:

Некод Зингер: ДЕЛО ДАЖЕ НЕ В ТОМ, ЧТО ЭТО СОН

In ДВОЕТОЧИЕ: 38 on 20.01.2022 at 19:21
    ФРАГМЕНТ РОМАНА "СИНДРОМ НОТР-ДАМ"  
      
          Молодой человек, прозванный Блондином и Мистером Икс, дернулся в своей постели и резко пробудился. Наверное, перед этим он стонал или хрипел – кто знает. Временно в его комнате не было ни одного соседа: Мальчиш пропал, Майзеля выгнали с позором, а теперь, говорят, призвали в армию. Скоро, конечно, подселят кого-нибудь, но пока ему даже некого беспокоить своими ночными кошмарами.

           Этот сон, вернее, различные вариации одного и того же мучительного сюжета, возвращались не часто, но регулярно, раз в две-три недели. Суть всего происходившего в них сводилась к тому, что, совсем ненадолго выйдя из здания хостеля во внутренний двор или просто свернув в какой-то знакомый на вид коридор, спустившись на нижний этаж и пройдя каким-то путем, то через подвал, то через подсобные комнаты за кухней, он в конце концов оказывался где-то за пределами дома, в городе, а оттуда, как бы внимательно ни старался следовать по собственным стопам, уже не способен был вернуться обратно. 

           Сам по себе сюжет такого рода, видимо, знаком многим, возможно, даже каждому, кто в своей жизни так или иначе спал. Что отличало кошмары Блондина от всех прочих, так это постоянно менявшиеся города, в которых он совершенно неожиданно оказывался, едва перейдя какую-то неведомую границу, отделявшую Нотр-Дам от всего остального мира. Каждый из них был ему как будто давно и хорошо знаком, их названия, приходившие на ум, как только дверь монастыря оставалась за спиной, звучали надежно. В каждом из них он однажды родился и некоторое время рос, вполне независимо от всех остальных. Исхоженный вдоль и поперек Париж, множившиеся по ходу действия Ленинградские острова, Барселона, разлинованная, как его тетрадь, Лондон, состоявший из бесконечных переходов из парка в парк. Вот только в сонных этих городах, кроме названий, не было ничего общего ни с Парижем, ни с Ленинградом, ни с Барселоной, ни с Лондоном, и это не только сбивало с толку, но и наводило самый, пожалуй, тоскливый из всех возможных оттенков ужаса – ужас неузнавания. Или даже хуже того: какая-то одна, весьма существенная деталь была вполне узнаваема, но всё, что ее окружало, решительно противоречило ей, просто не лезло ни в какие ворота. 

           Однажды, обнаружив, что вверх от фонтана Невинных, по обе стороны Рю Сен-Дени расстилаются пустыри с незаконченными новостройками, он совершенно потерял голову. Ему было уже не до размышлений о том, каким образом, выйдя из монастыря у линии прекращения огня в Иерусалиме, он вдруг очутился посреди Парижа. Внезапная неспособность ориентироваться в родном городе вызывала куда большее недоумение. Первый страх, вернее только легкий намек на страх, терялся в потоке леденящего душу ужаса от неожиданного открытия собственной беспомощности, несостоятельности, полной утраты ориентации. Что-то оказывалось безнадежно нарушенным, видимо, вовсе не в здании, из которого он вышел, сам того не желая, не в городе, оказавшемся не тем, на который он рассчитывал, но в нем самом! Словно выходил он вовсе не из уютного приюта страждущих душ, а из себя самого, которому и прежде не следовало доверять. Но то, что было прежде, и то, что начинало твориться после выхода, не поддавалось никакому сравнению. И тяжело было сознавать, что выйти из себя может вполне сдержанный и даже смиренный человек, не склонный к резким движениям, вроде него. Still waters run deep  – однажды он слышал такое выражение. Крылатое выражение.

