Поздним вечером, совершенно измученный бесконечно срывавшимися попытками «легко и удобно, в один момент» заплатить онлайн муниципальный налог, я повелел себе отрешиться от удручающей действительности и не смотреть новостные сайты. Жизнь не имеет права сводиться к текущим событиям.
– Похвальное решение, – поддержал меня Портрет. – Вместо всех этих глупостей, ты мог бы, пожалуй, уважить старого друга. Да… И чем забавляться словесным рондо, размял бы подагрические пальчики, взялся бы, наконец, за кисть и написал его портрет в какой-нибудь достойной манере.
Портрет портрета… Оригинальная идея, ничего не скажешь!
– Но, видишь ли, Моцарт, именно в форме словесного рондо, кружа по кабинету профессора Зингера, я его уже, в некоторой степени, и написал. Словами.
– Ты просто ленишься возиться с холстами и красками. Ну хорошо… Если про меня ты всё уже написал или, во всяком случае, пребываешь в этом заблуждении, то мог бы, смотрясь в зеркало или, напротив, закрыв глаза, попытаться набросать свой собственный портрет.
– Это еще зачем? В назидание потомкам?
– Или как предостережение…
– Ну, автопортретов я в своей жизни намалевал довольно много. Этот жанр завораживал меня с детства. Перелистывая иностранные альбомы по искусству, я всякий раз радовался, на ткнувшись на önarckép, autorittrato, Selbstbildnis, vlastní podobizna. В самих этих словах мне слышалось что-то невероятно притягательное. Ну а потом… Если помнишь, была у меня даже большая серия собственных физиономий, представленных в паре десятков самых разнообразных индивидуальных стилей, от Кривелли и Босха до Клее и Филонова. Видимо, сказалась детская любовь к переодеваниям.
А уж в зеркало-то смотреться… Нет, не сегодня, конечно, а тогда, в Новосибирске. Сегодня-то отнюдь не каждый день в зеркало заглянешь… Разве что изредка… Но не просто так, чтобы усы подровнять или проверить, какая дрянь в глаз попала, а чтобы рожу какую-нибудь состроить, чуть-чуть покривляться. Я тогда кривлялся отчаянно, бесшабашно, до самозабвения. То вертелся, то застывал надолго в невероятных позах. Со-зерцанием занимался. