:

Исраэль Малер: ЗРОК

In ДВОЕТОЧИЕ: 35 on 14.02.2021 at 13:54

***

 

Ненужный член в пиру людском.
 “Люди и страсти” М. Ю. Лермонтов

 Он же не сумасшедший, этот ваш Малер?
 “Праздник в Бобуре” пер. А. Касаткиной

 Полька птичку танцевала.
 И. Малер 

Рассказывают: Яхве и О́дин встретились, чтобы объединиться. Но из этого ничего не вышло. Ибо Яхве – один.

***

Не составит труда открыть любой замок. Нужен ключ.

***

Ничто не мешает любить девушку со сломанной шеей.

***

На крыши трамваев, на грузовики попада́ли кос­точки. Но он продолжал выбрасывать косточки во время трапезы за окно, мечтая, что когда-нибудь там, под окном, расцветут райские сады. Впрочем, однажды, под окном пробежала живая курица.

***

– по-французски «неизбежность».

***

На его похороны она не пошла, и потом всегда дергалась и раздражалась, когда ей рассказывали, как приставал ко всем с расспросами, где она и по­чему ее нет.

Особое раздражение вызывали его слова о том, что на ее похороны придет обязательно.

***

Чтобы пуля попала мне в сердце, пришлось под­прыгнуть примерно сантиметров на тридцать. Мо­жет быть, на тридцать пять.

Мне это далось нелегко. Ноги отморожены.

***

Я получил письмо из Америки.

“Если бы ты сюда поехал со мной, как тебя звала, ты бы сегодня танцевал на моей свадьбе”, писала мне знакомая на пригласительном билете.

По-моему, это – роман.

***

Сосед по коммунальной квартире, бывший мич­ман, а ныне преподаватель химии, каждое утро, вы­ходя из туалета, говорил удивленно:

“Сколько в человеке га-вна!”

Молодой человек

Молодой человек вышел на улицу и оглянулся.

Ему навстречу двигалась женщина, но только, когда она миновала его, он заметил, что она недурна. Особенно ноги. Он налетел на фонарный столб и из­винился.

Затем он увидел трамвай, на колбасе которого висел ученик, на плече которого болтался ранец. В ранце громыхало.

Молодой человек подумал о промокашке и ласти­ке и вспомнил, что ни ластиков, ни промокашек дав­но не существует.

И он пошел, глядя вперед.

Улисс

Облака на тоненьких ножках проплывают через конюшни. В солнечную погоду они поднимаются к потолку, прячутся там по углам.

Улисс сидит на шкуре льва. Он смотрит на облом­ки корабля. Солнце высушило их. Они стали порис­тыми.

Товарищи ушли. Оставили его. Песок замыл сле­ды.

Зарежет свою веселую жену. Застрянет в кабаке у молодого вина.

Улисс отмечает: песок движется. Краб прошел, черный жук, чайка, поганка.

Моль.

А еще пролетела птица.

Взмахнув веслом, повернула за горизонт.

Улисс открывает книгу французского философа. Читает –  “Ваша бабушка еще мертва? Неправда ли?“.

Смеется.

Солнце пропадало за облаками, луна – за морем.

Ядовитая паутина ложится на окна.

Вот, говорит Улисс, я так стремился домой, а теперь немогу преодолеть последние дюны, ибо не знаю: что ожидает меня.

Так сидит он, на шкуре льва, что – по песку.

Идет человек вдоль берега.

– Я, – говорит человек, – Улисс. Я прошел через моря, и я мечтал вернуться домой, я преодолел, но возле самого дома, я свернул с дороги и пошел кром­кой моря.

– Я, – отвечает Улисс, – Улисс. Я привязал себя к мачте, дабы не увел зов сирен.

– Я ослепил Циклопа, ибо не было у меня сильнее желания, чем вернуться в родную Итаку.

– Я проплыл между Сциллой и Харибдой…

– Я не испугался Посейдона…

Они развели костер и беседуют на берегу на­дежды.

Они могли бы поменяться одеждами. Они могли бы посетить дома друг друга, а потом встретиться, в заранее обусловленном месте, обменяться добыты­ми сведеньями. Они могли бы просто встать и пойти.

Но они сидят у костра, на берегу моря, в потре­панных туниках, в сбитых сандалиях. Вспоминают, что пришлось преодолеть, какие препятствия были на пути домой, как рвались, как стремились, как би­лись головой об стены. Ибо знание лишает надежды.

Воспоминания

Когда уносят холодильник, обязательно бегите за ними вниз по лестнице, хватайте их за рукава. Когда везут в вытрезвитель, постарайтесь отблевать в во­ронке. Когда уходит любовница, рвите на себе во­лосы.

Сейчас такие портреты делают, что – с одной стороны посмотреть – один писатель, с другой – дру­гой. Гостя посадите правильно.

Вас не принимают в Союз писателей, пишущих по-русски, – идите к британским, скажите, что вы – из бывшей колонии. Они вам обязаны.

Если коллега-писательница скажет вам, что она лесбиянка, ответьте, что вас это не волнует. Также ответьте и коллеге-писателю, если он – гомосек­суалист. Но если писатели все вместе скажут, что они сионисты, не брыкайтесь.

Открывая газовый кран, не забудьте открыть и окно.

Ботинки

Купите ботинки, сказал продавец, хорошие ботин­ки, в меру жмут, в меру велики. Купили мы ботинки – хорошие ботинки, в меру жмут, в меру велики. Один ботинок мы подарили почтальону, чтобы не ходил с непокрытой головой. Со вторым ботинком свернули мы на ферму, надоили молока и выпили его. Сидели мы с ботинком в руках под кустами – ждали пока теленок подрастет. Когда подрос теленок, отнесли мы ботинок на развилку, извини, говорим, ботинок, а ты – хороший ботинок, но теленок – это уже мясное, тебе никак нельзя.

И пропал ботинок – хороший ботинок, высокий такой, с бабочкой по самую завязку, союзка мягкая, носок твердый, а на каблуке – гвоздики по самую шляпку вбитые, чтобы дорогу не царапать. Пропал ботинок. Ботинок.

А через много лет обнаружились дневники Бо­тинка.

В них он пишет, в частности:

«Известна печальная судьба одинокого Ботинка – делать великую Историю: носят их сухоногие прави­тели, тайные агенты и завоеватели. Был только один сухорукий слуга дьявола. Вот к нему я и по­пал».

Ревность

– Белки известны тем, что поселяются в дупле, и тем, что они собирают орешки, и тем, что они похи­щают младенцев. Помещают их в дупло, питают их орешками, а сами зиму кормятся младенцами.

Так говорил я любимой, сказавшей, что белочек любит.

Кирюхи

Мать моя – героиня. Семерых подняла. И его мать – героиня. Каждый год рожала. Переступит и дальше пойдет. Только один и привязался.

Серега вообще очень настырный. Но мы с ним – по корешам.

На допросе папироской угостит. При пресечении побега прикладом не лупит.

Но настырный. Всегда старается взять с полип­ными. Нет, чтобы подождать. Вещдоки требует. Лю­бит в алиби копаться. Схемки со стрелками состав­лять.

Жена, конечно, он него ушла. Дочь родила в не­законном браке. Сын пропадает.

Мы, еще когда за одной партой сидели, корешами были. На каждой переменке он припустит, и догоняй его. Все.

Иногда дело в сторону отодвинет; и – вспоминаем. На стене его кабинета, кнопками пришпилена, – мен­делеевская таблица элементов.

Весь наш класс.

Официант уронил тарелку на пол. Салат – чипс. Мясо под столик улетело. Достали шваброй.

– Такая страна. Все в ней – ложь. Даже офици­ант, – сказал молодой человек за соседним столиком, перемешивая в тарелке соевые, подсолнечное масло, горькую зеленую кашечку. – Посудите сами – разве это хумус? – Посудил.

Привожу пример. Вы сколько в Стране? Я – одиннадцать. Приехал, сказали – обязательно съездать к Котелю, чтобы Вам было понятнее – к Стене Плача. Я обещал, а то, что обещаю, – стараюсь вы­полнить. Семь лет, так был занят, что никак не уда­валось. Но вот в прошлом году мы решили выбрать­ся, за это время семьей обзавелся, двое детей. В первыйдень сбился с дороги, оказались на Севере Страны. Оттуда выскочил к Мертвому морю. Заки­дали нас камнями.

– Я не из тех, кто легко сдается и отказывается от слова. Не минуло полтора месяца – двинулись в путь. Однако, дорога вывела к Синаю. Развернув­шись, на полной скорости, пронеслись через Голаны, застряв в ужасных снегах.

– С четвертой попытки нам удалось попасть в Иерусалим. Две недели крутимся по этому городу, меняем автобусы, пытаемся пройти пешком. Вы бы­ли в Неве Якове? А я был. Гило? Не знакомы? А я – да. А улицы, ведущие прямо, но выходящие на дру­гой конец города?

– Всё-таки вышли в Восточный Иерусалим. Ме­четь Омара, армянская церковь и Дамасские ворота. И – поверьте мне – никакой Стены Плача.

Молодой человек мазанул обрывком питы по та­релке. Капля того, что еще недавно называлось ху­мусом, упала ему на брюки. Он смотрел на меня тор­жествующе.

Голый факт

Я – человек добрый. Могу дров нарубить. Могу сапоги подбить. Могу даже с бабой в кабак сходить и мороженым угостить.

Позвонили из Франции, говорят – помощь нужна отредактировать. Не могу, отвечаю, по-вашему – ни в зуб, не могу на себя взять. Тогда, говорят, книгу напишите воспоминаний. Да я и по-русски, говорю, не умею. Могу, говорю, по телефону вам спеть или даже сплясать.

А они мне объясняют, что хотели помочь, знают, что отец мой был раскулачен. Не раскулачен, гово­рю, а закулачен. Он был, говорю, командир парти­занского отряда, до тридцать четвертого. Белый он был командир или красный – до сих пор нет ясности.

У нас в Сибире, говорю, не это важно было.

Слышу – засмущались они, сей час перезвоним, только трубку положите. Не успел трубку положить, а меня уже – самолетом в Москву и меняют.

Пришел я к ним, в Париже, что ж вы это делаете, говорю, ни за что ни про что – со двора родного. Из­вините, говорят, ошибка, мы вас по телефонной кни­ге искали, в деревнях Акуловках, четыре штуки, все ваши однофамильцы, по названию колхоза искали. Так наш, говорю, называется “Путь к коммунизму“, а вам, наверное, нужен был “Путем коммунизма“.

Себя они кличут “Вызволенная Зибир“. Одни по­ляки и жиды.

 Печки у них чиню. Дрова рублю. По вечерам на гармонии играю.

 Я кончил, товарищи. Следующее слово – товари­щу Збышеку. Не пугайтесь. По-вашему – ни в зуб, бросает искусно пустые бутылки в воду реки с таким прекрасным русским названием.

Аггел Арррмстронг

Бочка по булыжнику. Мед из нее тек.

В блюзе слышу ночь. Выплывает из окон. Рас­текается по улицам. Жизнь – длинной, жить – пе­чальной, и нет выхода из жизни.

Я слышал – боятся умереть. Но – не почувству­ете облегчение, когда телефон отключен, в почто­вом ящике нет почты, пятна закрыли солнце? Мое существование оскорбляет меня.

Кто это я? – Арррмстронг. Выдуваю из луны металлическую трубу, и дура, спешит на небеса. Неясный свет ее падает на овраги, играя тенями. Я – Арррмстронг. Громкий ангел.

Мог быть Бодлером. Скучно. Бодлер не знает танца, Бодлер умирает, свернувшись калачиком. Ему жалко себя. Мне жалко вас. Был Ронсаром, но хотел, чтоб звук растекался по земле.

В конце прошлого века привелось познакомиться с женщиной по имени Светлана. Ее звали Лада. Я по­дошел, испросил разрешения сесть, шутил и пел пес­ни под ресторанный оркестр. Я заказал цветы, при­несли в огромной, плетеной из ивовых прутьев, кор­зине. Они украшали наш последний вечер, ибо, когда она сказала, что согласна провести со мной остаток жизни, мне стало не по себе, и я, извинившись, ушел.

Еще никто никогда не брал трубу, чтобы расска­зать об этом. В тот день, когда Лада купила подста­канники, когда она получила письмо от подруги, ког­да она перевесила портрет моей бабушки из столо­вой в спальню, в тот день я выжал из своей трубы звуки не блюза, а рэгтайма.

Мы танцевали новый танец, и наши тела корчи­лись в незнакомой судороге. Эй, пел я, уходи от меня замуж. Марширующие святые не рассудят нас, сам Господь Бог нам не судья. Он любит весь наш мир, но не знает, что такое любить тебя, как это больно, как это не так. И – более – нет у него любви ко мне.

И вот я – опять Арррмстронг, стою на возвыше­нии, и звуки моей трубы текут в зал, и зал плачет вместо меня, потому что мне плакать не положено. Я ведь сильный человек, у меня в руках инструмент, музыка в моих руках, в лучшем случаи я могу сме­яться, эй! человек!

Я уйду от тебя – ты предала меня. Бог благослови Эллингтона.

***

(РОМАН)

Кладбище нудистов.

Роза – Зоя

Зоя пишет письма сидя. Читает – стоя.

Чтобы написать письмо, ей нужны стул, бумага и шариковая ручка. Мне, чтобы написать письмо, не нужны ни бумага, ни ручка. Главное – лежать.

Чтоб не толкались. Зоя иногда на свои письма по­лучает ответы. На каждом ответе – марка.

У Зои есть знакомый математик. Он пишет стихи в клетчатой тетрадке. Он пишет про свои чувства, про девушек, которые забыли его, про осенний лист и весенние ручейки. Мне, чтобы написать стихи, не нужна клетчатая тетрадка. Я беру томик Пушкина и карандашом обвожу. Я пишу о своей няне Ари­не Родионовне, об Анне Керн, о друзьях-декабристах и деспоте. Но чаще всего – о буре, небо мглою крою щей.

