ВОЛЬНООТПУЩЕННИК
Запертый дома путешествует от икеевского рабочего места за очередным стаканом воды, от раковины к опущенному окну с видом на другие окна по ту сторону улицы, он проверяет ящики у кровати или пустоты в холодильнике, заглядывает бесцельно под кровать или наносит визит вежливости паутинам на входной двери; день за днём этот вольноотпущенник теряет восприимчивость к информации «снаружи», к тому, что имеет место за пределами комнаты, а для чтения выбирает «Смерть Артура» или «Книгу о разнообразии мира», задним числом установив критерий выбора. Обыденные минуты распределяются среди того, что кажется мелким либо всеобъемлющим, между фактами от третьего лица, которым нет места во внутреннем монологе, и отъявленно простыми, ритуальными телодвижениями одиночества. Привычные дела, напоминающие о себе очередным электронным письмом, становятся всё необязательнее и дальше, но пустое время высвобождается разве что для прозрачной ворсинки в зрачке, преследующей направление взгляда. Из этой рассеянности, из её сгустков с рваными краями незавершённых действий и перечёркнутых социальных обязательств кристаллизуется переживание таких ценностей, как вчерашний запах воздуха (на соседней улице несло раздавленными бананами и вспотевшим мусором; а ещё там стало больше фанерных щитов, которыми наглухо заколочены витрины и двери магазинов, чем туристов) и шлёпанье редких джоггеров под окном. И если лежать у окна с видом на совершенно пустую улицу и слушать, как по ней кто-нибудь бежит, можно действительно узнать в этих звуках собственные шаги. Странно об этом спрашивать, но способен ли заболеть тот, кто давно болен, и должен ли придерживаться одиночества — по нынешнему тезаурусу, «социального дистанцирования» — тот, чья потребность в одиночной жизни никогда не опиралась на эстетические выгоды, ориентиры социальных групп или подчинение нормам? Ведь, поставив начальную букву, ты в некоторой степени говоришь и, собственно, уже сказал «до свидания» не только обиходным ритуалам (подобно Бартлби, который, согласно великолепному эвфемизму, живёт не обедая), но в конечном итоге — самому себе. Из чего следует, что единственно возможная утопия (если она всё-таки необходима, хотя бы как аллегорическая симуляция) должна быть связана не с городами и территориями солярного типа, а с неведомой или до сих пор неосвоенной модификацией времени. В «Естественной истории» Плиния можно прочесть небольшой рассказ о жизни на краю асфальтового озера среди пальм и роговых многоножек, где нет и никогда не существовало ни семьи, ни денег, ни правосудия, ни армии, ни искусства, ни религии, ни наслаждений, ни идентичности, ни государства, так что затруднительно сказать, что же там всё-таки было, кроме идеального жилища из сваленных в груду комьев битума с пальмовой крышей, кроме возможности окинуть взглядом береговой песчаник и не двинуться с места, и поскольку ничего другого в подобном обществе нет, от поколения к поколению, тысячелетиями, его история длится за счёт утомлённых своим прежним существованием переселенцев — кочевников, которые выбирают между гибелью и жизнью в одиночестве; опустившихся жрецов, не совладавших с собственными верованиями; анахоретов, по всеобщему недосмотру считающихся безмозглыми; нищих, которые так долго скреблись в дверь равнодушного поселянина, что тот успел одряхлеть и помер. В греческих романах финал повествования наступал одновременно с воцарением консенсуса, социального единства, делающего неуместным дальнейшее развитие сюжета. Но бывает и так, что аптечная доза идиллического существования отводится фрагментарной мечте обосноваться у края повествовательных возможностей — в той части мира, где перелицовывать краденные в чужих землях истории будет некому.
