:

Архив автора

Татьяна Бонч-Осмоловская: ПЕРЕВОД В ОСОЗНАННОЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 15.08.2011 at 13:07

Книги, на мой взгляд, это линзы, телескопы и микроскопы, служащие проводниками в незнакомое или в осознание своего. Чтение текста как близкого мне лично, ощущение, что автор видит мой свет, сбрасывает мою кожу, порождает желание усвоить и присвоить этот текст, предъявить его моим читателям, и служит катализатором для создания новых произведений – переводов или собственных текстов. Если вглядеться в последние, понимаешь, что, иногда осознанно, иногда – нет, в их появлении на свет сыграли роль и те, чужие слова.
Говоря о переводе стихотворений, ощущаемых как высказывания моего alter ego, я остановлюсь на двух аспектах – двойственность текста в формальном, техническом смысле, и в смысле содержательном, или идейном. К первому отнесу все комбинаторные стихи – от средневековой «Молитвы и хвалы в честь святой Катерины, которые можно читать всеми возможными способами» Дистре до современных или почти современных авторов – Жоржа Перека, Раймона Кено, Иштвана Ороша. Восторг, который вызывали во мне эти тексты, объяснялся не только их красотой, видимой на чувственном и интеллектуальном уровне, но и открытием самой возможности совмещать, интерферировать творческие методы, а не противопоставлять их – по чётным я математик, по нечётным – поэт. Обогащается в результате, в идеале – и математика, и литература, но литература наверняка. Представляя здесь некоторые из этих текстов, я буду рада, если мне удастся раскрыть их красоту моим читателям – быть может, катализируя создание будущих произведений.
Эта красота была и в «Ста тысячах миллиардов стихотворений» Раймона Кено, после знакомства с которыми я и начала системно работать с комбинаторной литературой, и в его же «Упражнениях в стиле», дополненных в сборнике «Занимательная риторика Раймона Кено» (ЛИБРОКОМ, 2009) «Нашими упражнениями в стиле» – к девяноста девяти коротким историям Кено мы с коллегами добавили еще более сотни рассказов на тот же незамысловатый сюжет, но созданных современными, новыми, русскими комбинаторными литературными приёмами. Эта красота была и в «Сказке по вашему велению» Кено, которая отозвалась у меня несколькими «историями с разветвлениями» – детскими сказками, детективом, приключенческим рассказом… Работая над ними, я помнила о революционной работе Кено как прообразе формы моих историй, в которые я вкладывала то одно, то другое содержание, и была поражена, когда обнаружила, что критик находит в моей работе влияние совершенно иного, современного российского поэта. Это, собственно, является для меня еще одним поводом к написанию данного эссе – раскрывая кухню, показать действительные рецепты, по которым текст был создан, а когда блюдо было приготовлено «по вдохновению», хотя бы самой в них разобраться. В общем смысле, все мои довольно многочисленные комбинаторные работы порождены знакомством с авторами прошлого – эквилибрические упражнения на плечах гигантов, как всегда, помогают творчеству.
Сейчас я хочу показать одно короткое комбинаторное стихотворение и порождённую им, хотя и на подсознательном уровне, мою работу. Следующие восемь строк стали мне известны по работе французского исследователя Поля Зюмтора (Paul Zumpthor) – он приводит их в книге о Великих риториках, придворных поэтах эпохи Позднего средневековья. К числу Великих риториков принадлежал и поэт Дистре (Distrées), о котором известны лишь годы его творчества, 1500-1515, а также сохранилось несколько текстов, в том числе – «Молитва и хвала в честь святой Катерины, читаемая всеми возможными способами»:
Sommière régente,
Couronne portаnt,
Lumière fulgente,
Du trône partant,
Fermière trésgente,
Matrone luisant,
Rimière prudente,
Patronne duisant.

Я переводила это стихотворение, сохраняя его формальную структуру: все четные стихи рифмуются между собой, равно как и нечетные, а также четные и нечетные полустишья: sommière-lumière-fermière-rimière; couronne-du trône-matrone-patronne; régente-fulgente-trésgente-prudente; portаnt-partant-luisant-duisant. В результате первое двустишие можно образовать восемью возможными способами, в зависимости от того, каков порядок слов в каждой строке и каков порядок строк в двустишии. Остальные строки восьмистишия определяются по первым двум с точностью до перестановок четных строк между собой, а нечетных между собой. Таким образом, это короткое стихотворение можно прочитать 23 * 4! * 4! = 4608 способами, что должно показать всеобъемлющую славу, добродетель, могущество в вечности, гармонию и доброту святой.
Мы знаем, что поэты Великой риторики были также и музыкантами, и писали музыку к своим стихам, а точнее – представляя их в синтезе, говоря современным языком – в смешанной технике музыки и слова. Существовала ли песня на эти строки Дистре – неизвестно, но легко представить себе менестреля, бесконечно, хотя бы – вечер, под аккомпанемент лютни прославляющего имя святой. Можно только вообразить, какими музыкальными средствами поэт воспользовался бы, чтобы подчеркнуть выразительность образов своего стихотворения.
Переводить стихотворение было непросто, я проясняла лексику по словарям и обращалась за помощью к носителю языка. В результате я пришла к такому тексту:

Владычица могущая,
В короне ты державной,
Законница святящая,
На троне ты всехвальном,
Заступница дарящая,
Во звоне ты преплавном,
Советчица всеобщая,
Матрона ты всеславна.

На сайте «Детского компьютерного клуба» оно представлено на языке оригинала и в переводе с помощью современных технологий, позволяющих задавать порядок слов в стихотворении или получать вариант случайным образом. Алексей Агапов, православный священник и филолог, находит соответствие между этим стихотворением и фрагментом канонического церковного канона: «Чистую славно почтимъ людiе Богородицу, огнь Божества прiимшую во чревЕ неопально, пЕсньми величаемъ» (цит. по А. Агапов «Создание/восстановление симметричных структур как актуальная задача новой гимнографии», конференция «Современная православная гимнография», Институт русского языка им. В.В. Виноградова, 9-10 февраля 2011 года). По мнению Агапова, этот стих может быть представлен как самостоятельное славословие, читаемое с любого слова и в любом порядке, схожим образом с «Молитвой» Дистре.
Когда меня пригласили в декабре 2009 года в Нью-Йорк на фестиваль «The Rhythm of Structure: Mathematics, Art and Poetic Reflection», я меньше всего думала о стихотворении Дистре. Я хотела представить комбинаторную поэзию, причем для американских слушателей – на английском языке, и специально для этого фестиваля написала несколько текстов, в том числе – медиапоэму «Alphabetical mutability»:

Transmutable relativity
Computable sensitivity
Inscrutable subjectivity
Suitable impassivity

Canonical curiosity
Harmonical generosity
Iconical preciosity
Syncronical virtuosity

Dramatical eccentricity
Emblematical multiplicity
Mathematical plasticity
Enigmatical periodicity

Repetitional mutability
Traditional availability
Tranpositional desirability
Definitional equability

Laborious festivity
Victorious activity

Однако при сопоставлении этих двух стихотворений видно, что они схожи уже на формальном уровне: мой текст делится на строфы, в каждой из которых все первые слова взаимозаменяемы, как и все вторые, а также все строфы, кроме последней, можно свободно переставлять между собой местами, что приводит к множеству вариантов ((4!)9 x (2!)2 = 10 567 230 160 896) прочтений – схема, если и не совпадающая со схемой стихотворения Дистре, то достаточно к ней близкая. Близкой оказывается и содержание стихотворений: если Дистре прославлял святую, то мой текст – «молитва и хвала» самому языку, славящий его щедрость, пластичность, точность, уравновешенность, изменчивость, чувствительность, и пр., и пр. Также, как и в стихотворении Дистре, качества воспеваемого объекта раскрываются в их взаимном сочетании, отражаясь друг в друге и тем самым – усиливая друг друга, как отдельные грани фасеточного тела, познаваемого и исчерпанного только в своей совокупности, в миллиардах взаимных отражений и сочетаний. И если о стихотворении Дистре можно только предполагать, что оно существовало в музыкальной форме, мой текст можно увидеть как медиа-стихотворение (Enter – запустить анимацию, Enter – остановить), где варианты реализуются перестановками визуально схожих объектов, цветных дощечек с надписями, при движении вдоль бесконечно длинной стены, имеющей сходство с Кремлёвской как символом зала славы или кладбищем идей. Перестановки осуществляются случайным образом, предоставляя читателю возможность любоваться несовпадающими вариантами сколь угодно долго. Так, независимо от моего желания, комбинаторное стихотворение обрело новую форму как реинкарнацию прежнего в иное время, на иную тему и иными средствами, сквозь которые достаточно отчетливо проступают прошлые черты.
Еще одно комбинаторное стихотворение, которое я хочу здесь показать, принадлежит венгерскому художнику и поэту Иштвану Орошу (István Orosz):

Здесь названия красок расположены на шахматной доске, одно слово – на двух соседних клетках. В исходном стихотворении эти названия читаются по линиям поля как по строкам: «Сепия, циан, лазурь, роза…», а в следующем – в последовательности, по которой по полю проходит шахматный конь, начавший путь от нижней левой клетки: «Лилкаш, санох, жентабе, забро…», и заканчивающий в центре доски, на клетке D5: «Леньро, лыймад, албро, серебра». Вообще говоря, задача прохождения коня по полю имеет множество решений, да и для заданной траектории можно двигаться в разных направлениях, а для траектории замкнутой – стартовать с различных клеток. Таким образом, получающееся комбинаторное стихотворение – далеко не единственное. Перевод не представлял особых сложностей, мне хотелось только, чтобы текст читался достаточно ритмично, и чтобы специфические названия некоторых цветов адекватно звучали на русском. Я привожу этот текст здесь ради нескольких моментов – использования шахматной доски (текст становится нелинейным), взаимоотношения визуального и семантического (названия цветов на серой доске), свободы менять смыслы и звучания – потенциалы языка, и самих этих бессмысленных сочетаний, звучащих как слова на неизвестном языке, как заклинания, вдруг проявляющиеся, как в тигле алхимика, совершенно осмысленным «серебром» в конце текста. Я не создавала или может быть мне сейчас думается, что я не создавала, собственных аналогов этого текста, не развивала его идею в своих работах.
Говоря же о заимствовании идей, или, может быть – пониманий, я хочу показать два коротких текста австралийских авторов, Ани Волвиц (Ania Walwicz) и Шерил Перссон (Sheryl Persson). В каждом из этих текстов речь идёт об Австралии, и моим пониманием, самой возможностью для меня существовать здесь я, в частности, обязана этим текстам – и работе над их переводами. Не только им, разумеется, еще был рассказ Брюса Паску «Thylacine, тасманийский тигр» («Меценат и мир», № 45-48, 2010), другие тексты, встречи, знакомства, виды. И всё же именно в этих спрессовались мои крики и метания. Эмигрантка Волвиц бросает в лицо Австралии обвинения, с которыми я могу только согласиться. Кажется, из этого монолога нет выхода, и обрывается он внезапно, без катарсиса, без развязки, словно речь просто переходит в рыдания. И всё же, это интонация женщины, пытающейся объясниться с любимым, открыть ему нечто незнакомое – красоту и культуру. Она не оставит его наедине с самим собой, она уже с ним, и – в каком-то уголке его души, ей есть место. У Шерил Перссон, как и у Брюса Паску, с рождения живущих на этой земле, – попытки её осмыслить происходят со стороны известного им, но практически чуждого тут культурного поля – более осознанно у Перссон, скорее на уровне интуитивного стремления к чему-то иному, чарующему и непонятному, – у героя Паску. Если здесь отсутствуют те культурные слои, которые мы привыкли воспринимать как нечто свойственное человеку – живопись старых мастеров, древние памятники, храмы, означает ли это, что здесь нет и подлинной основы человеческого? Что есть основа? Мраморные колонны – оригинальное проявление прекрасного или его повтор, копия рощи стройных сосен или эвкалиптов? Величие картины, симфонии, храма – превосходит или вторит грандиозному природному явлению, красной пустыне, морским волнам, бездонному небу? Способен ли человек ощутить присутствие Бога в этих природных явлениях без помощи адаптирующего, переводящего и пересказывающего их в мраморе и масле художника? И если есть на этой земле красота, то – этот вопрос я обращала уже к себе, когда путешествовала по диким землям Австралии и Тасмании – как она проявляется? Есть, безусловно, понимала я, и по возвращении находила уголки культуры и красоты и в городе.
Я хочу показать здесь несколько своих стихотворений и визуальных работ, последние – из коллекции «Алфавит искусства/Alphabet of Art». Возможно, они покажутся читателю далекими от приведённых текстов Волвиц и Перссон, но именно их тексты помогли мне обрести, если не слова, то взгляд на окружающие меня явления.

И еще один перевод, который я привожу ниже – стихотворения польской поэтессы Виславы Шимборской (Wisława Szymborska). Я сделала его, когда собирала коллекцию художественных работ, посвященных числу ПИ. Для меня стало откровением и радостью узнать об огромном количестве (в нашей коллекции – больше ста!) работ, посвященных, кто-то скажет, такой сухой и непоэтичной константе, как число ПИ – стихи, прозаические тексты, картины, музыка, инсталляции…. В стихотворении Шимборской раскрывается связь алгебры и гармонии, даже непонятной, иррациональной, трансцендентной, непереводимой на человеческой язык гармонии, как красные пески Австралии, как её холмы, заросшие эвкалиптовыми лесами, называемыми почему-то «кустарником» (bush), с интимным человеческим переживанием, с моментами и воспоминаниями личной жизни, и непонятное число ПИ переводится на человеческий язык. Наверно, в такой связи осуществлён идеальный перевод чужого к своему, осознанному. И, возвращаясь к упомянутых в начале этого эссе двух аспектах родства сторонних текстов – формальном и содержательном, становится ясно, что между ними нет принципиального различия: поэзия всюду.