           Выходил он всякий раз за какой-нибудь мелочью. Иногда собирался купить сигареты в баре на первом этаже, хотя наяву не курил и никакого бара в монастыре, конечно, не было. Обнаружив, что бара с сигаретами нет, он как-то незаметно, всё еще разыскивая его в одном из совершенно незнакомых боковых проходов, выходил наружу, быстро, какими-то скачками всё больше удаляясь от дома, хотя двигался медленно, даже вяло. Какие-то незнакомые люди, которых он спрашивал, где можно купить сигареты, охотно сообщали ему, что киоск находится сразу же за углом. За углом оказывалась совершенно незнакомая площадь, от которой отходили две улицы, а еще в одном углу виднелся мост через канал. Он знал, что легче всего запомнить дорогу, если выбрать мост – улицы ведь ничего не стоило перепутать, но, уже идя по мосту, понимал, что принял неправильное решение. Мало того, что никакого киоска на другой стороне канала было не видно, он чувствовал, что ему даже думать противно о табачном дыме. Лучше вернуться как можно скорее. Уж он-то знает, что мосты, как ничто другое, заманивают, затягивают зазевавшегося в свою линейную бесконечность! Ведь не в первый же раз с ним это происходит. Дело даже не в том, что это сон. Подумаешь – сон! Он и во сне прекрасно помнил, что и наяву с трудом справлялся с соблазном мостов. Но, даже если мост приведет его на другой берег, из Пешта в Буду, из Галаты в Эминёню, из Нового Места в Смихов, отыскать обратный путь будет практически невозможно. Всё вокруг него может кардинально измениться, стать неузнаваемым, как иногда случается по пути домой из кафе «Ма ѓа-таам», который наяву он может проделать с закрытыми глазами. Именно с закрытыми – так вернее. Нет, следует развернуться прямо сейчас и по тому же мосту, неважно как он называется и через какую воду переброшен, идти обратно к площади, а от нее – к родному монастырю. 
Вода была важнее всего прочего. Имелось во всех его скитаниях одно место, неизменно наполнявшее его ощущением внезапно нахлынувшего счастья. Место это называлось Мертвым морем и представляло собой чистый источник живых вод, прозрачных, сладких и совершенно свободных. Если удавалось проснуться в тот момент, когда его светлые струи вспыхивали на солнце, наступало спасение. Но чаще всего он задерживался, пытался напиться или даже поплыть, и тогда его немедленно отбрасывало обратно, на мост.

           На мосту он вспоминал, что не следует пытаться тупо идти вперед. Убеждение обычно действовало, он разворачивался и успешно возвращался на площадь. Это было уже полдела. Впрочем, он на практике прекрасно знал, что полдела – это ничто, даже не одна сотая, и фиаско в деле, решенном наполовину, в сто раз тяжелее. Но нельзя терять голову, вполне достаточно потери того серого берета с пупочкой, вроде яблочного черешка, расставшись с которым в детстве, он уже никогда больше не рисковал надевать головные уборы. Значит, нужно взять себя в руки и пройти обратно по короткой улице, по тому самому узкому проулку, которым он шел в самом начале. Кажется, это было по правую руку от моста. Но то, что его ждало справа от моста, совсем не было похоже на давешний проулок – широкий бульвар с тополиной аллеей и лавками посередине, может быть, нравился ему куда больше всего того, на что он мог рассчитывать в Иерусалиме, но в его статуарном великолепии было одновременно и что-то отталкивающее. Никогда, никогда не чувствовал он себя своим на всяческих Champs-Élysées и Unter den Linden, а тут еще в конце бульвара маячил какой-то, явно православный, собор с луковицами куполов, похожий на Нотр-Дам не больше, чем сам он был похож на себя с длинными белокурыми локонами, до первой стрижки. Значит, нужно как можно скорее вернуться на площадь и от нее пойти по другой улице. Но на этот раз площадь его подвела. Не то чтобы это была другая площадь, кое-какие детали ясно указывали на то, что площадь та же самая. Только вот расходившихся от нее улиц стало гораздо больше. Следовательно, единственное, что оставалось, это двигаться в каком-то одном направлении, скажем, налево, и заглядывать во все улицы, не покидая площади: в конце одной из них он, рано или поздно, обязательно увидит Нотр-Дам. Он миновал две, три, четыре улицы, пять, шесть, семь… Нет, эта площадь никак не могла быть той, прежней – у нее совсем другой масштаб. На такой площади можно было бы провести целую жизнь, даже несколько жизней. Это же ему и поможет: сколько тут людей! Целая толпа, и каждая из этих личностей в истории, каждая двуногая частица этой толпы чувствует себя здесь, как дома. Значит, нужно просто спросить, как пройти к Нотр-Дам. Первый же спрошенный желает знать, угодно ли ему сократить путь или же он, из боязни заблудиться, предпочитает идти по прямой. Он думает, что раньше бы обязательно поддался на провокацию, стал бы пробираться дворами и всё бы испортил окончательно. В детстве он вообще очень плохо ориентировался, взрослые назвали его то Иван Шошанин, то Hanns Guck-in-die-Luft.  Однажды он отправился со склянкой Jägermeister и горчичниками к дядюшке Дольфи, когда тот приболел, но было холодно, и он решил срезать от Belzigerstraße… Нет, об этом кошмаре лучше даже не вспоминать! Но кое-чему печальный опыт все-таки учит! Он, может быть, и Guck-in-die-Luft, но уж никак не Przemądrzały kiełb,  и не готов клюнуть на эту удочку. Он попросил показать ему самую простую и ясную дорогу: если он пойдет очень быстро и не сбиваясь с пути, то успеет вовремя вернуться. 

