* * *
Утро подняло лучи к небу. Утро поднималось всегда и сияло невысказанной любовью к людям. Сила его была столь самодостаточна, что жизни оставались лишь несбывшиеся воспоминания. Люди и твари подражали ему вечным вставанием, пели гимны и продолжались, никогда не возвращаясь назад. Всё несозданное творилось, всё созданное затихало, и лишь могучая музыка старалась что-то вспомнить. Следы зимы заносило молчанием, скандалом, необоримостью. Всё, что было способно, творилось, несотворённое выводило чёрта, созерцание, разврат, а лето летело в пропасть и возвращалось любовью. Человек выбрался за себя и там погибал от перевоплощения. Всё двигало ничего, испуская пар. Когда на горизонте появлялся образ, человек бросался на него, настигал, насиловал и, утомлённый развратом, глядел пустыми глазами мгновений, а они исчезали, сияя таким изумлением, что иногда сплетались воображением с тусклой действительностью неудовлетворённости. Их медленность, приносящая ритм, выплёскивалась произведением, тягучим, как бесконечность на коленях у женщины, и в нём было не более смысла, чем в мишени, передвигаемой выстрелом. Когда же проза повадками змеи завораживала человека, оглушению его не было предела. Приходило то, в чём нуждался каждый, не бывший ничем, и ночь дралась за жизнь, и день пожирал её. Плоды ссыпали воображение в груды и возникали в другом облике после преображения. Всё продолжало себя, уже не являясь живым.
И были Боги, чьи рано умерли пророки, и всякий пел песню, которая миллионы раз была спета до него, и создавали веру, а та растворялась повсюду и копошилась людьми в бесконечных переодеваниях, уже не нуждаясь в своих создателях. И то, что ушло, не касалось ничего. И ничего глядело сном, увеличивая больницы, где множество халатов поднималось по лестнице на Голгофу сплетни. Впрыскивания инсулина животным прописывали по рецептам для заболевших умом. Белков застрелился, лёжа на неизданных произведениях, глядя в неизбывную черноту своих глаз. Роман Белоусов запер двери и оплакивал покойного прозрачными слезами гашиша, кофе и разрытого источника любви. Кошка Белкова со своим потомством сидела у изголовья, жмурясь на прекрасный лоб и поэтично текущие по бокам схоластические руки. Из глубокой задумчивости угла проявилась мама. На её глазах Белков обратился в крокодила и, сияя змеиной кожей, исчез.
В гроб положили куклу, сделанную мамой, и отвезли на кладбище. Поминки были скромными, за общим столом, с той же, что и всегда, скатертью, в присутствии непоявившегося инкогнито. Все натыкались на его руки, но его там не было. Все видели его, а находился он на невидимой стороне. Его проникающие всюду глаза мерцали тускло, хотя были не видны. Он сидел под креслом и чёрной кошкой смотрел вверх, на сидение, а там была жизнь, угар, понос, с куклами и насекомыми, облепившими смердящее место. Мама предложила тост за здоровье умершего, который не был им. Роман летал папиросным дымом, перебирая буквы, исчезающие в его руках. Кто-то зачитал эпитафию и тут же спрятался в смущении перед ней. Его стыдливость обратилась яблоком, скатилась под стол и была съедена кошкой, оставшейся как всегда голодной; она облизала усы и смотрела, что будет дальше. В это время Роман незаметно подрался со Славой, хотя слоники на телевизоре даже не дрогнули. Из кухни пришёл сосед в зелёном белье, помочился в углу, и этого никто не заметил. Кошки сидели под окном, ожидая выхода, когда из середины комнаты выползло что-то тягучее, выгнулось на стол, обняло стакан с водкой и обратилось Славой Белковым, угрюмо смотрящим на свои ноги. Там выросли крылья, переходящие в ручки кресел. Лететь было некуда. Слава курил. Роман напечатал белый лист.
Славе не было места. Проглатывая мышей через их норы, он вернулся на мягкое ложе гроба и заснул с надеждой на перевоплощение. Мама написала карикатуру на самоё себя и спокойно стирала ещё не успевшее материализоваться бельё. Роман скрёбся у двери, лёжа в постели совершенным супругом. Двери открывались сами, вводили и выводили нерождённых. Всё продолжалось, хотя никого не было.
1968
* * *
Владение чужой ношей или писание открытым текстом. Дары Иисуса предназначены гражданам Израиля. Открытые пространства богов. Равнины и горы в первозданности путешествий. Ничего лишнего и ничто не отвлекает. Одно прозрение за другим – путь. Одна звезда, одно облако, повторения, одна дорога, дороги. Нет обсуждения и всё в одном – индивидуальность особенным образом хранит знак Бога, и любой переход в чужое нарушает постоянство. Не бойся одиночества– ты с Богом. Проверяй связь с пространством.
И если его нет – не отчаивайся, всегда есть другая дорога, но лучше рядом с дарами и без, в отражениях и потёмках, во снах, языках и наречиях. Точку ставить рано, хоть и хочется. Точку ставим в конце, а конца-то нет. История кувыркается, одеваясь в цивилизованные одежды. Метит под тебя человек – и всё мимо. Метит под тебя предмет – а всё рядом, метит под тебя друг вопросом. Метит под тебя открытое ответом распространённым. Летает комар тихо, птица летает бойко, ночной мотылёк пустыней вибрирует стойко. Взвивается вихрь балетом и кружится неугомонно, в неба с землёю тактах музыкой опьянённо.
1996
* * *
Можно подумать, что фонари гоняются друг за другом, когда метель ищет кроличьей смерти. И узнать себя в себе по описанию вывески или двора, по знаку вылившегося из тебя моря, и в быть не быть или быть, где каждый двор – художник многого одного. Или перевязав небо речкой, быть свадебным столом, постелью и свирелью и видеть, чего не может быть, приняв то за это, но никак не наоборот. Вот день, пробивший окно вязью, вымысел или стихотворение, ставшее собой в себе, когда осветится, но что? Нет возвращения ангела, день– жизнь, висящая ни на чём в чём? Но призрак леса и оленя ветвит подобие огня, а тот родит ещё меня, и осторожно в чаще леса, пространство душ чужих любя, не оступиться о себя, когда кругом тоска телесно заполнит воздухом тебя.
Звучащая жизнь, кто знает, где ты? И имя твоё спрятано в тайниках и не известно тебе самой? Мы там, где младенец мудрее живущего старика, из своего песка, ручья, голоса, птицей ненаписанного стихотворения в доме нереального теплотой присутствия.
1975
* * *
Длинная повесть – роман. Впечатления текут воздухом, и внутренний анализ выписывает реальные лица невидимыми тонами пейзажа на узловатых от городских испарений ветках тополей, вспорхнувшими воробьями, и земля ходит людьми от привычки к прошлому. Тишина, остановленная букетом, цветёт полем, шумным красками суетливого утра. Нет удивления ни в душе, ни снаружи. Кто-то силится понять другого и восторгается иллюзией. Возможность писания исчерпывает ум до невозможности мыслить. Отражение принимает красоту и никакие попытки не объясняют её. Любовь происходит с не ждущими её, а ожидающий пишет картину, не нужную любящим. Когда нет сил и ум молчит, одеваясь колючим кустарником, шмель и роза гудят в вышине, а здесь вскрытые остроты выбрасывают пустые тельца беседы.
Он посмотрел на мокрую землю и подумал: воробьи населяют её, люди, страсти – и одиночество похолодело в нём.
1975
* * *
Пространство порождает человека и на него ловит себя.
Из меня выползает змея – день, два, три.
Одумайся! Где – ты?
Трава в воде, вода в небе, небо в боге, бог в себе.
Лето – это цветы, цветы – это осень.
Дворники скребут.
Тривиальность имеет свойство прилипать ко всему.
Выйди в поле – ты один, выйди в одиночество – и ты в поле.
1972
* * *
Четвёртого августа 198… года возник пожар на улице N. Сгорели архивы и бумаги молодого поэта в возрасте 45 лет. Пожарные потушили, дворники вымели мусор. Припасы остались нетронутыми, потому что были в подвале. Зеваки заглядывали в пустые окна и говорили, что самоубийцу никто не знал. Он давно не появлялся, и забыли даже, как его зовут, и паспортистка не знала, потому что паспорт был просрочен с 197… года. Человек исчез так незаметно, что пожар не напомнил о нём. Соседям дали новые квартиры.
К счастью, никто не пострадал, даже мебель, и огонь был странный– никого не тронул, но на всякий случай дом расселили: мало ли что,– ведь даже крыша загорелась, хотя от второго этажа до неё было далеко; огонь лизнул стены, и провалы в окнах оттенили бархатным светом уют и тишину внутри.
– Легко вертеться – шарма нет, – сказал сосед и пошёл за ордером. Соседка с детьми ожидала машину на улице: слишком неприятно было видеть себя благоустроенной в обгоревшем доме. Даже ласточкины гнёзда остались на месте, но птицы улетели туда, где начинались новостройки.
Пожар кончился, поэта не стало, но дом странно стоял задумавшись, будто верил в загробную поэтическую жизнь. Мимо него проходили не замечая, привыкли, – и недалеко в ресторане танцевали мазурки и старинные танцы. Но странно, музыка иногда останавливалась, раздавалось шипение, пáры вздрагивали и садились за столики. Музыканты ничего не могли сделать: что-то проникло в металл и нарушало гармонию связи звука с телом. Тогда выпускали певицу
с высоким контральто.
Около дома выросли старинные кусты, и странные насекомые заселили их: голова и туловище у них были наоборот, скользили они спинами, а лапы царапали воздух, навевая струйный ветер множества голосов. На подоконниках появились ещё более странные птицы– без перьев, с клювом и крыльями внутри. Они созерцали всё вокруг, поедая свои внутренности, пока стали не видимыми даже постороннему взгляду. Шарлатан продавал удивительное стекло, а за ним был виден сад внутри птиц со многими голосами в дальних прогулках. Люди останавливались, смотрели через стекло, и вдруг в них просыпалась мелодия, которую они до сих пор за собой не знали. Шарманщик создавал мелодию, подыгрывая в особенно чувствительных местах и реальность возникала в несуществующих пейзажах и воспринималась как прогулки по лесу, где деревья обнимали и говорили чудными голосами о том, что мы неразделимы, просто некоторые ушли из дома разными путями и встретились в обгоревшем доме, и признались в любви, забытой от рождения и за ним, в избушке, где наша память вылилась в мир и потекла, создавая ландшафты разговоров, встреч давно не посещаемым лесом, как то, что нельзя вспомнить, цветами, которые возникали от одной беседы к другой, и травой, поющей молчание, перелетаемое кузнечиком, не поддающееся уму.
На деле всё было не так. В квартирах появились жильцы, которых никто не видел. Они одевались во всё, что было, и так заполнили воздух, что люди вздрагивали нечленораздельностью и, проходя
мимо, стали выбирать другие пути, но не избегали встреч с некоторыми из них. Для карманников наступил праздник.
С незаметного жильца можно было снять всё – да он и сам снимал и расчёсывал кожу, как будто за ней спрятали клад. Профессия вора перешла к врачу, потому что вор стал исследовать даровые вещи на признак заразы и выстукивать голых на нахождение сокровища вместо сердца. Жизнь перестала быть поэзией и детективы выискивали сюжет с одиноким окном: кто там. Появились подделки под стёкла с разными окрасками, от буйных до безразлично-спокойных,
и ГБ устроило погоню за фальшивками, не замечая, что кто-то проецировал их в подменённом стекле. Шарманщик щекотал иволгу и был незаметен, потому что им играли чужие взгляды в смешении отражений, блесков и маленьких историй по поводу потухших и оживших звуков.
В пустых окнах зажёгся свет. Мальчишки бросали в него камни, но они пролетали как тени, создавая какофонию, и взрослые придумали как её упорядочить: стреляли из пушек, но получился салют и толпы радовались, что всё хорошо кончилось: свет взвился и пропал, и в ресторанах и барах заиграла музыка и … дом опять ожил тихим подкрадыванием тропика с индейцами, охотящимися за зубрами и ящерами, которые смирили гордыню и втянулись в солнечно-задумчивых слонов, а аборигены в смокингах прокладывали дороги в джунглях медитаций и сновидений. Умерщвления не было– сплошное перевоплощение природы, а не ума, который не участвовал в этом. Муж и жена перепутали себя, и малыш разорвал им внутренности детским стриптизом живых кубков Петродворца.
Вода пировала рыбами ничьих разговоров, – так между воздухом и водой рождались картины не лишённого радости менуэта. Никто не произносил слово «бог», и свобода купалась женщиной, отражённой в глубине сжатым взглядом в щёлочку, в глазок, сексом отчаяния, льющегося мессой под глухим домом с нереальным светом.
– Тихо, – сказала гора горе, – послушаем. Эхо прыгало, пока его не проглотил некто, и стало совсем неслышимым от глухого соприкосновения, и обрело тишину, уходя за музыку и свет, и кто-то выглядывал, отражаясь в фальшивых стёклах нелюбви отблесками незнакомой игры.
На столе клевал попугай и глупый глаз косил из стороны в сторону.
1968
* * *
Я разломал фразу. Кровь из неё сочилась на паркет и расцветала первобытным лесом. Комната разрушилась, лес исчез, и я повис светом давно умершей звезды. Все кричали «ура», когда она кончилась, и вырывали лоскуты из умершего. Огромный зверь, пронзённый копьями, стоял смирно, ожидая, когда очередная стрела совершит преображение. Жизнь летала облаком, растворялась в небе, и лишь изредка в сообществе с другими тучами проливалась дождём стихотворения или рождественским светом.
– Приятно ощущать себя в быту, – сказал один.
– В небытии, – другой.
– В кайфе, – третий.
– В изменении, – четвёртый.
– В себе, – пятый.
– В ничто, – шестой.
– Когда я закончу нескончаемое, – седьмой.
1972