Аня Волвиц (Австралия, пер. ТБО)
Австралия

Ты большой урод. Слишком пустой. Пустыня с твоим ничто ничто ничто. Загорелый до волдырей. Рано состарившийся. Километры пригородов, смотрящих телевизоры. Ты достаешь меня. Глупые конопатые дети. Ничего больше. С твоим большим морем. Пляж пляж пляж. Я уже насмотрелась. Тупой грязный город с барными стойками. Ты уродлив. Глупый город шопинга. Повторяешься. Всюду слишком далеко. Смеешься надо мной. Когда я приехала, та женщина дала мне коробку печенья. Стараешься быть дружелюбным, но ты не особенно добр. Никогда не зовешь меня домой. Обижаешь меня. Не знаешь, как со мною себя вести. Дорога дорога дерево дерево. Я пришла из обильного. Из богатого. Тебе нечего мне предложить. Ты беден и ограничен. Большой. Ну так что. Я мала. Просто сама в себе. Ты тих по воскресеньям. Никого на улицах. Мёртв ночью. Ложишься слишком рано. Ты не волнуешь меня. Пугаешь своей безысходностью. Спящий на ходу. Слишком жарко, чтобы думать. Большой урод. Ты мне не пара. Выгоревший дотла. У тебя слишком большое небо. Превращаешь меня в точку в твоем нигде. Смеешься своим богатством. Хочешь, чтобы все были одинаковые. Ты тупой. Тебе нравится другие. Тебе нравится Дорин. Большая корова. Ты средний средний. Прохладный день в школьном дворе во время перемены. Бегать кругами просто так. Ты никогда не признаешь меня. Ради самого себя. Всегда спрашиваешь, откуда я. Всегда меня спрашиваешь. Говоришь, что я странно выгляжу. По-другому. Никогда не примешь меня. Смеешься над тем, как я говорю. Считаешь себя лучше меня. Я не нравлюсь тебе. Тебя не интересует никакая другая страна. Идиотский центр самого себя. Ты думаешь, остальной мир ходит вокруг без ботинок и электричества. Ты никуда не ездишь. Сидишь дома. Ты такой же. Съезжаешь с катушек по субботам. Напиваешься. Тебе не нравлюсь я и не нравятся женщины. В барах кладешь руку на мужские плечи. Ты груб. Я не могу говорить с тобой. Здоровый здоровый. Издеваешься надо мной. Большой мужик. Бедный со всеми своими деньгами. Уродливая мебель. Уродливые дома. Расслабленный в своей летней отключке. Круглый год. Никогда до конца не просыпаешься. Тупой со школы. Ждешь, пока другие скажут, что тебе делать. Повторяешь начальство. Ничего не придумываешь. Рабочая лошадь. Толстые ляжки. Ходишь на работу по утрам. Трясешься в поездах.

Шерил Перссон (Австралия, пер. ТБО)

Соборы

Татьяна Бонч-Осмоловская. Несколько австралийских стихотворений

***

за стеной кукабарры

гогочут в голос

рассыпаются бликами

по листам отражений

чужого смеха

в олове, китайском фарфоре, асбесте

в фамильном серебре

в чужих стенах

сводчатые потолки из гипсокартона

высокие голоса

Longe da te, cor mèo, n’arda e mora, e muritò beato…

***

В чае цветки бузины
За океан от дядек,
Бабок, и шашней, и башен,
Кашля, и кукиша, и зимы.
Прибита на полстены – карта
Близкой чужой страны,
На которой видны
и тропинки в лесу.
Всё равно блуждаю –
Дороги спутаны и темны,
Навигатор расстроен,
Твердит – поверни, сверни.
Не важны башни и шашни,
Растаяли бабки и дядьки,
И не в привычках народов
Этой цивилизованной – почти
Великобритания – страны
Свист, и кукиш, и кашель,
А зима – как середина
июня моей стороны.
Впрочем, стороны все равны,
Дороги летят по кругу,
Как Солнце вокруг Луны,
Как облака над морем,
Как птенец из гнезда,
Как радуга над прибоем,
Как в чае цветы бузины,
Как линии на ладони.

Ньютаун

***

спускаюсь тропинкой на пляж

среди колючих кустов

и стволов эвкалиптов

осень. слегка согретый песок.

оставляю вещи

прибой кидает на берег

нити прежде ядовитых медуз

и бурые водоросли

высыхают под ласковым солнцем.

под белой пеной, над париками водорослей

стая серебряных рыб.

куски амальгамы

разевают черные дыры ртов

навстречу взгляду

и не возвращают обратно.

там, где заходящее солнце

множит скалу в зеркале мелководья

морская вода повторяет себя

протягивает щупальца волн на берег,

оставляя обрывки

между трещинами в камнях.

вижу спины четырех дельфинов

чертящие круги в синусоидах волн.

памятниками рыбаки застыли

над обрывом в жадную пену.

обойдя утёс, бросишь еще один взгляд –

исчезли, никто не взошёл из пены.

стемнело. на мелководье восходит луна

самая крупная в этом году,

сияющая отраженным светом,

повторяющимся в равнине спокойного моря.

в зеркальных потоках чернеет песок

и, умножившись многократно,

пропадает тропа наверх, через лес, к палатке.

пропадает всё: пляж, берег, море, песок,

звуки и звёзды, дельфины,

темнота в глубине отражений.

натыкаюсь на оставленные во время купания тапки

под ногами тропа.

наверху, над кустами и гривами эвкалиптов,

возвращаю взгляд черноте водного зеркала

погасшего под зашедшей луной,

наутро родится морем и берегом снова.

Пи (Вислава Шимборская, пер. ТБО)

Замечательное число Пи:
три запятая один четыре один.
Все следующие цифры – тоже только начало,
пять девять два потому что оно никогда не кончается.
Его не понять шесть пять три пять с первого взгляда,
восемь девять посредством вычисления,
семь девять и воображения,
и даже три два три восемь в шутку, через сравнение
четыре шесть с чем бы то ни было
два шесть четыре три в целом мире.
Самая длинная змея на земле оборвется через десяток метров.
Волшебные змеи – лишь чуть длиннее.
Вереница цифр для числа Пи
не останавливается на краю страницы,
но сбегает со стола и падает
по стене, листу, птичьим гнездам, облакам, прямо в небо,
во всю его бездонность и воздетость.
О, как короток, не длиннее мышиного, хвост кометы!
Как хрупок звездный луч, искривляющийся в пространстве!
А тут два три пятнадцать триста девятнадцать
мой телефонный номер, размер твоей рубашки,
год тысяча девятьсот семьдесят третий, шестой этаж,
количество жителей, шестьдесят пять копеек,
объем бедер, два пальца, шарада и шифр,
в котором летят мои слова, а вороны
просят сохранять спокойствие,
ибо небо и земля прейдут,
но не Пи, только не оно,
оно продолжается пять,
уходит восемь,
не останавливаясь семь,
стремя, о, стремя беспечную вечность
все дальше.

Татьяна Щербина: ПРЕВЕР, ВИЙОН, МАЛЛАРМЕ, КАТУЛЛ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 15.08.2011 at 00:29

Мой первый поэтический перевод был из Превера. Случайно нашла листочек, где он напечатан на пишмашинке, написано «из Превера», оригинал найти не смогла. Может, не перевод, а по мотивам? Мне редко хотелось сделать русский аналог какого-либо стиха, таких случаев, собственно, четыре: этот сомнительной подлинности Превер, Баллада о дамах былых времен Франсуа Вийона, Полдень Фавна Малларме и стихотворение Катулла (с латыни) из цикла к Лесбии.
Период Превера (конец школы-начало МГУ) был попыткой написать абсурдистский верлибр по-русски. Я тогда писала стихи такого рода (не хранила) по-французски, но русским стихом для меня все же стал классический – с рифмой и метром. Работа над Малларме заключалась в том, чтоб сделать абсолютно точный – во всех смыслах – перевод, по-моему, это удалось. А Вийона (на пять лет раньше) я переиначила, пытаясь показать русскоговорящему современнику, как оно читалось во французском шестнадцатом веке. Это хулиганские стихи, в существующих переводах Вийона они кажутся пристойными и даже возвышенными, но тогда они звучали, как если бы были сплошной матерщиной. В моих собственных устремлениях была классическая просодия, звучащая как разговорная речь. Просодия, часто сбивающаяся, но все же явственная. Ассоциации должны были уходить в бесконечность, как у Малларме. Белый стих Катулла сподвиг меня на несколько белых стихов, но я все же вернулась к рифме, хотя белый стих завораживает. По-французски просодией никогда не писала – это давно закрытая возможность речи, плюсквамерфект, сегодня звучит дико, хотя такие попытки существуют. Абсурдизма от Превера я не то что набралась: для меня абсурд – не метафора (как и в картинах Дали — визуальный аналог Превера), а скрытая от постороннего связь вещей, совершенно логическая, но не прочитываемая (типа ребуса), воспринимаемая только на уровне ощущения.
Еще я переводила немало современных франкоязычных поэтов, когда переводила книгу люксембургской поэтессы Аниз Кольц, написала цикл «хокку» (как бы хокку – просто три строчки), у Аниз стихи редко больше пяти строк. Остальное практически не оставило следа. Когда переводишь – становишься как бы самим этим автором, это интересно, когда происходит открытие, а современные поэты казались банальными, плоскими, просто людьми, которых я сотнями встречаю в жизни. Дыхание ушло (в принципе, из поэзии), таинственное, которое досталось только этому поэту, было выработано и отточено только им – секретный рецепт. Поэзия стала чем-то другим. Превера я воспринимала как раз как границу: там еще таится «дыхание», но оно уже вливается с мировой речевой поток.

ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА

 

 

Из Превера

Я видел одного на голове другого,
он бледен был, дрожал,
чего-то ждал.
Чего?
Ну да, войны и светопреставления,
ни двигаться не мог, ни говорить.
Другой? Другой всё голову искал.
Ну, голову свою,
и был еще бледнее.
И тоже трясся.
Только повторял:
моя голова… моя голова… И, кажется, хотел заплакать.
Я видел одного, он всё читал газеты,
я видел, как один всё знамя целовал,
я видел одного, был в черное одет он,
часы имел,
цепочку для часов
и кошелек.
И уйму самолюбья.
Еще пенсне.
Я видел одного,
он за руку тащил ребенка
и кричал. Один
гулял с собакой. Одного
я видел с тростью
из слоновой кости.
Один — я видел — плакал. Одного
входящим в церковь видел я.
Я видел,
как другой
оттуда выходил.
 

Франсуа Вийон

БАЛЛАДА О ДАМАХ БЫЛЫХ ВРЕМЕН

Скажи мне, где, в какой могиле
Красотка Рима Флора спит?
Где труп Таис? А прежде были
Прекрасны древние на вид.
Где мне найти Речную Фею?
Теперь один радикулит
Я в воду погрузясь, имею.
На стольких женщин дан кредит…
Но где же то, чем я старею?

Где Элоиза, чьим умом
Пьер Абеляр лишился пола,
В монашеский отправясь дом?
Где той любви великой школа,
Что Буридана в Сену с мола
Отправила – la reine, la reine!
Ведь Сена – это не солома,
Но где же сам я, старый хрен?

Где белая как простыня
Царица с голосом Сирены?
Где Берта, что при свете дня
Похожа… Нет, вы несравненны,
Алисы, Беатрисы, Лены,
Где Жанна д’Арк, в каких кострах
Горят ее святые члены?
Но где же достоверный прах?

Не задавай себе вопроса,
Где та, где эта – все ушло,
Как сопли из больного носа.
Но где же чертово стило!

Вольный перевод с французского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1980
 

Стефан Малларме

ПОЛДЕНЬ ФАВНА
(эклога)

ФАВН:
Увековечу нимф.
                                Их легкий ореол
Румянит воздуха невидимый подол,
Витает в гуще снов.
                                Так я влюблен в виденье?
Иль ночь мне нанесла всю эту кладь сомненья?
Ее не примет лес, мне не очертит грань
Поутру хрупкая деревьев филигрань.
Я все вообразил: победы и укоры.
Неужто…
                женщины, чьи восславляю взоры, –
Ошибка чувств – и все? Подумай, ловелас,
Ведь все твои мечты не тронут синих глаз
Прохладной, роднику подобной, самой славной.
Другая – вся порыв, он разве не для фавна,
Как легкий ветерок в жару твоей шерсти?
Нет, обморочен зной, и духота почти
Недвижна – утро хоть и бьется, свежесть помня,
Водою не журчит, свирель мою не полня
Аккордами из рощ; а ветерок опять
Готов один на двух соломинках сыграть,
Так разойдется звук, еще сухой и колкий,
В дожде – и горизонт без милостливой щелки
Откроется тому, кто, метя далеко,
Небесный свод пронзил, искусно и легко.
О сицилийские брега тиши болотной,
Хвальбы мои – и те от здешних солнц дремотны,
Пусть говорят цветы, в их искрах путь мой жив:
«Как я срезал тростник, талант ему внушив
Дол хризолитовый провидеть; винограда
Зеленый блик омыть в слезинках водопада,
Овечьей белизной шелковить зноя пыл –
Так родилась свирель: от лебединых крыл,
вознесший мой прелюд. Нет, то наяд кульбиты,
Не лебедей полет».
                                В час пекла, весь разбитый,
Злюсь, что ансамбль исчез, вопрос оставив мне:
Не спутал ли я всех, желанных в полусне?
Смогу ль проснуться вдруг, как юноша, мятежен,
Волнами света сжат, и одинок, и нежен,
Достойный образец лилейной чистоты?

И только уст моих секреты не святы:
Особый поцелуй воспет как верх коварства:
На девственной груди моей печать из царства
Неистовых божеств, на мне зубов укус –
Но хватит поощрять к таинственностям вкус!
Тростник! Двойник, о ком ты здесь в лазурной тени
Поешь, отнес к себе игры моей волненье,
И в долгом соло ей мечтается дуэт,
Что дразнит красоту, запутывая след,
И, скрывшись между ней и песней легковерной,
Возвысит до любви тот «способ», как примерно
Обозначают флирт двух чресел и хребтов,
И вытянет из их невнятных полуснов
Мелодии росток, бегущей фуги главы.

Сиринга, подчинись, о инструмент лукавый,
И зацвети в прудах, где ты меня так ждешь.
Надменно возбужден, обожествляя сплошь
Всех идолов, смогу заклясть их яркой тенью
Тугие пояски, отдамся наслажденью:
Из винограда так я высосал вино,
И чтоб не сожалеть, чтоб было лишь смешно,
Я к небу поднял кисть поблескивавших впадин,
И кожицы надул тех бывших виноградин.
Я жаден, пьян, до тьмы я в стебля срез смотрю.

Ах, нимфы, вспомним все, и воздуха струю
Вдохнем. «Итак, мой глаз, сверля тростник, и в нимфу
Метнул копье – студи, вода, ей кровь и лимфу!
Как вопль ее речист, как меток был ожог,
Как волосы в волнах кружит незримый ток!
Вся – дрожь, вся – свет, о вы, жемчужины-подруги
(Беспомощно пусты в истоме долгой руки,
Сплетенные вотще), на помощь к вам спешу,
Гурманки нежные, я вас не разбужу.
И с ними на руках лечу в лесок пахучий,
Где вянет стайка роз, став ненависти тучей,
Поскольку солнцу весь отдали аромат.
И наши шалости здесь явно невпопад».
Что ярость девственниц в сравненье с дикой страстью!
Священный груз мой стал меня скользящей частью,
И сменой судорог губам моим сквозь страх
Ответит. Я держу две молнии в руках,
Бездушность чувственной связав с сердечком шалой,
От слез или иных не столь печальных мук.
Мое злодейство в том, что, победив испуг,
Я поцелуями рассек густые пряди,
А боги целость их блюдут чего-то ради.
Как ни стремился я сдержать свой жгучий смех,
Нацеленный в одну (но он касался всех,
И палец вызвал вдруг в ней истинное чудо:
Зардевшись от сестры волнением, покуда
Не ведавшим огня как тающий ледник…)
Из рук моих, что сил лишилась в лучший миг,
Добыча вырвалась, я пьян еще рыданьем,
Неблагодарность – вот ответ моим страданьям.

Что ж! Счастье мне дадут другие берега.
Девичьих кос венки украсят мне рога.
Как лопнувший гранат в пурпурных пчелках зерен
Гужению их рад – так пыл мой не позорен.
То нимб, то жал клубок – страстей изменчив рой,
И наша кровь течет, увлечена игрой.
Лес в золотой золе не только маэстозен,
Непостижимый огнь заставит вздрогнуть осень:
То Этну спящую Венера посетит,
И ножки неземной меня пугает вид,
Царица! Это сон, беспомощный и грустный,
На что я посягнул!
                                Отмсти!
                                                Но абрис грузный,
Забывшая слова душа – не так слабы,
Что сдаться тихому полудню без борьбы,
И добровольно лечь, забыв про богохульство,
Надгробьем на песке – есть и в надгробье буйство:

Открытым ртом поймать летящую звезду.
Прощай, земной союз, я тень твою найду.

Перевод с французского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1985
 

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА:
Существуют два перевода «Фавна» на русский язык: И.Эренбурга (БВЛ, Западноевропейская поэзия конца XIX века) и Р.Дубровкина (Поэзия Франции. Век XIX). Малларме переводили не раз, но считается он поэтом «непереводимым».
Малларме начал «Фавна» в 1866 году, а закончил через десять лет, эклога появилась в 1876 году у Дюрена в роскошном издании с иллюстрациями Э.Мане. «Фавна» можно прочитать, имея в виду совершенно разные сюжеты: как эротическую поэму (Малларме использует легенду о Фавне и нимфе Сиринге, которая превратилась в тростник), как поэму о музыке, написанную по канонам музыкального произведения, как мистический текст, смысл которого дешифруется из символического ряда поэмы, как поэму о природе и процессе творчества. Загадочная композиция «Фавна» такова, что сюжеты эти не разъединены, Малларме как бы нашел общий код, который просто проявляется на уровнях духа, души, тела. Грезы, воспоминания, реальность – это один процесс, происходящий в Фавне, в музыке, которую он создает, играя на свирели (свирель состоит из двух тростниковых палочек – это и есть две нимфы, с которыми он забавляется), в пейзаже, который создан его музыкой и на фоне которого он отдыхает. Малларме пользуется очень широким диапазоном языка, стилистических ходов, смена тональности – трагической, китчевой, лукавой – происходит быстро, мгновенно, и потому непонятно, таинственно. И непереводимо. Мне кажется, тому, что происходит в новейшей русской поэзии, произведение это созвучно своим «универсальным кодом», не дававшимся, на мой взгляд, никому из русских классиков до Иосифа Бродского. А поэты новой генерации работают с этим кодом уже как с естественным языком.
 

Гай Валерий Катулл

ЛЕСБИЯ, 5

Лесбия, мы в любви преуспеваем!
Чертовы старикашки, прости их, Хронос,
не дают прохода, дрянные твари.

Чаши небесной светила вращают время,
вспыхнем в луче и во мраке навечно сгинем.
Ночь отоспаться успеем у строгой смерти.

Так целуй меня тысячу раз и сотню
тысяч сотен и сотню другую тысяч,
беспрерывную тысячу долгих сотен.

Перевод с латинского: ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА
1983
 

Татьяна Щербина

ПОСЛАНИЕ КАТУЛЛУ

Напрасно ты Лесбию. Так начиная посланье,
Катулл, я в изгнанье хочу научиться безлюдью.
Люблю тебя лишь потому, что мое дон-жуанье –
Твоя недоступность. Нет музыки, кроме прелюдий.

А в Риме нет женщин, которых не ждут спозаранка.
Одна горожанка мужей как с ума посводила.
Она презирала их, верною став лесбиянкой,
Поскольку ее не хотели все женщины мира.

Напрасно ты Лесбию мучаешь жалобной песней.
Скорее, растрогаешь Цезаря. Скажет владыка:
«Катулл в той римлянке отчизну любил
интересней…
Да что там отчизна, когда есть прекрасная книга».

Нет музыки, кроме прелюдий и первых аккордов,
Где страсть так божественно все создает,
не содеяв.
Правитель предложит Катуллу десяток абортов.
Катулл нарожает правителю десять злодеев.

Твоя недоступность, Катулл, достигает предела.
Снега у меня под окном сторожат как цепные.
И ветви чугунной решеткой свисают над белой
Кроватью. И сны, налетая, совсем заклевали
Все время я слышу ее сладострастное пенье,
Тебе, мой Катулл, посвящая смиренные строки.

1982
 

НАРЦИСС

Сон насылается Морфеем,
страсть насылается Эротом,
но кем насылается проклятье?
Ваша рука чернее речки,
савана белее мое платье.

Каждый бог проклинает, если хочет.
Дар проклятья есть у стула и кровати.
Черной речки глаза твои прозрачней,
савана белее мое платье.

На воду Нарцисс глядит безумно:
возлюбленный его – совершенство!
Нарцисс ему кидается в объятья.
Поцелуй его речки холоднее,
савана белее мое платье.

1982
 

ОТЧАЯНЬЕ

Отчаянье холодно как мрамор.
Быть у моря – и моря не касаться.
Любить – и уходить с улыбкой,
Отчаянье на все дает силы.

Выпрашивать тебя пойду у сосен,
Выпросить день смогу у смерти,
Но по теплой горе взбежать успею
До снегов, не помнящих просьбы.

Какое бесстрастие в полете!
Земля остывает под глазами,
Будто карта с линиями жизни.
А на небе светятся камни.

1982
 

ПАВЛИН

У меня пропал павлин, а не кошка,
не собачка, и не розовый кролик.
Он плясал, расправив хвост как цыганка,
у меня внутри аж свет зажигался:
пламя, солнце, электричества брызги.
Хвост павлина был салют ежедневный.
Не хочу я брать взамен попугая,
дураком его в лицо называя.

март 96

Хези Лескли: ГОЛЛАНДСКАЯ ПОЭЗИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 16 on 14.08.2011 at 14:36

(Четыре воображаемых голландских поэта и несуществующий израильский поэт)

МАДАМ ФЛОБЕР
Бернард Рутерс

Проституция, дамы и господа, звучит
лучше, чем сочетание излишне слащавых слов:
море и суша.
и кроме того суша – шлюха на пенсии,
тут и там все еще раздающая клочки своего желания,
истончившегося, как рисовая бумага, то новому ростку, то подростку,
копающему лунку в земле
собственным слепым отростком.

Когда море поцеловало сушу, поцелуй породил эпидемии, а эпидемии породили
стихи.

Элес-индонезийка говорит Патрише из Суринама:
«Я прям плакала, когда читала «Мадам Будри»*, бля буду, даром дала бы
этому писателю, как его звать-то. Французу».

На мостике стоят два элегантных полицейских.
Хаос не повторится!
Хаос не повторится!
Разве что ощутим его на секунду-другую, когда один элегантный полицейский
или оба сразу вставят нам дубинку в жопу.

* Ошибка в оригинале.
 

ПОБЕДА
Виска Кноппер

Поединок бессилия и действия
окончился победой бессилия.
Я хотел объявить результат,
но объявление есть усилие.
Я хотел обнять своих друзей,
но объятие – слишком замысловатое па-де-де,
я потянулся к воде,
но вода находилась на расстоянии тысячи световых лет от стакана.
Второго раунда не будет. Бессилие победило.
 

ПОКРЫВАЛО
Мартен де Грот

Я вижу мир сквозь восьмое покрывало,
которое оставила мне Саломея, покидая мир.
Семь стали банальными предметами: дом, собака,
машина, готовый взорваться клубень и прочие вещи,
которые не стоит и описывать.
И только восьмое изменяет формы и свойства.
Ночью оно подушка, закрывающая мне лицо, под утро — поэзия,
чье назначение, прежде всего, сбивать с толку,
а в полдень — бумага для писем.

11.7.1984
Дорогая и восхитительная Саломея,
Поль был у меня вчера и принес статуэтку, покрашенную в зеленый и красный цвета.
Я перестал ходить по понедельникам на барахолку*. Утром я предпочитаю поспать и насладиться кошмарами, в которых ты мне являешься с мечом и младенцем.
Безукоризненный Поль продолжает наведываться на барахолку еженедельно, и каждый раз находит что-нибудь маленькое и поразительное под грудой потертых и потрепанных предметов. Цена, как правило, даже смешнее, чем инфантильные манеры Поля. К сожалению, я не сумею описать тебе маневры нежного напильника в складках статуэтки, твое восьмое покрывало забивает мне рот. А ты, ты далека и любима до тошноты.

* Maandag markt — Блошиный рынок, работающий раз в неделю с утра и до полудня.
 

ОКНО МОЕГО ДОМА*
Хэрдиан Нете

Не перестану воспевать равнину,
равнину, сносящую меня без жалоб.
мне не нужно ничего кроме снега и окна,
чтобы позабыть сам факт моего существования.
Ряд голых деревьев у горизонта –
Никакой не вход и даже не
ряд деревьев у горизонта – он беглый росчерк, невзначай оставленный ангелом,
когда тот пробудился на миг ото сна, вытянул свои конечности, прилаженные к карандашам, и снова задремал, так и не заметив изменений,
произведенных его считанными движениями.

* Стихотворение описывает пейзаж Фрисландии и в оригинале написано на фризском языке.
 

ПЕРЕВОД С ИВРИТА: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР

Нега Грезина: ДВОЕТОЧИЕ СЛЕВА НАПРАВО И СПРАВА НАЛЕВО

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:10

Так получилось, что редакторами «Двоеточия» на меня была возложена непростая обязанность ответить на вопросы авторов и читателей журнала, что и делаю от имени и по поручению, со всей подобающей случаю кротостью и смирением.

ВЛАДИМИР ДРУК: А зачем вам эта анкета? Неужели вы будете что-то планировать на будущее?
НЕГА ГРЕЗИНА: Трудно назвать это планированием, скорее, желание остановиться и оглянуться. Но чтобы избежать печальной участи госпожи Лот, Орфея и прочих оглянувшихся, редакторы прибегли к маленькой хитрости, попросив авторов журнала поднести к их усталым глазам своего рода Персеев щит. А что лучше отражает осуществленное, чем ожидания?
Само собой разумеется, перед тем они тщательно ощупали свои головы, убедившись, что змей нет, и сделав (возможно, скоропалительный) вывод, что судьба Медузы Г. их не постигнет.

ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ: Если все, сказанное о двоеточии в редакторском слове («никогда за «Двоеточием» не последует «ни дополнение, ни объяснение предыдущего», да и отражательная его способность столь удивительна, что иной раз запечатлится в нем нечто будто бы и не существующее, а иной – глянешь, а отражения-то и нет. И все же оно останется знаком препинания, препоной на пути как к дезориентации, так и к ориентализму) верно, то какой же смысл в этой парадигме будет иметь другой мой любимый знак препинания: точка с запятой, «;»? И не возникнет ли когда-нибудь – в будущем – необходимости вдохнуть и в него жизнь, заставить и его следовать своей судьбой, отмечая собой те или иные совокупности текстов?
Н.Г.: Точка с запятой присутствует в «Двоеточии» незримо – как знак передышки на длинном пути он неминуемо появляется в паузах между журнальными номерами. Кроме того, он верой и правдой служит в коммюнике каждого номера при перечислении всего присутствующего на его страницах для разделения «относительно самостоятельных» и «значительно распространенных» частей того предложения, той (музыкальной) фразы, какую представляет из себя журнал.
Как часть формулы «точка, точка, запятая» он обрисовывает две кривые редакторские рожицы, занятые выпуском одноименного детского журнала. Эта ностальгическая виньетка мало кому знакома, но есть надежда, что когда-нибудь и шесть номеров «Точки, точки, запятой» появятся на сайте «Двоеточия».
Как знак, используемый в программировании, точка с запятой может когда-нибудь стать символом завершения редакторских трудов, но этого, надо надеяться, они уже не увидят. Если же вспомнить, что в церковно-славянском языке «;» играет роль знака вопроса, то он как нельзя более уместен для передачи редакторского недоумения, которое и породило идею взаимного авторско-редакторского интервьюирования.

