проявившегося у двух современников Луллия, Раймонда Мартини и Арнольда из Виллановы. Последний сочинил даже трактат о буквах Тетраграмматона – который остается, пожалуй, наиболее близким к Каббале теологическим сочинением, написанным христианским ученым [33]. Интерес этих авторов к Востоку, как и у их последователей времен итальянского Возрождения, прикрывался миссионерскими намерениями. Однако, в случае Луллия, предполагаемое влияние Каббалы в основном имело отношение к техническим аспектам учения, а не к его теологическому контенту – что могло способствовать переходу определенной теории из одного типа мистики в другой.
Обрисованные выше соображения не могут считаться неоспоримым свидетельством касательно источников луллианских теорий; они основываются либо на сходстве приемов, использовавшихся Луллием и современными ему каббалистами, либо же на косвенных доказательствах, которые редко могут быть успешно применены при решении таких сложных проблем, как выяснение первоначального источника построений Луллия. Тем не менее, учитывая тот тупик, в который зашли исследования источников комбинаторных техник Луллия (по крайней мере в вопросе точных параллелей к фигурам, которыми пользовался Луллий), наши предположения могут открыть путь, казавшийся закрытым после вердиктов Иейтс, Шолема или Плацека. Как и предполагает подзаголовок, наша нынешняя работа есть не более чем предварительная разведка сложных тем; за нею должны последовать другие, более развернутые и точные исследования, посвященные датировке, месту появления и наиболее важному пробелу – изучению истории, точнее предыстории экстатической Каббалы до появления корпуса сочинений Абулафии.

——————————————

Примечания

* Данное исследование было представлено в виде лекции на III Colloqui d’Estudis Catalans a Nord-America в университете Торонто 17 апреля 1982 г. Два выдающихся исследователя луллианской мысли, посетившие эту лекцию, Д. Н. Хиллгарт и Р. Принг-Милл, любезно вдохновили меня на дальнейшую разработку упомянутой темы; первым результатом этой продолжающейся научной работы стали данные предварительные наблюдения.

1. «Algunas relaciones entre la doctrina luliana y la Cabala», Sefarad, XVIII, 1958, c. 241-53. См. также L. I. Newman, Jewish Influences on Christian Reform Movements, New York 1925, c. 182-183, где автор утверждает, что «он [т.е. Луллий] определенно воспользовался в своих интерпретациях Писания такими еврейскими методами, как гематрия, нотарикон и цируф, и считал Каббалу божественной наукой и истинным откровением души». Это утверждение, однако, основано на ложном предположении о том, что Луллий являлся автором подложного сочинения De auditu kabbalistico.

2. The Legacy of Israel, ed. E. Bevan and C. Singer, Oxford 1927, c. 274.

3. Lull and Bruno – Collected Essays, I, London, Boston and Henley 1982, c. 78-121.

4. G. Scholem, Les origines de la Kabbale, Paris 1966, c. 412 прим. 58.

5. См. Scholem, ibid., index. s.v. Erigène; G. Sed-Rajna, «L’influence de Jean Scot sur la doctrine du Kabbaliste Azriel de Gérone», Jean Scot Erigène et l’histoire de la philosophie, Paris 1977, c. 453-65; M. Idel, «The Sefirot above the Sefirot» (иврит), Tarbiz, LI, 1982, c. 242-43, 246, 261, 267, 277.

6. Opera Omnia, Basle 1572, c. 180. Много лет назад мой друг Шалом Розенберг из Еврейского университета любезно указал мне на возможную связь между использованием окружностей у Луллия и Абулафии; однако, далее мы увидим, что это сопоставление, уже намеченное в работах Шолема и Иейтс (см. ниже прим. 9), не принимает во внимание особый способ использования окружностей в трудах Абулафии, где они, насколько можно судить, никогда не применяются для получения новой теологической или научной информации.

7. Ibid., c. 181.

8. Ibid., c. 108.

9. G. Scholem, «Considérations sur l’histoire des débuts de la Kabbale chrétienne», в Kabbalistes chrétiens, Paris 1979, c. 41 прим. 10; F. A. Yates, Giordano Bruno and the Hermetic tradition, Chicago and London 1979, c. 96 [русский перевод: Фрэнсис А. Иейтс, Джордано Бруно и герметическая традиция, М. 2000].

10. Opera Omnia (как в прим. 6), с. 180.

11. Об этом сочинении см. Abraham Joshua Heschel, «Perush ‘al Tefilot’» in Kovez Mada’y Likhvod Moshe Shor, New York, 1945, c. 113-126, где публикация начала комментария сопровождается кратким введением. Список манускриптов, составленный Гешелем, следует дополнить другими обнаруженными рукописями этого сочинения. См. пока что M. Idel, Abraham Abulafia’s Work and Doctrines, Ph. D. Dissertation, Hebrew University, Jerusalem, 1976, c. 77-88 прим. 38 (иврит).

12. Paris, BN, Ms. hébr. 848, fol. 7r.

13. См. напр. Heschel (как в прим. 11), с. 120.

14. Там же, с. 117, перевод из Paris, BN, MS hébr. 848.

15. См. Paris, BN, MS hébr. 848, fol. 4r: «Я уже прояснил давние вопросы в сочинении, написанном ранее [чем литургический комментарий], каковое сочинение я назвал Примиритель Разума Вопрошающего: важные Вопросы».

16. Список этих комментариев был опубликован Адольфом Еллинеком, Bet HaMidrash, Jerusalem 1967, III, c. IX (нем.); Сефер йецира сыграла решающую роль в становлении каббалистической системы Абулафии. Касательно возможного влияния этого сочинения на Луллия см. E. W. Platzeck, «Decrubrimiento y esencia del arte del Bto Ramón Lull», Estudios lulianos, VIII, c. 137-54; idem, Raimund Lull, Rome-Düsseldorf 1962-1964, I, c. 327-36.

17. Некоторые каббалисты в Кастилии в начале тринадцатого века также интересовались откровениями и техниками, напоминавшими методы Абулафии, но я склонен не принимать в расчет возможность того, что именно кастилийские, а не каталонские каббалисты могли повлиять на Луллия.

18. Kabbalah, Jerusalem 1974, c. 179.

19. Этот текст неоднократно цитируется в комментарии и может послужить потенциальным источником для выявления ранней версии Книги Багир.

20. Ср. к примеру Paris, BN, MS hébr. 848, fol. 12r c комментарием р. Эзры к талмудическим агадот, опубликованным в Likutei Shikhehah ufeah, Ferrara 1556, fol. 6v. Другие примеры будут обсуждены в моем детальном исследовании, посвященном данному литургическому комментарию.

21. Цитата из Книги размышлений была опубликована Г. Шолемом в Kiryat Sefer, 1, 1923-25, c. 285-86, и рассмотрена в M. Idel, «The World of the Angels in Human Shape» (иврит) в Isaiah Tishby Festschrift, eds. J. Dan and J. Hacker, Jerusalem 1986, c. 27-28. Существуют два базисных предположения касательно датировки сочинений, связанных с Книгой размышлений. В трудах Шолема имеются ссылки на обе даты: раннюю – начало тринадцатого века в Провансе и более позднюю – середина данного века в Кастилии. В данный момент мы еще не располагаем конкретными свидетельствами, которые позволили бы разрешить эту проблему. См. также выше, прим. 17.

22. См. Sendschreiben über Philosophie und Kabbala Абулафии, известное на иврите как Sheva’r Netivot Ha-Torah, в Adolph Jellinek, Philosophie und Kabbalah, 1, Leipzig 1854, c. 14-15.

23. Ibid., c. 15. См. также M. Idel, «Infinities of Torah in Kabbalah», в Midrash and Literature, eds. G. H. Hartman and S. Budick, New Haven 1986, c. 149; idem, «On the History of the Interdiction against the Study of Kabbalah before the age of Forty» (иврит), AJS Review, V, 1980, c. 17-18.

24. Perush Sefer Yezira, Przemyl 1853, fols. 5bc, 17c-20b.

25. Cр. свидетельство Абулафии, опубликованное Еллинеком (как в прим. 22).

26. См. M. Idel, The Mystical Experience in Abraham Abulafia, Albany 1987, гл. 1.

27. J. M. Millás-Vallicrosa, El «Liber predicationis contra Judeos» de Ramon Lull, Madrid-Barcelona 1957.

28. Ibid., c. 21. См. также Jeremy Cohen, «The Christian Adversary of Solomon ibn Adret», Jewish Quarterly Review, [NS] LXXI, 1980, c. 55.

29. См. M. Idel, «We have no Kabbalistic tradition on This», в I. Tversky (ed.), Rabbi Moses Nachmanides (RAMBAN): Explorations in His Religious and Literary Virtuosity, Cambridge Mass. 1983, c. 64.

30. Cм. Responsa Адрета, 1, № 548.

31. См. письмо Абулафии, адресованное Сальмону, в Adolph Jellinek, Auswahl Kabbalistischer Mystik, 1, Leipzig 1853, c. 19.

32. Ср. «Sefer Ha-Ot: Apokalypse des Pseudo-Propheten und Pseudo-Messias Abraham Abulafia» Абулафии в Jubelschrift zum siebzigsten Geburstage des Prof. Dr. H. Graetz, ed. A. Jellinek, Breslau 1887, p. 76.

33. См. Joaquin Carreras Artau, «La ‘Allocutio Super Tetragrammaton’ de Arnaldo de Villanova», Sefarad, IX, 1949, c. 75-105.

 

Пояснительные вставки от переводчика даны в квадратных скобках.

 

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ

Тодрос Абулафия: ЛЮБВИ НАУКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 23.11.2010 at 17:36

* * *
Совсем не грех — желания любовны,
Те, кто девиц желают — невиновны,
Но знайте — лишь любите дочь араба,
И будь смугла, и стан не очень ровный,
И удаляйтесь дочерей Эдома,
И пусть оне сияют, солнце словно.
И пусть оне в парчу и шелк одеты —
Нет прелести во всех них поголовно,
Одежды их в помоях и в известке
И их нечистоплотность баснословна,
А их распутство не пленяет сердца,
Оне в распутстве — глупые, как бревна.
Арабки же полны очарованья,
Прелестны, веселы и полнокровны,
Как будто в платьях, золотом расшитых
Оне — и будь наги и беспокровны,
И в блуде обладают разуменьем,
И хитроумны в сладости альковной,
Восставят мертвых, «Ах!» — сказав, коснувшись
Ногой и поведя дугою бровной.
И потому-то, страсть к эдомитянке —
Как будто скотоложество, греховна.



* * *
От схваток страсти мне не разродиться,
От плена лани не освободиться.
Лобзать арабку-лань желаю всей душой,
И с радостью бы стал я молодицей,
Ведь женщин лишь она лобзает, и затем,
Что я мужчина — мне не насладиться!



* * *
Я поседел, измучен страсти жаром,
Увы, я юн, а стал как будто старым.
Мне говорят: «Теперь пора забыть любовь» —
Глупцов забуду, что болтают даром.
Мне не любить, раз сед? Да я б не поседел,
Когда б не уступил любовным чарам.



* * *
Я есмь Любовь. Мое от века право,
И надо всем живым — моя держава.
И в глубине души — моя обитель,
И сердце человека — мне оправа.
Мне души благородные по нраву,
А подлые — презренна их орава.
Цари с царями бой ведут кровавый —
Но все передо мной склоняют главы.
Мне покорится воевода бравый,
Не устоит вельможа величавый.
Не ополченья у меня — олени,
Не копья и мечи, а девы-павы,
Не луки — брови юношей прекрасных,
Не сабли — брови дев сулят расправу.
Порою слаще я, чем мед из соты,
Порою же я — горькая отрава.
Что продолжать? Несется не лукава
Весть обо мне налево и направо!
И служат мне сыны владык могучих,
И мир мою провозглашает славу!



* * *
О слезы лоз, вы возбуждаете страсть,
Несете весть любви — все слышат про весть!
Коль назореи мне бы вняли — они
По телу бритвою б решили провесть.



* * *
Любви наука — закон мой и учение,
Пусть я умру от любовного влечения,
Лишь пламя страсти пускай меня спалит, обо мне
Не надо слез и не надо огорчения!
Легко приму от любви я смерть, не плачьте, друзья –
Мне дорога смерть от сладкого мучения.
Лучей пылающих страсти, океана любви
Хочу: те — пыл мой, тот — слез моих течение.
Ласк нынче время, о как мне страсть оленя мила –
Равна моей, нет меж ними различения.
Лик друга — в сердце моем запечатлен, и когда
Я далеко — нет меж нами разлучения.
Лелеял в сердце мечту я сердцу дать отдохнуть –
Рекло оно: «Мне в любви лишь облегчение».
Лью слезы тайно в разлуке я, но вслух не ропщу,
Чтоб другу слух не доставил удручения.
Льну я к оленю, я раб его; чем рабство трудней,
Тем мне труднее расторгнуть заключение.
Листы полыни — любовь, а для меня — мёд, затем
Любви наука — закон мой и учение.



ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ШЛОМО КРОЛ



ТОДОС БЕН ИЕГУДА АБУЛАФИЯ (1247-после 1300) жил в Толедо. Служил при дворе кастильского короля Альфонсо Х, но был заключен в тюрьму вместе с многими другими еврейскими придворными. Тодрос провел несколько лет в тюрьме, был освобожден сыном Альфонсо X, Санчо IV. Поэзия Тодроса Абулафии — продолжение традиции еврейской поэзии, расцветшей в арабской Андалузии в 10-12 вв., но в его поэзии прослеживаются также следы знакомства с поэзией трубадуров.

Дана Пинчевская: «И ВНОВЬ ЦВЕТЁТ АКАЦИЯ…» О ПРОЗЕ ДЕБОРЫ ФОГЕЛЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 03.08.2010 at 01:33

О Деборе Фогель, в сущности, сложно писать, во всяком случае, поначалу; вероятно, отчасти поэтому писали о ней немногие. Вначале писать о ней сложно, но затем текст втягивает тебя, и остановиться уже, кажется, невозможно.
Говоря о ней, замечаешь, что то, что в учебниках называется творческой биографией писателя — жизнеописание, перечень работ, — незаметно складывается в статью, а затем само собой, принимает форму книги.
Мне кажется, поэтому единственная диссертация о творчестве Деборы Фогель, озаглавленная «Быть агентом вечной идеи», была написана польской переводчицей с идиш Каролиной Шиманьяк поначалу с некоторой растерянностью, свойственной «первооткрывателям», — до Каролины история литературы не часто вспоминала о книгах Деборы, — поначалу с некоторой, повторяю, растерянностью, а затем легко и быстро, на одном дыхании, практически без запинки.
О ней сложно писать, как всегда сложно писать о прозе поэтов, поэзии сюрреализма, собственно о сюрреализме в качестве формообразующей составной бытия. О ней сложно писать, поскольку писать о поэзии значит мысленно входить в тот кабинет, стены которого увешаны портретами слишком известных предшественников (одним из первых рецензентов прозы Деборы Фогель был Бруно Шульц), в кабинет, над стеклянным потолком которого беспрерывно что-то происходит, и освещение изменяется, и выражения лиц присутствующих (вторым рецензентом прозы Деборы Фогель был поэт Б. Алквит, представитель круга «Inzich») приходят в движение, не давая тебе ни остановиться на одном из массы мотивов ее прозы, ни выдохнуть странную нежность, которую испытываешь редко, редко, несколько раз за всю свою жизнь, — нежность такого рода, которая всегда адресована хрупкости, временности, грустной и ласковой тоске стихотворения по ускользающей невыносимой точности метафоры.




Image and video hosting by TinyPic

Ст. И. Виткевич. Портрет Деборы Фогель, 1929-1930 гг.




*
Биография Деборы Фогель не случайно расположена в самом конце статьи.
Будь по-другому, мне было бы сложно продолжать: статья, начатая биографией, непроизвольно оказывается в разряде протоколов или каких-нибудь, хуже того, научных описаний, словом, препарирует сюжетную канву, ничего не оставляя от интонации, от атмосферы текста. Это важно, поскольку, говоря о прозе Деборы Фогель, ты говоришь, — это свойственно беседам о прозе поэтов, — именно об атмосфере, свойственной ее книгам, о неуловимых качествах, похожих на воспоминания или запахи, о том, из-за чего закрыть ее книгу и выйти за пределы построенного ею мира труднее, нежели оставить, скажем, литературный ритм межвоенной Галиции; почти так же трудно, как закрыть за собой дверь коричной лавки Бруно Шульца.




*
Дебора Фогель прослушала курс лекций по философии и психологии в Ягеллонском университете, но диссертацию защитила все-таки по философии: о критериях искусства во взглядах Гегеля и их развитии в дальнейшей истории европейской мысли; затем преподавала литературу в еврейских гимназиях Львова.
Она много писала, — в частности, о литературе: перечень ее рецензий на книги современников довольно велик; разумеется, об искусстве, — сборник ее статей об эстетике в современном ей арт-процессе мог бы стать большой и весьма любопытной книгой. Ее статьи печатались, кажется, во всех отделах культуры еврейских и польских изданий Львова и отчасти — Кракова и Варшавы. Дебора с детства говорила на немецком; на польском, которым, если верить современникам, владела безукоризненно; также с детства знала иврит, которому ее отдельно учил отец. В зрелом возрасте она выучила идиш. Публицистика писательницы печаталась на польском, немецком и иврите едва ли не во всех еврейских изданиях межвоенной Галиции, а вот прозу и стихотворения Дебора Фогель писала только на идиш, и, реже, по-польски: литературных языков у нее было всего два.
Переизданная в Кракове в 2007 году проза писательницы — автоперевод на польский язык с идиш.

Поэтому, сталкиваясь с алогичными построениями, прерывистым ритмом предложений, запутанной семантикой, прихотливыми сравнениями и всеми прочими особенностями ее книг, следует учесть, что все нарушенные ею каноны нарушены не случайно: Дебора Фогель хорошо знала то, от чего старательно и небезуспешно уходила, нанизывая литые формулы прямой речи на исповедальные интонации декоративного абсурда бытия, чтобы назвать то, что получилось, не романом, повестью или прозой как таковой, — нет: монтажами, коллажами текстов:

«Но душа сырья необычайно деликатна, невероятна. Нужно только добыть скрытую душу материи.
Есть глина, клейкая и растратившая жизнь.
Цемент, серый, въедливый, будто из ничего.
Исполнена терпения бархатистая известь.
Жесть, опытная и печальная, как человек, который говорит уже: пусть будет в жизни то, что уже есть.
И железо, твердое, как драматические судьбы.
Во всех сооружениях можно обнаружить скрытую формулу их души».

Сооружение железнодорожной станции. Глава шестая.




Image and video hosting by TinyPic

Марек Влодарский (Генрик Стренг)„Ten kawal przestrzeni nieporadnej”. 1930 г. Иллюстрация к книге “Сооружение железнодорожной станции” (Раздел 3). В оригинальном издании Vogel D. „Akacje kwitną. Montaże”. Warszawa, 1939” – напечатан на с. 147.




