Из «Книги Обстоятельств» и из книг “Von Orten“, „Von Zeiten“ , „Von Arten und Weisen“
«Книга обстоятельств» — собрание коротких текстов, которым трудно дать жанровое определение. Интересно, что по-русски они скорее воспринимаются как проза, а по-немецки — как стихи. «Обстоятельства мест», «Обстоятельства времен», «Обстоятельства образов действий» — эти тексты писались в течение многих лет (2006-2018), самые первые автор называл «небольшие романы», позднее он стал их обозначать просто как «обстоятельства».
Переезд в 1991 г. в Германию стал для Олега Юрьева не просто переменой места жительства, довольно быстро немецкоязычная литература вошла в круг личных и профессиональных интересов, чему способствовали публикации в немецких изданиях и книги, выходящие на этом языке. При жизни Олег Юрьев выпустил 17 книг по-русски и 15 по немецки (среди них стихи, проза, эссе, пьесы).
В «Обстоятельствах» может быть в большей степени, чем в каких-либо других текстах Олега Юрьева встречаются два языка, две литературы, два опыта жизни в языковой среде. русский и немецкий. Соответственно этому за очень немногими исключениями «обстоятельства» существуют в двух вариантах — русском и немецком. Они и создавались одновременно, параллельно. Это не автопереводы в ту или другую сторону, это равноправные варианты — каждый из пары является оригиналом. То есть невозможно установить, какой из вариантов — зеркало, а какой — отражение. Я постаралась отобрать для параллельной публикации пары, которые это хорошо иллюстрируют. Можно, наверное, сказать, что это тексты амфибии.
Ольга Мартынова
Пфальц, ноябрь. Солдатские кладбища винограда
Виноград хоронят стоя – то есть: стоя он похоронен. Наклоненными шеренгами – как шел на войну.
Одноногие скелеты опираются на собственный крест из легкого светлого металла. Плечи их осыпаны красно-ржавыми, буро-ржавыми и желто-ржавыми волосами, у некоторых в руках – маленькие раздавленные головы. С искривленного сапога стекает на землю вакса. Земля устлана старыми бинтами и смытыми листовками врага.
А вокруг гор шевелится сверху жемчужный туман. И меркнет, меркнет – наполняется сияющей сыростью, паровою смолой…
Ночью сквозь пустые ряды бывшего винограда видна последняя улица – расплывчато, как сквозь залитое пересеченной водою стекло.
Туда идешь, а во мгле тихонько поскрипывают с обеих сторон раздроблённые кости мертвых виноградных солдат.
Die Pfalz, November. Die Soldatenfriedhöfe des Weins
Der Wein wird im Stehen begraben. D. h.: Er steht im Grab. In Reih und Glied, wie er in den Krieg gezogen war.
Die einbeinigen Skelette stützen sich auf eigene Kreuze aus einem leichten silbrigen Metall. Ihre Schultern sind mit rostrotem, rostbraunem und rostgelbem Haar behäuft, manche halten die eigenen zerquetschten Köpfe in den Händen. Von dem verkrümmten Stiefel fließt Wichse in die Erde. Die Erde ist mit alten Verbänden und verwaschenen Flugblättern des Feindes zugedeckt.
Oben um die Berge herum bewegt sich der Perlennebel. Und erlischt, erlischt – er füllt sich mit der funkelnden Feuchte, mit dem dunstenden Harz …
Nachts sieht man durch die leeren Reihen des ehemaligen Weins bis zur letzten Straße – verschwommen, wie durch Glas, mit zerschnittenem Wasser begossen.
Du gehst dorthin, in der Dunkelheit rechts und links knirschen die zerdrückten Knochen gefallener Weinsoldaten.
Прогноз погоды
Лето будет пронзительно-ясное.
Розовые и белые пирамидки каштанов станут светиться, т. е. выдыхать светящийся пар.
Трава окажется влажно-блестящей, заóстренной; голубизна неба – глубокой как никогда.
Купы бульваров – кипы только что снятых свежезеленых шкур – закапают бело-прозрачной ослепительной кровью. Но на термометре будет ноль.
В конце июня улетят птицы, на третьей неделе июля заснут ежи.
В кротовьих шубах, дрожа и подымая плечи, пойдем мы вдоль цветения глупых растений, не знающих отличить свет от тепла.
В августе встанут морозы ниже пяти и на всем сделается кайма из белого замерзшего порошка – на розах, на винограде, на женских волосах.
И даже молнии ночных гроз будут льдяные.
Wettervorhersage
Der Sommer wird klirrend-klar sein.
Rosafarbene und weiße Kastanienpyramidchen werden leuchten, d. h. leuchtenden Dampf ausatmen.
Das Gras wird naß-schimmernd und spitz stehen, die Himmelsbläue so tief sein wie nie zuvor.
Von den zusammengeballten Alleen – wie von Ballen frischgehäuteter frischgrüner Häute – wird ihr weißes, blendendes Blut hinab tropfen. Das Thermometer aber auf Null stehen.
Ende Juni werden die Vögel fortziehen, in der dritten Juliwoche die Igel einschlafen. In unseren Mänteln aus Maulwurfspelz werden wir laufen die dummen blühenden Pflanzen entlang, die nicht zu unterscheiden wissen zwischen Wärme und Licht.
Im August wird der Frost unter fünf Grad einsetzen: Alles wird sich mit einem weißen gefrorenen Pulver bedecken: die Rosen, der Wein und das Haar der Frauen.
Sogar die Blitze der Gewitter nachts werden aus Eis sein.
Когда я умру
Когда я умру, я сделаюсь твоей собакой – вероятно, французским бульдогом на кривых, коротко подпрыгивающих лапах, с курносым обвисшим лицом и ушками, как у черта.
Или (если не побоишься хлопот, неизбежных с этой болезненной породой) – японским хином, маленьким, пушистым и быстро-медленным, как бы собранным из густо-волосатых белых и черных декоративных рыбок – бесстрашной собакой самураев, как утверждала Лена Шварц, которая тоже умерла.
Или, на худой конец, простой советской болонкой со стеклярусным взглядом сквозь сиреневые кудеречки на глазах – чтобы лежать у тебя на коленях или в кресле с тобой рядом и не думать ни о чем, и ничего не хотеть, кроме того, чтобы лежать у тебя на коленях или в кресле рядом с тобой.
И спать: и вздрагивать, и взвизгивать, если приснится, что когда-то я был твоим мужем.
Ты протянешь не глядя прекрасную руку и погладишь меня между ушей: Успокойся, маленький. Это только дурной сон, у собак он ничего не значит.
Nachdem ich gestorben bin
Nachdem ich gestorben bin, werde ich zu deinem Hund, wahrscheinlich zu einer französischen Bulldogge auf kurzen krummen Beinen und mit hängenden Falten im runden stumpfnasigen Gesicht und Öhrchen wie beim Teufel.
Oder (solltest du den Medizinkram nicht scheuen, der bei dieser kränklichen Rasse unausbleiblich ist) zu einem Japan-Chin, winzig, flaumig und schnell-langsam, wie zusammengeschraubt aus dicht-pelzigen weißen und schwarzen Zierfischen – dem furchtlosen Hund der Samurais, behauptete Jelena Schwarz, die auch gestorben ist.
Zur Not auch zur gemeinen sowjetischen Bolonka, mit fliederlila Locken auf der Stirn und vor den Augen und einem Glasperlenblick durch diese ihre Locken — um auf deinem Schoß zu liegen, oder im Sessel neben dir, und an nichts zu denken, und nichts zu wollen, außer auf deinem Schoß liegen oder im Sessel neben dir.
Und zu schlafen, und zu erzittern, und aufzukreischen, wenn ich geträumt habe: Irgendwann war ich dein Mann gewesen.
Ohne hinzuschauen, wirst du deine Hand ausstrecken und mich zwischen den Ohren kraulen: Beruhige dich, Kleiner, das ist nur ein Traum. Bei Hunden hat das keine Bedeutung.
Смерть это вокзал
Смерть – это вокзал, как их строили в начале ХХ века: с куполом, сплетенным из чугунных лилий. В лилии вставлены мутные стеклушки, еле впускающие солнце. На подкрышных балках сидят, распушась, голуби – как чайные бабы. В заóстренных окнах тускнут витрáжи, с гранитных плиток пола потерся узор.
Поездов нет, перроны пусты. Пассажиры сидят и лежат в главном зале на скамьях мореного дуба – кто спит (и ему снится вокзал), кто ест из кульков, поднося их близко к лицу, кто читает скомканную газету за прошлый век. Дети топают, но не визжат. Длинные собаки бродят между скамей, двигая поперек хода грудной клеткой. Короткие собаки дрожат на коленях у старушек в беретах. В кассу очередь, но билетов нет и никогда не было. Трансляция неразборчиво говорит на непонятных языках, иногда задыхаясь и пропадая.
Раз или два в вечность подают поезд из желтых, синих и зеленых вагонов с паровозом, выдувающим черный расширяющийся дым из черной расширяющейся трубы. Этот поезд забирает всех.