ПЕТЯ ПТАХ: Как вы всё-таки думаете, существует ли Иерусалимская школа в русском стихосложении? Есть ли что-то принципиально-общее между поэтами, пишущими по-русски в Израиле?
Н.Г.: На тему школ уже достаточно однозначно высказался один из редакторов на страницах журнала «Воздух».
К этому можно добавить, что локальная школа – образование политического свойства, с ним легче стройными рядами идти вперед и нести некое общее знамя, чтобы вовремя всем переругаться. Мы предпочитаем такую ситуацию, когда каждый идет, куда ему идется, но при этом остается другом своим друзьям. «Двоеточие» никогда не пестовало миф о русско-израильской литературе. Если, отчасти в результате редакторских игр и трудов, такая иллюзия и возникла у некоторых читателей, то секрет в том, что журнал всегда искал и, слава богу, находил настолько ярких и своеобразных авторов, что в такой компании все эти отъявленные индивидуалисты чувствовали себя в своем элементе. Из всей народной мудрости глубже всего редакторы восприняли одно наставление: «В собрании дураков не сиди». При желании можно назвать это «иерусалимской школой».

АЛЕКСАНДР ЩЕРБА: Хотелось бы спросить редакторов журнала о том, с кем в других странах они собираются работать дальше.
Н.Г.: Редакторы предпочитают не отвечать на вопросы о грядущих планах, чтобы держать читателя в постоянном напряжении. Одно можно сказать с уверенностью: среди авторов «Двоеточия» непременно окажутся два представителя Силанда (Principality of Sealand).

МАКСИМ ОРКИС:
В чём смысл жизни? Нужна ли вера, когда есть уверенность или даже знание?
Н.Г.: Смысл жизни, естественно, в том, чтобы задаваться вопросом о смысле жизни. Что же до уверенности и знания, то прежде, чем отвечать, хотелось бы узнать, где их обретают.
Да и не являются ли уверенность и знание проявлениями чистой веры?

МИХАИЛ КОРОЛЬ: Вот прямо сейчас захотелось расспросить их о некоторых надгробиях некоторых пражских кладбищ. А вчера хотел спросить, как они относятся к белому чаю. А вот что захочу спросить завтра, не знаю еще…
Н.Г.: О надгробиях пражских кладбищ стоило бы уточнить, к белому же чаю — с симпатией, так же как и к желтому, зеленому и, особенно, голубому. На завтрашние вопросы — ответы завтра.

ДМИТРИЙ ДЕЙЧ: Несмотря на то, что «Двоеточие» успешно прижилось в интернете, мне лично не хватает бумажного издания. Нет ли у вас планов вернуться на старые рельсы?
Н.Г.: Нельзя сказать, чтоб редакторам не хватало бумажного издания, штабеля которого будут храниться, сырея и покрываясь пылью – в лучшем случае – на складе какого-нибудь издательства, а в худшем – в их собственном сарае. Отношение книжных магазинов к периодическим изданиям всем хорошо известно, так что не стоит тратить на его описание много слов. Стоит заметить лишь, что оно практически не зависит ни от языка, ни от страны.
Если чего и не хватает, иной раз, так это возможности перелистать собственный авторско-редакторский экземпляр. Так что покамест обдумывается возможность популярной нынче формы printing on demand, но решение еще не принято.
Короче говоря, нельзя дважды лечь на те же самые рельсы.

ДАНА ПИНЧЕВСКАЯ: Как вы?:-)
И — каковы перспективы появления бумажного аналога издания?
Н.Г.: Вашими молитвами:-)
Вероятность сего невелика, поскольку редакторы к этому не стремятся.

РАФАЭЛЬ ЛЕВЧИН:
В годы моей юности, бессмысленной и беспощадной, я бы немедленно спросил: когда же вы меня-то пропечатаете?!
Но теперь я слегка поумнел и посему не думаю, что уже написал что-то, достойное вашего замечательного журнала (это не кокетство, поверьте!).
Вот и хочу спросить: вы не закроетесь к тому времени, когда напишу?
Н.Г.: Дорогой Рафаэль, неужели Вы уже забыли, что в 13 номере журнала были опубликованы главы из вашего с Юрием Проскуряковым романа [Стены У]?
А если журнал и закроется, то велика вероятность, что он возродится вновь, как уже не раз случалось в его истории.
Главное, пишите и присылайте!

ЕЛЕНА КАССЕЛЬ: Как всегда — наиболее для меня таинственно в редакторах — это их принадлежность двум, или больше, культурам. И если двукультурность русская и европейская мне кажется относительно понятной в связи с европейскостью русской культуры (отчасти пример Е.Г. Эткинда), то двукультурность русская и израильская для меня загадочна — как некое раздвоение личности.
Н.Г.: Мне кажется, каждая из этих культур, в том числе и европейская, настолько не гомогенна, что если мы не хотим окончательно рассыпать тот сложный паззл, которым является личная культура каждого из нас, предпочтительнее не дробить его на две или три части. В нашей ситуации имело бы смысл говорить не столько о культурах, сколько о языках, но это уже совсем иной вопрос.
Можно сказать и так: принадлежность двум, а то и больше, культурам, конечно же, зависит не от нас смертных. И никакие собственные декларации тут не помогут. Вот когда сойдутся русская, израильская и еще какая-нибудь из культур в отчаянной и непримиримой войне за автора-редактора, стремясь его себе присвоить — мол, он (она) принадлежит мне, и никому я его (ее) не отдам — тогда и поговорим. Впрочем, можно надеяться, что к тому моменту уж не будет в культуре ни эллина, ни иудея, а воцарится сплошная экуменическая разлюли-малина. А тем временем, автор, он же по совместительству редактор, живет, не задаваясь этим неразрешимым вопросом.

И.ЗАНДМАН: Вернется ли «Двоеточие» к своему двуязычию?
Н.Г.: Наверняка. Вряд ли это станет регулярным явлением, что не удивительно, ведь «Двоеточие» и регулярность – две вещи несовместные. Но уже следующий номер журнала замышляется на иврите.

БОРИС ДОЗОРЦЕВ: Расскажите, как вы управляете своим временем?
Н.Г.: Плохо, плохо управляют они своим временем, они даже не уверены, что оно у них свое и, тем более, что они им управляют. Прежде чем управлять, следовало бы понять, хоть в самых общих чертах, что это за материя такая: время. Иногда кажется, что это какая-то выдуманная условность, что на самом деле, никакого времени вообще не существует. И тогда заявления, вроде «у меня нет времени», наконец, перестают быть полыми фигурами речи и приобретают подлинный метафизический смысл. А в другое время, его присутствие чувствуется в каждой секунде, но при этом оно, как нарочно, само, если и не управляет ими, то, во всяком случае, председательствует. Но это, другое, время — уже другое, поэтому вовсе не очевидно, что о том и о другом, об отсутствующем и о присутствующем, можно говорить в собирательном значении.
А вы говорите «управлять»…
С другой стороны, можно сказать, что по большей мере, они стремятся то ли игнорировать существование самого этого понятия, то ли, напротив, делать вид, что в их распоряжении все время, какое только есть. Пожалуй, второе предположение ближе к истине.

ГИЛА ЗЕЛЕНИНА: Вероятно, вас о чем-нибудь подобном уже спрашивали, только я не в курсе.
Как вы определяете смысл, блага, плюсы и минусы, физику и метафизику своего творческо-биографического союза? Представляются ли вам уместными параллели с другими парами, творчески плодотворными и эстетически интересными, а также сходными по каким-то более узким параметрам (русская культура в эмиграции) — с Гиппиус-Мережковским, например?
Н.Г.: Пожалуй, несмотря на полное отсутствие не только симпатии, но и интереса к этим авторам, параллель с Гиппиус и Мережковским действительно уместна, хотя бы потому, что тут, по меньшей мере, ménage à trois.
Что же до смысла, блага, плюсов и минусов, физики и метафизики такого союза, то им пристало многоточие…

Дмитрий Дейч, Александр Иличевский, Владислав Поляковский, Александр Щерба, Елена Кассель, Шломо Крол, Рафаэль Левчин, Дана Пинчевская, Владимир Друк, Петя Птах, Анатолий Жигалов, Сергей Шаргородский, Михаил Король, Борис Дозорцев, Виктор Иванiв: ДВОЕТОЧИЕ ПО ДИАГОНАЛИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:07

ОТ РЕДАКТОРОВ

Как ни трудно будет в это поверить читателям «Двоеточия», но в поисках ответов на вечные вопросы бытия (почто? доколе? и отколь?), периодически смущающие редакторские умы, мы были готовы на невероятный эксперимент: составить этот номер, как нормальные люди, безо всякого редакторского произвола, исключительно из запасов пресловутого «портфеля». Но тут вмешалась рука Провидения, и, как нередко случается, при перетряхивании до безобразия знакомого хозяйства, из какого-то пронафталиненного кармана вывалилась не хорошо забытое предписание доктора и не магическая формула, обещающая метаморфозы, но простая и надежная мысль: а не поговорить ли нам с друзьями?
Поскольку распространенье наших друзей по планете поистине достойно изумления, собрать всех у нас дома на диване, в галерее «Барбур» или в кафе «Ноктюрно» уже не представляется возможным. Так что в рамках журнала, самым естественным аналогом идеальным посиделкам представляется нам игра в «вопросы и ответы». Мы обратились ко всем авторам и некоторым читателям «Двоеточия» с просьбой ответить на три вопроса и задать нам один. Такое соответствие показалось нам справедливым по известной формуле «вас много (и да умножатся подобные вам!), а мы одни».
Мы благодарны всем друзьям, нашедшим время поучаствовать в этой игре, надеемся, что некоторые к ней еще присоединятся, и обещаем, что на ваши вопросы с предельной серьезностью ответит Нега Грезина.

Ваши редакторы.

1. Чем на ваш взгляд «Двоеточие» отличается от других литературных журналов?
2. С кем из важных для вас авторов вы познакомились в «Двоеточии»?
3. Чего вы ждёте от «Двоеточия» в обозримом будущем?
4. О чём бы вы хотели спросить редакторов «Двоеточия»?






ДМИТРИЙ ДЕЙЧ:

1. Я не слежу за периодикой: помимо «Двоеточия» читаю регулярно только TextOnly, некоторые материалы Openspace. Было время, однако, когда я живо интересовался ситуацией, и могу сказать следующее: «Двоеточие» всегда отличалось от «Недвоеточия» прежде всего тем, что каждый номер представлял собой отдельный текст — со своим сюжетом, атмосферой и — что немаловажно — за всем этим отчётливо виделась фигура автора. Вернее — авторов-составителей. В этом смысле «Двоеточие» было и остаётся для меня единственным в своём роде изданием.

2. Хези Лексли, Йона Волах, Давид Авидан, Михаль Говрин. До «Двоеточия» никого из них я не знал.

3. Я жду (и всегда ждал) от Двоеточия того, что можно назвать «привычная неожиданность». Каждый новый номер для меня — неожиданность, за последнее десятилетие это вошло в привычку.

4. Несмотря на то, что «Двоеточие» успешно прижилось в интернете, мне лично не хватает бумажного издания. Нет ли у вас планов вернуться на старые рельсы?






АЛЕКСАНДР ИЛИЧЕВСКИЙ:

1. «Двоеточие» уникально своим выбором. Нигде больше не встретишь таких удивительных авторов — изысканный отбор.

2. Авидан, Зингер, Король, Гвироль, Генделев, Шахар, Глазова, и многие др.

3. Регулярности, очень бы хотелось.

4. Хотелось бы пожелать, а не спросить: сил.






ВЛАДИСЛАВ ПОЛЯКОВСКИЙ:

1. На мой взгляд, «Двоеточие» — первый по-настоящему удачный пример журнала наблюдающего и самостоятельно формирующего постоянный диалог двух культур, двух культурных сред, двух совершенно различных литературных пластов. Я говорю здесь, в первую очередь, о современной российской литературе в России и современной израильской литературе, но есть и еще один важный пласт: современная русскоязычная литература в Израиле.

До появления журнала множество авторов, составляющих эту среду, было либо вовсе неизвестно читателю в России, либо же они были представлены спорадически: по разным причинам – от выбранной эстетики и стилистики до личных писательских стратегий – далеко не все имели возможность «попасть» в публикации отечественных «толстых» журналов и сетевых изданий. Появление, — а главное, а главное доступность «Двоеточия» (в том числе в онлайн-формате: сначала на сайте «Полутона», а теперь и на собственной платформе), — во многом решает эту проблему, представляя достаточно объективный срез литературной среды.

2. Благодаря «Двоеточию» я познакомился с великим множеством интересных мне авторов: Эли Свед, Йона Волах, например; благодаря «Двоеточию» я составил внятное представление о работе Нурит Зархи; стыдно сказать, но и с творчеством Михаила Генделева в нормальном объеме я познакомился только благодаря «Двоеточию». Впрочем, многих бесконечно интересных мне авторов (в диапазоне от Гали-Даны и Некода Зингер до Ольги Зондберг, Ильи Бокштейна и Виктора Иванiва) я знал и до того, но с большим воодушевлением встречал их публикации в журнале.