           Этот момент, на каком-то этапе возникавший в его мучительных блужданиях, был особенно важен: в Нотр-Дам кто-то ждал его возвращения. Для него возвращение вовремя было делом чести. Если задуматься, то выходит полная чепуха: ну кто его может ждать, перед кем ему отчитываться? Наяву такую ситуацию просто невозможно себе представить. Да пропади он вовсе, как пропал этот Мальчиш, сгинь без следа – никто на всем свете не только не обеспокоится, но даже и не задастся вопросом, где же теперь этот чудак. Но во сне простое нахождение в своей комнате превращалось в моральный долг, в главнейший элемент кодекса чести. Без него Нотр-Дам попросту перестанет существовать, рассыплется по камушку, а без Нотр-Дам и весь мир окажется под угрозой крушения. И всё из-за его глупого неумения ориентироваться.

           Любезный прохожий велел ему идти по следующей улице направо до третьего поворота налево, а оттуда, ни в коем случае не сворачивая, до конца, пока он не окажется у садовой ограды, где нужно снова повернуть налево и, перейдя трамвайные пути, выйти в переулок, ведущий прямо к Нотр-Дам. Всё шло как по маслу, только вот от ограды сада, где проходят трамвайные пути, никакого переулка не было видно. А все прохожие сделались крайне недружелюбными, притворялись, что не слышат или не понимают его. Наконец, какая-то особенно злая блондинка в длинном плаще заявила ему по-латышски: «Es nesaprotu ebreju valodu!»  Час от часу не легче! Это был не Париж, не Иерусалим, не Берлин даже. Неужели Рига, с которой у него связано столько воспоминаний? Увы, все как одно рижские воспоминания были о том, как он куда-то не дошел, заблудился, потерялся, опоздал или, в лучшем случае, не был допущен. Да чем же такие случаи лучшие? Это, наверное, самые худшие случаи: перепутанный пароль или неправильный костюм. Но самое неприятное – сумасшедшие, которые еще берутся давать советы.

           Эти сумасшедшие или, как их еще называли, «ненормальные» теперь становятся редкостью. Но прежде, в годы детства, встречались на его пути едва ли не каждый день, вызывая одновременно и ужас, и слегка смущенное восхищение.

