«Кузнечик, кузнечик, зеленый человечек, куда ты скачешь, почему ты плачешь»… Мы пели эту песенку, если мама утром надевала зеленый брючный костюм с длинным рядом маленьких пуговиц Но иногда она долго всматривалась в недра шкафа, как будто бы не зная наизусть, что там лежит, и выбирала не зеленый, а бежевый костюм и к нему блузку со стоячим жестким воротничком, а изредка снимала с вешалки черный — с белой манишкой-мартышкой. Если утром была мартышка, значит сегодня важная встреча, бежевый костюм — конференция, а зеленый кузнечик – просто работа. Мама ходила на эту работу, как заведенная и нам казалось, что ее завели с самого рождения, она знала четырнадцать языков и считалась блестящим переводчиком, мы слышали своими ушами, как ее хвалили очень известные люди. Не знаю почему, но мы с Линой, моей сестрой, не родились гениями, и еле-еле справлялись с французским в школе.
Когда мама возвращалась, то меняла костюм на домашнюю хламиду жидкого огуречного цвета и садилась за свои бумаги, уткнувшись носом в ненавистные нам буквы. До ночи она парила над ними, со звоном помешивая ложечкой крепкий чай, в который мы, по ее просьбе, сыпали тонны сахара. Иногда в нашем доме появлялись гости, но после того как пропал отец, среди них никогда не было мужчин. Отец пропал внезапно и безвозвратно, когда его корабль плыл то ли Новую Зеландию, то ли в Египет.
Мы представляли себе, как папа бесстрашно сражается с ураганом, но людоедская волна смахивает его в море, словно крошку с обеденного стола. «Как крошку…» повторяла сестра, и каждый раз в эту минуту мы обе заливались слезами. Иногда нас посещала надежда, что он попал в плен к пиратам, и вот-вот наступит момент, когда откроется дверь и его русая борода, как на последней фотографии, будет щекотать нам щеки. Но это была лишь наша слабость, пираты могли его ужасно пытать, все-таки лучше буря.
Не надо думать, что мы стали обожествлять отца только после смерти, нет, мы гордились им и тогда, когда он был жив, где-то там… и от него приходили диковинные открытки, с которых глядели на нас зеленые глаза тигров, фламинго с болезненно изогнутыми шеями, цепкие стебли чужих растений вились вокруг толстых бугристых деревьев. И везде светило солнце, о котором мы отчаянно мечтали зимой и холодным дождливым летом. Открытки приходили часто, он совсем немного писал о своей жизни ученого, больше о южных цикадах и хищных растениях, но в конце всегда была приписка. «Целую. Люблю». Слово «люблю» он эксплуатировал нещадно.
Я спросила маму не так давно… Кстати, с тех пор я давно выросла, а мама… да, она подросла тоже. Выросла из своего «кузнечика» и почти не ходит на работу. Я спросила: любила ли она его? И что же она ответила? Не нашла больше, что сказать, даже повторить неудобно: «Да что его любить… бегал за мной со своей палкой». Прямо так и сказала, и, чтобы я не сомневалась, о чем идет речь, сделала рукой непристойный жест. От неожиданности я разрыдалась. Просто надо знать нашу семью, в которой недопустимы такие выражения. Я позвонила старшей сестре, она живет от нас отдельно со своим другом, которого я никогда не видела. Только видела его бритву в ванной, в тот единственный раз, когда была у нее в гостях. Сестра сказала, что, когда приходили открытки, она читала их первая, а мать вообще не прикасалась, по крайней мере, пока в комнате кто-то был. Но всегда, когда их приносили, говорила одно. «Бегает там за ними — со своей палкой». В детстве сестра представляла себе как отец с бумерангом бегает вместе с австралийскими аборигенами, потом у нее стали возникать сомнения по поводу этой фразы, но она не осмеливалась спросить.
Открыток накопилась гора, и что мама сделала с ними? Сдала в архив или хотя бы выставила на аукцион эпистолярное наследие такого уникального путешественника и писателя? Нет, она сшила из него абажур. Проткнула шилом каждую открытку и сшила толстыми нитками. Невзирая на то, что протыкает написанные там слова. Написанные отцом, и не только ей! И мне, между прочим, тоже!
Пока она шила, я сидела в ванной, подпирая головой дверь и сжав кулаки, чтобы не высказать, наконец, как я ее ненавижу, как отвратителен ее цинизм, а ведь мне наливать ей чай и подавать сахар еще несколько тысяч раз в моей жизни. Я сунула голову под кран, чтобы успокоиться…господи, за что… у меня был такой прекрасный отец, а она не нашла, чем его вспомнить, кроме какой-то мерзости. А ведь она интеллигентный человек, пример для других. Я ей ничего не сказала после ее выходки… ничего, просто закрыла тему, несмотря на то, что она за минуту искорежила все мое прошлое… Эта женщина сухая треска и больше ничего. Сухой скелет трески. Высохшая на солнце медуза. Раздавленный кузнечик.
«И вообще, будет пожар и мы сгорим. Разве можно делать абажур из бумаги?!» — я спросила ее спокойно, даже слишком спокойно.
«Ничего страшного», — она даже не подняла голову. Видите ли, ей не страшно, пусть все вместе с дочкой горит синим пламенем! Да что, в конце концов, он разве виноват, что у него была палка, а у нее нет?
Теперь, когда она умерла, и больше не слышно ее покашливания, шарканья, утреннего позвякивания ложкой, — сколько можно мешать чай, уму непостижимо, — я аккуратно выну нитки из открыток и восстановлю слова. Одну за другой сложу их по годам и странам: Африка, Австралия… Коала на ветке, жираф высунул свой язык и будто смеется, река в каком- то холодном городе, замерзшая река… да это наш город, я переворачиваю открытку. Почерк не его.
«Перед тем, как ты ушел к ней и закрыл дверь, ты сказал, что время пройдет, и я забуду, но оно и не думало никуда идти. Здесь в доме осталось нечто мертвое, шелуха кузнечика. Мое живое тело стекло с меня и стало твоим. Там в постели с другими женщинами — я, а не ты. Я обнимаю их одну за другой — я, а не ты. Я корчусь в судорогах плоти. Я. Ты все равно не получишь ничего, ни клочка чужой любви. А этот мир без тебя, замурованный в этой квартире, с твоими детьми, которые не растут, он проклят на всех языках, которые я знаю. Прошу тебя, не уходи».
Она сумасшедшая. Это ее почерк. Кто же так просит? Безумная. Он не попал в бурю… Сука! Тварь! Мать твою!.. Мама!
Телефон сволочь, он звонит и звонит, а может это она, оттуда… пусть это она.
«Лина? Да это я… я не брала, потому что… да, нет, ничего страшного, потому что абажур… он загорелся, ну да, все сгорело… и жираф и фламинго – все. Слизало огнем, как крошку с обеденного стола, ты помнишь?.. Я не шучу… Тигр? Тоже сгорел, ну и на хрен он тебе сдался, мы-то не сгорели, понимаешь? Я не ругаюсь… не плачь так …. не надо, да знаю я, что у тебя нет никакого друга и не было»…. Я ложусь головой на стол, прижимаю трубку к уху и слушаю, как плачет Лина… Она все плачет и плачет, и, наверное, это не кончится никогда.
Кузнечик, кузнечик, зеленый человечек, куда ты скачешь, по кому ты плачешь…