СОБИРАТЕЛЬНЫЙ АВТОПОРТРЕТ
С распоясавшимися койотами на задних дворах, где изолянты жарят барбекю в узком семейном кругу, на крышах придомовых гаражей и у фонтанов делового сектора, этот город скорее напоминает зоопарк без клеток — когда слышишь хлопок двери внизу, решаешь о себе, что тоже пора выходить на улицу, в липнущий дождь, под ветер, неважно, только бы перемещаться, сделав вид, к примеру, что ищешь аптеку. С холмов город представляется клондайком, аппендиксом Калифорнии амазонок, известной по рыцарскому роману об Амадисе Галльском, произведением в смешанной технике с бархатистой палитрой склонов по краям залива и фиолетовой во время закатов пылью у подножий, с горными львами и регулярной планировкой Фостер-Сити, напоминающем солипсическую голливудскую симуляцию, с Оклендским мостом, ныряющим в дебри зеркальных высоток, и девяностолетними ящичками австралийских трамваев, с Островом Сокровищ (автор одноимённой книги жил рядом) и башенными часами в порту. Под воздействием городской атмосферы пишущий принимает дозу обманчивой уверенности в будущем тексте, тактильно-ольфакторный росчерк его грядущей компоновки; он останавливается на берегу, миновав чугунное изваяние Махатмы Ганди у паромного вокзала, и галлюцинирует наплывами эфемерных абзацев (или даже просто лежит и наблюдает за светом на потолке, проникающим в комнату через окно, из города). Когда пристрастие к чтению превращается в патологическую зависимость, обычно рекомендуют «спуститься на землю», но ведь известно также, что необходимо отличать симптомы от самой болезни, а врач, впервые выписывающий средство от новоявленной заразы, так же отличается от заражённого, как переписчик анонимной повести — от её читателя. Томас Мэлори, например, ошибочно читал французские первоисточники, путался в героях, сливая нескольких в одного, преувеличивал или кое-что преуменьшал, был зациклен на археологии рыцарских идеалов, ономастике мечей, переодеваниях Ланселота, альбиносах, девственниках, мудрых отшельниках, ошмётках мозгов, двух рыцарях в одной постели, злокозненных феях, ладьях, носимых по морю без ветрил, и всём таком прочем — но могут ли его «ошибки» считаться таковыми, если авторство возможно лишь в силу чтения «первоисточников», а письмо синонимично изоляции в смахивающем на каморку Голема тюремном закутке без дверей и окон: только чужой текст и собственные инструменты письма? Уж лучше перевернуть шахматную доску и сделать ход на обратной стороне. Пульсирующее однообразие сумеречной тишины вперемешку с побочным тоном сдавленного ворчания, доносящегося из глубин китайского ресторана по ту сторону фанерных переборок, из прачечного оборудования на первом этаже, где в нормальное время принимаются только монеты (а теперь — только карты), а по соседству лавка растворителей и половых вёдер потрескивает вентиляторами, секущими безлюдный воздух. Действие концентрируется в пределах единственной комнаты, тюремной камеры Мэлори или Поло, заплесневелых перекрытий Алексеевского равелина, — комнаты, где я сижу с блокнотом и ручкой, держа перед глазами раскрытую книгу с примятым уголком страницы, которую давно уже не могу перевернуть, поскольку античные тексты путаются в голове с ячеистыми средневековыми бреднями «Римских деяний», где два дурака вынимают друг другу глаза, соревнуясь во врачевании, а изо рта у рыцаря выскакивает ласка, хватает глаза дураков и убегает обратно в рот.