3. Одна из важных особенностей «Двоеточия», на мой взгляд, — четкий баланс в выборе тем и авторов. Поскольку наиболее важной мне видится роль журнала в организации точки пересечения современной российской литературы, современной израильской литературы и современной русскоязычной литературы в Израиле, постольку моим самым желанным ожиданием является следование установившемуся балансу.

4. Это трудный вопрос, предполагающий в качестве ответа другой вопрос. Что ж, спрошу: если все, сказанное о двоеточии в редакторском слове («никогда за «Двоеточием» не последует «ни дополнение, ни объяснение предыдущего», да и отражательная его способность столь удивительна, что иной раз запечатлится в нем нечто будто бы и не существующее, а иной – глянешь, а отражения-то и нет. И все же оно останется знаком препинания, препоной на пути как к дезориентации, так и к ориентализму) верно, то какой же смысл в этой парадигме будет иметь другой мой любимый знак препинания: точка с запятой, «;»? И не возникнет ли когда-нибудь – в будущем – необходимости вдохнуть и в него жизнь, заставить и его следовать своей судьбой, отмечая собой те или иные совокупности текстов?






АЛЕКСАНДР ЩЕРБА:

1. «ДВОЕТОЧИЕ» отличается от других литературных журналов насыщенностью.

2. Авторы в журнале все, примерно, равнозначные, кого-то одного выделять не хочется.

3. От «ДВОЕТОЧИЯ» я жду, что журнал учредит свою ПРЕМИЮ.

4. Редакторов журнала хотелось бы спросить о том, с кем в других странах они собираются работать дальше.
ЖЕЛАЮ ВАМ СЧАСТЬЯ И УДАЧИ, ДВОЕТОЧИЕ!






ЕЛЕНА КАССЕЛЬ:

1. В «Двоеточии» нет пошлости. В огромном проценте случаев я не разделяю эстетических позиций авторов, как вы, наверно, понимаете, но меня никогда не коробит, когда я проглядываю «Двоеточие», а от большинства журналов меня, нет-нет, да передёрнет от «гламурности».

2. Я всегда с интересом читаю Некода. Вообще периодически появляется что-то, на чём глаз задерживается, будь то статья о Волохонском, или стихи Шварц. И для меня вопрос не в новизне автора, а скорей в остановке. Скажем, я предпочитаю стихи читать глазами, но при этом всегда пойду их слушать. Просто потому, что это остановка, приглашение в текучей повседневности сосредоточиться, посвятить вечер стихам. Так и с журналом. Если я и знаю автора, «Двоеточие» — приглашение вспомнить.

3. Не могу сформулировать иначе: просто жду, что журнал в своей негромкой интеллигентности будет продолжать существовать.

4. Как всегда — наиболее для меня таинственно в редакторах — это их принадлежность двум, или больше, культурам. И если двукультурность русская и европейская мне кажется относительно понятной в связи с европейскостью русской культуры (отчасти пример Е.Г. Эткинда), то двукультурность русская и израильская для меня загадочна — как некое раздвоение личности.






ШЛОМО КРОЛ

1. Редактор «Двоеточия» Гали-Дана Зингер говорила где-то про «эстетические меньшинства». «Двоеточие», на мой взгляд, прежде всего — печатный орган такого меньшинства, и в этом смысле «Двоеточие» отличается от всех прочих литературных журналов. Что это за «эстетическое меньшинство»? Я думаю, его отличает некая эстетическая точность (тут не может быть точности математической, скорее, точность стрелка из лука). Эта точность позволяет видеть и представлять новое, причем (опять же, придется сделать оговорку) дело тут не в хронологической новизне, но в способности чувствовать Zeitgeist, видеть то, что выражает дух времени или даже опережает время и определяет, каков будет этот самый Zeitgeist. Кроме того, «Двоеточие» — журнал израильско-русский, и одна из его задач (с которой он справился на удивление хорошо) — это создание мифа о некой еврейско-израильской русской литературе, которая есть не просто эмигрантское продолжение традиций метрополии и не просто провинциальный вариант российского литературного процесса, но самобытное и ценное явление. В Израиле есть и другие литературные журналы, но ни один из них не создал такого мифа.

2. Алекс Гельман.






РАФАЭЛЬ ЛЕВЧИН:

1. Да вот хотя бы тем, что в других журнала я не встречал упоминаний о себе, а тут – открыл, помнится, в первый раз, да сразу и встретил, к тому же, в таком роскошном визионерском контексте.

Ну и, конечно, тем, что он занимает какое-то совершенно особое, пограничное место в литературе и в жизни.

2. Перечислить всех просто невозможно, посему ограничусь одним: ЯКОВ ПЯТИГОРСКИЙ: Сказочный формат.
Ах, вкусная штука…
А вообще-то с очень многими.
В том числе с теми, кого уже печатал у себя в «REFLECT…».

3. Натурально, текстов. Хороших и разных. Талантливых и гениальных. Мифологизации жизни и ожизнивания мифа. А чего же ещё?!

4. В годы моей юности, бессмысленной и беспощадной, я бы немедленно спросил: когда же вы меня-то пропечатаете?!
Но теперь я слегка поумнел и посему не думаю, что уже написал что-то, достойное вашего замечательного журнала (это не кокетство, поверьте!).
Вот и хочу спросить: вы не закроетесь к тому времени, когда напишу?
Уж пожалуйста, не закрывайтесь!






ДАНА ПИНЧЕВСКАЯ:

1. К сожалению, отсутствием бумажной версии.

2. Весь коллектив авторов журнала был для меня приятным открытием.

3. Систематичности публикаций; плодотворной работы.

4. Как вы?:)
И — каковы перспективы появления бумажного аналога издания?






ВЛАДИМИР ДРУК:

Мне представляется что «Двоеточие» отличается каким-то особым авторским (точнее -редакторским) подходом. Еще точнее — здесь редакторы являются прямыми и непосредственными драматургами, режиссерами и действующими лицами. Создается цепочка событий, которая образует действо, то, что в просторечии называют чтением литературного журнала. То есть, это – авторский журнал, в том смысле, что делают его действующие авторы, и делают по прихоти своего воображения и настроения.
Создаваемая на наших (читателя) глазах — эта цепочка событий есть путешествие. Не уверен, что всегда заранее присутствует окончательный и строгий план. Скорее это некое свободное путешествие. Иногда, со стороны, на первый взгляд, оно кажется хаотическим — «куда глаза глядят», но присмотревшись, понимаешь, что на самом деле план есть – и он в том, чтобы не пропустить в этом мире ничего живого и интересного.
Музей – так, музей. Памятник – так, памятник. Но почему бы не выпить кофейку в кабачке у дороги? Ведь никто на самом деле не знает, что запоминается по возвращении. И что останется в памяти потом, спустя годы. Плановое посещение музея или легкий ветерок на веранде придорожного кафе? Шедевр под/за стеклом, лицо случайного прохожего, листок на обочине?
Как в старом кино «Сталкер». Герои бросают гайку – и делают следующий острожный шаг. Или прыжок. От стихов поэта из Питера – к анализу Мишны, от новых переводов Галеви – к историям вокруг альтернативных вариантов «Алисы в Зазеркалье».
По идее, такими и должны быть все журналы – с явной драматургией интересов и пристрастий их создателей. Однако я затрудняюсь сравнить «Двоеточие» с каким-либо современным нам литературным журналом. И дело здесь не только в отсутствии скучного нафталина рубрик: вот вам «Проза», потом «Поэзия», а вот рассказы, а вот, Критика» …
В «Двоеточии» нет не только рубрик, но и каждый материал – по крайней мере, те, что мне попадались – есть хроника какого-нибудь приключения. Если материал начинается с разбора «Феноменологии духа», не верьте – на самом деле рассказ будет о попытке латинизации иврита. Если зашел разговор о фильмах с Элвисом Пресли – то он неизбежно приведет к жизнеописанию парижского поэта Исидора Изу. Средневековые каббалисты окажутся скрытыми неоплатониками, и те и другие окажутся явными апологетами мистических бездельников и зевак.
Решительно непонятно, как это все может уживаться под одной обложкой (хоть и виртуальной).
Если б я когда-нибудь делал журнал, я б его делал как «Двоеточия».






ПЕТЯ ПТАХ:

1. Иерусалимом и лицом (итого – двумя пунктами).

2. Осенью 1995-го года я познакомился с Анечкой Горенко около Биньян А-кляль в Иерусалиме. Она вручила мне второй номер «Двоеточия» со своей публикацией – почитай, мол. Горенко стала важным для меня автором, а «Двоеточие» – важным журналом. Примерно через десять лет после этого на страницах «Двоеточия» я впервые прочитал стихи Алекса Гельмана и познакомился с ним самим в гостях у редакторов. Вернее, наоборот – сначала познакомился, а потом прочитал. Так или иначе, это положило начало важнейшему для меня диалогу в последние годы.

3. 1. Регулярного функционирования по-русски. 2. Ивритского номера. 3. Открытия (воспитания? порождения?) новой плеяды поэтических дарований. Желательно, двуязычных.

4. Как вы всё-таки думаете, существует ли Иерусалимская школа в русском стихосложении? Есть ли что-то принципиально-общее между поэтами, пишущими по-русски в Израиле? Это, разумеется, два совершенно разных вопроса. За последние двадцать лет, полагаю, вы отвечали на оба не раз и не два. Ну, давайте ещё разок…






АНАТОЛИЙ ЖИГАЛОВ:
ПРОГУЛКИ С «ДВОЕТОЧИЕМ»

Мы гуляли с «Двоеточием» по Тальпиоту, а потом сидели за крошечном столиком в тесном помещении крошечного кафе, но помещалось за этим столиком много замечательных людей – знакомых и не знакомых.
Здесь я встретился с Анри Волохонским, с которым не виделся с самого его отъезда из России, здесь встретился с Илюшей Бокштейном (из какого мира?), с которым также не виделся после его отъезда, за этим же уютным столиком-журналом, раскрывающимся как ломберный столик на русскую половину и ивритскую сиживал-читал-знакомился с русскоязычными поэтами: Савелием Гринбергом, связывающим с эпохой Маяковского, с Михаилом Генделевым (оба, как это ни грустно, уже покинули сей бренный мир), с Михаилом Королем, Петей Птахом, ВладимиромТарасовым, здесь познакомился и с англоязычными и ивритоязычными авторами в великолепных переводах Гали-Даны и Некода Зингеров; здесь испытал легкое головокружение от текста «Что такое поэзия?» Ж.Деррида, на лекции которого в Москве в МГУ, если не ошибаюсь, в 1988 или 89 году был, здесь встретился и с Гидеоном Офратом, с которым познакомился в 1996 году в Citè des Art в Париже. «Двоеточие» каким-то уникальным образом соединяет два мира, две культуры – русскую и еврейскую, Россию и Израиль. Уникальность эта не в том лишь, что журнал двуязычный. В некотором смысле, двуязычны и многие авторы, представленные в нем. Но это особое двуязычие. Пишут ли они на русском, иврите или английском, язык, которым они мыслят, как-будто претерпевает парадоксальную алхимическую трансмутацию, обогащаясь мощной библейской энергетикой и специфически израильским колоритом. Вероятно, такова судьба носителей языка, переместившихся в другую языковую среду: с одной стороны, ослабевает связь с родным языком, с другой, со всех сторон давит язык новой страны, откуда и двойная стратегия – сохранить, но отчасти путем некоторой консервации, свой язык и одновременно обогащать его, по возможности, элементами языка страны пребывания; но здесь на территории «Двоеточия» эта ситуация достаточно отрефлексирована и не только через иронию, но, преимущественно, через механизм самого языка, через, скажем так, языковое усилие.
Не стоит говорить, что «Двоеточие» — это замечательная поэтесса и переводчица Гали-Дана и писатель, эссеист и художник Некод Зингеры. Вероятно, это тот случай, когда пара порождает особое поле, чем, во многом, и объясняется неповторимая творческая атмосфера, безусловно, присущая журналу.
Словом, сидеть за столиком в кафе с «Двоеточием» — величайшее наслаждение, это всегда тот самый духовный пир, который стремились создать греки, который, на свой лад, выращивали евреи и который культивировался на кухнях Москвы и Ленинграда – даже если порой и до положения риз, что, как там ни говори, не самое худшее положение в сем сложном мире, где для того, чтобы язык был крепок, требуется что-то крепкое.






СЕРГЕЙ ШАРГОРОДСКИЙ:

На все вопросы отвечать не буду, но вот что хотелось бы сказать:

Мне кажется, «Двоеточие» достойно продолжает традицию авторских журналов, где каждый выпуск превращается в некое единство, которое в конечном итоге можно и должно воспринимать как художественный объект. Конечно, и делать такой журнал значительно труднее, чем варить сборную солянку какого-нибудь литературного ежемесячника.
Второе важное для меня обстоятельство — тот факт, что журнал удачно и успешно нашел свое место в интернет-пространстве. Очарование печатного слова все еще довлеет, но я не вижу смысла создавать издания, что по причине высокой цены или малых тиражей изначально становятся недоступными для читателей. Практика «Двоеточия» есть удачный ответ на эту ситуацию.
И, конечно, прежде всего хотелось бы пожелать «Двоеточию» дальнейшего процветания на ниве! Также хотелось бы вскоре увидеть в сети весь архив журнала, и очень хорошо было бы перевести его в архивные файлы. Сайты живут и умирают, а такая папка с архивом может храниться и на домашних компьютерах, и в сетевых и обычных библиотеках.