Зоя живет в квартире.

Если она пригласит меня на чашку кофе зимой, я, наверное, приеду. Мы можем поговорить о знако­мых, о политике, в крайнем случаи, о поэзии.

Когда у меня отключают свет, по звуку струи уз­наю попал ли.

Я знаю много слов. Я бы мог наполнить словами Иерусалим. Но мне небезразлично, какими словами наполнен город. Однажды я читал об африканских колдунах, а однажды о числах Фибоначчи. Ульчский язык, семиотика дорожных знаков, веселая порнография Клее останавливали на себе мое внимание.

На Казанском вокзале молодая цыганка спросила меня: “Молодой человек, триппер хочешь?“. На дру­гом московском вокзале проститутка спросила: “Хо­чешь втрех?“. Каков я был идиот! Отказывался! И в этих случаях, и в других. Да, кричу я сегодня, хочу, буду…

Когда Зоя выходит на пенсию, ей дарят букет роз. Но сегодня она бегает за автобусом, развеши­вает за окном белье и читает о тонких астральных телах.

При переезде на другую квартиру, запрещается снимать портреты.

Третья алия

И. М-ру

Как-то утром в порт города Симферополя вошел танкер Гомер. Навстречу ему устремилась баржа Сафо. На Сафо была веселая, изобретательная ко­манда. У Гомера были большие белые глаза, а на но­су-русалка.

С Петропавловской крепости ударила пушка, от­мечая полдень. Ядро уже было падало на палубу Са­фо, но теплоход Александр Матросов сделал хитрый финт и отвлек ядро. Гомер с испугу выпустил не­большое нефтяное пятно.

Съехались добровольцы со всего мира. Они до­ставали из моря зеркальных карпов, протирали их и выпускали в море. Среди добровольцев, разумеется, были шпионы. Они, протирая карпов, давали инфор­мацию на языке мрзянка солнечными зайчиками.

Над Землей в спутнике летел собака Яким. Он увидела странные сигналы и немедленно сообщила мне.

Я собрал чемоданы и репатриировался в Израиль. Почему? – спросили меня. – Экология. – отвечаю. Тогда меня познакомили с женщиной, которая тоже приехала из США. Она обещала устроить меня на работу.

Я собрал чемоданы и репатриировался в Израиль. Хочу послужить Родине. Отвечаю. Меня долго води­ли по конторам.

Я собрал чемоданы и репатриировался в Израиль.

Но это всего лишь конец рассказа.

Чтобы начать его, пришлось бы рассказать исто­рию танкера Гомер, баржи Сафо, теплохода Алек­сандр Матросов, родословную капитанов, приклю­чения боцманов, о школе штурманов, о судьбах матро…

Ап-полли-нер

Любимая!

Прежде, чем написать это слово, я начертал его на мокром столике в кафе, официантка, положив на мое плечо одну грудь, пытается разобрать неизвест­ные ей знаки. Я начертал это слово и увидел – оно красиво.

Я хочу послать тебе свою фотографию в поль­ской военной форме и перебинтованной головой.

Раненный пулей солдат спотыкается смешно. Убитые падают никак.

Я бы хотел умереть в раю – родившиеся в аду имеют право на это. Наверное.

Я не хочу нырять за поясом Рембо. В смерть Мо­царта я не верю. Мне ничего неизвестно о судьбе до­рогого мне Иоганна.

Безымянные слоны топчутся между столиков. Вино, опрокинувшись, проливается быстро. Вчера заходили с проверкой. Долго стучались и долго смот­рели на мою смятую нечистую подушку. Один шты­ком проткнул мой бедный матрац, собранный из объ­едков нашей прошлой жизни, другой проткнул мне мякоть ноги. Когда они ушли, я долго смеялся – ведь главного они-то не знают.

Самое глупое в жизни: у мастеровых – походка мастеровых, у Мадлен – коленки Мадлен, врачи – носят белые халаты.

Я не спросил себя, снился ли Гитлер Муссолини? Но я спросил себя, не приходил ли Сталин по ночам в покои Эйзенштейна, не опускал ли яда в стакан? Установи Эйзенштейн скрытые камеры, сегодня эмали бы.

Когда-нибудь во всем мире не останется ни одной корчмы, в которой по пути в Москву останавливался Наполеон.

И – несмотря на это – я становлюсь сентимента­лен и плачу над мелодрамами, чтобы не плакать над собственной драмой. Я писал ее четыре вечера и уже на третий заметил, как она бездарна. Что ж, сказал я тебе, зато те, над которыми я плачу, еще бездарней.

Если бы ты видела, как ты рассердилась, ты пря­мо рассвирепела, ты была готова разбить сервиз ивдобавок разбить бутылку об мою голову.

Какое счастье: все в мире высыхает, кроме моего столика, и я могу писать и писать.

Ап-полли-нер-II

Меня несли четверо, поддерживая с двух сторон. Похороны были отменены.

Я мечтал опять заглянуть тебе между ног. В то место, за которым для меня открывается мир.

У Дуду Топаза родился сын.

Переходя улицу, я смотрел сначала налево, потом – направо.

Слушайте, сказал я, слушайте. Слушайте, сказал я, слушайте. Слушайте. Меня несли четверо, под­держивая с двух сторон.

Есть слова, которые красивы. Есть не только красивые сами по себе. Я любил слово “реторта“. Я любил слово “терраса“. Я любил твое имя. Когда мое сердце остановилось, я вспомнил о тебе, стало безумно жалко этих четверых, что должны, поддер­живая с двух сторон, нести меня по направлению. Я говорил тебе ласковые слова столь легко, что можно было заподозрить. Однако, нет, – лучше –  “но“, но только перед тобой я смел произносить. Их.

Слушайте, говорил я, слушайте. Слушайте, гово­рил я. Ибн Туфейль описал два рождения своего ге­роя. Симплицисимус прошел через сто смертей. На­вестив Ригу, я узнал, что там говорили по моей смерти.

Меня несли четверо, поддерживая с двух сторон. Талес раскрылся, и все увидели пижаму, которую я не успел переодеть. Они развернулись.

Ап-полли-нер III

Чужой человек, отбил мне телеграмму. “Дорогой Ги“, – писал он. – “Я очень огорчен несовершен­ством Вашего мира. Дожди смывают плодоносный слой почвы. Жара причиняет эрозию“. Знакомые спрашивают меня – как дела? – и одобрительно улы­баются, выслушивая мои ответы.

Любимая, заказал билет из Бретонии во Флорен­цию, но крашеная блондинка, кажется – кассирша, ответила, что нет рейсов между Бретонией и Фло­ренцией. Есть, сказала она, между Антверпеном и Брюсселем.

Я купил тебе коричневые замшевые туфельки со шнуровкой. Они стоят в коробке, под моей кроватью, бечевку грызли мыши, но я не сплю по ночам и от­гоняю их.