РИМЛЯНЕ И ДИКОБРАЗЫ
В первые дни я считал, что остаюсь оптимистом. Но дело не в оптимизме, а в том, что подъём с кровати представляется таким же астрономическим деянием, как раньше — выход на улицу. Выходить на улицу теперь не то чтобы незачем, просто это вне доступных вариантов: такой опции не дано. Ворочайся, открывай-закрывай глаза и думай о том, что в первые дни стоило бы предпринять какое-нибудь решительное действие, чтобы не валяться теперь с лихорадкой почти без лекарств и даже без термометра, который не отыскать из-за слабости и полного хаоса, причём больше в мозгах, чем в квартире. К счастью, все эти думы о том, как спасти кусок будущего от аморфного настоящего, не чреваты никакими реальными поползновениями; в часы ясности гораздо охотнее думается о том, например, почему в этой стране не принято освещать улицы по ночам, меланхолически прогуливаться в пейзажных парках, пить чай горячим, а не со льдом, и в отрешённой задумчивости торчать перед окном, уставившись в пустоту. Один раз на той стороне улицы джоггер (т. е. субъект, совершающий пробежку) остановился и начал снимать меня, прилипшего к окну, на камеру своего смартфона, — мне невольно вспомнилось одно место из «Географии»: Когда веттоны впервые пришли в римский лагерь и увидели каких-то центурионов, которые ходили взад и вперед по улицам только ради одной прогулки, они сочли их сумасшедшими и стали показывать дорогу к палаткам, думая, что те должны либо сидеть спокойно, либо сражаться, — иначе говоря, я либо должен выйти наружу и бегать, либо отойти от окна и сидеть спокойно внутри помещения, хотя к предметам внутри помещения больше нет доступа, ими невозможно манипулировать — только касаться, различая отголоски собственных прикосновений в ноющем гудении, которое дрейфует из голеностопа в плечо, из желудка в затылок, из колена в горло. Пианист выбирает пианино в музыкальном магазине, но единственный способ проверить инструмент — постучать по нему, будто по арбузу. Приготовление еды превращается в соревнование на скорость, в котором сковородка, плита и полуфабрикаты выигрывают каждый раз, так как, подобно черепахе Зенона, умеют быть медлительнее, чем растерянный человеческий субстрат. Интересно, возможно ли иронизировать, если ирония больше не является чем-то внешним по отношению к ситуации? Хорошо бы навести какой-никакой порядок в мыслях (пока они имеются) и выбрать самое главное, принимая во внимание, что от аспирина идёт кровь из носа, а других таблеток нет. Что касается методов, то разобраться тут невозможно, поскольку интернет даёт лишь запоздалые рекомендации обрызгивать из пульверизатора мебель крепкими алкогольными напитками, полоскать ноздри мыльным раствором, дышать через проспиртованное полотенце, искупать домашних животных в хлорном отбеливателе и натереться им самому. Каждые тридцать минут на улице бьют часы, это церковь Петра и Павла на Филберт-стрит напоминает комнатным людям, что у них открыты окна (иначе ударов не слышно). Если в голову приходит какая-нибудь мысль, то как мгновенный, уже оформившийся результат, выхваченный из неподконтрольного комбинаторного процесса; побочным продуктом может оказаться объект, моделирующий алгоритм этого комбинаторного мышления — к примеру, древко рыболовного сачка. В этом сачке, если извлекать его из проруби через одинаковые промежутки времени, болтаются всяческие конфигурации замёрзшей воды — можно назвать их дикобразами, из-за ломаных, неповторимо растопыренных ледяных ответвлений, — каждый раз это оригинальная конфигурация, которая существует всего несколько секунд, потом сачок уходит под воду за очередным, непохожим на предшественника, ледяным дикобразом, и так всё повторяется… не бесконечно, зато по кругу.