МИХАИЛ КОРОЛЬ:

1. Первый вариант ответа, конвенциональный.
Знаковой системой. Во всех смыслах. Начиная с двух точек на черно-белых обложках первых шести номеров и заканчивая очевидным и законным тяготением авторов к семиотическим школам Лотмана. В иных журналах (и даже израильских) до подобной диалектики, то есть до двухстороннего понимания языковой литературной ситуации, так же далеко, как от Ливонии до Левантии. То есть, для других это из разряда категорий далеко-близко, а для нас, двоеточечных авторов, вкусивших иерусалимский хлебный камень, это два полюса одного сознания.
Второй вариант ответа, еврейский, вопросом на вопрос.
«Чем отличается эта ночь от всех остальных ночей, что во все остальные ночи мы едим всякую зелень, а в эту ночь только горькую?»

2. Вот что произошло: в «Двоеточии», начиная с 1995 года, я не только познакомился с новыми, но и начал заново знакомиться со старыми знакомцами, и это оказалось очень-очень важным и, слава Богу, незаконченным событием. Вот неполный список этих важных персон: Гали-Дана Зингер, Некод Зингер, Савелий Гринберг, Изя Малер, Саша Ротенберг, Володя Тарасов, Леня Шваб, Юлик Регев… А полный список — знаете где? В содержании одной из самых, на мой взгляд, интересных антологий израильской поэзии на русском языке, которая так и называется «Двоеточие: поэтическая антология» (Иерусалим, 2000).

3. Возвращения в бумагу и переплет.

4. Вот прямо сейчас захотелось расспросить их о некоторых надгробиях некоторых пражских кладбищ. А вчера хотел спросить, как они относятся к белому чаю. А вот что захочу спросить завтра, не знаю еще…






БОРИС ДОЗОРЦЕВ:

1. Ну, это очень просто: в «Двоеточии» ВСЕГДА найдется, что почитать.

2. А вот это тяжело: в «Двоеточии» авторов, с которыми я познакомился, намного меньше, чем тех, с кем познакомиться я еще не успел.

3. Хотелось бы увидеть журнал в переводе на иврит.

4. Расскажите, как вы управляете своим временем?






ВИКТОР ИВАНIВ:

1. Журнал «Двоеточие» на мой взгляд, отличается в первую очередь здравой долей мистицизма в сравнении современных литератур, и уравнивании ситуации анекдота и литературного казуса с достоверной судьбой авторов, представленных в подборках журнала. Живые слова и имена приравнены в нем к именам «общества мертвых поэтов». В этой связи я позволил себе допустить некоторый lapsus в своей публикации о Евгении Филиппове в «Двоеточии».Там, в этой публикации, была смикширована реальная история, поставленная в ход повествовательного предложения, или narrative. Мой старший товарищ отозвался о ней как о вызывающей, хотя там ни слова не отступало от буквально понимаемой правды.

2. Из важных для себя авторов, которые все же компактно совпадают с общей стратегией журнала, я познакомился с текстами Василия Бетаки, Михали Говрин, собственно Дмитрия Строцева, Гали-Даны Зингер и Некода Зингера, чьи книги я старательно приобретал по возможности или получал по почте, а также с публикуемыми авторами британской викторианской традиции, а также текстами Андрея Щетникова и Тихона Чурилина, с которыми я познакомился в «Двоеточии» впервые.

3. В обозримом будущем я жду от «Двоеточия» более корректного моделирования ситуативного кода и прогнозирования снов, о которых Гали-Дана Зингер повествует в своем блоге и стихах, и отчасти разрешения споров относительно того, чем будущее влияет на прошлое, исходя из соображений умозрительного.

4. Я хотел бы спросить редакторов «Двоеточия» о том, о чем хотел бы спросить у них с глазу на глаз.

Гали-Дана Зингер: УРОК ТОЧКАМ (начало)

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:04

…когда великие туши с приткою молниею несносные для всякого шувствительного серса
И.А.Крылов. Урок дочкам. Явление девятое.

Не могу, совершенно не могу!
Ibid. Явление пятнадцатое.

Не понимаю, не разумею, не чувствую!
Ibid.

смерть так тебе себя положит
за все недолгое терпенье
литой калошей неделимой
на лужу, насморк и со-пенье
наградой.

смерть так тебя тебе положит
на лоб и на затылок разом
преградой непреодолимой
и неразборчивою фразой
«как сиры, наги»

смерть так тебя себе положит
на грудь и не звездой, а стразом
и на подложные бумаги
посмотрит мельком
ей несложно

осенний день проходит быстро
но осень движется по кругу
в другом саду сияют астры
и аспидистры замирают
на подоконниках широких
в предзимних комнатах и кухнях
и яблоко щекой упругой
настойчиво ждет поцелуя,
гнилую же так долго прячет,
что целое наполовину
беззлобная земля всосала
оно ж о том ни сном, ни духом
смерть так тебя с тобой помножит
ты не просила об отсрочке
смотри, вот месяц вынул ножик
год затянул свою удавку
поставив всяко лычко в строчку
век в поддавки с тобой играет

вся недолга, а смерть не рада.
смерть так себе, на ладан дышит
смерть так к тебе неровно дышит
ты промолчи, она не слышит
безлобое настало небо
эйухнем в воздухе витает
еще не раз перезимуем
там где зима такая осень

смерть так тебе сама поможет

я хотела переменить пластинку
остановить шарманку
вернуть неправильный прикус
сохранить привкус слез на языке
лил дождь
как сверить дождь и слезы
чтобы это не было ни гиперболой ни литотой
это очень просто
сейчас объясню
как сладкое и соленое
я хотела промолчать
да только промокла

эти слова я написала чтобы прочитать слово литота
оно осталось от предидущего стихотворенья
я отказываюсь писать ы в слове предидущий
место ы в словах язык зыко жызня
слово литота теперь можно прочитать трижды
кажется теперь я свободна

кажется я поспешила
пора проколоть себе ухо шилом
у косяка того дома в котором служила
служу и видимо буду
не столько мыть сколько бить посуду
и обмывать простуду
в рабстве в котором сама посуди
так и останусь я не по суду
если с ума не сойду

непо непо я повторяю и повторяю
возможно я собиралась сказать непостижно
или непостижимо
редактор предлагает на выбор депо небо него немо
но я не могу выбрать
непонятно
как мне отказаться
от трех возможностей
ради четвертой
я держу все четыре во рту как булавки
и боюсь проглотить все четыре
если б вложить одно в другое
депо могло бы вместить немало
склад, скоп, запас, хранилище, сохранница, бережница
но небо больше него
и немо
бывает больше а иногда меньше
как тут разобраться
такая нелепость

вот! я вспомнила слово непостоянство
свое непостоянство
иерусалимский трамвай уже не догонишь
воробьи расклевывают булку
булка расклевывает воробьев
выбирай
булки расклевали воробья
воробей улетел
шахматная партия завершилась
клетки на столе почти что стерлись
твой ход

поезда и трамваи всегда отзовутся
на свист
с площади Восстания
я назову тебя улицей Ступеней
по имени ступеней, что на этой улице
я назову тебя улицей Восхождений
в честь таблички на угловом доме
не забывай:
у меня нет никого кроме
я назову тебя улицей

здесь
разговаривала с котами
ходила
Умная Эльза
теперь здесь ходят два ты
и с ними разговаривают коты
умны донельзя

неужели этой нотой

неустойчивой и черной

остановится жернов?

зёрна недомолота

смерть сама собой просеет

по золе по росе и

по свежему дерну

и подернет кисейкой

золотою дремоты

крылья мельниц
и бездельниц
и правнучку мучника
и мученика
очнись
скажут крылья ночниц
оглушительным стрепетом
да только начни
перечислять
под свет ночника
и пропала
из точки в точку проляжет тропа
точно

из дощатого туалета

до этого лета

точно из тридесятого царства

до тридевятого государства

точно из языка в безъязыкое

тире точка точка
доо-ми-ки
я в домике!
кричат дед и прадед
а ты куда?
доо-ми-ре
доо-ре-ми
я в дреме
сейчас проснусь
сейчас
сию
минуту

Некод Зингер: УРОКИ ГРЯЗНОПИСАНИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 02:00














































































Андрей Сен-Сеньков: ГОРИЗОНТАЛЬНОЕ ДВОЕТОЧИЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 01:47

ОНИ ПОХОЖИ КАК БОГИ-ПОГОДКИ: ДВЕ ВЕЩИ, КОТОРЫЕ РОДИТЕЛИ ЗАПРЕЩАЮТ ДЕТЯМ БРАТЬ У НЕЗНАКОМЦЕВ

 

 

 

 

В ИРАНЕ ЗА ВСЕ ПОКУПКИ РАСПЛАЧИВАЮТСЯ ТУМАНАМИ: ДЕНЬГИ, СНИЖАЮЩИЕ ВИДИМОСТЬ НА ЗВУКОВЫХ ДОРОЖКАХ К ФИЛЬМАМ

 

 

 

 

СЛАБЫЕ ГОЛОСОВЫЕ СВЯЗКИ В АСПИРИНОВОМ КУПАЛЬНИКЕ: НА ЛЕКАРСТВЕННОМ ПЛЯЖЕ НЕЛЬЗЯ ТЕМ СЛОВАМ, ЧТО ТЕМНЕЕ БЕЛЫХ ТАБЛЕТОК

 

 

 

 

ДЕВУШКА, РАБОТАЮЩАЯ НА ФАБРИКЕ ГАЗИРОВАННЫХ НАПИТКОВ, ПЬЕТ ТОЛЬКО ВОДУ БЕЗ ГАЗА: ПУЗЫРЬКИ, ДЕРЖАСЬ ЗА РУКИ, ПЕРЕХОДЯТ НА ДРУГУЮ СТОРОНУ БОКАЛА

 

 

 

 

ОШИБЛИСЬ НОМЕРОМ КАК НЕВЕРОЯТНО ПРЕКРАСНОЕ ЗАГРЯЗНЕНИЕ ОКРУЖАЮЩЕЙ ЗВУКОВОЙ СРЕДЫ: ИЗ ПРЕРВАННОГО СНА ЖИЗНЬ УХОДИТ КОРОТКИМИ ТОЛЧКАМИ ЧУЖОЙ УМЕРШЕЙ МАМЫ

 

 

 

 

ЧАСТО В НАЧАЛЕ ГОДА ПО ПРИВЫЧКЕ ПИШУТСЯ ЦИФРЫ ГОДА ПРОШЕДШЕГО: СУСТАВЧИК, СОЕДИНЯЩИЙ ПОВОРОТЫ ВРЕМЕНИ

 

 

И.Зандман. ИЕРУСАЛИМСКИЕ ДВОЕТОЧИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 01:36

















































































