           У уборщицы в домоуправлении был сын, постоянно повторявший гнусавым голосом, почти без всякого выражения: «Даймячик, даймячик, даймячик». Он увязывался за каждым, кто оказывался в поле его зрения, всегда, даже в жару, наряженный в пальто и серую ушанку, всегда сопливый, и не желал отставать: «Даймячик, даймячик, даймячик». И кажется, никто никогда так и не дал ему мячика. В конце концов, мячики, как справедливо замечено, на дороге не валяются, они, как говорится, «дорогого стоят». Но дело не только в этом. Он подозревал, что у этой беспросветной неотзывчивости была и другая причина: все его изрядно опасались. Слишком он был бледный, слишком сопливый, но главное – слишком целеустремленный, как какой-нибудь псих Циолковский, как будто на мячике для него свет клином сошелся, словно он стремился к нему, как так называемые «дети солнца» к своему далекому светилу. И это пугало.

           Воспоминания детства входили в сонные странствия по городам так просто и естественно, словно и в те далекие годы он спал и всё это видел во сне, который просто еще не закончился. Интересно: можно ли сфотографировать эти сцены по методу доктора Тушки?

           С появлением этой мысли зачастую наступало пробуждение, постепенно, далеко не сразу раскрывавшее ему глаза на действительное положение вещей и медленно приносящее частичное успокоение. (Для того, кто регулярно видит такие сны, полное успокоение невозможно, но с течением часов и дней ужас значительно притупляется и временами остается где-то на периферии сознания, почти не мешая жить и даже иногда видеть совсем другие сны.)

           Но иногда блуждания во сне продолжались гораздо дольше, множась и дополняясь всё новыми поворотами. Тут всё зависело, вероятно, от внешних причин, в той же степени, в какой от них зависит первое побуждение к выходу в незнакомое пространство. Вот, например, сигареты. Не исключено, что мысль о покупке сигарет возникала оттого, что Майзель по ночам курил то гашиш, то «Ноблес», не выходя из комнаты и совершенно не задумываясь о том, как его курение действует на соседей – не самых, скажем прямо, здоровых людей на свете. Иногда же срабатывал какой-то другой механизм, куда менее объяснимый, и вместо сигарет его выманивала наружу острая необходимость приобрести газету или вывезти кем-то по ошибке оставленный в его комнате огромный, неповоротливый велосипед-тандем. 

           Велосипед начал разваливаться на части еще в коридоре. Потребовалось выносить его детали по отдельности, и ему, как это ни удивительно, удалось дважды дойти до угла улицы Колен Израилевых и благополучно вернуться за новой порцией железной рухляди. Смещение пространства началось лишь тогда, когда он, не ожидая никакого подвоха, вышел за дверь с задним колесом в руках. Навстречу ему сразу же попался очень мрачный генерал, недружелюбно заявивший, что городская улица – не место свалки металлолома, особенно колес, способных катиться как по ровной, так и по наклонной плоскости, тем самым угрожая ни в чем не повинным прохожим, и если он хочет избавиться от ненужных ему деталей, то следует временно сложить их во дворе и вызвать полицию, скорую помощь или пожарную команду с машиной, способной забрать хлам. Генерал пошел дальше, не оглядываясь, и он мог бы не обратить внимания на его слова, но совесть и страх перед армейским чином не позволили просто прислонить колесо к стене углового дома. Всех людей в военной форме он с первого взгляда, даже не видя знаков отличия, да и совершенно не разбираясь в них, делил на солдат и генералов. Солдаты вызывали болезненное сострадание, ощущались как братья в нелегкой судьбе, а генералы наводили ужас. Он дошел до ворот, ведших во двор и, словно исполняя приказ, зашел внутрь. Лучше бы он этого не делал. Стоило ему опустить колесо на пустую иссохшую клумбу с гипсовым бюстом Менахема Усишкина в середине двора и обернуться к воротам, он немедленно понял, что начинается давно знакомый ему кошмар, и всё внутри сжалось в болезненном ожидании. 