Der Tod ist ein Bahnhof
Der Tod ist ein Bahnhof, wie sie Anfang des 20. Jahrhunderts gebaut wurden: mit einer Kuppel, aus gußeisernen Lilien zusammengeflochten. In die Lilien sind trübe Glasstückchen eingefaßt, die kaum Sonne hereinlassen. Auf den Dachbalken sitzen Tauben mit gesträubten Federn. In den spitzen Fenstern erblinden Glasbilder, von den Granitbodenplatten ist das Muster abgelaufen.
Züge gibt es keine, die Bahnsteige sind leer. Passagiere sitzen und liegen in der Haupthalle auf Bänken aus Mooreiche: Einige schlafen (und träumen den Bahnhof), andere essen aus Tüten, sie nah am Gesicht haltend, noch welche lesen eine zerknitterte Zeitung aus dem letzten Jahrhundert. Kinder stampfen, kreischen aber nicht. Lange Hunde schreiten zwischen den Bänken, den Brustkorb querhin bewegend, kurze Hunde zittern bei greisen, baretttragenden Damen auf dem Schoß. Männer mit großen Koffern und Frauen mit kleinen Kindern stehen geduldig Schlange vor dem Fahrkartenschalter, Fahrkarten gibt es aber nicht und hat es niemals gegeben. Der Lautsprecher spricht laut und unverständlich in unbekannten Sprachen, von Zeit zu Zeit erstickt er und verstummt.
Einmal oder zweimal pro Ewigkeit kommt ein Zug aus gelben, blauen und grünen Waggons, der schwarzen, sich ausweitenden Rauch aus einem schwarzen, sich ausweitenden Rohr bläst. Dieser Zug nimmt alle mit.
В мрачном городе Париже
В мрачном городе Париже на веселой реке Сене то и дело подворачивается крошечная старушка с серо-седой, как бы пыльной головкой, с рюкзачком на спине и в мокрых кедах: – Наташа? – Quoi? И ее, в толпе рослых англосаксов с обратным прикусом, затянуло в предбанник музея д’Орсе.
Но это была она, Горбаневская, и она же встречалась потом – то на ходу припрыгивая с задранной головкой между культурными парижанами, говорящими с такими паузами, будто забывают каждое третье слово, то сидя на приступочках у непонятных щелей Севастопольского бульвара с веселыми зябкими неграми…
– Наташа, вы же умерли?! – Bitte?
Что ж, значит ли это, что мертвые начинают возвращаться? Что в Петербурге скоро начнет встречаться Борис Понизовский – могучий торс поставлен на самодельную тележку, на каких ездили инвалиды после той войны, в расстегнутом вороте ситцевой супрематической рубахи седые курчавые волосы, яростные глаза смеются?
Вольф с блестящей безволосой головой и белой, загнутой кверху бородкой, весь в джинсе и камуфляже (он, впрочем, и во Франкфурте попадается)?
Лена Шварц?
И дедушка, дедушка – хохочущий, отбивающий чечетку под Аркой Генерального штаба, отирающий себе лоб, на который не хватает всей его веселой ладони?
А вернусь во Франкфурт, еще в аэропорту встречу (или он встретит меня?) этого, сутулого со слитым на низ брюхом, узкоглазого, щекастого, в серой кепке, с пегой бороденкой – себя?
In der finsteren Stadt Paris,
die am heiteren Flüßchen Seine steht, trifft man immer wieder auf eine winzige Greisin mit trocken-grauem, gleichsam staubigem Köpfchen, in ausgebeulter Windjacke und nassen Chucks: „Natascha?“ – „Quoi?“ Und sie wird in einem Schwarm hochgewachsener Angelsachsen mit Rückbiß in die Vorhalle des Musée d’Orsay gezerrt.
Aber das war doch sie, Natascha Gorbanewskaja[1], die in Paris lebte und vor einem halben Jahr gestorben ist. Und es war auch sie, die man später überall in diesem verregneten Paris traf: bald zwischen ein paar Lokalintellektuellen hüpfend und zu ihnen emporblickend – die Intellektuellen sprachen mit solchen Unterbrechungen, als ob sie jedes dritte Wort der französischen Sprache nicht mehr abrufen konnten, und fuchtelten mit den Händen – , bald auf den Vorstufen zu den dunkelsten Löchern des Boulevard de Sébastopol sitzend, mit verfrorenen fröhlichen Schwarzen zusammen, bald am Flipper stehend in einem der halbdunklen Cafés; wir klopften ans Fensterglas, sie hörte nicht, in die Sprünge der Kugel vertieft …
„Natascha, Sie sind doch gestorben, oder?!“ – „Bitte?“
Heißt das, die Toten fangen an zurückzukehren? Wird in Petersburg nun wieder Boris Ponisowsky[2] zu sehen sein? Ein mächtiger Torso auf einem selbstgebastelten Karren – einem Holzbrett mit kleinen Holzrädern, wie man sie nach dem Krieg baute; aus dem geöffneten kattunenen Hemd mit Kandinsky-Muster ragt das graue, krause Haar?