SATURA LANX
Каждый вечер одна и та же лампочка (фонарь со стеклом? свет в каком-то доме на холмах?), её видно из моего квадратного окна, я смотрю на неё лёжа и ещё в ранних сумерках жду, что она появится, хотя ни разу не поймал тот момент, когда она загорается; каждый вечер я смотрю на улицу, как только начинает темнеть, и спрашиваю, куда же подевался солдат из книги Роб-Грийе «В лабиринте», — декорации на месте, а героя не видно. Периодически, пока не совсем стемнело, стремительно проносятся какие-то серые комочки — я сначала полагал, что это вечерние птицы, а потом вспомнил сомнамбулический small talk в первое утро своего нынешнего приезда. Сосед сказал: «Long time no see!» — и сразу протянул какую-то коробку мне под нос, будто я должен её обнюхать, к нему в квартиру через окно, как он заявил, накануне попала летучая мышь и около получаса кружила по комнате, потом утомилась и совершила приземление на шкафу, откуда была пересажена соседом в картонную коробку из-под лампочки, подталкиваемая прямоугольной деревяшкой. Дырочек в коробке он не проделал, летучим мышам они якобы не требуются. Чем закончилась эта история — неизвестно, поэтому я лежу и представляю себе соседа, пытающегося, выйдя с коробкой на улицу, приладить летучую мышь к ветке (они могут взлететь только падая). Весьма правдоподобным мне представляется оптимистический исход: он не смог уговорить мышь повиснуть на ветке и позвонил в местную службу дикой фауны, оттуда приехали зоологи с плексигласовыми щитками вокруг головы и взяли на себя попечение над коробкой. Если же в связи с изоляцией зоологический офис перестал выезжать по звонкам (тем более по поводу рукокрылых, которых мировое общественное мнение обвиняет в распространении нового вируса), мышь должна была либо уползти (что означает верную гибель?), либо остаться сидеть в коробке и сквозь отсутствующую прорезь посылать ультразвуковые сигналы бедствия своим компаньонам и компаньонкам по эхолокации, которые серыми комками проносятся сквозь область обзора моего квадратного окна, как сгустки потухшей лавы. Четыре миллиарда летучих мышей, каждая в своей коробке, с прорезями или без, — четыре миллиарда «последних людей». Что любопытно, галлюцинации и сны нередко отличаются гипертрофией логического элемента, тогда как в «остальной жизни» превалирует satura lanx, дикая помесь техногенного варварства, математики, стерильных пейзажей, насекомых, летучих мышей и руинированных фантазмов. Вытирание рук полотенцем, глоток воды из-под крана, щёлканье зубами в начальные минуты сна, зуд от скатывающейся по спине, как муха, солёной капли, глаза открыты и закрыты, потом снова открыты, грудь притянута якорной цепью к набережной, ноги болтаются под Золотыми Воротами, где ветер бормочет в стропах, но если держаться подальше от моста, ничего не слышно. Глядя на лампочку на холме, я почему-то думал о нормированной пустоте — о правилах, располагающихся и просачивающихся повсеместно, как тараканы, чешуйницы, сколопендры, мухоловки, наслаивающихся друг на друга и заметающих горизонтальные поверхности, наподобие пепла от калифорнийских сезонных пожаров, такого деликатного, что впору подумать о замене дорогостоящего рождественского снега на этот вкрадчивый пепел. Там, в темноте, лампочка горит непрерывным светом (в отличие от мерцания близоруких светильников на Золотых Воротах), и страшно даже подумать, какое количество насекомых усматривает в ней последний шанс вылететь из замкнутого места в открытое.
СТАНИСЛАВ СНЫТКО:
прозаик, редактор издательства «Носорог». Родился в 1989 году в Ленинграде. Публикации в журналах и альманахах «Новое литературное обозрение», «Зеркало», «Русская проза», «©оюз Писателей», «Транслит», на ресурсе «Post(non)fiction» и в других изданиях. Книги прозы «Уничтожение имени» (2014), «Короли ацетона» (2014), «Белая кисть» (2017), «Финские ночи» (2021), «История прозы в описаниях Земли» (готовится в «НЛО»). Финалист премий Андрея Белого (2013, 2015), Аркадия Драгомощенко (2015) и «НОС» (2017). Проза переводилась на английский, словацкий, испанский, латышский и итальянский языки.
Фотография Ивана Соколова
Понравилось это:
Нравится Загрузка...
Похожее