Я решил заказать Гауди дворец для меня. Дворец и маленький молельный дом для наших детей, когда они родятся. Они будут носить соломенные панамки с длинными лентами и играть в серсо. Я рад тому, что мы не познакомились до Второй Мировой войны, и им не пришлось пережить бомбардировку Дрездена.

Гауди отказался, сославшись на занятость.

Занимающийся историей постоянно натыкается на противоречия. Я смеюсь, даже когда нарезаю лук. Состав участников бразильского карнавала раз от разу меняется. Маленький корсиканец, подстерег меня в трамвае и похитил из заднего кармана брюк – подарок Франсуа – мой кошелек и кошелек, наслед­ство соседа по нарам в ночлежке – он не допил свое красное вино. В кошельке была твоя фотография. Я сфотографирую тебя вновь завтра.

Чужой человек, совершенно незнакомый, прислал мне телеграмму. Он жалуется на несовершенство нашего мира. Смешной, как он ошибается! Мир – со­вершенен, хотя и не совсем удачен. Ты ведь пом­нишь, что я смеюсь даже тогда, когда нарезаю лук.

Слезы текут из моих глаз, сердце обрывается и летит в пропасть. Я умею смеяться, и петь песню, и танцевать, и пить вино. Торквемада был евреем, Дантес – французом, Кортес – испанцем, корсиканец – Наполеоном, да ведь и я – не итальянец.

Ап-полли-нер IV

Я раздражен, я зол, я – в ярости, нет слов. Чтобы описать мое негодование. Не понимаю, сколько мо­жет продолжаться. Золотой век прошел над другой планетой.

И все бы еще ничего, когда бы я в парке на скамейке не подобрал газету. Кто укрывался ею?

Хорошо сидеть в кафе с друзьями и говорить о насекомых. Почтовый ящик ломится от повесток. Вы предпочитаете газеты. В них траурные объявле­ния. Предлагал опубликовать меню моего пятнично­го обеда. Идиоты – посмели заявить, что это, видите ли, никому не интересно! Чушь! Если интересно мне, должен найтись хотя бы еще один человек, кому это тоже интересно. Пусть даже через двести пятьдесят лет.

Извини, стучат… Навязчивая соседка по лестнич­ной клетке. Хотела одолжить мне соли. Долго объяс­нял ей, что потребляю только соль, которую само­лично ворую в рабочих столовках, другим не дове­ряю, брезглив. Извини.

А вчера аэроплан совершил полет через Ла-Манш. Сильвия принесла щенят. Я сэкономил на

проститутке еще 10 долларов. Почему не шиллингов или франков?

Извини, стучат… Она.

Моя бритвенная кисточка засохла – придется от­пускать усы.

Изобретут телефон – я обязательно позвоню. На­деюсь, что и у тебя все в порядке.

Лакей сообщил! Молодая женщина желает меня видеть. Я надел фрак, на случай, если – ты. Хорошо, что ты любишь музыку. Я приобрел по случаю ком­плект пластинок Равеля. Оставлю тебе.

Стучат.

История села

В пятницу у него разболелся желудок, и он при­нялся за написание Истории Болезни. Закончил бы ее в течении семи дней, но обнаружил, что пишет Историю села.

Работа затянулась

Он носил рукопись в портфеле. “Роман в четы­реста страниц“. И ты – Пруст, – сказал сосед в очках. История разрасталась, ему пришлось опуститься на пару веков еще и приблизиться к временам нашим.

Аркадий Архипыч приносил новые страницы ле­тописи на работу и раздавал коллегам на ознакомле­ние. Они прочитывали, передавали друг другу и воз­вращали стопочкой. Начальник обязательно помечал птичкой места, которые требовали исправлений.

Последнее настолько возмущало летописца – какие исправления в Истории! – что он с супругой Ва­рей начал выдавать себя за еврея. Но не для того, чтобы уехать в Израиль, а только и только из чувст­ва протеста.

Себя он называл Арье, а жену – Борей, потому что других имен не знал.

Через знакомых Аркадий Архипович достал две пары еврейских слов и последовательно использовал их в быту. Замо́к кен? – кричал он. Замо́к ло! – от­вечала супруга Боря.

Но однажды они попали в другой мир, и перед ними открылось – село. Там их чествовали, усадили во главе стола. За них поднимали тосты, провозгла­шали здравицы и дарили ключ от села. Хорош был каравай хлеба с черной солью.

Потом начальник села торжественно вернул им летопись (аккуратно прошитую ленточкой), где лич­но он галочками отметил места, требующие исправ­лений.

У Аркадия Архиповича внезапно заболел же­лудок.

Наконец-то.

Времена года

Мы смотрели за окно, где стояла Осень и лупила Весну по зеленоватого оттенка щекам. Весна ста­щила с нее парик и коленкой заехала в поддыхало. Падал, Осень вцепилась в дряблую шею Весны, по­трескавшимися от грибка ногтями, а второй рукой надавила на весенний левый глаз. От боли у Весны зашатались зубы в неверных деснах. Возопив, она наотмашь съездила Осень по промежности, но и ее рука треснула. И, пока мы наблюдали, за нашими спинами появился Дедушка-Мороз с мешком через плечо. С подарками.

Ночь на дворе

В Париже в 1761 году был октябрь.

В январе 1967-го я уговорил себя не писать польской поэзии.

Каждый сочинитель обязан упомянуть Шекспира. Лучше – Гамлета. Мильтон, по слухам, был немым.

За окном пролетела птица. Может, это была ты. Может быть – я.

Но – в сторону. Я пишу рассказ о светлых сторо­нах человеческой натуры. Еще не совсем определил­ся выбор героя. Колеблюсь между нянечкой в детс­ком саду (помню серый цвет халата), милиционером, задержавшим меня за ношение бороды, Кузей и Вол­дырем, опекавшими меня в армии, каким-нибудь ге­роем Эллады, писателем Одоевским, поварихой, под­кармливавшей меня и принимавшей на куче старого тряпья за кухней, царем Давидом и кое-кем еще.

Писать о светлых сторонах человеческой нату­ры – дело нелегкое. Для этого желательно отойти в сторону от человечества, сесть на пригорок, и долго всматриваться в тех, от кого отошел в сторону. Но стоит мне сделать хотя бы полшага, как человечест­ва протягивают мне счета, повестки.

И то было бы не так страшно, когда бы они не делали сие всерьез, угрожая и размахивая свободны­ми руками.

Я, однажды, наблюдал полет пули. Она враща­лась и жужжала на лету, изображая из себя. Это ни­чем не напоминало цветы, которые я нес любимой женщине.

Слепая черепичная крыша.

Проникающая радиация.

Полупустой город в полупустой стране.

В песне поется о любви простой крестьянской де­вушки к крестьянскому парню по имени Мартин. Эй, Мартин, – говорит ему девушка, – когда утром пой­дешь за водой, смотри не расплескай.

Столетние тысячелетия.

Переполненный автобус в полупустом городе.

Сколько у нас на душу квадратных километров? В почерневшей банке на пережженной проволоке кипит крутой напиток. Вот начнут отливать его в кружку – первяк, потом – вторя к, потом – третьяк, еще – центряк. Вот пойдет кружка по кругу, по глот­ку да по затяжке. Промокнут губы продымленным ватником. Пыхнет вдруг костер, через дымок проле­тит искра и черной точкой погаснет в снегу.

Полупустая страна лесовозов. Страна перепутан­ных пьяниц.

Рассказывали о кораблекрушении. О финском но­жичке. О медведе-шатуне, что задрал бабу на сопке. Моряк Джонни выплыл на остров, день бродил, два, на третий увидел повешенного. Слава Богу, восклик­нул Джонни, цивилизация.

Сменив двор, меняешь крышу. Голубь, родивший­ся в конюшне, есть конь. Всем хороша невеста, но один недостаток – рожает тяжело. Наша мать – священник, отец – жандармский офицер.

“Если бы Господь хотел, чтобы серьги носили, он бы создал нас с дырочками в ушах“ – “Если бы Гос­подь хотел, чтобы нас распинали, он бы создал нас с дырками в ладонях“.

Цыган продал нам краденых лошадей.

Уж не краденые ли они?

– Краденые. На других туда не попадешь.

Шаг их был легок. Оглянувшись, я увидел суме­речный восход.

Я обещал жить до смерти. Я поклялся – до пер­вых петухов.

Петухи спали – голова под крыло.

Скрып

Февраль-кривые дороги, по-старушечьи охая и оскальзываясь, в лужах отступал весь март. Весна- апрель месяц тянула из природы соки, остатки сил, которых и не было вовсе. Все суетились ненужно, торопились; все куда-то рвались, спешили. Преждевреминились. Старики умирали. Повозки застревали в грязи. Внезапные заморозки прихватывали листья.

Раньше птиц в город принесло бродяг. С ними -смутное беспокойство, разброд, расстрой.

Казалось – заори, швырни стул, хлопни шапкой, думалось – стукни, врежь, вломи, и – установится солнце над крышами, и спадет оцепенение мышцы, и станет разом веселей, и занятней, и спокойней…

Так или иначе, но понятней становилось кто виновен, кто несет смуту своей сторонней жизнью, кто тайно замышляет. И тогда – гнев. Дело шло к погрому.

Тысяча девятьсот семьдесят восьмой.

Репатриант

В комнату вошла женщина с пузатой грудью. Вчера вечером она читала Бабеля и теперь была в курсе.

Компания собралась теплая. Математик Прибы­лое в длинных шортах на босу ногу. Горячев бегал и повторял: “Женщины не пахнут!“

Были Свиридов, Семушкин и Слнцев. Теплое всех убеждал, что он – не алкоголик. Каминов входил и выходил.

Между людьми останавливался Лицын. Уверял, что никак не Мордель. Приводил в доказательство выписку из Данилевского: “…выблядки Голицыных звались Лицынами…“ Он ее множил и всем пред­лагал.

Женщина с пузатой грудью повернулась и вышла из комнаты.

Ее нагнал Тихонравов и принялся шумно приста­вать. Он называл Сталина – сволочью, Брежнева – говном, Андропова – фельдфебелем.

Из окна свесились Шакуров, Федотов и Славин. Они кричали вслед неприличные крылатые слова. Предлагали им вступить в побочную половую связь.

Тихонравов читал Мандельштама:

 То – варяг, то – чухна,
 То – калмык-жидовня,
 То – тарва – оторва,
 То – грузин – осетрин. 

Она была категорически против приставаний на улице. Она и повернулась, и свернула в переулок.

Здесь ей повстречался Иегуда Бен-Зоар, в прош­лом Захаров.

– Не ходите Вы туда. И никакие они не репатри­анты. Страна испытывает трудности, а они…

Она взмахнула рукой.

Иегуде Бен-Зоару, в прошлом Захарову, очень хотелось как раз туда.

Если смотреть на него в фас, казалось он носит кипу. Когда-то он крестился, но потом забыл об этом.

В туде – думалось ему – он найдет жаркие споры, доказательства чужой неправоты, пьяный угар и глупых женщин, к которым можно бы было прижи­маться в танце.

Остроумная мысль пришла ему в голову. Он до­стал блокнот и записал: “Юдоль“ в переводе значит “еврейская судьба“.

 “На реках Вавилонских сидели мы и плакали…“

 “На западной околице Ерусалима сохранился синнор (ок. 700 г. н. э.) “Силоамская Купель“, дл. 1750 футов, под городской стеной, подававшей в город воды из источника Геон.

Согласно “Мишне“ измерение воды в Палестине делится на три периода:

  1. Ранние дожди – смачивают землю – сигнал для начала пахоты;

2. Период обильных зимних дождей – пропитывают землю, наполняют водохрани­лища, водоемы и питают источники;

3. Период поздних и весенних дождей да­ют зерну налиться и вынести жару.

Осадки проникают на 1 тефах в бесплодную поч­ву, на 2 тефаха – в среднюю, на 3 тефаха – в пригод­ную“.

Мост в далекую ночь.

 “Владельцу карликовой совы привалит счастье. Сожги коготь дьявола. Не перережь волоса, на ко­тором держится душа“.

 “Как я живу? Макаю кисти в яичную скорлупу“.

Раввин Колосов был старинной ветви. Все в роду его – раввины. И дедушки, и прадедушки, и прапра­дедушки, прапрабабушки. Но что знали они о жизни его?!

Вечным беженцем. Из России – в Китай. В Герма­нию. В Польшу. В Иерусалим. Он бежал из Иеруса­лима, но так и остался здесь. До прихода Машиаха.

Иерусалим закрыт.

Он остался в Иерусалиме.

В городе, где все – туристы, а песни уходят в пе­сок. Он хотел, чтобы за окном играла скрипка, но скрипка играла.

Он много читал, думал и говорил.

Под рукой держал выписку из Лейбница: “Если повернуться к будущему спиной, а к прошлому – ли­цом, то окажется, что недавние события произошли раньше, чем давнопрошедшие“.

– Ха, – говорил раввин Колосов, – и это есть их мудрость?

О чем же думал он и с чем читал? В переводе это звучало бы так: “Что делает натура, когда нет ху­дожника?“, “Куда исчезает кулак, когда разжима­ются пальцы?“.

– Рвущийся в Рай, спешит в Ад, – подумал од­нажды, но поспешил забыть.

 “Кажется, я умру от зависти к земле“.

Ночью они рассмеялись глупому слову, и весь дом замер, пораженный счастливым смехом.

Странным образом Иегуда вспомнил своего пер­вого учителя. Он вспомнил о нем, рассматривая афиши.  “Мост в далекую ночь“ было написано на одной из них. “Поздней осени ландшафт“ – на другой. “Де­шевое, но честное вино“ – гласила третья. Паук, в голове Иегуды, зашевелился, и он вспомнил первого учителя.