*
Б. Алквит внимательно и, мне кажется, нежно рассматривал ее прозу, рассуждая, тем не менее, подчеркнуто объективно, — в частности, о роли ее произведений в молодой идишистской литературе.
Говоря о том, может ли сюрреализм считаться еврейским качеством в искусстве, он приходил к выводу, что нет, не может, поскольку абсурд неважно сочетается с четкой рефлексией прагматических убеждений иудаизма. Об этом не стоило бы говорить, — Алквит написал множество бесконечно более точных и интересных замечаний о ее творчестве, — если бы в 1920-30-е годы Львов не стал прибежищем для еврейских писателей и художников, сосредоточенных на сюрреалистических чертах буквального и, в особенности, художественного пространства. Это были выпускники школы Фернана Леже, художники группы «Артес», — Марк Влодарский, Людвиг Лилле, Отто Ган, Александр Ример; их коллега Эмиль Кунке; наконец, Бруно Шульц, проза и рисунки которого тоже мало напоминали классицизм.
Выдержка из письма Деборы Фогель к Б. Алквиту проясняет особенности полемики автора с ее рецензентами:

«Прошу, вместе с тем, еще раз вслушаться во внешний пульс и ход мысли
моих коллажей, и Вы почувствуете разницу между ними и сюрреалистическими
монтажами. Коллажный метод ― это то, что соединяет. Однако так же, как
существует разница между коллажами кубистическими и сюрреалистическими, так существует разница, возможно, не столь выразительная, между этим последним и коллажем постсюрреалистическим, как я позволила бы себе назвать мои монтажи.
Я считаю эти попытки переходной формой на пути к реалистическим монтажам.
Еще одно замечание, — почему сравнительная частичка «как» должна быть признаком беспомощности, как пишет Алквит? Сравнение лучше, чем метафора, соответствует моим задачам. Сравнение мне близко в силу его особого спокойствия. Метафора имеет склонность аннулировать две вещи, сливая их воедино; сравнение отдаляет их от себя, но и все-таки становится благодаря им близким самому себе.
Поэтому сравнение мне ближе, нежели барочная метафора».

И еще, там же:

«Открывая свежий номер «Inzich’a», всегда ощущаю успокаивающее дыхание того уровня духовной и художественной культуры, которому можно доверять. Возможность «доверять кому-либо» в наших обстоятельствах доподлинно является ― счастьем».
Дебора Фогель. Письмо.
О рецензии Б. Алквита на книгу «Акация цветет»




*
Тем не менее, нельзя сказать, что Дебору Фогель сформировала ее художественная среда, ее окружение; мне кажется, она была из тех людей, одно присутствие которых переиначивает интеллектуальное пространство, населяя его хрупкими, иногда странными, всегда безукоризненно красивыми идеями, которые, к счастью, способны пережить собственных авторов. Последнее важно, если учесть тот факт, что Дебора Фогель прожила всего 40 лет. Она погибла во время августовской зачистки в Львовском гетто в 1942 году, вместе с мужем, матерью и маленьким сыном. Их тела нашел и опознал художник Генрик Стренг, бессменный иллюстратор всех ее книг, который затем сменил имя, и, вычеркнув все прежние подписи из довоенных работ, безуспешно попытался остаться в истории искусства в качестве Марка Влодарского. У него ничего не вышло: о нем до сих пор пишут, употребляя оба имени, старое и новое, вместе.




Image and video hosting by TinyPic

Фотография Марека Влодарского (Генрика Стренга), иллюстратора прозы Деборы Фогель




*
Читая «Акация цветет», «Цветочные магазины с азалиями», «Строительство железнодорожной станции», ее письма или стихотворения, читатель вспомнит все, что касается автоматического письма, построенного на неосознанных настроениях и туманных побуждениях; манеру высказывания эпохи расцвета психоанализа; собственные связные словосочетания о том, что невозможно произнести, о чем еще никогда не решался говорить; об особенностях восприятия женской прозы или, в особенности, прозы, созданной поэтами. И все-таки дело не в этом; ловушка или суть или ключ к происходящему в ее текстах заключается вовсе не в наборе качеств, не в перечислении формальных признаков, не в анализе, но в том, с каким небывалым изяществом этот писатель составляет ребусы и головоломки из скучных городских и индустриальных пейзажей, говоря с читателем доверительно и откровенно о том, о чем, согласно Набокову, некоторые женщины способны говорить с «пугающей легкостью»: о предчувствиях; дежа вю; ясном видении изнанки предметного мира.

«Тоска, вязкий материал жизненных дел.
И, как и из жизни, решено также из всей возможной продукции исключить вещества вязкие, развязные, исполненные каких-то мелких, невыразительных прихотей.
Их место заняли крупные капли концентрированной серости разнообразного веса и настроения, — здесь была легкая, меланхолическая серостьбетона и мощная машинная серость металла; эластичная сталь и мечтательная жесть, желающая только того, что уже есть.
В конце стекло, неуклюжая большая капля бесцветной, уже остывшей слезы».

Необходимость в новом сырье. «Акация цветет»




*
Севером, притягивающим магнитную стрелку в текстах Деборы Фогель, было время. Говоря о нем, она всматривалась в его черты внимательно, как всматриваются в лицо любимого человека, замечая каждую, самую незначительную его черту, тщательно записывая каждое предложение, рожденное завороженностью непрерывным течением потока бытия:

«Это еще не тот роман, от которого нас охватывает внезапная сладкая страсть, тогда, в самом начале года, в день с серым небом и улицами как серые море и небо.
Но более или менее так станет объяснять жизнь каждый будущий романс — как хронику, которой принадлежит все, откуда никогда не может выйти ни фабула, ни продолжение.
Хроника не знает свершений, которые были бы важнее прочих, ей все одинаково важно и нужно; потому, что все принадлежит жизни.
Хроника не различает ни острой канвы трагических судеб, ни глыб отчуждения. Тут все происходит по очереди, продолжается без иерархии свершений. Отсюда та монотонность каждой хроники, и отсюда это временами нестерпимое повторение.
Жизнь как хроника: безымянная, лишенная претензий глыба. Только при ближайшем рассмотрении можно легкую, развязную массу жизни разложить на самостоятельные судьбы и личные дела, — как разделяются, волнуясь на месте, глыбы июньской зелени на раздельные ветки и листья.
В каждом месте можно прервать судьбу и затем начать ее заново: как хроника года, прерванная в ноябре, в месяце, созданном из медного листа, невероятного и грустного, «как сама жизнь».