Семён Юшкевич: СТРАННЫЙ МАЛЬЧИК

In ДВОЕТОЧИЕ: 15 on 25.11.2010 at 01:23

Стой, лягушка!—вдруг крикнул Коля, подняв палку.
Мы были уже подле «ключа»; раздался свист в воздухе и палка камнем упала на землю.
Черт!—выругался Коля,—промах.
Степа бросился к «ключу» и с ожесточением стал умываться. Теперь вместо черного он стал сизым и в этой сизой рамке весело блестели и смеялись серые глаза.
Промах, так промах,—раздался его голос,—айда наверх, там не промахнемся ужо.
Он отбежал от ключа, зорко поискал глазами лягушку в траве и вдруг свистнул, прыгнул, встал, завертелся на каблуке и поскакал дальше. Мы бросились за ним. Пред глазами моими мелькнули задние лапки лягушки, ладонями вверх.
Ну, ничего,—с мелькнувшим состраданием в душе произнес я,—ну, пусть.
Эти слова я еще машинально шептал, когда мы уже были на второй площадке. Здесь мы сделали привал и решили раньше переговорить с таинственным существом, сидёвшим на скале, прежде чем приступить к задуманному. Теперь неизвестный вырисовывался отчетливо, хотя черт лица его нельзя было разглядеть. Но Коля не ошибся… Это, действительно, был мальчик, лет 14, а может быть и постарше.
Как же быть?—спросил я.
Сейчас увидишь,—отозвался Степа.
Он поднял камень и, хотя знал, что до скалы ему никогда не докинуть, все-таки бросил его, вероятно, чтобы настращать. Потом выставил ногу вперед, задрал голову и прокричал:
Эй, ты, леший, отвечай, откуда взялся и кто ты такой!? _
Привидение посмотрело вниз и, видимо, не поняло, чего от него хотят, ибо опять равнодушно подняло голову и стало смотреть на море.
Степа еще раз бросил камень, бросил и Коля, за ним я, и все мы загорланили:
Эй, ты, черт! ты как смел на нашу скалу взлезть?.. Сходи живей!—А Коля докончил:
Не сойдешь добром, мы стащим тебя и так отколотим, что год будешь помнить.
Мальчик нагнул голову, с удивлением посмотрел на нас и спросил:
Это вы мне говорите?
Голос его был такой тихий, что едва доходил к нам.
А то кому же?—рассердился Степа,—другой
собаки, кроме тебя нет здесь; стадо быть—тебе. Ну, слезай; нечего там сидеть.
Я могу сойти, если вам этого хочется,— донесся к нам голос—Что вам нужно от меня?
Так я тебе и отвечу,—проворчал Степа и опять крикнул:
— Слезай! Сказано сходи, стало быть, нечего расспрашивать. Ну, живее… Бросить разве в него еще раз камнем?—обратился он к нам.
Мне нравится ваш крик,—произнес как бы с удивлением незнакомец на скале.—Я иногда люблю слушать, как кричать. Крикните еще раз и я, пожалуй, сойду.
Всё это было произнесено каким-то мечтательным тоном, который прогонял из сердца гнев. Только Степа не унимался и голос товарища с особенной силой звенел, когда с уст его срывалась ругань.
Ну, вот и хорошо; и отлично,—одобрило привидение крик Степы.—Теперь подождите, я сейчас буду подле вас.
Одну минуту у меня была мысль, что он слетит к нам. Я затаил дыхание. Но вот он скрылся на мгновение—и сейчас же показался под скалой. Потом легко и плавно сбежал вниз.
Вот я и спустился,—произнес незнакомец,—правда, скоро?
Мы были ошеломлены. Даже Степа на миг унялся. Перед нами стоял оборванный, босой мальчик, поразительно худой, но чистенький, с удивительно нежным лицом, заостренным книзу. У него были большие черные глаза с длинными ресницами. Губы были бескровны, а цвет всего лица напоминал свежий воск. Всего же удивительнее в нем был его голос. Он был и звучный, и тихий, и приятный, как будто тоскующий, проникал в сердце и радовал, и мучил его. Хорошо было слушать его, но сейчас же жалко чего-то становилось и не радовал светлый день, солнце; что-то прошлое, ушедшее, просилось в душу и как будто это по нем была жалость.
Ну, говори,—властно произнес Степа, наконец,—ты кто такой?
Мы с Колей бросились в траву и только Степа продолжал стоять в угрожающей позе и волосы на голов у него ощетинились, как у ежа.
Я сын царя,—произнес мальчик.
Коля живо повернулся, чтобы хорошенько рассмотреть незнакомца. У меня чуть сердце не разорвалось от волнения и я одобрительно улыбнулся ему. Степа насмешливо засвистал и свист этот, как длинная черная нитка, соскользнул с его губ, тихо скатился с площадки и пропал под горой. Стало тихо. Как будто потемнело. Вспорхнула стрекоза, задрожала крыльями и пала подле нас. Две бабочки, догоняя друг Друга, закружились над головой таинственного мальчика и, вдруг, круто повернув полет, скрылись на третьей площадке.
Врешь,—наконец произнес Степа.—Разве у царя такие сыновья бывают? Я и то лучше тебя одет. На тебе и башмаков даже нет…
Это ничего не значит,—возразил настойчиво мальчик.—Хотя я знаю, что вы поверить мне не можете и что я ничем не могу доказать этого, я все-таки утверждаю, что я сын царя.
Здесь даже Коля не выдержал и засмеялся. Только я один верил таинственному мальчику и с участием слушал его.
Вы нам басен не рассказывайте,—произнес Коля своим тоном, не терпящим противореча, однако уже вежливо.—Мы знаем, что такое царь, и каким должен быть его сын. Вы же похожи на самого бедного мальчика, которого я когда-либо встречал. Наверное, вы—нищий.
Нет, я не нищий,—с живостью возразил незнакомец.
Степа сел, не переставая бросать на мальчика враждебные взгляды, а тот продолжал отвечать нам, как преступник судьям.
Я живу,—продолжал мальчик,—с родными. У нас маленькая лавочка. Отец стар и слеп. У меня есть мать и брат помоложе меня. Мы живем в этом доме всего несколько, дней. Лавочку же мать откроет дня через два, так как дождь испортил весь товар, когда мы переезжали. Вы видите—я не нищий.
Я перестал его совершенно понимать. Разочарование вмиг охладило мое участие к нему.
Ну вот,—расхохотался Степа,—я ведь говорил, что ты врешь—и так оно и вышло! Вишь ты, какой царский сын нашелся. Батька твой, говоришь, лавочник. А может, вор. Я бы тебе ужо ухо расквасил, кабы ты не такой худой был. Знал бы в другой раз, как врать. На гору же больше не смей приходить. Хозяева этой горы—вот они,—он с гордостью указал па нас,—и сюда никому приходить нельзя.
А все-таки я сын царя,—повторил мальчик с убеждением.—То, что вы мне сказали, меня не удивляет, так как здесь мне все тоже самое говорят. Но ведь все это я «здесь» слышу. «Там» же—я сын царя,—он сделал ударение на «там»,—у меня прекрасный замок, отделенный от других золотыми прутьями. В моей конюшне двенадцать серебряных лошадей. Мой учитель и друг, старый «Наставник» первый советник царя, отца моего. У нас есть враг «Красный Монах», с которым я недавно сражался. В наших лесах живут львы, слоны, носороги, тигры и я охочусь на них, со своими стальными собаками. И много, много чудесного есть в нашем царстве. Отец же всегда сидит на троне из золота и слоновой кости: у него борода белая и густая, как баранья шерсть и спускается до первой ступени трона.
Подождите,—прервал его Коля,—я сейчас уличу вас в обмане. Отвечайте, вы носите одежду сына царя или бедняка?
Бедняка, — ответил таинственный мальчик, улыбаясь.
Хорошо. Отец ваш лавочник и живет со вчерашнего дня в нашем доме. Вы так сказали.
Мой отец слепой. В лавочке же находится мать и живем мы в вашем доме.
У вас есть еще брат?
Да, моложе меня и все его любят.
Вот видите,—уже снисходительно произнес Коля,—я и докажу, что вы нас обманываете: мы ведь знаем, что у каждого человека есть один отец; но так как ваш отец-лавочник не может быть в то же время и царем, и так как у каждого мальчика может быть только один отец, то и выходит, что вы нас обманываете.
Он с торжеством, словно хорошо решил задачу, посмотрел на мальчика, но тот нисколько не смутился и, улыбаясь, сказал:
Я сяду подле вас, так как устал стоять. Я очень скоро устаю.
И когда сел, то продолжал:
«Здесь»,—он опять сделал ударение,— здесь, действительно, выходит так, как вы говорите. Здесь я почему-то сын лавочника, у меня младший брат и я в одежде бедняка. Однако все это здесь, вот здесь, на земле. Но в том-то и дело, что я живу не «здесь», а «там».
Он опять подчеркнул свои слова и я почувствовал, что у меня зашевелились волосы на голове. Очарование вновь овладело нами.
Я ничего не понимаю,—произнес Коля, совершенно озадаченный.—Что значит — здесь и что значит—там?
Что понимать,—рассердился—Степа, дать бы ему вот так, раз!..—Он уже поднял руку, но я вовремя успел удержать его.
Таинственный мальчик даже не пошевелился, чтобы защитить себя, и улыбался своей загадочной улыбкой.
— Я вам объясню,—просто сказал он,— Моя настоящая жизнь есть то, что у вас называется сном. Когда-то, будучи еще очень маленьким, я думал так же, как вы. Я верил, что живу здесь, на земле, что отец мой лавочник, что создан для отдыха. Но с восьмилетнего возраста я стал учиться, перечитал много книг, сам много думал и постепенно пришел к мысли, что жизнь здесь, на земле—обман, как считал некогда обманом я сон, и все, что снится. Подумайте, здесь я почему-то бедный, несчастный мальчик, с которым всякий может все, что угодно, сделать; здесь почему-то у меня отец слепой и бедный старик; здесь всей моей семье страшно тяжело жить… В моей настоящей жизни,—а она начинается, когда я засыпаю,—я свободен, не страдаю, я не слабый мальчик, которого каждый может бить, оскорблять, который часто голодает со своей семьей. В моей жизни мой отец—царь, и у него трон из золота и слоновой кости. Меня любят и лелеют. Вы видите, я не обманываю вас. Нет, вы не знаете, какая моя жизнь изумительная. Можно — ли верить, что не сон, не гадкий сон жизнь здесь, на земле? Ведь у нас даже земли не существует. У нас нет ночи и никогда я не был во тьме, в моей жизни. На нашем небе четыре великолепных солнца. У нас есть горы, но они из облаков, не черного цвета, а белого, бархатистые, и ног не давят,- когда по ним гуляешь. Там я никогда не устаю. Я выхожу часто из нашего царства с «Наставником», и любимая паша прогулка по Млечному пути. Как я счастлив там! И лишь когда я засыпаю там, мне снятся тяжелые сны. Снится земля, отец-лавочник, беднота, вы, эта гора, это море.
Ах, какие у нас моря—если бы вы знали!
Он всплеснул от восторга руками; мы же сидели онемевшие, с чувством большого счастья от его рассказов, но испуганные теми вопросами, которые тут же постепенно начинали зарождаться в наших головах. О какой другой жизни он нам говорил? Разве наша не настоящая, и гора, на которой мы сидим, не существует? Разве сон и сновидения не проходят с наступлением утра? Что-то дикое и мучительно-ужасное пробежало в моей голове, по странно:—душу переполняло что-то теплое, таинственное и радостное, как будто я замерз и теперь оттаивал. С каждым словом этого незнакомого мальчика очарование все боле охватывало меня, и мне казалось, слушая его, что между нами давно существует какая-то тайная связь; что мы где-то уже были, жили, разошлись и снова встретились теперь.. Что-то похожее на любовь, на страстную привязанность зарождалось к нему, и сознание о том, что он не мой, не брат мой, не мой друг, причиняло мне страдания.
— Говорите, рассказывайте,—шепотом попросил я, схватив его за руку, и когда он, услышав мой шепот, посмотрел на меня, я по чувствовал, как между нами сверкнуло и загоралось что-то, как искра, светлое, и жгучее, и радостное. И опять от этого на душе стало так, как будто и я, и он—долго бродили одинокие, искали друг друга и, сойдясь, обрадовались.
Все это очень чудно,—задумчиво произнес! Коля, но уже совсем другим голосом, чем раньше,—и вы мне кажетесь странным мальчиком. О, да, я так вас буду называть: Странный Мальчик. Но о том, что вы нам рассказали, я никогда не слыхал, не читал и мне оно не приходило в голову. Может ли быть,—вопросил он, не то к нему обращаясь, не то к себе,— чтобы наша жизнь была сном, а наш сон—настоящей жизнью? Но ведь гора все-таки есть и я сижу на ней. Сижу ли? Посмотрите,—он взмахнул руками,—я бью землю и это ведь наверное. Скоро нас позовут завтракать. Придет толстая Маша. Дома есть мать и она нас ждет. Как странно все, что вы говорили. Как вас зовут?
—Алеша.
Мне нравится ваше имя,—важно произнес Коля,—но все-таки будьте для нас «Странным Мальчиком». Я, кажется, буду вас любить. Послушайте, Странный Мальчик, я теперь сижу на горе и с вами разговариваю? Или мне это кажется?
—Вам кажется,—тихо отозвался Алеша.— Разве во сне вы так же не видите этой горы, товарищей и все это вам не кажется настоящим? Во сне вы видите свет, хотя ваши глаза плотно закрыты; вы разговариваете, хотя не раскрываете рта; вы бегаете, а между тем ваши ноги неподвижны. Не правда ли?
—Это правда!—вскричал я. 
Совершенно верно,—подтвердить Коля. Только Степа брезгливо фыркнул и закурил.
—Вот видите,—продолжал Странный Мальчик,—и только проснувшись, вы узнаете, что оно было сном и неправдой. Для меня же обратно. Я знаю: то, что во сне со мной—есть истинная правда, и не верю тому, что есть здесь. Здесь ложь, гадкий сон, потому что жизнь должна быть счастьем, а не страданьем. «Там» же—правда, и она дает счастье. Ах, я счастлив, когда наконец засыпаю.
Наступило молчание. Мы сидели и глядели на него и теперь он представлялся нам совершенно иным и в другом свете. Как было дивно… Оборванный мальчик, которого мы хотели прибить, он был теперь больше, чем равный нам, и мы крепко уважали его. Своей уверенностью он точно убедил нас, что он сын царя. Разговор его соответствовал его сану, и нисколько не казалось уже неприятным; что он босой. Глядя на него, мы находили его все более милым, а черты лица благородными, возвышенными.
Скучно что-то очень,—произнес Степа, зевнув и перевертываясь на живот.—Нет, я уже пойду,—он неожиданно вскочил на ноги,—а то мне худо от батьки придется. Даром только прибег сюда.