Учитель Залман Борисович говорил:

– Афиняне посчитали причиной эпидемии чумы тирана, и прогнали его. Мы сегодня считаем тирана стихийным бедствием, и потому не можем от него из­бавиться.

Иегуде понравилась мысль, и он ощутил желание с кем-либо поделиться ей. Город Иерусалим стано­вился похож на произведение искусства. Мостовые исчезли, уступив дорогу тротуарам. Маленькой Фло­ренцией называли Иерусалим, но в случае наводне­ния, когда воды свободно бы побежали по тротуа­рам, его смело можно было назвать и маленькой Венецией.

В пивной, вокруг бокалов – большой поэтишко. Он читал стихи из Бродского и из Антокольского – “Имя твое не ложится в строку“, “Он старые листа­ет дневники“, “Смотрите, на портрете ни души“ – и из разного.

Все слушали в один голос. Человек с карманным интеллектом причмокивал на рифмах. Другой крутил в рукаве украденную бритву. Еще говорили: “Оттупень!“ Все не узнавали друг друга.

Сидоров возникал: “Да кто из вас видел настоя­щую залежь!“

Другой Сидоров возражал: “Я там был человеком с личным делом и тут буду!“

И была ночь…

Что миру, то и мамкиному сыну. Звал тятькой, теперь папкой звать будет.

 “И тогда снова пробьет час Вертера и Тассо, ибо двенадцать бьет и в полночь, и в полдень“.

 “Петух хозяйский голосом дурным орал всю ночь“. И ночь не просыпаясь, мы – сны.

По улицам разоренного Иерусалима шел Маш и ах, читая дневники Германа Мелвилла.

 “Иерусалим похож на пустой череп, в глазницах которого, как синие мухи, шевелятся евреи “, – читал он и улыбался.

В подъезде все долго прощались и толкались. Еще встретимся, еще выпьем, еще еще. Двумя эта­жами выше уже спал господин Явов. Он спал, после вечера воспоминаний, на неверном репатриантстком диванчике, укрытый кумачовым полотнищем.

Давным-давно… Нет…

Раввин Колосов говорил, что для тех, кому не ис­полнилось 70 лет, все — недавно. А значит:

Еще недавно в течение многих лет успешно воз­главлял предприятие Явов и получал переходящее красное знамя.

День пришел, Явов ушел. На пенсию. Вечеринка была, собрание, награждали, премировали, вручали. Дома посидел с три месяца, на производство вернул­ся, но портсигар не вернул. Подал в Иерусалим. На проводы пришли товарищи: “Возьми, Соломоныч, с собой переходящее. Оно нам вроде бы и ни к чему. Теперь“.

За свадебным столом читали стихи.

– Вы знаете, – сказал Сифонов, – пирамиды в на­шем представлении суть тяжесть, а ведь колонны – в цветах…

– Не мешайте, – сказал Зароков, – не перебивай­те, – он читал:

 Бери
 Любую чашку, режь любой кусок,
 Вот самая прекрасная награда:
 Других наград тебе, певец, не надо! 

Все обмерли и пустились в пляс.

 “И денно и нощно и присно“.

 “Пазонки, черные мяса, вышлец, переярок, щип­цы, прибыллой, отрыж.

С зажженной свечой, стопленной из некрещенного ребенка, зайдешь в дом – никто не проснется.

Чтоб вызвать дождь – раскрой могилу.

Съешь сердце нерожденного ребенка – сверхъес­тественную силу получишь и преступление совер­шишь безнаказанно.

Ремонт валенок сваркой.

Чих в понедельник – подарок, в субботу – исполнение желаний.

Фря.

Лушпайки.

Кожа с сарой.

Алюрка моя.

Наши дома, ваших нет.

На юр.

Ксива.

Подарочный комплект из ящерицы“.

 “Именно весной пробуждается желание Вечного покоя. В тихий безоблачный день, когда уже солнце касается лица, и в мире (природе) что-то происходит.

Невидимый глазу нас разрывает на части невооб­разимый хаос (не чувства, не желания, не), неисполнимый, невозможный, вот отчего, вероятно, и возни­кает это желание вечного покоя. Может быть, “Вечный покой“ – превращение (извращение) в при­роде, от которой я, она, дети мои, люди отделены“.

(на пеньке)

“Я думаю, что ни осень, ни зима, а весна близка к смерти, когда деревья, земля, солнце, вода, небо, асе, кроме нас, “выдает на свое“. Так смерть освобождает человека от массы, от веса, от соков, от крови И он расцветает“.

(в вагоне)

“Рыжая.

Игреневая

Звездочка, мысина, пробчина.

По венчик белая, по щетку белая, в чулке.

Щеканы, резаны (просто или с уступами) поро­тые.

Батавать“.

 “Пустить пал.

Под хамыр.

Зевки“.

 “Живут, будто руку на себя наложили.

Живу, будто руку на себя наложил“.

Проститутка Фекла (Фекла, Текла, Пекла – вавилонская блудница) занимала автобусную остановку на улице, ведущей к Центральной Автобусной Стан­ции. А остановка занимала весь тротуар, и миновать Феклу не получалось. Шальная летучая мышь кру­жилась над ней: “Я – старая дева? Чтоб у тебя в го­лове такая дырка была! “

– А я, – говорит проститутка, – мужику своему никогда не изменяла.

Фекла вся круглая, щеки ее сбегают на груди, а груди – на живот, в котором можно виноград давить ногами рабов. Фекла такая, какая нравится арабам.

– Коли бы я могла, – говорит Фекла (Фекла, Пек­ла, Текла), – я бы для мира, чтоб войны не было, це­лый день бесплатно работала. Или два.

А три не могу. Дети.

Я хлеба не попрошу.

Я – сигарету попрошу.

От первого мужа ей остался ребенок.

После погрома, перед субботой старуха оконча­тельно сошла с ума. Она бродила по дому и искала подсвечники. Она забыла, что их разделили и унесли. В ужасе перед Господом, что не зажжет она суббот­ние свечи, старуха поставила их на ладони, и так зажгла, и так читала субботнюю молитву, потом они оплыли, обожгли кожу, но не двигалась она, пока на исходе субботы в небе не зажглись Три звезды.  “Благословен будь, Господи, Бог наш…“

Дочь ее погибла на Вороньем мосту.

– Интересная тема, – сказал писатель, – расска­зать приключения двух подсвечников, которых раз­лучили в погроме, но которые через много лет встре­тились в Израиле, это должно пойти.

Помянем живых и мертвых

Покинувших нас и оставивших нас

Помянем живых и мертвых

Души чьи уходят с Земли в Небеса

Как уходила от меня любимая

Помянем живых и мертвых…

Но если это собака,

Господи,

Что же мне делать!

– Да.

Доктор произносил —  “да“. Так — : “Это неизвестная, да, науке болезнь, да, заболевание. Оно всегда существовало, но никогда до сих пор, да, не было замечено, да, а значит, да, описано. Я впервые столкнулся с этой болезнью, да, занимаясь господином Зябриковым, владельцем Ливерпульской верфи, да. В настоящее время мы имеем манию видеть себя репатриантом, да, у репатриантов, да“.