Второй комментарий. «Акация цветет»

И, если самой простой единицей измерения времени может быть человеческая жизнь, то почему бы другой единицей его измерения не стать человеческому чувству:

«И стала правдоподобной та вещь, которая всегда оставляет послевкусие легкой безнадежности, то дело, связанное с образом людей, отнимающих у нас жизнь: не знающих, как быть со временем, постоянно занятых собой, вечно недовольных людей.
Наиважнейшим делом становились: счастливые люди. Только они «живут».

Горы и реки как в 1926 году. «Акация цветет»




*
Бессознательная тоска или необъяснимая радость, неясные ожидания,смутные предчувствия обретения или утраты, события внутреннего порядка, зависящие Бог знает от чего, — от цвета света, свечения или отсутствия солнца, состояния города, плотности толпы безработных, от фактуры тумана, от сбывшейся или другой, уже навсегда несбыточной, или выдуманной нарочно для этого текста, мечты, от форм, которые принимает воспоминание о прошедшей войне и тоска в предчувствии будущей, — отталкиваясь от метафор Деборы Фогель, ты рискуешь далеко зайти. Думаю, именно это «далеко» и было подлинной целью автора, пусть ее предложения коротки и наивны, ее интонации
бесхитростны. Она никуда не торопится, но и ни к чему не прислушивается, странным образом игнорируя каноны, не нарушая ни одного из них, — отчего незаметно следует к своей цели: говорить. Говорить о том, что нельзя, трудно написать, о том, что невозможно трудно произнести, непросто сказать, о том, о чем все равно нельзя говорить подолгу, не заговариваясь, не преувеличивая, не впадая в мистику, не изменяя, наконец, литературному чутью или обыкновенному
хорошему вкусу.
Дебора Фогель относилась к редкому разряду писателей, как бы напуганных чрезмерностью: каждый фрагмент ее коллажа длится полторы страницы, иногда две, у нее мало запятых, мало многоточий, нет ничего, что могла бы заставить читателя думать о ней как о писателе, эксплуатирующем некий удачно найденный метод.
Дебора Фогель говорит о том, что кажется ей важным, тихо, почти неслышно; ее речь еще раз напоминает о том, что Галиция, лучшая из европейских провинций, всегда оставляла своим писателям некий дополнительный бонус покоя, безмятежность интонации людей, которым незачем спешить за духом времени, поскольку запах своего города чище, и, следовательно, торопиться куда бы то ни было бессмысленно.

«Это всегда случается в начале ноября.
Сладко вытянутая до своей половины жизнь очерчивает в деликатный ноябрьский вечер: голубую серость, гладкую, как стена; уже зажженные теплые огни и воспоминания о разочарованиях, которые непонятным образом помогают установить, что в жизни не исчезает ничего, никогда.
Это время неявных свершений, которые становятся важными именно теперь: время цветов мягких и серых, магазинов, до краев исполненных ласковым смятением жизни, ароматными волосами, золотыми и каштановыми, время бессчетных круглых прогулок.
Приходит будто принадлежащее вечеру счастье. И вечеру принадлежит ласковая красота прогулки. И янтарное небо. И блок надежды. Вот тогда жизнь исполнена значения».

«Акация цветет»




*
Говоря о прозе Деборы Фогель, следует помнить не только о прозе поэтов, но и о творчестве теоретиков искусства: это не столько объяснит особенности ее текстов, сколько расширит представления о контексте писательницы. Объяснять разницу между прозой теоретиков искусства и обычных писателей значит подчеркивать разницу, к примеру, отношения к человеческому телу гомеопата и патологоанатома: препарируя произведения искусства, ты поневоле оказываешься в роли второго, знающего о природе творчества все, что ты в состоянии понять и усвоить.
Ее интересовал предметный мир, как будто разрушенная принципиально аналитическим подходом целостность текста искала и находила утешение в бессюжетной простоте безлюдных городских пейзажей и незатейливых натюрмортов:

«Тогда также выяснилось, что до сих пор не было понимания сущности прохладных созданий из стекла и фарфора».
Тарелки и бокалы. «Акация цветет»




*
В межвоенном Львове существовало невероятное количество изданий на польском, иврите и идиш; приблизительно треть газет и журналов систематически освещали культурную жизнь города. Список имен арт-критиков, всерьез занятых именно и прежде всего еврейским искусством, огромен; в нем, если не ошибаюсь, фигурирует всего одно женское имя. Старшая современница Деборы Фогель, Аниэлла Комгут (Aniela Komgutowna) писала о выставках еврейских художников под псевдонимами «Аниэлла Каллас» и «Юлиуш Пьясецкий». Аниэлла родилась в 1868 году в Кракове; прослушала курс лекций в Ягеллонском университете; с 1894 года жила в Гданьске, где сотрудничала с «Газетой Гданьской», а в 1911 переселилась во Львов. Здесь до 1930 года Аниэлла писала статьи в газету «Wiek Nowy»; известны ее публикации о творчестве Артура Марковича и художника круга Деборы Фогель, Эрно Эрба. Как и Дебора Фогель, Аниэлла Комгут погибла во львовском гетто в 1942 году.
Среди польских критиков еврейским искусством в прессе занимались Антоний Холоневский, либерал, поборник идеи становления национальной идентификации в искусстве; искусствоведы Густав Черницкий, Антоний Гавинский, Владислав Козицкий, Генрик Струве и Генрик Вебер. О еврейском искусстве в еврейской, в том числе сионистской, прессе писали Мечислав Стерлинг, Максимилиан Биненшток, Зигмунт Бромберг-Бытковский, художник Леон Вейн и коллекционер Максимилиан Гольдштейн, а также множество других журналистов, публицистов и арт-критиков, считающих еврейское искусство самостоятельным явлением в художественном процессе Галиции.
Прозападные художественные убеждения, очень модные в межвоенной Польше, и аполитичные взгляды, а также блестящее знание иврита, идиш и польского позволяли Деборе Фогель печататься в большинстве изданий, целиком или только отчасти посвященных культуре и искусству.
О некоторых особенностях львовской интеллектуальной среды, в частности, о точке зрения на роль, смысл и предназначение в нем женщин, говорит — не прямо, поскольку это не публицистика, но очень точно, поскольку это блестящая проза, — следующий пассаж:

«Дама с бледно-медными волосами наверно не знает, «зачем вставать» каждое утро. И липким тестом тоски обнимает наступивший день. А маленькая парикмахерша с улицы Кармелитской с непоколебимой уверенностью абсолютно точно знает, что ей нужно, чтобы обладать жизнью.
И между первой и второй волной возникает отдел банальной философии, и из таких разрозненных отделов составляется большой и тяжелый трактат о жизни.
Можно ли вообще принимать волны волос за жизненную позицию? Волны со
всеми нюансами трех первичных цветов?
… Они удерживают мир в сладком и бессмысленном напряжении. Мир людей между тридцатым и сороковым годом жизни».