           Явление знакомого с детства изобретателя принесло минутное облегчение. Этот «не совсем вменяемый», по общему определению, бородатый дяденька въехал во двор на четырехколесном велосипеде собственного изобретения, с зонтиком и мелодичным клаксоном, исполнявшим второй такт марша из оперы «Аида». На сей раз он хитро подмигнул спящему. А ведь прежде никогда не обращал на него внимания. Он был частым гостем в их краях, но, в отличие от мальчишки, страдавшего по мячику, похоже, никем не интересовался. Изобретатель был, как говорили, «весь в себе», и никто не понимал, зачем вообще заезжал в их двор. Заедет на своем вездеходе со стороны Советской улицы, издаст неизвестно к кому обращенную абиссинскую трель и быстренько уезжает. Но он-то еще в детстве всё понял: бородач был влюблен в Аиду Ибрагимовну из четвертого подъезда. Немножко дедукции – и связь оперного марша с безответным чувством к этой одинокой старухе, бывшей эсэрке, делалась очевидной. Только она никогда не реагировала на знаки внимания изобретателя. Вот и в тот раз, в том дворе, ничего не произошло. Бородач развернулся на своей машине, проехал вокруг клумбы и попросту исчез.

           Ворота, хоть и оставались на месте, но были заперты на засов, к счастью – не снаружи, а изнутри. Он изо всех сил навалился на засов, стараясь сдвинуть его вправо, но тот, вместо того чтобы вести себя, как положено, развалился на части, в точности как велосипед, а бюст основоположника на клумбе со скрипом покривился, не то от сопереживания, не то от гадливости. Так или иначе, ворота раскрылись, и можно было покинуть этот неуютный двор. Надо было спешить, иначе его застукали бы на месте и обвинили в порче коммунального имущества. Бежать, пока не поздно! Улица Колен Израилевых, как он и опасался, была уже совсем не той улицей. Излишне говорить о том, что бежать он не мог. Невозможность бега во сне знакома каждому спавшему и многократно описана в художественной и научно-популярной литературе. Гораздо хуже было то, что в своих неуклюжих попытках быстро двигать ватными, плохо подчинявшимися ему ногами, он потерял ориентацию и бдительность, да так, что и сам не заметил, как попал на незнакомую площадь с рождественской елкой посередине. Теперь уже не вызывало сомнения, что он находится в каком-то маленьком католическом городишке, и до Иерусалима ему придется добираться на транспорте, скорее всего, по воздуху. Легкие самолеты отправлялись прямо с площадки, при ближайшем рассмотрении оказавшейся не ратушной или соборной площадью европейского городка, как ему сперва показалось, но небольшим аэродромом с несколькими взлетными полосами, разгороженными еловыми аллеями. Но первый же летчик, к которому он обратился, чуть не поднял его на смех. «Если уж лететь в Иерусалим, то на помеле! Тоже мне придумал: Иерусалим! Нет никакого Иерусалима!» «Как нет? Куда же он делся?» «Нет и не было!» «А Нотр-Дам есть?» – со слабой надеждой спросил он. «Дам сколько угодно, но тарифы повысили», – доверительно сообщил авиатор. «Раньше ведь как было? Всё девки, швали да путанки – ширпотребсоюз. А как дамы завелись – готовь, шевалье, портмоне». Впоследствии, попадая в похожие ситуации, он часто вспоминал тот ужасный аэродром и испытывал, сквозь ужас и тревогу, изрядное облегчение от того, что безвыходного аэродрома нет, и можно продолжать поиски, сворачивать в новые улицы, выискивать какие-то смутно узнаваемые приметы. Собственный отчаянный вопль продолжал стоять у него в ушах еще долгое время после жуткого пробуждения. 
Нет уж, про велосипед и самолет лучше даже не вспоминать. Даже внутри кошмара куда спокойнее иметь дело с топографией городов, знакомых хотя бы по названиям. В велосипеде было что-то зловещее с самого начала. Видимо, ужасала сама мысль об этой машине, даже в самом простом своем варианте крайне неуравновешенной, на которую он никогда, с тех пор как расстался с трехколесной детской игрушкой, не рисковал усесться. 