Und Sergej Wolf[3] mit seinem glänzenden haarlosen Kopf und dem weißen, nach oben gebogenen Spitzbart, ganz in Jeans- und Tarnkleidung (so wird er allerdings auch in Frankfurt ab und an gesehen, auf der Bergerstraße und ringsum)?
Jelena Schwarz[4]?
Auch mein seliger Großvater vielleicht? Der lauthals lachende, unter dem Torbogen des Generalstabs steppende, sich den Schweiß von der Stirn wischende, von der kolossalen Stirn, für die seine ganze fröhliche Handfläche nicht reicht?
Und zurück in Frankfurt, im Flughafen schon, treffe ich auf jenen schmaläugigen, dickwangigen, geduckten Kerl in einer grauen Mütze, mit einem Bärtchen von ungewisser Farbe und nach unten abgeflossenem Bauch – auf mich?
О больных насекомых
Светлые гусенички, испещрены точечками виноградной проказы.
Бабочки, прихрамывающие крыльями.
Жуки, треснутые, вернее, лопнутые, а точнее, кокнутые о бетонную стенку.
Стрекозы, на глазах высыхающие с хвоста по грудь. Глаза их яснеют последней ясностью.
Водомерки с переломленными коленями, спотыкающиеся на покатой воде.
Кузнечики… кузнечики… медленно вылизывающие свои желто-зеленые внутренности…
Задыхающуюся собачку или корову, источающую кровавое молоко, жалко самих по себе.
Больных насекомых жалко вместо себя.
Über die kranken Insekten
Helle Raupen, mit Pünktchen des Weinaussatzes besät.
Falter, die an beiden Flügeln hinken.
Käfer, geplatzte, präziser gesagt, aufgeprallte, noch genauer, an der Betonmauer zerbrochene.
Libellen, die zusehends austrocknen, vom Schwanz bis zur Brust. Ihre Augen werden immer klarer, Facette hinter Facette, – mit jener letzten Klarheit.
Wasserläufer mit gebrochenen Knien, die am schrägen Wasser stolpern.
Heupferdchen … ach Heupferdchen … langsam lecken sie sich ihr gelb-grünes Eingeweide aus …
Ein keuchendes Hündchen und eine Kuh, die Blut milcht, tun uns leid als sie selbst.
Kranke Insekten erwecken in uns Mitleid stellvertretend für uns.
Предложения по спасению Венеции
Во-первых:
воспретить местным жителям сильно топать ногами, подпрыгивать (со скакалками и без), а также бросаться со всего маху в супружеские постели, особенно вдвоем, втроем и т.д. Личности весом свыше 90 кг выселять за черту города, для чего раз в год производить поголовное взвешивание. Туристов на сушу вообще не выпускать – пусть плавают.
Потому что Венеция тонет и всякая дополнительная нагрузка опускает ее еще на несколько микронов. Микроны складываются в миллиметры, миллиметры в сантиметры, ну и так далее, и вот уже одна только верхушка собора св. Марка торчит из зеленой воды, а на кресте голубь чешет клювом подмышку – как на водохранилищах Волгобалта.
…Да, вывезти из музеев и палаццо картины в тяжелых рамах и мраморные статуи святых, богов и героев.
Автомашины, автобусы, танки, мотоциклы – не смешите меня! Чтобы и духу их не было!
Во-вторых:
прикрепить ко всем крышам воздушные шарики, наполненные гелием. Они поднимут город из пучины морей (внимание: если шариков будет слишком много, Венеция улетит из юрисдикции итальянского государства, что, вероятно, и неплохо).
Автора настоящих предложений в награду похоронить между Бродским и Эзрой Паундом с надписью по-русски, итальянски и немецки: Спасителю от Спасенной!