Блестящие корсеты и волнистые волосы. «Акация цветет»




*
Социальная тема не пугала Дебору Фогель, но не слишком привлекала ее.
Гуляющие безработные и марширующие солдаты, скучающие мещанки и энергичные парикмахерши занимали ее внимание, поскольку органично вписывались в текст города, отражая оттенки его настроений, включаясь в его меланхоличный неспешный ритм. Неотъемлемые составляющие места и времени, персонажи ее прозы не были персонажами в классическом понимании: в книгах Деборы Фогель совсем нет диалогов, ни один из ее героев не приходит в ее прозу на первой странице, чтобы уйти с последней; воодушевленный неодушевленный мир ее коллажей приходит в движение только в качестве иллюстрации того или иного настроения, зафиксированного во всей полноте, от первого импульса до исчезновения, растворения в другом, следующем настроении, уже непригодном для прозы, или наоборот, еще более интересном, поэтому описанном в следующем фрагменте ее коллажей, — тревожных, нежных, грустных или ясных, написанных так, как пишут, фиксируя прямую речь с ровными, никогда не опускающимися до экспрессивной насыщенности, интонациями.
Впрочем, в публицистике Дебора Фогель называла вещи своими именами, не заостряя, но и никогда не смягчая острых углов, воссоздавая проблему с точки зрения своей среды, которую в известном смысле олицетворяла, — не только своими произведениями, но и образом жизни; способом существования; способом мысли о существовании:

«Собственно, интеллигент переживает так даже вопрос голода и безработицы — прежде всего в плоскости проблематики».
«Несколько замечаний о современной интеллигенции». Львов, 1936.




Image and video hosting by TinyPic

Марек Влодарский (Генрик Стренг). Иллюстрация к эссе “Трактат о жизни. Часть первая”. — книга “Цветочные магазины с азалиями”.




*
Говоря о тревоге, свойственной прозе Деборы Фогель, не стоит объяснять происхождение этой интонации влиянием декаданса, — он давно вышел из моды, за которой писательница, кстати сказать, очень внимательно следила. Мне кажется, Львов, заключенный в оправу двух мировых войн, наполовину состоял из воспоминаний об одной войне, равных предчувствию второй. Поэтому любое переживание, сталкиваясь с внутренней экспрессией периода, давало в итоге ту неповторимую разновидность тоски, свойственной упадку любой культуры, застывшей, будто театральные герои пятого акта, в предчувствии близкого, уже последнего, занавеса.
«Военный парад», одно из последних эссе Деборы Фогель, написанное на идиш, уже не скрывает и не вуалирует ощущений писателя от подлинной изнанки близкого будущего:

«Тогда возникает яркий, наглый красно-белый плакат с улыбающимсялицом солдата и красной надписью: «Военный смотр» в кинотеатре «Пан». На экране танцует механический балет, балет серости, впечатанной в плоскости, в силуэты. Эта серость без искр сумерек, без всякой деликатности или меланхолии.
Бесконечная и мертвенная, как холодное Северное море в осенней мгле».

«Военный парад».
Перевод на польский: Каролина Шиманьяк




*
И все-таки ключевым словом ее прозы — после слова «время» — было слово «жизнь». В каждом фрагменте ее коллажей, ее текстов жизнь занимает положение центра композиции — всегда, даже если расположена в самом конце последнего предложения:

«И могло ли быть иначе в таком окружении и в таких условиях? Так начиналось всегда. Вопросом «зачем жить» начиналась каждая единица жизни и осенний трактат о жизни».
Первый раздел трактата о жизни. «Акация цветет»

«Вместе с тем стоит жить». Так всегда начинался второй раздел трактата о жизни.
Тогда все время обычное лето, и вязкая, широкая и плотная материя жизни киснет от объявлений, запахов и возможностей. Разделяясь, расчленяясь на различного вида формы, она — формы грубые, неуклюжие и обвисшие; формы, натянутые и эластичные, как ожидание; и плоские, неважные, безымянные пластины металлической жести; и беспомощные, бумажные обрывки широкой, уверенной в себе, непристойной от избытка самоуверенности материи жизни.
Все это входит в пищащие, исполненные душевности контуры: грудей и тел; сорняков; листьев, стен, бутылок и событий.
Вот тогда есть для чего жить на свете».

Второй раздел трактата о жизни. «Акация цветет»

«Берег мира, словно драгоценной материей, наполнился серым холодом. А жизнь продолжалась без кислых, рыжих сорняков страсти и без теплых молочных сорняков тоски. И уже не было соответствующего примера этой жизни, кроме фигуры прямоугольника.
И даже такие переживания, как тоска, усталость и тяжелое отрицание, брали пример с серых фигур, — с эллипса, круга и квадрата.
Тоска направлена к чему-то и замыкается в ласковом эллипсе своего лика; усталость погружена в свою материю, почему исполнена густой, неподвижной монотонностью, как круг; отрицание твердеет как бы раз и навсегда — как квадрат.
В мире исчезло суровое, бесконтрольное движение: зачем передвигать предметы и ноги, если в каждом месте есть все, что может быть? Улица серая с желтым, как небо. Затем вновь кобальтовая как небо. Человек ждет. Серая вещь ждет. Желтое солнце с той и с другой стороны».

В центре жизни. «Акация цветет»




*
Говоря о том, что кажется вправду важным, немыслимо трудно остановится. Говоря о прозе Деборы Фогель, ловишь себя на ощущениях, идентичных тем, которые возникают при чтении стихотворений Сильвии Платт; прозы Шмуэля Агнона; любого другого текста, красота интонаций которого странным образом преодолевает время, обещая автору то, что он в действительности заслужил: память; покой; неясный отсюда, но отчетливый и стойкий образ счастья, навсегда связанный в данном тембре именно с этим именем:

«Так снова началось время великих, выдающихся событий: печальных, роковых ожиданий, в противном случае неясных в своей важности. Все эти «роковые встречи», «несчастливые любви»; грустное счастье ― неясное, и все-таки «счастье».
И вновь цветет акация».

Дебора Фогель. «Акация цветет».