           Не в пример ему, выход за газетой, случавшийся чаще всего, каждый раз начинался самым невинным образом и в прекрасном настроении. Даже киоск с газетами всегда оказывался на месте, прямо за воротами монастыря. А ведь в нем продавали не только газеты, журналы и телефонные асимоны , но и сигареты. Он даже успевал подумать о том, как странно, что, ища сигареты, ни разу не видел этого киоска. Удивительнее же всего было то, что место это казалось ему прекрасно знакомым, хотя не только отсутствовало в реальности, но и вообще было совершенно условным, без каких-либо особых примет, словно макет, сработанный из картона и тускло раскрашенный начинающим архитектором, лишенным всякой фантазии. Наверное, узнавание было связано с предыдущими посещениями это места во снах и, по той же самой причине, при виде киоска немедленно включалось ранее совершенно отсутствовавшее ощущение тревоги, обещавшее вскоре перерасти в настоящую панику. Нужная газета иногда в киоске оказывалась, иногда – нет, но это дела не меняло. Страх, что он может не найти обратного пути, что он скорее всего не способен будет его найти, что у него, в сущности, нет ни малейшего шанса найти его, абсолютно вытеснял всякий интерес к газете, и желание ее приобрести казалось уже совершенно абсурдным. Из-за такой глупости выйти из дома! Когда он не только не читает никаких газет, но и прекрасно знает, чем кончаются такие авантюры! Вот сейчас этот Витебск, в котором он провел годы, окажется напрочь перестроенным. Еще бы: для расселения всех нахлынувших в город беженцев потребовалось возводить множество новых кварталов, а в старых сносить прежние невысокие дома и строить на их месте небоскребы.

           На углу Фрунзе, там, за школой, где когда-то находился лекторий, жила девочка, как говорится, «необъятных габаритов», хромая и постоянно улыбавшаяся. Ей было уже за тридцать, а то и под сорок. Она тяжело шагала, держась руками за маму, седую и красивую, из тех, кого принято называть «бывшими» и «благородными», видимо, посвятившую дочери всю свою жизнь. Эта неразлучная пара, завидев его издалека, начинала радостно кивать и приветственно махать ему руками, так что никакого пути к отступлению у него не оставалось. «Как поживаешь, милый дгуг?» – всегда спрашивала его мама, аристократически картавя, а девочка смеялась и повторяла на свой лад: «Милый длуг», с таким видом, как будто только о нем и мечтала дни и ночи напролет. По непреложной семейной традиции, с ними нужно было непременно постоять и поговорить пару минут посреди центральной улицы, зачастую где-нибудь у перехода, то есть, «на виду у всего света», вызывая у этого «света» неприятное, какое-то гадливое любопытство. Огромная девочка закатывала левый глаз и, повторяя «милый длуг», по-птичьи клёкала, содрогаясь от наслаждения.
Тут вполне могли появиться еще и сестры – Лялечка и Лилечка, «не разлей вода, не развей огонь». Они жили в овраге, к склонам которого лепились десятки деревянных избушек, в одной из таких развалюх, среди самой мрачной в городе публики, кур и картофельных полей, и ежедневно выходили в город, наряженные и накрашенные, как на театральную премьеру. Они вальяжно прохаживались по проспекту Ленина, заходили во все магазины, где их крепко недолюбливали, потому что они никогда ничего там не покупали. Лялечка и Лилечка, двигавшиеся в унисон, были абсолютно не похожи одна на другую и, скорее всего, сестрами числились только в силу какой-то общепринятой легенды: ведь Лилечка была усатой костлявой брюнеткой черкесского типа, а Лялечка – миниатюрным белесым колобком. В их почти механической синхронности вкупе с неуместными нарядами было нечто жутковатое, словно две заводные куклы, волшебным образом выбравшись из коробок на курьих ножках, отправились околдовывать человеческий мир.
Но всё это происходило где-то в белорусской глубинке, на брегах Двины. Иное дело Стокгольм, куда его периодически посылали на какой-то съезд. Стокгольм – сама устойчивость, сама респектабельность и стабильность. Он, конечно, никогда не хотел туда отправляться: ни съезд неизвестно кого и чего ему не был понятен, ни желания сдвигаться с места не было. Но ему объясняли, что делать там ничего не надо, выступать, голосовать, петь «Jeszcze Polska nie zginęła» ему не придется, и единственная его задача – вовремя вернуться домой, в Нотр-Дам, да и путь в Стокгольм предельно короткий: нужно только, выйдя из подвала в западном крыле, обогнуть здание с короткой стороны и, перейдя наискосок через площадь, свернуть в переулок между газетным киоском и автоматом газированной воды. И он всякий раз соглашался, не найдя доводов против. 