“Кажется: я взгляну в глаза пустые

Я умру от зависти к природе

Кто-то прошел по моей могиле“.

Наперерез городу бежала собака.

Наперерез, насквозь, наперекосяк. Зигзагом, пе­реметной сумой, пыльцой в капле воды.

Собакой она родилась, и была собакой. Благород­ных германских кровей. И сны ее падали в подзе­мелья, и вырывались через парк до ограды.

Она родилась за океаном. Она прилетела в дере­вянной клетке. Она прошла карантин. Она оказалась слишком крупной, слишком подвижной, слишком, слишком и слишком. Они (они) приобрели нечто бо­лее подходящее для новой квартиры.

Крик набегал иначе. Собака мечется. Воды бегут по улицам. Крик шел через весь город. Он бежал до­рог и не боялся препятствий.

“Кажется: мы кричим во сне“.

Иегуда Бен-Зоар приближался к стенам города.

Шхемская застава смотрелась пустым глазом Яф­фской. Ночь видит каждого отдельно.

За стенами Иерусалима он услышал волны» бью­щиеся о камень.

Реки бежали к городу» и воды несли праведников. Маяк и лоцманы. Пристань.

— Все правильно, – сказал он, – но для меня – поздно.

На реках Иерусалимских сидели мы и смеялись.

Скрежет любовный.

Судьба – баба добрая.

 У меня в невысоком дому
 Ни часов не слыхать ни слов
 Попытался в себе утонуть
 Мель песчаную нанесло
 У меня в невеселом дому
 Ни меня не слыхать ни жену.
 

Симе

В Сибири перед выходом на мороз выпивали ста­кан холодной воды. Чтобы организм охладить, что­бы он мерз меньше.

А еще пили чай с маслом.

Мы получали маленький кубик масла – дневную норму, рацион, значит – и опускали его в стакан с чаем. Чай был плиточный, повариха лупила его обу­хом, а потом крошила в двадцатку. Чай размокал, крупные листья, хлопья, отрепья, водоросли их, по­качиваясь, плавали по котлу, опускались и поднима­лись. Так получался чай, который половником разли­вался по кружкам из стратегического материала – алюминия.

Масло, а как же? – таяло в быстро остывающем чае. В центре замирал островок, окруженный разно­цветными разводами. Чай с маслом укреплял орга­низм, насыщал. А вот чифирь пьют в сушилке, в ба­не, на этапе, в лесу. (В сушилку следует идти осто­рожно, чтобы не поскользнуться. По сторонам вы­сится исписанный снег. Можно поскользнуться и упасть в него). Варят чифирь на легком огне в круж­ке или в банке из-под чего-нибудь. Впрочем, если кинуть кружку или банку в огонь, то потом получите ее чистой. Чифирь можно варить из плиточного чая, можно из пачкового. Последний иногда продается в магазине. У нас шла пачка чая на неполную кружку воды. Воде несколько раз дают вскипеть, затем сли­вают. Потом воды добавляют еще, но чуть меньше.

Вскипают — сливают. Опять. После чего пьют. Чаще всего — по кругу. Итак, мы имеем — первяк, вторяк, третьяк. Если заварить еще раз, получим центряк. Некоторые в заварку бросают сахар. Тогда напиток получается тягучий, как ликер. Чифирь будоражит, возбуждает, снимает усталость, изгоняет кровь.

Мы познакомились с охлаждающим, насыщаю­щим и укрепляющим напитками.

Теперь – о дровах. При рубке дров главное не сила удара, а правильность. Лезвие (жало) топора должно опускаться на чурбан под углом, тупым на­ружу. Тяжело рубить пихту. У ней много внутренних сучков, на которых висят слои.

Осина – вязкое дерево. И горит плохо. Своими слезами заливает огонь. Больше всего тепла дает кедрач. А из лиственных — береза. Для растопки пе­чи заготовьте щепу. Есть разные способы ее рас­кладки. Я предпочитаю этажерку или шатер. Под щепу кладется тряпка, пропитанная соляркой. Это может быть лоскут одеяла или списанной гимнастер­ки. Нота бене! Ни в коем случае не плескать в печь солярку. Огонь может перекинуться на банку или канистру. Будут ожоги. Могут быть даже 1-ой степени. Или того хуже. Если решите на плите сушить валенки, на железный лист положите камни. На всякий случай. Сапоги сушить лучше всего стаканом голенища к теплу. А портянки необходимо все время переворачивать. От них идет особый дух. Не возражайте, Сима. Я старше Вас, знаю больше Вас. И должен поделиться опытом.

На портянки, если старые сносились, гимнастерка я не годится. Хорошо идет одеяло или шинельная ткань. Или байковая ткань. Если у Вас есть байковое белье.

 Под портянки хорошо проложить газету. Газета замечательно хранит тепло. “Известия“ для козьей ножки (самокрутки) рвите вдоль. “Правду“ – попе­рек.

Коптилку делают из двух банок. В нижнюю нали­вают солярку. Верхнюю в нижнюю вбивают вверх дном, в котором предварительно пробивают неболь­шое отверстие. В него опускают полоску гимнастерочной ткани.

Для меткой стрельбы носите с собой коробок спи­чек коптить мушку. Чтобы не отсвечивала.

Пихтовое масло в пищу не годится.

И. Малер

Иорданская долина. 1989 г.

Беседы

1.Завязка

Под глубоким старинным вязом, куда на отдых, тянет усталых людей, сидит мудрец. Он держит крепкой рукой то ли посох, то ли змею, то ли мысль.

Он рисует им (ею) круги на земле. Кто знает — он Евклид, Колумб или Коперник? Может 6ытъ, вчера – Беркли, а завтра — Мебиус?

Неподалеку — Олимпиец. Он занят метанием ко­пья, попадая точно в центры кругов.

А вот и Еврей Ц. Муж сей не ведает или не видит кругов. Он загибает пальцы на руках, пришептывая при том. Нам-то не столь уж трудно догадаться, чем он занят. Правильно ли мы догадываемся — пусть волнует непосредственно еврея Ц. А он, именно в этом, с нами не согласен: “Это вас должно волно­вать“.

Впрочем, мир прекрасен и удивителен, к тому же разнообразен: много всякого народа людей; кто тянет волынку, кто дурака валяет, кто слово- и не слово- блудит. Благословенен час заката. Я танцую танец маленьких лебедей. Вы — бьете ладошкой об ладошку, вам по душе синкопы.

2. Пороки круговой.

Мудрец (ногой стирает круг). Теперь копье, увы, не в центре!

Олимпиец. Круга нет, но попадание в цель остается!

Страстотерпец (бывший олимпиец). (Втыкает копье в землю и обводит круг).

Мудрец. Значит ли это, что ты попадаешь в цель, которой еще не существует?

Олимпиец. В следующей своей жизни начну тре­нироваться с трех лет.