Image and video hosting by TinyPic

Марек Влодарский. Иллюстрация Генрика Стренга к книге Деборы Фогель «Tog Figurn». Фотография из архива Г. Казовского




БИОГРАФИЯ ДЕБОРЫ ФОГЕЛЬ

Дебора Фогель (Двойра Вогель; в оригинале ― Debora (Dwojra) Vogel (Fogel) Barenbluth) родилась в 1902 году в галицийском местечке Бурштин, в образованной еврейской семье, где говорили исключительно на польском и немецком языках. Дедушка Деборы, один из известных представителей семьи, Якуб Эренпрейс (Ehrenpreis), был издателем; дядя писательницы, брат ее матери, Маркус Эренпрейс с 1914 года был главным раввином Швеции; муж ее тетки, Давид Малц, был активистом сионистского движения в Галиции и, в частности, участвовал в Первом сионистском конгрессе в Базеле, в августе 1897 года. Отец и мать Деборы были учителями.
Во время Первой мировой войны семья Фогелей отправилась в Вену, где Дебора училась в гимназии; впрочем, аттестат зрелости будущая писательница получила уже после войны, в польской гимназии Львова. Здесь она работала воспитателем в сиротском приюте на ул. Зборовской, там же, где преподавал ее отец. Спустя некоторое время Дебора поступила в Ягеллонский университет в Кракове, где прослушала курс психологи и философии и под руководством Ст. Кутжебы защитила докторскую диссертацию «Znaczenie poznawcze sztuki u Hegla i jego modyfikacje u J. Kremera». Возвратившись во Львов, Дебора Фогель преподавала психологию в еврейской семинарии. Многолетний адресат Бруно Шульца, Дебора Фогель свободно говорила и писала на польском языке, хорошо знала иврит, а вот идиш выучила самостоятельно, будучи уже взрослым человеком. Помимо стихов и прозы, Дебора писала рецензии на новые книги, статьи о выставках, а также эссе об эстетике в современном искусстве.
Дебора Фогель пропагандировала прозападные течения в искусстве, выступая в качестве одного из идеологов львовских авангардистов, — прежде всего выпускников школы Ф. Леже, а также последователей его творчества, большинство которых позже составили группу «Артес». Список изданий, в которых публиковалась Дебора Фогель, насчитывает несколько десятков наименований — от еврейского издания «Cusztajer» до польских «Sygnał» и «Wiadomośi literacki».
Она издала три книги авангардной прозы, изначально написанных на идиш, а затем переведенных писательницей на польский язык: «Фигуры дня» («Tog Figurn»), «Манекены» («Manekinen») и «Акация цветет» («Akację kwitną»).
Вместе со всей семьей — мужем, сыном и матерью — Дебора Фогель погибла во время фашистской оккупации Львова. Ее тело опознал художник Генрик Стренг, в то время уже известный под именем Марка Влодарского. Архив писательницы, в том числе, переписка с Бруно Шульцем, не сохранился до наших дней, его сожгли новые жильцы ее львовского дома.




ПРИМЕЧАНИЕ: статья написана на основе материалов Библиотеки Варшавского
университета, периодических изданий межвоенного периода, энциклопедических статей, а также материалов книги: Debora Vogel. Akacje kwitną. Ilustracje: Henryk Streng. Posłowie: Karolina Szymaniak. Krakow, 2006.

Автор благодарит за консультацию Г. Казовского.

ИГОРЬ ПОГЛАЗОВ-ШНЕЕРСОН: МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО Я ПОЮ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 03.08.2010 at 01:30

* * *
Мне кажется, что я пою
Смешно, нелепо и по-детски.
А в головах смеётся месяц,
И месяц плачет в головах.

И надо мною катят тучи
Свои бездонные колодцы,
В колодцах пусто, как в оврагах
Во время засухи скупой.

Мне кажется, что я один
Стою под канительным сводом
Берёз…
Я не слыву уродом
И этим счастлив я сполна.

И оттого мне жизнь понятна,
И оттого мне жить легко.
Не гнаться – жить.
… И на запятках
За королевой в казино!




***
Безусое пророчество.
Разбитый клавесин.
Трактуя одиночество,
Я думал, что один.
И грех не бравши на душу –
Последним воронцом,
Единственный двуногий
Под золотым кольцом.
Чудной какой-то истины
Я не могу понять,
Простоволосо-сдержанной
И строгой, как печать.

Святым Писаньем писана
Всепонятая грусть.
Я в одинокой жалобе
В твои ворота бьюсь.
Сегодня одиночество
И завтра – тоже грех.
Безликая пророчица
Остриженная в снег.




* * *
Над отрядом сирых пустынников
Неба цвет такой голубой.
Это всё уже опостылело,
И прощание с Родиной.
Я прощаю тебя, поле,
За твою золотистую нежность.
Я желаю такой боли,
Чтобы песня сама пелась.
Я желаю такой муки,
Чтобы падать в траву с криком,
Чтобы переплетались руки,
Чтобы час становился мигом.
Я прощаю тебя, озеро,
Полукруги твои и овалы.
Было вместе со мной создано,
А теперь со мной пропадаешь.
Я прощаю тебя, Родина,
За берёзовый белый цвет,
За дороги, которые пройдены,
За слова, что не скажешь в ответ.




ГОРОД
Это зеркало, эта вода,
Эти скаты бесчисленных кровель.
Смотрят женщины в зеркала,
В зеркала деревянных надгробий.
Время нету проститься, и всё оттого,
Что сегодня не так, как вчера.
Просто руки железом вцепились в седло.
Просто так. Просто это зима.
Просто в зеркале, как наяву,
Наши души всегда наизнанку.
Просто я без тебя не могу.
В наших душах открытая рана.

Просто это светает земля,
Эти скаты бесчисленных кровель.
Смотришь в воду, а там темнота,
Как внутри деревянных надгробий.




* * *
Кто-то умер. Мне музыка слышится.
Под окном не меня ли несут.
Не моя ль голова колышется
По дороге на Страшный суд?
Не меня ли руками трогают?
Ниспадая по двум щекам,
Две слезы… Кто там в небе вороном?
Уж не я ли сам?
А глаза отражаются в месяце.
Я прошу, я молю, теребя:
– Уходи. Я тебя ненавижу.
Бог ты мой, как люблю я тебя.




***
Я сослан сам в себя, на дно колодца,
В смятенье душ, на хоровод сердец.
Но для меня есть озеро и солнце,
И темный, вдалеке от жизни лес.
О, мне со дна дано увидеть больше,
Чем с высоты. Я вижу звёзды днём.
И запах трав слышней на дне колодца,
И звуки все куда нежнее в нём.
Я сослан в снегопад. И не дано вам видеть,
Как я скрываюсь в белой пелене,
И одеваюсь в сумерки скупые,
И исчезаю в тёмно-синем сне.