Vorschläge zur Errettung Venedigs
Erstens:
Den Einwohnern strengstens untersagen, mit den Füßen zu stampfen, zu hopsen (ob mit Seilchen oder ohne), sowie sich in die Ehebetten zu stürzen, besonders zu zweit, zu dritt usw. Diejenigen, die ein Gewicht von mehr als 90 Kilo aufweisen, müssen ins Umland ausgesiedelt werden, zu welchem Zwecke jährlich ein allgemeines Abwiegen der Bevölkerung durchgeführt werden muß. Den Touristen sollte untersagt sein, das Festland zu betreten – sie können ja auch ruhig in den Gondeln bleiben.
Denn Venedig sinkt und jede zusätzliche Last senkt es um einige weitere Mikrons. Mikrons summieren sich zu Millimetern, Millimeter zu Zentimetern usw., und am Ende sieh mal: lediglich die Spitze des Markusdoms ragt aus dem grünlichen unwohlriechenden Wasser heraus. Auf dem Kreuz sitzt eine Taube und kratzt sich unter dem Flügel – wie in den Wolga-Stauseen, wo viele Kirchen und kleine Städte unter Wasser gesetzt wurden.
… Ja, nicht zu vergessen: Aus den Museen, Palazzi und Kirchen muß man sämtliche Bilder in schweren Rahmen und sämtliche marmornen Statuen der Götter, Heroen und Heiligen hinausbefördern.
Autos, Busse, Panzer, Motorräder und Motorroller – ich bitte Sie, machen Sie keine Scherze! Sofort weg!
Zweitens:
An sämtlichen Dächern Venedigs Luftballons, mit Helium gefüllt, anbringen. Sie würden die Stadt im Notfall aus der Tiefe der Meere hochheben (Achtung, werden die Luftballons zu viele sein, wird Venedig vom Staatsgebiet des italienischen Staates wegfliegen; wahrscheinlich wäre das nicht ohne Sinn).
Der Autor dieser Vorschläge muß als Belohnung zwischen Joseph Brodsky und Ezra Pound begraben werden, und zwar mit folgendem Schriftzug auf dem Grab, auf russisch, italienisch und deutsch: Dem Erretter von der Erretteten!
О Иерусалиме, всегда
Иерусалим находится в раковине. Днем она замкнута – с исподу верхней створки слепяще сияет и тонко переливается синевато-серебряный перламутр. Еще в эту створку золотым шариком отливается сердце Иерусалима, извилисто ходящее по нижней створке с одного конца раковины до другого.
Нижняя створка захламлена холмами – то ли это халва ломом, то ли высохшие мускулы доисторического моллюска. На холмах стоят построенные из мацы дома. Между холмов едет трамвай (возможно, к его крыше прикреплено сердце Иерусалима), за его стеклами беззвучно перемещаются кривизны холмов и небес и мелкими серо-серебряными листьями дрожат оливы – им зябко.
Ночью раковина размыкается, туда врывается тьма вечной ночи. Лишь поблескивают там и сям сгустки жемчужного света – влажнеющие мускулы моллюска.
Über Jerusalem. Immer
Jerusalem liegt in einer Muschel. Tagsüber ist sie zu: Von der Innenseite der oberen Schale strahlt blendend und fein schimmernd das blau-silberne Perlmutt. In dieser Schale spiegelt sich als goldene Kugel das Herz Jerusalems, das gewunden auf der unteren Schale von einem Ende der Muschel zum anderen und zurück fährt.
Die untere Schale ist mit Hügeln zugemüllt: Halwabruch oder ausgetrocknete Muskeln einer prähistorischen Molluske? Auf den Hügeln stehen Häuser, aus Matzen gebaut. Zwischen den Hügeln fährt eine Tram (es ist gut möglich, daß das Herz Jerusalems ans Dach der Tram angebracht ist), von innen gesehen bewegen sich hinter ihren Fenstern lautlos die Wölbungen der Hügel und des Himmels; die kleinen graugrünen Olivenblätter zittern – sie fröstelt es.
Nachts öffnet sich die Muschel, in sie hinein stürmt die Finsternis der ewigen Nacht. Nur hier und da blitzen Klumpen eines Perlenlichts auf – die feuchter werdenden Muskeln der Molluske.
Райский садик
Все, кто умер, – Володя, Борис, Витя, Сережа, и Аня, и Лена – все они теперь там, в райском садике со знаменитой картинки, быть может, самой лучшей картинки на свете.
Сидят, лежат, околачивают в корзину маленькие красные яблоки, щиплют гусли, листают «Графа Монте-Кристо» у шестиугольного каменного стола, ложкой на цéпочке черпают черную крупитчатую воду из колодезя белого иерусалимского камня и спрашивают друг друга, когда я приду.