Он постоял подле нас, видимо колеблясь, поглядел на солнце, с азартом почесался, совсем было уже тронулся, чтобы идти, как опять обернулся и, обращаясь к Странному Мальчику, произнес с насмешкой:
—Так ты, стало быть, черт, теперь будто спишь?
—Я сказал,—ответил Странный Мальчик.
Чудно что-то очень. Ну, а я-то как, значит, по-твоему: взаправду здесь или тоже сон твой?
Вы, может быть, и существуете, но для меня вы—сон.
— Так…—зловеще произнес Степа,—ну, а как я тебя вот этак тресну кулаком по этому месту?
У него загорелись постепенно глаза, и руки сжимались в кулаки.
—Будешь ты кричать или нет?
—Я никогда не кричу, когда меня бьют. Мне, правда, от ударов больно, но я знаю, что никто меня не бьет. Оттого и не кричу.
—А ну, попробую!—с жестокостью произнес Степа, приблизившись к Странному Мальчику.
Тот даже не сделал движения, чтобы защищаться. Коля с любопытством смотрел, ожидая, что будет. Я только в волнении протянул руки. Но в это время Степа размахнулся и изо всей силы нанес Странному Мальчику удар по лицу. Я крикнул от ужаса. Алеша покачнулся, с жалкой гримасой-улыбкой посмотрел на нас, провел рукой по лицу, и опять уже сидел ровно, не издав ни звука.
Мы все молчали.
—Какие гадкие сны бывают,—прошептал Странный Мальчик.
—Я тебя дойму,—озверев, диким голосом вдруг крикнул Степа!—ты у меня закричишь!
—Ну, ты,—не дам больше,—сурово вмешался Коля и, обращаясь к Алеше, с важностью сказал:
—Странный Мальчик, вы выдержали с честью испытание и теперь я верю вашим словам. Хотите быть моим другом?
Алеша улыбнулся ему. Я же страдал и наслаждался счастьем. Степа все стоял нахмурившись и исподлобья глядел на нас.
—Ну, и черт с вами,—вырвалось у него с досадой. Он плюнул и убежал.
Солнце стояло уже почти над головой и безжалостно жгло нас. Сверху как бы спускался огромный шар, наполненный жаром, а вдыхаемый воздух казался густым, нездоровым. Раскаленное серебро моря стояло неподвижно, а посреди него, как человек в пустыне, еле передвигалась лодочка. Слева отчетливо вырисовывалась невысокая церковь слободы и над крестом ее летала стая голубей.
—Хочешь играть с нами?—спросил Коля у Странного Мальчика.—Но раньше я поведу тебя к нашему «ключу», где мы умоемся. Жарко очень.
—Я никогда не играю.
—Как не играешь,—вмешался я,—разве можно не играть?
—Я не люблю играть,—повторил Странный Мальчик,—я люблю думать. В игре нельзя быть свободным. Все мешает и от всего зависишь. Когда же я думаю, я совершенно свободен. К
тому же игра утомляет и вместо удовольствия испытываешь слабость. Я очень слабый.
—О чем же ты думаешь?—спросил я с любопытством
—Обо всем. Я сидел на скале и глядя на море. Лучшую радость ведь получаешь благодаря глазам. Я сижу неподвижно и все само, без моего усилия, входит в меня. Не только входит, но как бы просит разрешения войти. Я открываю глаза и вся прекрасная даль входить в меня. Какое море ни широкое, но все же сжимается, чтобы уместиться в моих глазах…
—Как у тебя умно все выходит,—с жаром перебил я его.
Он улыбнулся и продолжал:
—Пролетит птица, но и она моих глаз не минует, на миг войдет и полетать дальше. Самое большое и самое малое входит в меня и радует. Нужна ли мне игра?
—Но тебе не хочется бегать, кричать, охотиться?— спросили мы оба жадно, в один голос, все более поражаясь тем, что слышали от него. То, что он говорил, было так странно, необычно для нас. И то, чем мы жили до сих пор, стало как-будто колебаться, становилось как-будто чужим от новых мыслей.
—Нет, не хочется. Вы посмотрите: мне пятнадцать лет, а мне едва дают двенадцать. Я ведь слабый, и оттого, вероятно, не хочется… Дома я как-то слышал, что скоро умру. Потому и учиться перестал, потому и читать перестал. Со страхом мы взглянули на него. Я никогда не видел мертвых людей, никогда не видел людей смертельно-больных и никогда не думал о смерти. Не думая, как-то уверен был, что смерть существует для других, нас же не коснется. О себе не говорю. Мне даже дико было бы подумать, что я могу умереть. Не только потому, что смерть считалась чем-то невыразимо страшным и что о ней дома говорили шепотом и с ужасом: я ненавидел смерть и инстинктивно боялся ее.
—Ты скоро умрешь?—с трепетом спросил я его.
—Слышал, как говорили, что не долго поживу еще.
—А… а ты не боишься смерти?—бледнея, спросил Коля дрожащим. голосом. Оба мы стали боязливо оглядываться назад. Казалось все, что кто-то стоит за спиной у нас.
—Я ничего и никого не боюсь,—медленно, как бы желая убедить нас в том же, ответил Странный Мальчик.—Кого мне бояться? Я ведь сын царя. Но у меня гадкие сны, которые преследуют меня. Я просыпаюсь сыном бедного слепого, которого все и всегда мучают. Мать… ах, если бы вы знали, как мы несчастны. Но вот придет смерть и все переменится. Никогда уже не проснусь я, и вечно буду там, где живу настоящей жизнью. Я люблю смерть,—она благодетельница.
—Все это чрезвычайно странно и непонятно,— почти с отчаянием произнес Коля, подумав.— Не бойся, Павка,—успокоил он меня, заметив, что я стал дрожать и схватить его судорожно за руку.—Я должен поговорить с папой об этом. Ты ужасно странный мальчик. Я таких не встречал. Но ты мне очень нравишься и,— откровенно прибавил он,—если бы я не боялся, то сидя бы с тобой и разговаривал. Так интересно все, что ты говоришь, и мне право чего-то стыдно. — Голос его оборвался. — Кажется стыдно?—задумчиво переспросил он себя.—Ты назвал Красного Монаха. Кто это такой? А Наставник? Я готов познакомиться с твоими друзьями и врагами. Я верный… в дружбе.
—Я верю тебе,—сказал Странный Мальчик.
—Кто такой Красный Монах и Наставник?— спросил я.
—Наставник,—ответил Алеша,—самый добрый, близкий и драгоценный друг мой. Красный Монах могущественный враг нашего царства,— и между Наставником и Красным Монахом была вечная борьба.
—Ты говоришь была,—произнес я—а теперь?
—Об этом я вам когда-нибудь расскажу.
—Разве они существуют?—спросил Коля, положив руку на плечо Странного Мальчика.
—Конечно. Они существуют, но не «здесь», а «там», в царстве моего отца. Какая удивительная, прелестная жизнь у нас. Даже жалко и стыдно видеть все, что здесь. Если бы вы хоть одним глазом могли увидеть, как у нас прекрасно.
—Разве там все не так, как здесь?—спросил я, все держа Колю за руку.
—О, нисколько не похоже; меньше чем темная комната похожа на солнце.
—Там училища нет?—с недоверием допытывался я.
Странный Мальчик вдруг засмеялся.
—Нет,—произнес он, став серьезным.— Трудно представить себе, что там. Когда-нибудь я вам подробно расскажу, как живут в нашем царстве.
Мы молча слушали его.
Все было так ново и захватывало целиком. Вот тебе и оборванный мальчик, думал я, все более чувствуя его превосходство над нами. А мы еще хотели побить его…
—Ну, расскажи нам о Красном Монахе,— попросил, наконец, не выдержав, Коля.
—Расскажи, пожалуйста, расскажи,—попросил и я.
—Хорошо, я расскажу вам,—с готовностью ответил Странный Мальчик, и мы переменили места, чтобы удобнее слушать. Но в эту самую минуту раздался острый голос Маши, звавшей нас завтракать. Приходилось отложить слушанье рассказа. Неохотно мы поднялись с своих мест.
— Ты видишь, нас зовут и нам нужно идти,—произнес Коля.—посиди, если можешь, И подожди нас. После завтрака мы придем и ты нам расскажешь о Красном Монахе.
—Я думаю и мне уже пора домой идти. Лучше всего зайди к нам, когда будешь свободен. У меня славный брат, и он будет рад, когда ты придешь. Тогда я расскажу вам, если удобно будет. А то в другой раз когда-нибудь…
—Паничи, Коля! Павлуша! — Кричала Маша, надрываясь.
—Сейчас,—с досадой крикнул в ответ Коля и, подумав, сказал:—хорошо, я приду к тебе с Павкой, как только мне можно будет.
—Вот это будет славно,—одобрил Алеша.
—Так мы друзья,—повторил Коля снова,— подавая на прощанье руку.
—Друзья, друзья, конечно, — улыбаясь ответил Странный Мальчик.
Мы стали спускаться, все оглядываясь на Алешу, который быстро вскарабкался на третью площадку и сейчас же появился на скале.
—Какой славный мальчик,—задумчиво сказал Коля, сбегая вниз.
—Ужасно хороший,—поддержал я,—и я люблю его.
Никогда я такого не встречал. Спрошу сегодня у папы кое о чем. Наверно папа знает.
— Гоша все знает,—убежденно произнес я.
Говоря так, мы успели спуститься с горы. Во дворе мы еще раз оглянулись на Странного Мальчика. Опять, как прежде, не то муха, не то большая птица, не то человек сидел на скале. Мы дружески улыбнулись ему, будто он мог увидеть улыбку, и пошли домой.
—Бабушка, — оживленно произнес еще на пороге Коля,—скажите: существуем ли мы, или нам это только кажется, а на самом деле мы спим?
—Что такое? — изумилась бабушка, глядя на него во все глаза.
—Существуем ли мы, или нам это только кажется?—повторил он.
—Ступай лучше умыться, — скомандовала мать,—я тебя таким грязным к столу не пущу.
Против обыкновения Коля не стал противоречить и пошел исполнять приказание.
—Умываемся ли мы?—с недоумением произнес он, стоя перед умывальником и взглянув на меня,—или нам это только кажется?
Я начал тихонько дрожать.
—Должно быть, снится,—трепещущим голосом ответил я.
Мы переглянулись. В первый раз в жизни мне стало страшно от того, что я посмотрел ему в глаза.
—Глаза ли это?—пронеслось у меня с ужасом.
Я внезапно почувствовал, что мы стали чужими, далекими…
Брат? Что такое брат?
Ледяные струи поползли по моему телу. У меня завертелось, в голове.
—О чем я думаю, зачем я это думаю?— упрекнул я себя, — ведь это Коля, Коля! Что такое Коля? А, может быть, мне все это снится. Где это я теперь?
Я вздохнул и оглянулся. Коля уже намылил лицо и руки, и там, где были его глаза, лежали большие комки белой пены.
Я сделал умоляющий жест и как-то весь сжался.
—Это ты, Коля? — тихо спросил я.—Не будешь говорить об этом, — прибавил я сейчас же.
—Не будем,—равнодушно ответил он.
Стало как-то очень скучно в комнате, и плеск воды раздражал, как будто кто-то царапал тело в одном месте не переставая. Мы молча докончили умыванье и пошли в столовую. Там было темновато от полузакрытых ставней. Коля еще раз спросил:
—Мама, живем ли мы, или это только сон, гадкий сон?
—Что это за глупые вопросы, Коля; вот, возьми яйцо.
—Это яйцо?
Он внимательно осмотрел его, точно впервые увидел; долго вертел в руках и, наконец, лениво разбил.
—Как будто яйцо, — тихо произнес он,—а может быть его совсем и нет.
Он задумался и молча ел. Я осмотрел свой хлеб, попробовал его и спросил:
—Бабушка, это хлеб? Что такое хлеб?
Здесь я не так боялся и мне было легко.
—Да что это с ними сегодня?!—рассердилась мать.—ешьте скорее. У Маши постирушка и ей нужно дать прибрать.
Мы начали есть. Молча, без шума, без крика прошел завтрак. Мать не могла надивиться нашей сдержанности. 
—Вот такими,—произнесла она, обращаясь к бабушке,—я их обожаю. Как приятно, когда завтрак проходит без огорчения.
Мы не дослушали конца ее рассуждение и отправились в свою комнату. Там Катя улегся на кровати, а я сел у окна и сталь смотреть на двор. На скале уже никого не было.
—Никого нет на скале, — с сожалением произнес я.
—Я так и знал,—ответил Коля; — но мы пойдем к нему. Только бы мама об этом не узнала.
Потом мы молчали долго, все думая о том же.
—Удивительно?!—произнес, наконец Коля.
Я живо обернулся и сейчас же пересел к нему.
—Что ты, Павлуша, думаешь о нем?
—Мне жаль, что Степа его ударил.
—Нет, не то,—с нетерпением оборвал он меня,—живем ли мы, или это нам кажется, а мы спим. Что такое жизнь, Павка?
Я не мог сразу ответить на этот вопрос, молчал и думал.
—Жизнь,—сказал, наконец, я—жизнь это… жизнь. Как странно, Коля, что мы никогда об этом не думали…
—Я бы у учителя спросил,—отозвался он,— но наверное, и тот не знает. Странный Мальчик умнее всех их. Учитель интересуется, выучил ли я басню, решил ли я задачу. Задача? За-да-ча, — повторил он раздельно, — разве это имеет какой-нибудь смысл? Но ведь тогда и учителя нет, и если он мне является во сне, то только, чтобы спросить или объяснить задачу. Как же человек, который мне снится, может знать, что такое жизнь?
—Мне страшно, Коля,—дрожа выговорил я, хватаясь по обыкновенно за него.
Он каким-то странным взглядом смерил меня и вдруг засмеялся:
—Но ведь и ты, Павлуша, сон мой; почему же мне жалеть, что ты боишься.
—Коля, перестань, я боюсь! говорю тебе, мне страшно. Все это неправда. Ты Коля, а я твой брат и папа наш, а другое, может быть, и сон. Но мы, мы не во сне, мы на самом деле. Не говори больше, Коленька. Вот я держу тебя за руку. Ты чувствуешь, что я держу ее. Нельзя много думать. Странный Мальчик нас обманул. Ах, зачем мы его слушали,—вырвалось у меня с тоской.
—А что, — вдруг произнес Коля, —следя за своей мыслью,—а что если и Странный Мальчик наш сон? Что Павлуша? Как ты думаешь? Вот так ловко вышло!
Он засмеялся успокоенным смехом, и я с радостью в душе, но со слезами на глазах, стал улыбаться.
—Значит,—решил Коля,—так. Его нет— он наш сон, и рассказал он нам, что нас нет, а мы ему снимся. Что… Я ничего уже не понимаю…
Он внезапно перестал смеяться и замолчал. Также внезапно он прижался ко мне и тихо шепнул:
—Я боюсь, Павлуша!.. Я смертельно боюсь, милый мой. Кто сон: он или я, или мы все—сон? Может быть, есть какое-нибудь могущественное существо, которое спит теперь и все мы—с папой, с горой—снимся ему…
Как будто длинная и холодная игла прошла сквозь меня от головы к ногам. Не ужас, а что-то большее, не счастье, а что-то бесконечно ослепительнее, испытал я при звуках этого родного жалобного голоса.
—Пойдем к маме! — вскричал я, —пойдем, где светло, где люди. Я не хочу, чтобы мы здесь оставались. Пойдем, пойдем!!!
И мы с диким воплем выбежали из детской…
Но я ошибся. Мы долго не забывали этого, и многие годы подряд нет-нет и—эти сумасшедшие мысли приходили и беспокоили. Они приходили наводили безумный страх, мучили, терзали меня и исчезали так же неведомо, как внезапно приходили.
Алеша круто повернул мой душевный мир!

1907 г.