           Вот и сейчас, в своем последнем стокгольмском сне, поняв на каком-то этапе, что он зашел уже слишком далеко для того, чтобы вернуться домой самостоятельно, он решил, что на сей раз будет гораздо умнее, чем прежде. Прежде он много раз поддавался на ошибочные или намеренно фальшивые объяснения местных жителей, в результате чего неизменно запутывался самым чудовищным образом. Теперь же он не станет слушаться первого встречного, а спросит, по крайней мере, троих-четверых, и сделает свои выводы, приняв во внимание различие мнений. Ведь это ему вообще свойственно – принимать во внимание всякие глупости… Впервые подумалось еще об одной дополнительной опасности: а что, если все они, сколько бы он людей ни спрашивал, пошлют его прямиком на иорданскую территорию? Там он точно пропадет – не убьют, так арестуют, станут бесконечно разбираться: кто, откуда, куда, зачем да почему. Уж лучше бы убили. Ведь иначе такая затеется сарацинская ярмарка, такая тяжелая восточная волокита… А его единственная задача – вовремя вернуться. Однажды ему даже удалось доехать из Стокгольма почти до самого дома. Трамвай, в котором он, миновав Саббатсберг, Угстургсгатан, Остермальм, оставался уже в полном одиночестве, совершенно неожиданно дотащился до заградительных укреплений у самой линии прекращения огня и вожатый громко крикнул: «Mene ulos ennen kuin muutan mieleni!»  Но он подумал, что не вполне понимает, с чьей стороны пограничной полосы он находится, и остался сидеть в трамвае, сделавшем круг и медленно двинувшемся обратно, за границу. Тут нужно, пожалуй, добавить, хотя это к делу и не относится, что повез он его уже не в Стокгольм, а без всякого объявления отправился в Лейпциг: Schopenhauerstraße, Virchowstraße, Baaderstraße…
Иногда он начинал подозревать, что во всем виноваты ведьмы, с детства сбивавшие его с правильного маршрута. Ведьмы почти ничего плохого не делали, но, встретив одну из них, можно было спокойно расстаться с надеждой найти дорогу. Их трудно было поймать на какой-то явной ненормальности. Но при этом, принадлежность этих дам к сословию ведьм являлась фактом, так сказать, «данным в ощущение» и не требовавшим доказательств. Старшие, впрочем, ни о чем таком не догадывались. Они не замечали ни желто-фиолетового излучения одной из этих любительниц создавать хаос и сеять тихую панику, ни источаемого другой острого запаха шампиньонов, а хождение третьей на тонюсеньких каблуках-шпильках невероятной высоты, так же, как и ношение ею розового парика, воспринимали как легкую безобидную причуду молодящейся старушки, не более того.

           На сей раз, даже не заметив в округе ни одной ведьмы, он не ограничился мнением одного горожанина. Нет, он твердо решил, не двигаясь с места, что бы ему ни советовали, спрашивать, как дойти до Нотр-Дам, сразу нескольких прохожих, и только после этого сделать свои выводы. Но все вокруг повторяли в один голос: «Лучше вам спуститься в метро. Там всё ясно и логично, следуйте за схемой маршрутов и станций, которая висит на каждой стенке, на каждом столбе». 
Но спуск под землю представлялся ему принципиально новым, безрассудным и совершенно неприемлемым ходом, грозившим принести с собой новые мытарства. Нет, извините, думайте что хотите, но у него есть собственная голова на плечах. В метро он не пойдет. Даже по самым строгим меркам, времени у него было более чем достаточно. Ведь только добравшись до Стокгольма, он выкинул из головы всякую мысль о конференции и тут же развернулся, чтобы отправиться в обратный путь. Перед самой трамвайной остановкой заманчиво светился уютным желтым светом ночной магазинчик, и он решил на минутку заскочить в него, чтобы купить каких-нибудь продуктовых мелочей в подарок Арону, Сёме и главное – сестре Розали, в качестве вещественного доказательства того, что действительно побывал в Стокгольме на заседании. Конечно же, как часто случается во снах, он долго рылся на полках, а потом обнаружил, что ему нечем заплатить за копченую рыбу, леденцы и сгущенное молоко, но решил не расстраиваться и вышел на улицу. И увидел, что последний на этот день трамвай отъезжает от остановки. Досадно, конечно, но можно идти до конца вдоль путей или даже по путям, ведь трамвайные пути – самая ясная и однозначная вещь на свете. Но тут навстречу ему попался какой-то смертельно перепуганный итальянец, закричавший: «Sotto terra! Subito sottoterra!» 

           И он послушался, даже не спросив, в чем дело. Это было чудовищной ошибкой. На первой схеме, которую он внимательно изучил, спустившись по электрическому эскалатору, Нотр-Дам де Франс был обозначен на пересечении желтой и черной линий, на расстоянии двух станций, одной пересадки и еще пяти станций по прямой, но бесследно исчез уже на следующей, которую он стал рассматривать, находясь в вагоне. Мозг продолжал отчаянно работать. Хорошо, название Нотр-Дам де Франс на схеме отсутствует, но это не значит, что отсутствует сама станция. Вероятно, ее просто переименовали. Нужно спросить, где ему выходить, чтобы оказаться как можно ближе к хостелу Нотр-Дам в Иерусалиме. Но в его вагоне, кроме него самого, никого не было, зато в ближайшем к нему, вперед по ходу поезда, жизнь кипела: какие-то туристы плясали, взявшись за руки, влюбленные целовались, сидя к нему спиной, в толпе мелькнул даже кондуктор в униформе. Он вышел на следующей остановке, чтобы перейти в этот вагон, но сделать этого не успел. Поезд умчался, не дождавшись его. А тут еще стали одна за другой гаснуть лампочки вдоль путей, и большая люстра на потолке начала очень медленно меркнуть. Обливаясь холодным потом, он кинулся к застывшему эскалатору и принялся карабкаться вверх, чтобы успеть вырваться из-под земли до закрытия. В последний момент он прополз под непрерывно вращавшимся турникетом, с невероятным трудом отжал тяжелую дубовую наружную дверь и вывалился на улицу.

           Тут в его кошмаре появилась одна совершенно новая деталь. Сестра Розали – управляющая общежитием, та самая, что решает где, как и кому из них жить, и следит за соблюдением всех правил – в конце концов нашла его, совершенно измученного несколькими бессмысленными обходами круглой, как цирк шапито, станции метро, у одного из выходов, рядом с закрытой будкой новосибирского часовщика Фиделя. Вместо того, чтобы порадоваться такому счастливому стечению обстоятельств, она начала отчитывать его за то, что он никогда не может запомнить, как пройти в свою комнату, не говоря уже о постыдной привычке к вранью: он опять будет бессовестно клясться, что был в Стокгольме, хотя всякому ясно, что никуда он не уезжал и только прятался в метро и тянул время. При этом она протянула ему руку, приглашая следовать за ней. Но эта сестра Розали была совсем не похожа на себя. Во сне она выглядела просто страшно: с подведенными глазами, ярко накрашенным ртом, причесанная под Бабетту и в платье с декольте. Идти за этой сестрой Розали было еще опаснее, чем оставаться у метро.
Он отшатнулся, отчаянно дернувшись в своей постели, и резко пробудился. 
Фото: НЕКОД ЗИНГЕР
ФОТО: НЕКОД ЗИНГЕР
%d такие блоггеры, как: