Неужели всего сто лет исполняется со дня рождения Савелия Гринберга? Я, например, никогда не сомневался, что Савелий вообще ровесник Иерусалима. А может, даже и старше. Со мной согласятся те, кто лично знал поэта – он казался интегральной частью города, его тотемом – зря, что ли, в имени его притаился лев, но не этот, что на крышках люков, похожий на эмблему автомобилей Пежо, а лев библейский, абсолютно поэтический, вышедший на улицы Рехавии из благословения Якова («Детеныш льва Йеуда, от насилия, сын мой, удалился. Преклонился, лег, как лев и львица; кто потревожит его?» (Берешит 49:9)) и пророчества Наума («Где жилище львов и пастбище для молодых львов, по которому ходили лев, львица и львенок, и никто не пугал (их)? Лев, терзавший довольно для детенышей своих и душивший для львиц своих! И наполнил он добычей пещеры свои и жилища свои — растерзанным. Вот Я — на тебя, слово Господа Це-ваота, и сожгу в дыму колесницы ее, и молодого льва твоего пожрет меч, и истреблю с земли добычу твою, и не будет слышен более голос посланца твоего» (Нахум 2:11-13)). Да кто-то и сказал из иерусалимских острословов: «Иду по Кинг Джорджу, а навстречу – лев. Приляделся – Савелий…»
И всё эти и львы, и города и поэты прекрасным образом отразились в палиндроме, который, кажется, в сборники стихов Гринберга включен не был, а зря. Мы сидели в его любимой кафушке, что располагалась (да и по сей день никуда не делась) в цокольном этаже гостиницы «Kings» (ныне «Prima King»), и Савелий медленно произносил вариант своей коронной фразы: «А знаете, что Хлебников (в этот раз именно Хлебников, а в другие – либо Пушкин, либо Маяковский) ба-а-льшой поэт?» Помолчал, исподлобья оценивая собеседников – меня, Верника, Бараша. «Да-да, — подтвердил Саша Верник, — Велимир – серьезный поэт». «Дада – это Тристан, кажется, — сказал Гринберг, — а Хлебников, слушайте, ВЕЛИМИР — РИМ И ЛЕВ».
А еще как-то мы с Верником провожали Савелия домой, и на углу улицы Арлозоров и бульвара Бен-Маймон внимание Гринберга привлекла рекламная наклейка брацлавских хасидов. Было же время, когда народ еще не знал эту мантру – «На нах нахма нахман ме-уман»! Савелий со смаком прочитал эту речёвку и слегка споткнулся на последнем слове. «Из Умани, — проворчал Гринберг, — из Умани… Но гораздо лучше, если это просто «меуман» — натренированный собственной верой…»
…Мне повезло с детством. Им занимались дореволюционные монстры из поколения дедов. Я их называл «железными стариками». Один из них – родной мой дед, архитектор Авигдор Мордухович Фромзель, добился того, что в шесть лет я мог достаточно связно объяснить разницу между метопами и триглифами. Кстати, когда в 1999 году на девяностолетии деда я рассказывал ему про Савелия и про то, что он был членом Бригады Маяковского, то получил вопрос: «А какого он года рождения?» «Четырнадцатого». «Мальчишка!» – последовал незамедлительный ответ… Второй – названный дед, Андрей Валентинович Помарнацкий, вручая мне, 13-летнему отроку, в подарок им написанную монографию «Военная галерея Зимнего дворца», изобразил на шмуцтитуле следующее воззвание: «…Всё наизусть учить не надо, а хронологию и даты жизни – надо. Тебя, к примеру, спрашивают: — Тейль фан Сераскеркен, барон? А ты в ответ: 1771-1826. Блеск!»
Третьим «железным стариком» стал Савелий Соломонович Гринберг. И если я еще помню вот это:
«Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат,
Там пел Мицкевич вдохновенный
И, посреди прибрежных скал,
Свою Литву воспоминал»,
то только благодаря тому, что Савелий как-то вежливо удивился, как это можно не знать наизусть онегинских путешествий?!.. Честное слово, благодаря Гринбергу, продолжение детства получилось очень даже счастливым и беззаботным. Оно закончилось в 2003-м году, в январе…
…А тут я просто не мог не вспомнить Савелия, когда все вокруг свихнулись на теме вышеупомянутой Тавриды. А ведь Гринберг еще в 1963 году предупредил:
«Песня песней.
Ну и пёс с ней.
Не в коня Крым».
Archive for 2014|Yearly archive page
Михаил Король: ЖЕЛЕЗНЫЕ ЛЬВЫ
In ДВОЕТОЧИЕ: 22 on 04.06.2014 at 15:58Владимир Тарасов: «Я ПАЛИНДРОМ СЕБЕ ВОЗДВИГ НЕТРЮКОТВОРНЫЙ»
In ДВОЕТОЧИЕ: 22 on 04.06.2014 at 15:53Так называется один из разделов посмертно вышедшего избранного Савелия Гринберга «Онегостишия и Онгсты». А взято заглавием для статьи вовсе не случайно: по ознакомлении с поэзией С.Гринберга (четыре книги, кроме изданий переводов), если ли не доминирующая, то одна из главенствующих ролей палиндрома в его стихах прослеживается чётче, определённей. Я берусь это показать читателю, не пренебрегая и другими особенностями авторского письма.
Савелию Гринбергу исполнилось бы 100 лет, доживи он до наших дней. Дата знаменательная и «удобная» при разговоре о поэте, его труде и, хотя бы вскользь, об эпохе. То же самое вдвойне верно, если разговор идёт о поэте, принадлежащем к числу авторов, не публиковавшихся в СССР никогда: несмотря на десятки лет творческого труда в условиях «победившего» социализма – всё писалось им в стол. Я думаю, поэт ясно осознавал, что не вписывается в парадигму советской словесности, боявшейся формальных экспериментов (о них будет сказано ниже), как чёрта в ступе. Мы видим – судьба Савелия мало отличалась от схожих судеб нескольких поколений, обречённых на условное самиздатское «существование». В то же время он выделяется из этого «множества» целым рядом свойств письма, за ним недаром закрепилось звание последнего футуриста. Оно заслуженное, хоть и не описывает в достаточной мере всей степени отдельности поэта на известном фоне.
Несколько замечаний общего характера для начала: с первой же книги С.Гринберга «Московские дневниковинки», куда вошли стихи 40-60-х годов, наблюдается тяготение к тоническому стиху; рифма перестаёт играть роль основополагающего инструмента, используется редко (как и вообще силлабо-тонический стих); не помешает отметить и общую для русского футуризма склонность к неологизмам (далеко не единственный пример: стремглавье двадцатых тридцатым годам не чета…); наконец, поиски в области палиндрома (заведут они поэта далеко, добавлю).
Гринберг – приверженец эстетики модернизма в её футуристском изводе. Его поэзия насыщена урбанистическими реалиями, детали, а то и перспектива городского пейзажа подчёркнута специфической организацией текста и непременно сопутствующим позитивным энтузиазмом, характерным для эпохи новостроек и установок соцреализма в целом. «Горы своротим, реализуя поговорку» – это строка не записного рифмоплёта из областной газеты, а «подпольного» поэта Савелия Гринберга. Тем не менее, есть одна черта, отличающая поэзию Гринберга от мэйнстрима советского времени и, в частности, от поэзии его кумира Маяковского: она деидеологизирована. В ней не найти ни ангажированной властью и цензурой просоветской линии, ни «ангажированной» инакомыслием столичных кухонек антисоветской линии.
Когда драконом собор
скрепы винты
монокардиограмма города
Когда в каменной оттопыренной
чешуе
чудоптицерыбий
куполами-губами
крестами-якорями
город
уткнут
испить
прибой
в волны неба…
Отрывок взят мной из композиции 60-х годов «Разрозненное Второмосковие» (см. «Московские дневниковинки», с.37). Двойные и тройные пробелы между словами у автора – подсказка, чуть растягиваем паузу – слова тяжелеют, наливаются весомостью. Город же в стихах С.Гринберга присутствует настолько часто, что, пожалуй, его можно назвать главным объектом лирического сосредоточения и технологии называний. Стихи того периода – этакая манифестация патриота Москвы, без кавычек прогретая пафосом современной городской культуры и бытия. Вот одна, достаточно ёмкая строка, говорящая за всех:
Город во всю громоздкость опровергающий иронию
В более позднем собрании стихов «Осения» есть стихотворение с выразительным названием: «Эпоху за скобки – от пятидесятых к шестидесятым». Такую «шапку» можно расценить как прямой жест отказа от любых суждений об эпохе. Но это не совсем верно, текст стихотворения является переработкой раннего стихотворения «генератор театр…» из первой книги. Автор в обоих вариантах (о)суждения избегает, но во втором случае он акцентирует значение города в своей поэтике совершенно однозначно, – я бы даже рискнул назвать первую версию сырой, прочитав вторую. Стихотворение «Эпоху за скобки – от пятидесятых к шестидесятым» точней, напористей, оно являет собой пример динамичного нарратива, лишённого признаков нарративности за счёт экономного называния «имён». Начинается так:
просьба не цапать чужие лампы
Флот Форт Нота Затон
Театр королевского рода
Театр королевского роста
Женщины и поножовщина
в человечьих черепах что-то есть от черепах…
а заканчивается оно нижеследующими строчками:
Цвет озера-моря Предвозникновение неостановимым вспятнем
к берегам иного временного острова когда город ещё
отдалён барьерами годов от первых накатов самовзламывания
такова лаконичная оценка поэта – накаты самовзламывания – известным московским событиям «лихой поры». Но мы помним, что эта вещь – переделанная. Взгляд издали, спустя много лет. К тому времени Москва давно уступила место Иерусалиму и иным реалиям, мне даже кажется, что здесь, в последних полутора строчках, Савелий мысленно подводит черту, фиксирует «конец протагониста». Впрочем, потеря главного героя, исчезновение «гравитационного центра» поэтики (а Москва таковым являлась) почти никак не сказывается на арсенале поэтических средств. Может статься, наоборот – с большей естественностью проявилось ещё одно свойство поэтики Гринберга, я имею в виду взваливший на себя тяготы иронии каламбур. Каламбур отлично прижился в стихах многих русскоязычных коллег Израиля (наверно Генделева стоит назвать в этой связи, Михаила Короля, Г.-Д.Зингер, но список, конечно же, шире).
Разумеется, присматриваясь к фактуре текстов С.Гринберга, быстро понимаешь, что такие стихи в СССР не могли быть напечатаны нигде. Разве что в 20-е годы. Ну, или – доживать до Гласности в «там», чего с Савелием не произошло, в 1973 году он оказался в Израиле. Однако Савелий остался верен «речений тайному чутью» и своим принципам построения письма. И я это готов утверждать, принимая в расчёт также «Онегостишия», исполненные Гринбергом в жанре онегинской строфы, что само по себе ограничивает. Здесь речь о приверженности Савелия именно будетлянству – зауми, палиндрому, неологизмам. Из числа последних к самым замечательным, на мой взгляд, следует отнести пастернакипь и тютчевицу. У старика было чувство юмора. И, надо сказать, времени тоже, стих-ние «Пастернакипь Тютчевица» заканчивается так:
Изгиб веков Восток впадает в Запад
в снопах лампад неведомых планет –
что по сегодняшним меркам подпадает под разряд геополитического диагноза – и точного, и незлобного.
Но всего вышесказанного явно будет недостаточно, если не отметить особо роль палиндромики в поэзии Савелия Гринберга. Палиндром, он же перевертень, а Савелий нашёл лучшее – вспятень, в поэтической практике встречается редко. Им трудно управлять. Поэтому всех настораживает. Он требует безуминки и, как принято думать, неоправданных усилий. Хлебниковская поэма «Степан Разин» считается едва ли не единственным ощутимым достижением в области палиндромики, хотя это не соответствует действительности. Я не специалист по палиндрому, но Гершуни читал ещё в семидесятые. Как бы там ни было, палиндром всегда вызывает любопытство у читателя, а качественный палиндром может и восхитить. И вот что мы здесь обнаруживаем:
палиндромизированные ключевые строки –
так начинается вещь, озаглавленная (посвящённая?) «Н.В.» из первого, в каком-то смысле, определяющего сборника (я всегда считал, что Автор обязан мыслить книгами, сколько книгу ни «собирай» – она не соберётся, пока её не помыслишь единой и самодостаточной, к сожалению, все издания С.Гринберга – «сборники», даже «Посвящается В.В.Маяковскому», казалось бы, долженствующая быть цельной, проложена рисунками и стихами из другой книги, и часть этих стихов со всеми без исключения рисунками никакого отношения к Маяковскому не имеют). Сама вещь лишь отчасти написана палиндромом и интрига в стихотворении этим не исчерпывается, но скакать туда-сюда не хочется, поэтому ограничимся вопросом: почему сказано ключевые?.. Намёк показался мне больше чего-то личного.
Естественно, чистые палиндромы Савелием как-то обозначены, хоть и не собраны в книгу. Среди них просто великолепные. Такой, скажем:
МЕЛО ГОГОЛЕМ
и кесарево о вера секи кесарево о вера секи
мело гоголем
Вий огонь ногой ив
Мело Гоголем
и лени шинели
Мело Гоголем
Миргороду дорог Рим
Вон стер Троп Портрет снов
Кони порт тропинок
и Генуя у неги и
ноет на Пантеон
и честно зари мира зонт Сечи…
целиком не привожу. Вообще – находок уйма: мордодром или: не черкес а засекречен, или, по строке продолжая выдёргивать из двадцати страниц «Палиндро-лаборатории»: О, вера мира – знак, пакт, капкан зари, марево. Я насчитал более тридцати самостоятельных стихотворений, в этой технике выполненных. Но и в стихах, где вроде бы палиндром не «декларирован» мы вдруг его находим:
— У Кима реки лавы дико окидывали керамику.
— Ценю я игру тамар, – драматургия, юнец!
В этом же стихотворении («М.Д.», вещь 50-60-х годов) ещё есть немало: Она, вот, огулом: мол, уготовано – не единственный пример. Выясняется, в других его верлибризированных стихах тоже есть. С переездом в Израиль роль палиндрома в арсенале поэта даже активизируется. Ну, кому нужна русская поэзия в Израиле, да ещё и палиндром!..
Это ещё не всё. Внимательно перечитывая Гринберга позднего, его силлаботонику, построенную, как уже говорилось, на раме онегинской строфы, мы убеждаемся, что слово ключевые – а с него-то и началось, напомню! – относительно палиндрома у Савелия является решающим, помимо того, что Савелий таки верен своей футуристской закваске до конца. В «Онегостишиях» встречаются тонически безупречные, согласно лучшим образцам авангарда вылепленные строчки, вот здесь их целых семь, они как влитые сидят в двух финальных строках онегинской строфы – на удивление:
До вылома До прямоты
Мы вымыты Да Вы Мы Ты
А вот и то, что мы искали, блестяще вправленный палиндром, см. Онегостишие №12-13, дабы не вгонять попусту в тоску недоумения – что тут к чему и как?! – приведу его целиком:
К заставам сна, к прологам яви,
покамест звёзд ночной разъезд, –
да сбоку небо в небо давит, –
Рассветный гонг. Рассвет. Оркестр.
– – И мы меняя я немыми.
И мы – – Вол – Рог – о горловыми-
Но год вдогон, но кар дракон –
но год в беду судеб вдогон –
Но только рок стучит в подъезде –
о том, что каждый – индивид –
у каждого особый вид,
особое времён возмездье,
своя походка, свой тотем,
в своих соцветьях светотень.
Признаться, мне нравится эта одержимость Савелия. И я как-то не припомню столь оригинальной методики у кого бы то ни было. В посмертном собрании «Онегостишия и Онгсты» есть два опыта Палиндро-Онегостиший. Не стану их приводить, в каждом из них поэт доходит до – не боюсь преувеличить, – технологического неистовства, вплетает строчки с двойным палиндромом да ещё и с внутренней рифмой:
Телеге лет – – тела – валет
Здесь обе пары синтагм – колечка палиндромов. Замысловатый четырёхстопный ямб, с небрежно и ярко поданной аллюзией (я о Телеге), хорош, хорош!
«Мотать лузе результатом» по словам Савелия Гринберга. Цитата к тезису об отдельности.
20 апреля 2014
Савелий Гринберг: ГРУЗИЯ, 1953
In ДВОЕТОЧИЕ: 22 on 04.06.2014 at 15:04Кутаиси
23-М
село Hadishy
от Местии
Местия
музей
Кутаиси: дом, где жил Маяковский
вода (кран над каменным сливом)
Вид дома: розовые камни
желтоватосерые камни
Иконы в грузинских
церквях: серебряные
кажущиеся золотыми
Бук, каштан, карачаг
(дерево с маленькими пильчатыми
листочками)
Мрачная история с кражей икон сваном и мингрелом

Высоко (Рионская долина была внизу) на высоте:
(каменистая дорога извилисто уходящая в горы) на горе зеленой на опушке леса под кронами
!? авто, авто,
как жук залетевший сюда с др. планеты, из мира др. измерений
Путеводитель по Военно-Грузинской дороге Титова
Ренэ Шмерлинг
Оскар Шмерлинг* – художник (петерб. акад; Мюнхен (у Рубо**)
– Ной – ной – мычание буйволов (волов), запряжены в арбы – и «миниатюра» насчет Ноева ковчега и как они напомнили Ною взять их и он привязал их за рога (отчего они хор. плавают)
Сталактитовая пещера в Сатаплия (Медовая)
Сталактитовые образы?
в виде божков-идолов
в виде люстр
в виде моста
в виде рук разгневанных
и молящих
тарелки с нависшими сталактитами
экскурсанты-туристы во мраке пещеры со свечами подобны процессии средневековых факельщиков
скользкие ступени
вода под ногами
камни
экскурсовод-старик (впечатление несколько свихнувшегося)

стала их
сталактиты фигуры
стала где ты в белых
платьях
волнующая близость
фотоаппарат в руке
(оказалось, что принадлежит Ренэ)

Резкий переход (прямая черта) на верхних ступеньках (перед последней площадкой) у выхода из холода\прохлады пещеры в тепло (почти духоту) дня наземного

Кутаиси вдали
арбы, арбы навстречу
мостик через канавку
нрзб за калиткой
к домику, скрытому деревами
Кутаиси нрзб в него
врезающаяся
турбаза
туристка, вне себя от молодости
чинара возле Кутаисской гимназии
Риони, протекающая внизу
Мосты через Риони
центр. улицы…
груди фонари
огни старого Кутаиси
в Местиа
все вместе (памятник старины)
Свангели 898 года
на грузинск.яз.

гортензии в цветочном магазине
гортензии в цветочном магазине: цветы как и вся природа, которую можно мять ногами, казалась мне нематериальной
Цветы вдруг проступили из невидимой природы
Гортензии из Сухуми – шарообразными массами голубых, светлоголубых, бледноголубых лепестков

Улица.
Уводит в горы, к подножьям
Старики, продающие огурцы
Девушка в огромном оконном проеме читает книгу подобно Татьяне на одн. из репродукций
Знает Маяковского Петр Васильевич Акимчев 83 года или он 80 лет (село Киршавоти?)
привет от старого кума
нрзб Влад.

(Людмила крестила Тамару – его дочку)
помнит хорошо Маяковских
Впечатления от Петра Васильевича Акимчева
Риони когда-то был бурный пенный грозный – или во всяком случае казался таким
Улица имени фантастического Клара Цеткина
Риони – река покорная с хребтом проломленным
но не умирает
Риони кинулся к нам из-за каменных уступов, из-под моста, под навесом гор
кутаясь в Кутаиси
бежевый глянцевитый Риони
то пиво
то гуталин

наверх в старый город
Дорожка, по которой, кажется, вот-вот появится человек
рыболовецкие огни
Небо в ночь на 27. VII — (перед рассветом): мрамор, мраморные прожилки по сини
(карандашом, в другое время)
the red One
One
One
Если следовать за мыслями умного (великого) человека – истинное наслаждение – (Пушкин), то следить за мыслями дурака – величайшее мучение
* Шмерлинг Оскар И. 1863 — 1938
** Frants Alekseevich Roubaud (Odessa 1856 — Munich 1928)
РИСУНКИ ИЗ ВТОРОГО ГРУЗИНСКОГО БЛОКНОТА
Савелий Гринберг: БЛОКНОТ ВОЕННЫХ ЛЕТ
In ДВОЕТОЧИЕ: 22 on 04.06.2014 at 14:18– Я хочу спать, хотя я хочу не спать
—-
Приятней ругать себя самому, чем давать это делать другим
—-
– Если он даже не такой – то хорошо, что он кажется таким
—-
Кольцо обручальное
брутальное
[нрзб]
—-
– ассортимент чувств
– приходите независимо от крови
– когда много людей собираются, ничего не выходит
—-
перья труд все перетрут
—-
ты принадлежишь к числу людей, которым всегда что-нибудь кажется
—-
Со станции метро Белорусская в пролеты дверей на площадь. Люди в волнах пара на стыке двух воздухов у входа в метро. Фигуры прохожих в шубах сквозьбелый морозный туман, пронизанный солнцем.
Белизна зимы.
Заиндевевшие провода и деревья
кистевание
кольцевание
белые ризы
не колышутся
—-
Никогда не слышал ни одного хорошего доклада о Пушкине
—-
Полумрак в часовой мастерской
2 пьяненьких бойца.
Один в жестком полушубке. Другой молодой.
– У меня часы – Буре. Русские часы – Буре. Прошу починить в полторы секунды. Не немецкие. Русские лучше немецких. Часы Буре.
– Что вам здесь починить?
– Винт упора, отсечки отражатель, стебелек.
– В часах нет таких частей.
– А в моих есть.
– Оставьте и заходите через 2 дня.
– Как через 2 дня? Нет мадам барышня чини в 2 1\2 секунды. Нам 2 дня не ждать. Мы с передовой. И на передовую. Без часов нельзя на передовой. Чини в 2 1\2 секунды
– Слушайте, ребятенки, если вы, как говорите, с передовой и на передовую, идите на Арбат, срочный ремонт часов.
(оборачивается)
– … Ре-бя-тенки? Сама ребятенок.
– У самой ребятенок.
– Какой от земли или в пеленках?
– Нет в армии
– В армии?
– Какого года?
– 24-го
– Каких частей?
– Танковых
– Танковых?! (переглядываются)
– Серьезное дело! Мужественность нужна, понимаешь.
– Понимаю.
– Без мужественности нельзя. Мужественность нужна. Вот часы (показывает на руке). В окопе немца заколол. Снял часы.
– Не для того заколол, чтоб часы снять.
– Правильно. Не для того заколол. Одно скажу: мужественный парень твой сын как
– Храбрый.
– Храбрый?! Нет! Знаем мы храбрых! Му-жест-вен-ность нужна. Разница!
– Если он вернется, ты его не узнаешь. Он рассказать не сможет. Никто не поймет. Только там на месте меня поймешь. Он промолчит, не сможет сказать. А тебе надо свое сердце в кулак сжать! Понимаешь.
– Как не понять.
(пауза)
– Дела поправляются, понимаешь.
– Да… Ус-пе-хи! Но какая цена!
(жмет руку) вдруг в глазах
Притягивает к себе. Она высвобождает руку, машет.
Они отходят. Остановились.
– Пойдем.
– (машет)
– Ну пошли (задержались в дверях)
– (глазами) Пойдем.
– (машет резко)
– Пошли! (уходят)
—-
– Целая гамма
– Это вошло в мою апперцепцию
ПРЕМИЯ «И.О.»
In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 16:32Жюри премии «И.О.» в составе Гали-Даны Зингер, Некода Зингера и Михаила Короля, собравшееся в Иерусалиме по инициативе Иовского комитета, приняло решение о присуждении премии «И.О.» за 1998-99 гг. редакторам журанала «Стетоскоп» Ольге Платоновой и Михаилу Богатыреву, не скрывшимся в столице Французской Республики, городе Париже ни под какими псевдонимами. Премия «И.О.», вручаемая с 1995 года в память о журнале «И.О.», присуждается вышеназванным за выдающиеся успехи в деле уничтожения и созидания прямой и косвенной речи в полевых условиях западно-европейского мегаполиса. Иовский комитет и жюри премии отдают себе отчет в том, что премия «И.О.» отныне приобретает статут международной премии, возводящий предыдущих лауреатов на еще более высокую ступень славы, безо всякого с их стороны дополнительного усилия. Напомним их имена: Дмитрий Сливняк (1995), Исраэль Малер (Азриэль Шонберг) (1996), Александр Щерба (1997). Иовский комитет и жюри премии желают гг. Платоновой и Богатыреву дальнейших ликвидаторско-креативных успехов и уведомляют, что торжественная церемония вручения премии состоится при личном свидании сторон.
Г.-Д. Зингер
Н.Зингер
М.Король
P.S. 18 февраля 2000 года состоялось награждение лауреатов на презентации юбилейного 25-го номера “Стетоскопа” в г. Париже. Премия (керамические пиалы “Вымя” — 2 шт., наполненные божоле урожая 1999 г.) была преподнесена М.Королем.
ЛАУРЕАТСКИЙ ДИСКУРС
От факультета ненужных вещей – к деконструкции Вавилонской башни!
Журнал уничтожения русской речи, замышлявшийся в парижском вакууме 93 года, проявил себя как саморазвивающаяся система, изначально ориентированная на неконвенциональные и эксцентрические жанры русской словесности: визуальная поэзия, медиумическая проза, деколлаж почерка. В 95-96 годах с легкой руки Кароль К. Стетоскоп соскользнул в поэтику обрывка, в принципиальный фрагментаризм. Интегралом этого движения явился топос-стандарт, парадоксальный минимум расхожести:
НОЕ СОО
(абстрактНОЕ СООбщение)
Далее, как в саду расходящихся тропок, народились корешки книг воображаемой библиотеки, образцы афазической поэзии и другие квазиминималистские пластические формы, к сожалению, не помещающиеся в данное предложение. И напрасно универсалисты цепочкой двигались из века в век, передавая эстафету от Леонардо да Винчи Михайле Ломоносову и далее Евдокиму Анатольеву и Владимиру Элементарных.
Пейзажные пропорции китайской вазы по-прежнему не выдерживали конкуренции с четкой контурной линией, описывающей атлетизм на греческих амфорах – изделие рушилось. И вот из-под черепков уже выглядывает сладострастный червячок Обри Бердслея. Тут и выяснилось, что современное искусство – это
апофеоз процессуальности в ее принципиальной непоместимости на прокрустово ложе результата. И здесь с апофатической неизбежностью возник феномен СТОП-АРТА. “Эталоны, транслирующиеся в культурном эфире как общезначимые эстетические принципы, вполне могут оказаться шифрами чьих-то горестных сновидений. Сжигая мосты, связующие меня с каким бы то ни было пониманием искусства, я обнаруживаю у себя под ногами все ту же выжженную землю Элиота”, – проВОЗГЛАсил ВОЗГЛАвивший СТОП-артистов Жухмен Мбанг, редактор виртуальной программы “Моя смерть в искусстве”. В течение некоторого времени пришлось использовать Стетоскоп в качестве эхолота, извлекая из придонных глубин русскоязычные галлюцинации капитана Немо. 13 мая 1998 года Стетоскоп вместе с представителями общественности оказался помещен в понятийно-логический лабиринт, где заинтересованные лица подверглись катастрофической деформации тезауруса, а именно: последовательно были уничтожены имена собственные, нарицательные, прилагательные, глаголы вместе с отглагольными формами и местоимениями, служебные части речи, а также знаки препинания и, наконец, пробелы. По окончании действия собравшимся предложили а) выпить по бокалу анжуйского; б) считать процесс уничтожения русской речи за рубежом завершенным.
Руководитель проекта Михаил Богатырев обратился ко всем присутствующим и отсутствующим с просьбой принять посильное участие в процессе созидания русской речи за рубежом.
Очертился лозунг Очеретянского: “Ничто в искусстве не хуже и не лучше, чем что-либо”, и “Стетоскоп”, по-прежнему никоим образом не претендуя на харизматичность, гордо продолжает свой путь. Причин тому несколько: повальная грамотность выходцев из России, лакановская лингвистичность мышления, вечная молодость авангарда как перманентной трансгрессии, всеобщая пост-аутентичность, немотивированный активизм мета-персонажей и прекрасная безграничность земного шара. Любители прямой и косвенной речи всех стран, соединяйтесь в едином порыве: от деконструкции одного отдельно взятого союза – пронзая принцип единства иерархий – к адекватности ассоциативного раскрепощения!
Живет в провинции не тот, кто не живет в столице,
а кто не знает, что народ живет не за границей.
Живет народность не одна, и не одно колено,
то с нами вместе, то поврозь, а то попеременно,
и каждой премия нужна, а еще пуще – дружно
ВОССЛАВИТЬ СЛАДОСТИ СВОБОД.
А выйдет все наоборот – так нам того и нужно.
Н. Мушкин: ЛЮДИ, ГАДЫ, ЖИЗНЬ
In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 16:23Гаду Грезину
Влум вам, друзья,
вримвас, соринптельцы.
Илья Бокштейн, «Н. Мушкину»
Я впервые очутился в Эрец-Исроэль зимой 19.. года, прилетев из заснеженного Штокхольма рейсом национальной авиакомпании Эль-Аль, название которой
было мне подозрительно уже давно и казалось совершенно мусульманским. Все в стране предков было для меня внове — и гроздья рыжих фиников на пальмах, и пестрые халаты шабтианцев в центре столицы, и то невероятное обилие пишущих по-русски литераторов, с которыми я столкнулся немедленно.
Сразу же после двухнедельной войны я встретился в продуктовом магазине “Хрен-Браво” с молодым человеком в кепке, в авиационных очках и в кожаной,
пахнущей рыбьим жиром, куртке. По ранее виденному мною дагерротипу я узнал в нем поэта Леонида Шваба, попытался тут же, на месте, с ним познакомиться, представился — но не тут-то было.
— Вы ошибаетесь, братушка компатриот, — услышал я в ответ. — Я не являюсь Леонидом. И фамилия моя — Арутюнянц.
Сомнений быть не могло. Передо мною таинственный автор «Эксгуматора», начальные строки которого я уже тогда помнил наизусть:
Над сербохорватским макетом железной дороги
Реют, делясь новостями, пилоты без своих агрегатов.
Говорят: мы сварились, мы ждем перемены,
У нас длинные ногти и, признаться, нам тустеп опротивел.
Завтра передадут по беспроволочному телеграфу:
Бросайте поклажу и на цыпочках, бочком-бочком!
Но не так-то просто было от меня отделаться.
— Арутюнянц так Арутюнянц, — не стал я спорить. — Давайте тогда поговорим об армянской фольклорной статистике.
Тут Шваб растаял и широко, дружески улыбнувшись, протянул мне свою испачканную мазутом руку.
Мы встречались довольно часто, в самых разных местах, однако говорить вслух, да еще о вещах существенных, поэт не любил. Внезапный его отъезд во
внутреннюю Монголию прервал наше общение, а писем от Шваба ждать было бесполезно, даже если бы почтовая связь осуществлялась на практике.
Александр Ротенберг, впрочем, получил от него несколько лет спустя, не письмо даже, а весьма увесистую посылку. Она была отправлена из Меридианальной
Гвинеи, и так испорчена морской солью, что известному меценату не оставалось ничего лучшего, как выставить ее в национальном музее, в качестве
непреднамеренного художественного объекта.
Встреча с Йоэлем Регевом в городе на Кидроне обрадовала меня чрезвычайно. Нас связывало общее золотое детство в интернате Кьеркегора, который Юлик
считал садом для неродившихся детей, а я (поскольку был старше его на двенадцать лет) именовал домом престарелых. Вундеркинд Паша Пепперштейн,
которого с терапевтическими целями привозили выступать перед нами, дистрофичными резидентами этого мрачного учреждения, демонстрируя фокусы
и чревовещание, описал его впоследствии в своем эссе «Шефский куверт». Регев всегда говорил о «нашем поколении», «людях нашего возраста» и подобных вещах, не замечая возрастной пропасти, разделявшей нас.
Устроившись органистом в синагогу конгрегации «Барбекью-он-Файер», Юлик решил свои материальные проблемы, и мог не только содержать семью до
седьмого колена включительно, но и чувствовать себя относительно свободно, поскольку прихожане, люди исключительно делового склада, синагогу не
посещали. Именно в тот спокойный период и были написаны такие широко известные книги Регева, как «Рандеву с Мазареном», «Наш Ильич» и философский
трактат «Неприлюдная фуга в ре-делезе». А в моей личной коллекции сохранилось детское стихотворение Регева, записанное на пакетике из-под люминала:
Мы поскакали
поскакали
поскакали
на лошадках
на темных нехороших лошадках
чтобы посмотреть
как Сен-Поль Ру
застегивает пажики своих описанных чулок.
Популярный автор-куплетист Михаил Генделев постоянно находился в разъездах. Российские беженцы ждали его во всех концах света. Однажды мы оказались
попутчиками в поезде, следовавшем в Джибути, которое Михаил Самуэлевич, по старинке грассируя, именовал Французской Территорией Афаров и Исса. За
графином сидра в вагоне ресторане он показал мне текст своей новой песни, которую готовился исполнить перед бывшими соотечественниками:
Себя встречать я шел опять
а
если выворочен хрящ
за
то что та любовь ступать
царя
которого не зряч.
А
я плясал в его садах
с кошмарной харею лица
был рыбам брат
и звался
ах*
что встретил смерть
рабом свинца.
* Брат (древнеевр.)
Именно тогда я особенно интересовался связью слова и музыки в сефардских романсах, и Генделев прочел мне целую лекцию на эту тему. Энциклопедические
познания этого человека, всегда носившего завитой парик a la Georg-Friedrich Handel и не расстававшегося с бумерангом, инкрусти-рованным молоховой
чешуей, подарком перепатриантов с Земли Арнхейма, были поразительными. Незаметно для собеседника переходил он с одного древнего языка на другой,
помнил имена всех членов албанского нацио-нального собрания, великолепно играл в фантики.
Примерно в то же самое время нейрохирург Ольга Левитан познакомила меня со своим пациентом — писателем Владимиром Тарасовым. Я помню его маленькую овальную комнату в сторожевой башне, в которую можно было подняться как с улицы Корнелия Агриппы, по спиральной лестнице из кованной латуни, вызывавшей во мне воспоминания о скелете морского змея, так и изнутри сводчатого туннеля — одного из ответвлений иерусалимской клоаки,
растопырившей свои щупальца вокруг гнилого тела невольничьего рынка, который сам хозяин, глумясь, называл «Иудиным Стоном». Из тоннеля можно
было подняться на башню в скрипучем подъемнике, кабина которого, хоть и весьма облезлая, была выполнена из отходов карельского эбена. Тарасов в те годы почти оставил писание своих знаменитых романов, и увлекся сочинением сентенций.
— На вот, можешь скопировать! Кал-ли-гра-фи-чес-ки, — небрежно говорил он, протягивая гостю листок бумаги, причем небрежность эта мало кого обманывала. Не возникало сомнения, что отказ скопировать новую сентенцию навсегда закрыл бы перед посетителями двери тарасовского дома.
Уже не юный, но находящийся в прекрасной форме, благодаря финиковому соку, без которого его и представить себе трудно, этот человек-легенда любил, когда комнату наполняла молодежь. Один из юных литераторов, которого я часто заставал сидящим на египетском пуфике, прямо под полкой с первыми изданиями тарасовских романов «Реликварий», «Реликварий II», «Возвращение реликвария», «Сьерра Фуэга», «Тысяча вторая ночь Артаксеркса», «Арке-буза»,»Свойства плетня», был Петя Птах — миниатюрнейший юноша с тонким нервным лицом и длинными музыкальными пальцами. По вполне прости-тельному в его возрасте недостатку преклассического образования, Петя представлял себе древнеегипетского бога Птаха существом с головой колибри, чем и обосновывал выбор псевдонима, слившегося с ним так неразрывно, что настоящую его фамилию — Файвелзон, вряд ли кто сейчас вспомнит. Петя увлекался скульптурой и долгие годы собирался изваять фигуру Тарасова из желтого шилоанского оникса. Однако, насколько мне известно, из этой затеи ничего не вышло, а вот его замечательные натюрморты с фруктами из мыльного камня, я помню очень хорошо. Петя также был музыкантом широкого профиля, и с большим чувством исполнял на губах балеты Монтеверди. Литературное его творчество в те годы было еще незрелым. Вспоминаются только какие-то отдельные фразы из его сложенных гармошкой рукописных книжек: «Хочется кушать наоборот», «Я ваш малень-кий прострел», «Ах, попа чешется опять».
К Дане Зингер, в ее огромный, пустой, подавляющий гулкой бесконечностью своих анфилад и галерей, дом, располагавшийся в предместье А Тур, привел меня
газетный критик Жуховский, писавший в газете «Здрасьте» под псевдонимом Икс Хужов. Дана принимала гостей в абсолютно пустом белом зале. Новичкам, не
знавшим еще, что всякого гостя в этом доме будут поить чистым spiritus vini без закуски, приходилось туго.
Жуховский предупредил меня об этом обычае, и я припрятал в кармане смокинга изрядный бутерброд с голанским маслом. В Иерусалиме в тот день стоял
тяжелейший жар. Беседа наша продолжалась час, полтора, два, я обливался потом в своем смокинге, а Дана сидела напротив в ватном халате лимонного шелка, рассуждала как ни в чем ни бывало об аккадских источниках «Карлсона», и казалось, вовсе не собиралась предлагать мне спирту.
Вдруг она рассмеялась и сказала:
— Ваше масло истекло! Не пытайтесь меня провести — я вижу насквозь.
Впоследствии, однако, мы с Даной стали очень дружны и она даже посвятила мне свою панорамную картину «Светские жанры, танцующие бурре под наблюдением Благонравия и Сердобольности.»
В тот период Дана увлекалась рентгеноскопией. У меня и сегодня хранится великолепный снимок черепной коробки Тарасова ее работы. Перевод нашей
поэзии на аккадский начал входить в моду именно тогда, и Дана выставила в галерее Гаухар Дюсембаевой рентгеновские снимки ряда поэтов в полный рост с
аккадскими переводами их стихов, вписанными в пространства мягких тканей.
Ее школьный приятель Некод Зингер, которого из-за совпадения фамилий новички принимали то за старого мужа, то за отца Даны, человек с физико-математическим образованием, писал стихи на поверхности горячей воды в аквариуме, который всегда носил с собой.
Но пожалуй, самым интересным в городе лицом являлся поэт Шура Гринберг. Говорили, что он приехал не то из Абхазии, не то с Канарских островов. Тайны окружали Гринберга. Он помнил наизусть всю русскую классическую поэзию и доводил публику до каталепсии, загробным голосом декламируя, скажем, «Бориса Годунова», задом наперед от последней буквы до первой. Его собственные стихи в то время были известны мало, и полный переворот в его поэтической судьбе произошел спустя несколько лет, когда он полетел в космос на корабле «Восторг-2», став первым израильским астронавтом. Излишне объяснять, что его верлибры тогда уже шпарили на память даже не понимавшие ни слова по-русски эфиопские школьницы. Иногда по улицам столицы проезжал на своем желто-красном самокате талантливейший Александр Бараш, в то время служивший директором мавзолея Михаила Гробмана.
Впоследствии капиталистическое правительство урезало культурный бюджет, мавзолей закрыли, зеркальный саркофаг продали японцам, Гробмана реанимировали, а Бараш с большим облегчением расстался с должностью и завербовался в водолазы.
Гробман, вернувшись к жизни, вернулся также и к своей прежней актерской деятельности. Ах, какой это был актер! Его теоретическая работа «Первый
миллениум моей жизни на сцене», хоть и очень подробная, не дает и малой доли представления о его гениальной игре. Гробман на сцене не двигался, не говорил, даже не мимировал. Только легкая улыбка и плотно зажмуренные глаза — вот те скупые средства, которые приводили всех в неистовство. Его стихи нравились дамам:
Надоело быть хорошим
И воспитанным к тому ж!
Все к едрене фене брошу,
Не отец я и не муж!
Он также лепил из пластилина и разводил зебу на своей ферме, однако для меня он навсегда останется гигантом сцены и экрана.
Когда наших литераторов одолевал голод, они таскались на продовольственный склад “Мерлин, Мерлин и Мерлин”, охранником которого надолго был поставлен писатель Миша Король. В бушлате и в мережковской папахе, с кремневым ружьем на плече, он обходил дозором помещение, старательно не замечая, как какой-нибудь изголодавшийся литератор, вроде Олега Шмакова, набивал карманы шароваров турецкой имам-баялдой. Последний тогда еще страшно нуждался, подрабатывал окраской барочных решеток, плохо питался и походил на скелет коня. Слава и деньги пришли к нему позже, после экранизации «Насосавшегося молокоденца» с Гробманом в заглавной роли. Немногие знают, что Шмаков, из любви к искусству, писал тогда под псевдонимом Шма Эль Раис текстовки для театра пантомимы, теперь безвозвратно утраченные.
Но вернусь к Королю. Его драматическая поэма «Комплекс Хаммурапи» тогда еще не была издана, и широкая публика знала его как автора коротких рассказов
на еврейские темы. Сочинялись они там же, на сторожевом посту, и трудно поверить, что эти сочные бытовые сцены из жизни дореволюционной черты
усидчивости, сочинены так сказать из головы совсем молодым вепсским парнем. Очень популярная в те годы песня «Бельтешаццар» была сочинена им же:
Ох, поганые хари, слюнявые брыла зеленой окраски,
раскорячили хлебала вкривь в ожиданье кидуша!
Не видать опохмелки вам, гниды! Помокните, сволочи, в ряске,
Просолившись кошерно, в натуре, трухлявые туши!
Три человека, чье влияние сказывалось в Иерусалиме на каждом шагу, там никогда не появлялись. Мне, однако, посчастливилось с ними встретиться.
Похожий на пастозную школьницу И.Зандман жил в пригороде Тель-Авива, где я посетил его однажды в убогой хрущевско-эшколевской квартирке. На плите
булькал гороховый суп, а наш нелюдим играл какие-то гаммы на домашней фисгармонии.
— Было очень приятно, — сказал он на прощание. — Больше, пожалуйста, не приходите.
На память у меня осталась небольшая акварелька, написанная на тетрадном в клеточку листе, и изображающая бородатого старичка, с большим синим бантом
в волосах. В верхнем углу Зандман написал квадратным почерком: «Уж не осталось ни минуточки//На уточненье устных жалостей.//Давай, дружок,
уткнемся туточки//В утиный пух пустой усталости».
К Берте Николаевне Доризо я ездил несколько раз за молоком в фурштат, где
она работала фуражиром. Ее серьезный интерес ко всему, начинавшемуся слогом «фу», вызывал во мне изумление и глубокое уважение. Бесподобная
коллекция фужеров в фуксиновых фулярах, хранившаяся в фургоне, служившем ей домом, ее бессменный костюм — фуфайка-футболка с изображением фуркала, фуражка с козырьком в фут длинной, фундук и фуксии, которые она пестовала на участке со всей фундаментальностью — все это, будь представлено в столице, произвело бы фурор.
— Футуризм функционирует сегодня столь же фуево, а ля футы-нуты, как и всякий иной фундаментализм. Меня же он интересует не более, но и не менее, чем фуговально-распилочный станок, фуги, фугасы, фукачча, фунтики, и прочее фуфло. Не изображайте меня, однако, этакой фурией, страдающей фурункулезом. Я-то ведь знаю — зафурычите воспоминания о какой-то фуфыре в футляре, фурьеристке le fou. А я еще способна изобразить несколько фуэте.
Берта Николаевна была красивой, статной дамой.
Что до Анри Волохонского, которого в городе на Кидроне принято было цитировать к месту и не к месту, то мы встретились однажды на автомобильном
кладбище Volkswagen, вблизи вартбургского монастыря, где поэт был послушником. Автор «Песен о любовных страданиях Даятцу и Мицубиши» назначил мне свидание в столь оригинальном окружении, зная, что механизмы — наша общая страсть. Я в тот период составлял комментарии к примечаниям Лорен Дитриха, и Анри согласился дать мне консультанцию. Помню, что мы говорили о том, как сюрреалисты выставили на одной из своих выставок шагающий экскаватор с надписью «Он Шагал», как Гудариан под курской дугой подпитывал свои танки, добавляя в горючее суп из бычьего хвоста. Анри поведал мне о том, что кофемолки с острова Минданао в период полового созревания в течение двух недель пребывают в состоянии певческого транса, которое
заканчивается выбором мужеского, женского или среднего пола. В этот период кофемолки, сидящие на флуоресцентных грибах и заливающиеся высоким трелями, напоминающими rondo а la turco, переходящее в ультразвук, являются легкой добычей для туземцев, собирающих их голыми руками. В столице весть о том, что я видел самого Волохонского, вызвала священный трепет, и я временно стал очень важной птицей. Тогда же на всех эстрадах исполняли его песню на музыку Орландо ди Лассо, неизменно перевирая первую строку:
Над пагодой большой (У Анри: «под пагодой меньшой»)
Ждет белая луна.
Она поет нам кокинсю,
Всегда, всегда одна.
А я размышлял о странных путях мирской славы, приходящей всегда невпопад.
Никогда не сотрутся из моей памяти те кипучие, полные жизни годы, и навсегда останутся со мною образы этих самобытных людей.
Александр Бараш: О МИХАИЛЕ КОРОЛЕ
In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 16:05Я люблю Короля за то, что в нем действительно — есть, хоть и не в столь дистиллированном виде, как мне бы этого хотелось. Король — человек одновременно мягкий и твердый. Причем, мягкий – иногда слишком, но зато твердый — ровно там и настолько, где и как надо. Скажем сразу, где Король тверд. Ну, главное, что он остается действующим поэтом. На самом деле пребывание в течение длительного времени (а речь идет минимум о паре десятилетий) в этом качестве — не столь очевидная вещь, как это может показаться умозрительному юношеству. Назовем хотя бы два фактора, являющиеся, по сути, параллельными векторами, как гусеницы, к примеру, трактора, или уши лектора. Алеф: глобальное похолодание культурного климата, когда быть поэтом — это значит, оставаясь для себя тем же героем, как в прежние времена, мутировать в общем актуальном сознании просто в неинтересного нерелевантного козла или козлика — и более ничего, вообще ничего. Бет: персональные возрастные изменения — «цветение пола» в особенно активных формах как-то рассасывается, и становится не совсем понятно, кому и зачем что-то «доказывать» — показывать. Преодолеть все эти и ряд других прости-господи-искушений — и на новом внутреннем этапе продолжать любить то, что любил так давно, что неизвестно — а ты ли это был, — это немало. Причем, любить действенно, воплощенно, реализовывая это в книгах. Тверд Король и в своей манере, в своем суб-стиле. Самое замечательное здесь — это то, что стихи Короля – узнаваемы (может быть, более ничего и не надо — твоим именем называется отныне и навсегда опреденный дискурс, определенное состояние сознания и языка), и насчет чьих-то еще стихов вполне можно будет сказать в каком-то случае: «это похоже на Короля».
«Вот ты и станешь тридцатилетний в шапке-поганке
Стражем Израиля, недосыпающим, чуть жлобоватым….»
Узнаваем комплекс черт, состоящий — из длинной строки, обычно с парной рифмовкой, сочетания высокой культурно-исторической темы с бытовухой (без чернухи, но с легкой порнухой), довольно специфического (во всяком случае — очень характерного) физиологизма — подробного, мягкого, домашнего, где брезгливость присутствует, но погружена в раствор хорошего отношения, рефлексии и иронии. Наиболее же существенное достижение Короля, в лучших, что называется, вещах — это прямое называние реалий нашего опыта: быта и бытования, фиксация жизни, ее реализация.
Напоследок — насчет того, где Король слишком мягок. — Это вообще не предмет для обсуждения. Если я об этом и скажу, то не публично, а в личной беседе с самим Королем. И то не уверен — что, я должен портить отношения с человеком из детского желания его исправить? Что он, ребенок? Взрослый мужик, трое детей.
Пусть сам разбирается, в конце концов. При том — и сказать мне по делу, без ля-ля, и нечего. Может, если и есть что, — а вдруг ему с этим хорошо? Кто знает другого человека?
Гали-Дана Зингер: МАЛЕНЬКИЙ ПУШКИН С ПУШКИНСКОЙ УЛИЦЫ
In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:54…И снег кричит все время – бум! бум! бум!
Вот дети скрылись за углом…
Пушкин II 2
Теперь мы живем на Пушкинской. Раньше мы жили на Елизаровской, на Садовой, на Коломенской. На Коломенской я болела и не хотела пить молоко. Оно было с пенками. Вдруг пришел папа и принес кулек леденцов. И я сразу выпила молоко. С леденцами, конечно. Они были как цветы, как груши, как маленькие прозрачные сердца. Леденцовое сердце зеленого цвета – лучше всего. На Садовой комнаты были пустые, огромные и вырастали утром. От солнца. Про Елизаровскую я не помню. Меня почти еще не было. То есть, я была, но не помню. Теперь мы живем на Пушкинской.
* * *
Хорошо, что наше окно смотрит во двор. Во дворе не ездят машины. Машины не живые, а притворяются.
Машины не умирают, они только ломаются. Они не могут умереть, как дерево, как человек. Когда у меня будет волшебная палочка, сделаю, чтобы никто не умирал. Но машины и так не умрут. Они уже мертвые. Правда, деревья во дворе не растут. Двор пустой. Называется колодец. Если высунуться из окна и громко сказать слово, то услышишь эхо. Эхо – тень слова. У него всегда один голос. У тени – один цвет. Цвет – голос тени.
* * *
Тени бывают разного роста. И еще – толстые и худые. Иногда шарят жадными руками по потолку. Ищут тень солнца. Потом юркнут в угол – и затаятся. Когда свет гасят, на всем лежит длинная тень окна. И на мне тоже, когда я засыпаю. Она растет отовсюду, она — как дерево без веток.
* * *
Деревья растут в сквере. Деревья и черный Пушкин. Деревья растут вверх, а черный Пушкин – вверх-вниз, вверх-вниз. Зимой он растет вниз, зимой он маленький среди снега. Весной – вверх. А в дождь черный Пушкин растет сразу и вверх, и вниз – в небо и в лужи.
И деревья тоже.
* * *
Я спускаюсь по лестнице.
Провожу пальцем по перилам.
Они гудят. Они черные и в завитушках.
Некоторые ступени покосились, а некоторые так стерлись, что их почти и нет.
Столько людей ходило по ним в сквер и обратно, наверх.
Если идти до самого верха, то придешь никуда.
Нигде – то же самое, что и ничто и никогда.
Вот бы попасть туда!
Но, может, там и меня бы не стало?
Только вся лестница ведет никуда. Сперва она ведет к дверям. Только когда к лестнице прибавляется несколько последних ступенек, она приводит никуда.
Лестница все ведет и ведет, а сама никогда не приходит. Ведь ее нигде бы не стало, прийди она никуда.
Я спускаюсь по лестнице.
* * *
В Пушкинском сквере красный гравий. Кажется, что он весь красный. Если присесть на корточки и посмотреть на него близко-близко, то видно, что гравий – много розовых, белых, красных и серых камешков. Бывают даже прозрачные. А встанешь – и снова красный гравий. Только в руке остаются два прозрачных камешка и один розовый. Можно найти камень побольше и рисовать им на гравии. Точка, точка, запятая, вот и рожица кривая, ручки, ножки, огуречек, вот и вышел человечек. Дам ему зонтик – вдруг дождь пойдет, когда я уйду. Зонт – это крыша для маленького дома. Стены – из дождя. Можно крутить зонтик – и будет карусель для дождя. Вот и тетя с зонтиком. Подойду к ней, спрошу: “Скажите, пожалуйста, который час?”. Раньше я спрашивала: “Сколько времени?” Но у времени нет конца. И начала тоже, кажется, нет. Разве его может быть – сколько? – много или мало? А в песочных часах времени – пять минут. Но если их перевернуть, то будет еще пять, и еще, и еще…
Сколько времени в песочных часах? И почему время из песка? Вот построю из времени башню, что тогда?
* * *
Мы жили втроем на Пушкинской улице с 1964 по 1966 год в девятиметровой комнате в огромной коммунальной квартире. В этом доме или в соседнем с ним, освобожденном на ремонт, располагается теперь большая коммуна художников. Оттуда мы переехали в двухкомнатную квартиру в новостройках на рабочей окраине, где я впервые услышала о совсем другом Пушкине – Пушкине детских неприличных анекдотов с непереводимой игрой слов. Позднее я узнала, что эти истории – едва ли не пушкинские современницы.
Маленький Пушкин с Пушкинской улицы стал теперь маленьким в любую погоду. Он и был маленьким 3 – маленькая уступка жителям города Санкт-Петербурга, маленьким достоевским людям, оскорбленным до глубины своих больших достоевских душ тем прискорбным фактом, что памятник великому национальному поэту возвели в Москве, не в столице. Тот самый памятник с протянутой рукой, с Тверской улицы, с которым соразмерялся Маяковский, старше своего питерского брата на четыре года. Памятник на Пушкинской улице, отлитый по неиспользованной в Москве модели (также А.М.Опекушина) открыли 7 августа 1884 года. На постаменте выбиты были строки из “Памятника” в подцензурном варианте.
* * *
Большой Пушкин жил у бабушки на полке. Тяжелый – килограмма три, не меньше, тысяча страниц на плотной гладкой бумаге в твердом холстинковом переплете – сталинских лет издание с иллюстрациями – почти полное собрание сочинений – почти, но без юношеских неприличных вольностей, хотя и с авторской версией “Памятника”, трактовавшейся как проявление лояльности к новой власти, — тяжелый, уронишь – не поднимешь. Он доставался мне каждый раз, в гостях у бабушки, после полдника с молоком и игр в принцессу (тюлевая занавеска на голове и корона из серебряной чайной обертки) и раскрывался на “Сказке о мертвой царевне”. Но и в большом Пушкине жил маленький Пушкин – Пушкин в детстве (рис. неизвестного художника): кудрявая ленинская головка (как с октябрятского значка), опирающаяся на ладонь; Пушкин-лицеист с поднятой, как у Ленина на броневике, рукой читает стихи Державину (рис. И.Е.Репина). Маленький Пушкин, Пушкин – детям, Пушкин и дети. Ходила легенда, что в сталинские же, предвоенные еще годы вышло распоряжение пушкинский памятник с Пушкинской улицы перенести (куда – легенда умалчивает). Приехали рабочие с подъемным краном, хотели приступить к делу, да только игравшие в сквере дети облепили памятник с криками: “Это наш Пушкин!” Испуганный прораб связался с высшим начальством, которое изрекло сакраментальную фразу: “Оставьте им Пушкина!” и повесило трубку. Имперское умиление маленькостью (в том числе физической) шло рядом с раздуванием нечеловеческого величия. Одним из наиболее популярных проявлений эмоций было пускание слезы при виде пробитого дуэльной пулей маленького жилета. Маленький же Дантес не ростом не вышел, но душой 4. Это уже школьный Пушкин, таким и затверженный назубок всенародно.
* * *
Прапрадеда Некода Зингера, Константина Карловича Данзаса, чья нерусская фамилия уж больно подозрительно смахивала на фамилию графа Монте-Кристо, школьная программа обвиняла в том, что Пушкина не спас (а мог бы – как ленинградские дети, сохранившие анекдоты девятнадцатого века). Вот если бы он его своей грудью заслонил (как легендарные ленинградские дети)… А то бы Бенкендорфу настучал и отправился бы с Александром Сергеевичем в Сибирь (куда семья Некода и так, в конце концов, попала во время кампании по борьбе с космополитизмом). Вот тогда бы Пушкин никогда не умер, и остались бы с нами навсегда – старец Федор Кузьмич (в жизни – царь Александр I), маленький Пушкин и Ленин (и теперь живее всех живых). 5
1 Этот текст был написан по заказу журнала “Рхов” (“Улица”), как своего рода послесловие к переводу прозы “Мой Пушкин” М.И.Цветаевой. По-русски публикуется впервые.
2 Миша Варман, 9 лет – автор двух стихотворений.
3 Об этом знали уже давно. Еще Даниил Иванович Хармс писал: “Как известно, у Пушкина никогда не росла борода. Пушкин очень этим мучился и всегда завидовал Захарьину, у которого, наоборот, борода росла вполне прилично. “У него растет, а у меня не растет”, – частенько говаривал Пушкин, показывая ногтями на Захарьина. И всегда был прав”.
4 Константин Симонов в стихотворении “Заря” (1949 г.) писал о нем: “…Наемный пистолет \\ Безродного космополита”.
5 В стихотворении “У памятника Пушкину” (1949 г.) Ж.Тумунов писал:
“Дайте мне вашу руку пожать,
Вечно юный наш друг и учитель!
Вы советскому сердцу под стать,
Вы в грядущее бодро глядите”.