Не бойтесь, мои дорогие, я буду скоро.
У вас нет времени, чтобы определить это „скоро“. Его нет и у меня.
Скоро раскроются невидимые сейчас воротца во фронтальной стене белого иерусалимского камня, от которой левая стеночка не то вперед идет, замыкая некий блаженный тюремный дворик, не то назад, и тогда это открытое место под стеной небесного Иерусалима и вы просто вышли на пикник.
Вы столпитесь у входа? выхода? – то ли в райской тесноте, то ли на райском просторе – и зашумите, когда я, растерянный, появлюсь на пороге: «Буратино! Буратино!..» – шучу, шучу, «Алик!» – вы закричите, – «Здравствуй, Алик!» Шучу снова – когда ворота раскроются, сделается тьма, и блеск звезд, и шепот воды, и не будет ни вас, ни меня, и ни садика.
Das Paradiesgärtlein
Alle, die gestorben sind – Wolodja, Boris, Witja, Serjoscha, und Anja, und Lena – sie alle sind jetzt dort, im Paradiesgärtlein vom berühmten Bild, möglicherweise dem allerbesten Bild auf der ganzen Welt.
Sie sitzen, sie liegen, sie schlagen rote kleine Äpfel in den Korb herunter, sie zupfen Psalter, blättern im „Grafen Monte Christo“ am sechseckigen Steintisch, schöpfen mit einem angeketteten Löffel das schwarze körnige Wasser aus dem Brunnen von weißem Jerusalemer Stein und fragen sich: wann ich endlich komme.
Habt keine Furcht, ich komm’ bald.
Sie haben keine Zeit, um dieses bald zu definieren. Die habe auch ich nicht.
Bald öffnet sich das derzeit unsichtbare kleine Tor in der frontalen Mauer von weißem Jerusalemer Stein, von der die linke Seite entweder nach vorne geht und dadurch das Gärtlein zu einem seligen Gefängnishof umschließt, oder nach hinten, in dem Fall ist es der offene Ort unter der Mauer des himmlischen Jerusalem, und ihr picknickt einfach.
Ihr werdet euch am Eingang? Ausgang? zusammendrängen – in paradiesischer Enge? in paradiesischer Weite? Ihr werdet zu lärmen beginnen, wenn ich, konfus und verblendet, an der Schwelle erscheinen werde: „Oleg, Oleg!“, werdet ihr schreien, “Hallo, komm her!” Das war ein Scherz selbstverständlich – wenn das Tor in der Mauer des himmlischen Jerusalem sich öffnen wird, wird Finsternis sein, und Schimmern der Sterne, und Flüstern der Wasser, und es wird weder euch noch mich noch das Gärtlein mehr geben.
Еще о голубях
Голубь внизу, на мостовой, и голубь наверху, на крыше, – две разные птицы.
Внизу это всякому известное кроткое неуклюжее существо, торопливо выклевывающее что-то из собственного полузасохшего дерьма.
Наверху же – маленький орел, элегантный боец и яростный падишах своей голубки, нетрезвый поэт, глухо бубнящий: “Дай денег, дай денег, дай денег!” Когда устает и смолкает, голубка отвечает тоненько, но решительно: “Нет денег, нет денег, нет денег!.. И не будет! И не будет!”
Еще ближе, прямо за окном, голубь страшен – желтые безумные глаза, перья с полиэстерным отливом, ожесточенно рвет себе грудь и шею загнутым клювом.
Но кто же тогда смирно стоит на головах у Пушкиных и Гоголей, Гете и Шиллеров – нижний, пачкун, обливающий мраморные или бронзовые носы и щеки полузастывающим, еще стекая, белым? – или верхний, герой и поэт?
Или какой-то третий вид – средний: живущий на памятниках, не подымаясь выше головы, не опускаясь ниже эфеса?
Wieder über die Tauben
Eine Taube unten, auf der Straße, und die gleiche oben, auf dem Dach, sind zwei grundverschiedene Vögel.
Unten ist es die jedem bekannte sanfte unbeholfene Kreatur, die eilig etwas aus dem eigenen halbvertrockneten Kot herauspickt.
Oben ist das ein kleiner Adler, eleganter Kämpfer und wütender Padischah seiner Taubin, ein angetrunkener Dichter, der stumpf brummt: „Gib Geld, gib Geld, gib Geld!“ Wird er müde und verstummt, antwortet die Taubin leise, aber entschieden: „S’gibt keins, s’gibt keins! Und wird’s nie geben! Nie, nie, nie!”