* * *
Всё застыло, как на фотографии.
Дым огня, сыпучие пески.
Мишка, Мишка, едем в Бессарабию.
Там осталась тень моей тоски.

Там едина ночь без понимания
Сыплет звёздами и тихо говорит.
Там берёзка, как моё страдание
На фаворе празднества стоит.

Там огонь, скрипучие ворота,
И длиннее журавля апрель.
Мишка, Мишка, я хочу до рвоты
Догонять летящих журавлей.




* * *
Журавль Ветхого Завета
Который день в моём окне
Теряет точность силуэта.
Он неизменен на земле.

Он, как скрипучие ворота,
И напоён, как май листвой.
Он Бальмонт, он ругает чёрта
На порыжевшей мостовой.

И он идёт домой зачем-то,
Он понимает, Боже мой,
Журавль Ветхого Завета
Печати родины больной.




* * *
Берберский король с голубыми глазами,
На сереньком ослике, в ветхом кармане
Принёс мне зелёную ветку агавы…
Люблю! – мне кричали зелёные травы.
Люблю! – мне кричали большие деревья.
Люблю! – проклинали, стонали и пели.
А он улыбался на сереньком муле,
Как пчёлка, в горящий летящая улей.

И если мне трудно без денег в кармане,
На сереньком ослике с веткой агавы
Он едет, мой друг, драгоценный и старый,
Берберский король с голубыми глазами.




ПУБЛИКАЦИЯ ДМИТРИЯ СТРОЦЕВА

Дмитрий Строцев: ЖУРАВЛЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 03.08.2010 at 01:27

ИГОРЬ ПОГЛАЗОВ-ШНЕЕРСОН. МИНСКАЯ ШКОЛА

В сентябре 80-го при газете «Вечерний Минск» открылось литобъединение. «ВМ» считался самой читаемой городской газетой, поэтому объявление об открытии лито увидели многие. Среди разновозрастных самодеятельных писателей и поэтов, пришедших на первое заседание, был высокий общительный юноша, говоривший чуть ли не басом. При знакомстве молодой человек сообщил собранию свое имя: Игорь Поглазов, отрекомендовался поэтом, рассказал, что летом, после окончания средней школы, пробовал поступать в Литинститут, был на могиле Высоцкого. Одним из первых вызвался читать стихи:

Это зеркало, эта вода,
Эти скаты бесчисленных кровель.
Смотрят женщины в зеркала,
В зеркала деревянных надгробий…

Я распят над твоею кроватью.
Что мне слезы и что мне обман?
Двухкрестовое это распятье,
Может, снится тебе по ночам?..

…Я, постигающий науку мастерства,
Перевидавший то, чего не сможет
Изобразить уж ни один художник,
Я, как портной бледнеет перед тканью,
Бледнею перед выдержкой железной,
С которой мастер обнажил страданье
Безумных красок, подчиненных пиру…

Аудитория в своем большинстве осталась к стихам безучастной. Впоследствии все общение в лито приняло типичный формализованный характер. Нескольким новым друзьям, которые вскоре стали собираться на квартире, Игорь признался, что накинул себе год и в действительности учится в 10-м классе. Тогда же выяснилось, что его «официальная» дневниковая фамилия – Шнеерсон, а Поглазов – это псевдоним, по фамилии матери. Компания была старше Игоря, но он во всем держался на равных – уже курил, первым бежал за вином и в выпивке не отставал, а эрудицией и остроумием – блистал. Всю осень он интенсивно писал, читал и посвящал друзьям стихи. В декабре, они с опозданием узнали, что Игорь покончил с собой, повесился, в неполные четырнадцать лет (27.12.66 – 14.12.80). Был восьмиклассником. В кармане у покойного нашли предсмертное стихотворение:

* * *
Пажити мои, пажити.
Пожить бы еще, пожить бы.
Со спасения нашего
За Спасителя нашего.

Не дали мне, не дали.
Ангелы обедали.
Встанут, посторонятся,
Даже не поклонятся.

Не жили вы, не жили,
Мои руки прежние,
Мои мысли прошлые
Да дела острожные.

Не были, как небыли.
Спросишь: «Это небо ли?»
Я отвечу небылью:
Где мы? Где мы? Где мы?

Впервые самиздатовскую книжку стихов Игоря Поглазова я увидел на столе у Кима Хадеева. В 82-м. Книгу собрали и штучным тиражом издали родители. Стихи меня поразили. Они не были какими-то особенно интеллектуальными или виртуозными – стихи были бездонными:

…И надо мною катят тучи
Свои бездонные колодцы…

…Но для меня есть озеро и солнце,
И темный, вдалеке от жизни лес…
…И запах трав слышней на дне колодца,
И звуки все куда нежнее в нем…

…Вот и дверь третьим солнцем зарделась.
Шесть часов или восемь минут…
…Темный угол стихотворенья
Освещая огромным лбом…

…Там едина ночь без понимания
Сыплет звездами и тихо говорит.
Там березка, как мое страдание
На фаворе празднества стоит…
…Там огонь, скрипучие ворота,
И длиннее журавля апрель…

…Журавль Ветхого Завета
Который день в моем окне
Теряет точность силуэта.
Он неизменен на земле…
…Он, как скрипучие ворота,
И напоен, как май листвой…

…И листья ног Христовых целовать,
И тихо плакать, и часы считать…

… Мы отмерим себе понемногу
За свою оскорбленную даль…
Нас с тобой одеялом накроет
Это пыльное сито дорог…

Мой младший сверстник говорил из опыта, превышавшего опыт моей юности, опыт, полученный мною в семье, и, казалось, весь опыт моего чтения. Неточно зарифмованные строки задевали что-то глубинно-главное, что до сих пор неуязвимо спало во мне, чего я в себе не ведал. Стихи меня мучили, обличали и меняли.
Это не была умная или тонкая компиляция заемных образов, но целый живой организм, растущий из своей оглушительной тишины. Не культурная маска, а лицо мальчика, минского школьника, помещенное в плазму мировой трагедии.
Пращур Игоря по отцовской линии, ребе Шнеур-Залман Борух, был легендарным основателем белорусского хасидизма. Дед Игоря по материнской линии, горячо любимый, был православным верующим, состоял в переписке с епископом.
Участие подростков в таинствах Церкви городскими властями преследовалось, Игорь участвовал. Объяснить трагедию я не могу, живу с вопросом.