Еврей Ц.* (отрываясь от загибания пальцев, но какое-то время еще говорит пришептывая). Безгра­ничный оптимизм, я-то непостоянно уверен, что про­живу одну жизнь, а он рассчитывает на новый за­ход…

Олимпиец (почти Гордец). … не первый и не последний…

Еврей Ц. … и в том достоинство того, что вы зо­вете философией? Забава – подменяющая труд..! И оно же…

Мудрец. Если вы о бесполезности, то это напрас­но: не так уже и бесполезно! Ты скажешь, что толку, когда философец, приложив палец ко лбу и подперев подбородок, утверждает, что мир состоит из монаций или сублисоедов, слияние и отталкивание которых определяет законы нашего нахождения в местопребывании, определяемом как…

Еврей Ц. А другой кричит на толчке, что мы лишь продукт бессознательной фантазии зеленого глаза,смеющегося нам из…

Мудрец. Но рассуждений труд…

Мудрец. Гимнастика ума…

Мудрец. Грамматика сует…

Еврей Ц. И так они будут препираться до гробо­вой доски, еще три докторские на гробовые доски полок.

Олимпиец. Я теряю спокойствие.

Нетерпеливец. (бывший олимпиец). Да как ты смеешь, гнусное семя, племя, темя! О, Вымя! наш пытливый ум…

Мудрец (протягивает нечто). Вот оно твое олим­пийское спокойствие, храни его. А ты, еврей Ц., ска­жи, и я соглашусь с тобой, что нет рода человечес­кого размышления, которое чего-нибудь да не дава­ло бы, когда не познанию, то психологии, когда не ученому, то…

Еврей Ц. … то психиатру.

Олимпиец (глотая обиду, убивает еврея Ц.) Мудрец. А это уже было.

Еврей Ц. Вот именно с этим я и не согласен!

2. Затягивание завязки.

Я исполнил танец умирающего лебедя. Грамматик, Гвардеец и Гимнаст производят ряд разумных и раздельных движений; Фотограф старательно фото­графирует, надеясь в новой жизнь быть реставрато­ром. “Думать о завтрашней жизни“ – таков его про­лог, девиз и эпилог.

Женщина в белом. Любите нас. (протягивая ру­ки, для поцелуев) Любите!

Мудрец. Женщина в Беседах – быть беде.

Олимпиец. Я стою на краю Любви.

Еврей Ц. Я стою на краю Беды.

Мудрец. Я стою на краю Обиды.

Женщина в белом. Любите нас. (протягивая ноги для поцелуев) Любите:

Мудрец. Вся мудрость – возможность выбора. Но, когда выбирает женщина, в чем мудрость?

Олимпиец. Женщина, положите глаз на меня! (совершает ряд последовательных телоподвижений.) Я – подвижник нашего дела.

Еврей Ц. Женщина, останьтесь со мной: Или вы меня не помните?

Мудрец. С приходом женщин уходит размышле­ние, начинаются половецкие пляски танцев с саб­лями.

Кубинские казаки исполняют краснознаменные ансамбли. Дуэли, модели, робототехники, работода­тели. Женщина, раскрасневшись, бросает взгляды полные любви на количество поклонников.

Женщина в красном. Нет, еврей, я не могу полюбить тебя. Я устала, Века ты тянешь, как жилы, как вены, как жиды.

Женщина в красном. Нет, с тобой, мудрец, я бы могла бы побыть, но попозже. Вот дерево твое раз­растется, вот крона его даст живительную тень, вот зацветет твой посох.

Женщина в красном. Ах, милый олимпиец, сколько ждет нас. Приглашайте меня на круг! Ты станешь римлянином. Ты пойдешь дальше и ближе. Какие дома, какие олимпийские деревни!

Онегин** (входя). Чацкого не видели? Он просил карету, (к женщине) Вы с ним?

Олимпиец. Я передумал. Я не еду. Обратитесь к Ленскому.

Онегин. Как прикажете. Ленские происки и Лен­ские прииски! (к женщине) Вы со мной? Вы с нами?

Женщина в красном. Ах, как не поняли – что с вами, что с ним. Вы одного круга.

Зал наполняется форменными мужчинами. Обра­щаю ваше внимание на Пожарника и Бригадира. В них явно проглядывают черты давно минувших ве­ков. Все крутится. Вокруг женщины. Маршальский жезл в ее руках. Теперь-то нам понятны слова о сол­дате и маршальском жезле. Правим бал.

Олимпиец. Но, что было сказано о еврее Ц. и ве­ках? Уж не желает ли он быть стать Цезарем?!

Еврей Ц. (умирая под взглядом Олимпийца). Это не я сказал! Это ты натворил!

Мудрец. Это уже произошло.

3. Развязка.

Женщина в черном уходит по рукам. Я исполняю танец лебединой песни. Ступенчатое и поступатель­ное движение развития. Вяз подпирает посох Мудреца. Олимпиец, рассматривая карту, рисует кружки ивтыкает в них флажки. Диалектик, Диэлектрик на Дипломат переговариваются слышным шёпотом. Двойники под моим нетрезвым взглядом сливаются воедино.

Олимпиец. Как ни кинь – все Мюнхен.

Мудрец. Мы постигаем все больше. И все – по-прежнему.

Олимпиец.

Мудрец.

Олимпиец.

Мудрец.

Олимпиец.

Мудрец.

Олимпиец.

Еврей Гимел. Что произошло. Неточный пере­вод. В каждом порядке своя третья буква. Третий сидит на лестнице. Спустись на землю. Взойди на небеса.

Еврей Гимел. И третье – Милосердие. Вы его заказываете – на третье.

Так стоит он, а все натыкаются. И вот – уже все вкруг одного. Дальше – покуда немая сцена, и – за­навес, если есть. Мне уже не рассказать. Я сижу в картофельной яме, я гоню самогон (самопляс, самовал, самовяз, самосад, сноповяз, самсон и далила, долила́ не пропила́, долила́ не налила́, не проносите ми­мо…). Служень емуз. И всяческая. Тени забытых предков.

Рига – 1978 (Иерусалим – 82)

* (С латинск.)

** Для переводчиков на иностранный: вм. “Онегин“ – “Чайльд Гарольд“.

Я изобретаю велосипед

Решение изобрести велосипед не было делом случая, импульсом. Это было обдуманное, вынесенное решение. 

Велосипед по проекту должен быть двухколесным. Каждое колесо снабжено надувной шиной, надетой на обод. Обод спицами стянут ко втулке с подшипниками.

Рама имеет в основе форму треугольника с двумя вилками, в которых на осях держутся колеса.

Заднее колесо приводится в движение двумя пе­нделями через цепную передачу.

На раме укрепляется седло, способное менять (свое положение вверх и вниз и по окружности. На передней части рамы укрепляется руль с двумя ре­зиновыми пальцами.

Руль похож на рога, а седло на череп. В ближайшие дни я додумаю и опишу решение ручных тормозов, звонка и багажника. Еще – фонарь спереди. И сзади.

Чтобы не забыть: велосипед должен быть голубого цвета. И называться “Орленок“.