Noch näher, direkt hinter dem Fenster, ist die Taube furchterregend: gelbe verrückte Augen, Federn, die an Polyester erinnern… Kratzt mit dem gebogenen Schnabel verbissen ihre Brust und ihren Hals.
Und wer sitzt dann so ruhig auf den Köpfen der Puschkins und Gogols, Schillers und Goethes, die marmornen oder bronzenen Nasen und Wangen mit halbfestem Kot, der noch langsam nach unten fließt, verschmierend? Die untere Taube, oder die obere, der Held und Poet?
Oder vielleicht ist es eine dritte Art: die mittlere, die ausschließlich auf den Denkmälern wohnt – nicht höher als der Kopf, nicht tiefer als das Knie?
Окна в ад
Куда ни глянь, всюду окна в ад.
…иллюминатор стиральной машины, где крутятся в смутно сверкающем барабане носки и рубашки.
…окна подъезжающего поезда; чтó за ними, едва видно: полумрак, уходящие в никуда огни, неясные профили в голубом свете телефонов. Ясно виден только ты сам в сменяющихся затемненных окнах – каков ты есть, каким ты будешь.
…оркестровая яма. По краям, на медных, что-то временами вспыхивает, как будто музыканты закуривают. Когда они встают и раскланиваются после спектакля, всегда одного-двух недостает – провалились. Но кто считает оркестрантов?
…в какое ресторанное окно мимоходом ни глянешь, за каждым нобискруг– харчевня на пути в ад. Или даже сам ад, где кабатчик – сатана. Блондинки с хвостами тянут пиво из высоких стаканов. Татуированные мужчины со стуком ставят пустую стопку на стойку. Дамы в шанелях сосут устрицу, слегка укалываясь карминными губами, джентльмены в фиолетовых пиджаках поднимают бокалы с драгоценной пеной выше своих тупеев. Повсюду, даже в какой-нибудь забегаловке на автоколонке, за стойкой у кассы стоит сатана, вытирает руки о передник и постукивает под прилавком копытом. В Средние века была известна только одна харчевня «Нобискруг», сейчас они – все.
Fenster in die Hölle
Egal wohin du schaust, Fenster in die Hölle sind überall.
… das Rundfenster der Waschmaschine, wo sich in der undeutlich glänzenden Trommel Socken und Hemden drehen.
… die Fenster eines anfahrenden Zugs; was hinter ihnen ist, ist kaum sichtbar: Halbdunkel, Lichter, die ins Nirgendwo dahingehen, undeutliche Profile im hellblauen Licht der Telefone. Nur du selbst bist zu sehen in den sich abwechselnden verdunkelten Fenstern – wie du bist, wie du sein wirst.
… der Orchestergraben. An den Rändern, wo das Blech sitzt, blitzt von Zeit zu Zeit etwas auf, als ob die Musiker ihre Zigaretten anzünden. Wenn sie aufstehen und sich verbeugen, fehlt immer einer oder ein paar – wahrscheinlich sind sie im Boden versunken. Aber wer zählt Orchestermusiker?
… in welches Restaurant-Fenster auch immer du im Vorbeigehen hineinschaust, in jedem befindet sich der Nobiskrug – eine Schenke am Weg zur Hölle. Oder die Hölle selbst: Der Satan ist der Wirt. Blondinen mit Schwänzen nippen aus hohen Gläsern am Bier. Tätowierte Männer stellen mit lautem Klopfen die leeren Schnapsgläschen auf die Theke. Chaneldamen saugen Austern, sich die Karminlippen leicht ankratzend, ihre Kavaliere in lila Jacken heben die Gläser mit wertvollem Schaum über ihre Toupets.
Überall, sogar in jedem Tankstellenimbiß, steht der Satan am Kassenautomaten, trocknet sich mit der Schürze die Hände ab und klopft unter der Theke mit seinem Huf.
Im Mittelalter gab es nur einen Nobiskrug, heute sind sie überall.
Боги возвращаются
Возвращаются боги.
Сначала в прозрачных лесах с нумерованными зеленой, желтой и белой краской стволами заметили узкие следы Персефоны. И то ведь – легче же взойти из преисподней по корневым ходам и тайным ступеням, чем сойти с окованной железными облаками горы.
Но все чаще облака эти видят ржавеющими и расколотыми, под ними – Зевесов орел, планирующий на хтонических мышат, копошащихся в помойках Берлина, Лондона и Бомбея.
Гефест, сквозь пробитые им облака, несет на плече Афродиту по извилистым склонам. Следом прыгает Арес, опираясь на алмазное копье.
Но Зевс еще наверху, у себя на многохолмном Олимпе, ждет, когда все окончательно развеется и путь вниз очистится; а пока дремлет, посасывая сладкое хиосское винцо, подливаемое Ганимедом. Не будем спешить, мальчик. – Говорит он Ганимеду. – Скоро мы спустимся с горы и… и кашляет, попeрхнувшись.
Даже неизвестный бог уже тут – по-прежнему неизвестно где и неизвестно как.
…Но музы и Аполлон навсегда заперты в статуях Павловского парка. Да еще не хватало! – во что бы превратился этот мир, если бы еще и поэзия ожила.
Die Götter sind am Zurückkommen
Die Götter sind am Zurückkommen.
Zunächst sah man in den durchsichtigen deutschen Wäldern mit den grün, gelb und weiß nummerierten Baumstämmen die schmalen Fußspuren der Persephone. Ist ja klar: Es ist viel leichter, durch die Wurzelgänge der entwurzelten Bäume und über die Geheimstufen der unterirdischen Treppen aus der Unterwelt auf-, als vom mit Eisenwolken umfaßten Berg abzusteigen.
Doch werden die Wolken um den Berg immer öfter mit Rost und Rissen gesehen. Unter ihnen gleitet der Zeusadler, und sieh da: Plötzlich stürzt er sich auf chthonische Mäuslein, die auf den Müllhalden Berlins, Londons und Bombays herumkrabbeln.
Hephaistos trägt Aphrodite auf der Schulter durch die von ihm durchbrochenen Wolken, rennt nach unten durch gewundene Pfade am Hang. Hinter ihm hüpft Ares, sich auf seinen Diamantenspeer stützend.
Doch Zeus ist immer noch oben, bei sich auf dem vielhügeligen Olymp, er wartet, bis die Wolken restlos verweht sind und der Weg nach unten frei ist. In der Zeit bis dahin schlummert er und saugt ein wenig den süßen Chioswein, den Ganymed nachgießt.
Sogar der unbekannte Gott ist bereits wieder da – unbekannter denn je.
… Die Musen und Apollo sind jedoch in den Statuen des Parks von Pawlowsk in der Nähe von Petersburg eingeschlossen – für immer! Das wäre ja noch schöner! – In was hätte sich diese Welt verwandelt, wenn auch die Poesie zurück käme?!
Эпилог
Облака расклеваны то ли птицами (снизу), то ли (сверху) ангелами. Маленькие треугольные дырочки, откуда глядит голубое, неспешно затягивает диким облачным мясом.
Когда вдруг начинают умирать знакомые и друзья юности – подряд, один за одним, – появляется ощущение, что едешь за ними на эскалаторе – вниз или вверх? – и он скоро доедет.
Люди умершие – действительно ли они слышат, когда их вспоминают? Особенно давно умершие – неприятно ли им секундное пробуждение по случайному воспоминанию, перерыв вечного сна?
А недавно умершие? Просто оглядываются и видят бесконечную лестницу эскалатора и твое полузнакомое лицо?
Der Epilog
In die Wolken sind kleine dreieckige Löcher hineingepickt worden – durch die Vögel (von unten?) oder durch die Engel (von oben?) –, durch welche das Blaue hindurchdringt. Sie wachsen gemächlich mit wildem Wolkenfleisch zu.
Wenn Bekannte und Freunde aus deiner Jugendzeit zu sterben beginnen – einer nach dem anderen, einer nach dem anderen! –, scheint dir, daß du hinter ihnen auf einer Rolltreppe fährst – nach unten oder nach oben? – und bald erreicht sie, die Treppe, das obere oder untere Ende.
Die Toten – hören sie in der Tat, wenn man sich an sie erinnert? Besonders die, die schon lange Zeit tot sind – ist das augenblickliche Erwachen infolge einer zufälligen Erinnerung, die Unterbrechung des ewigen Schlafs, für sie unangenehm?
Und die kürzlich Verstorbenen? Blicken sie einfach zurück und sehen die endlose Treppe und dein halb vergessenes Gesicht?
Natalja Gorbanewskaja (1936 – 2013), Lyrikerin, seit 1975 im Pariser Exil.
Boris Ponisowsky (1930 – 1995), Theatertheoretiker, Regisseur, Philosoph, eine der herausragendsten Persönlichkeiten in der inoffiziellen Kultur Leningrads zwischen dem Ende der 50er und dem Anfang der 90er Jahre.
Sergej Wolf (1935 – 2005). Lyriker, Kinderbuchautor.
Jelena Schwarz (1948 – 2010), Lyrikerin.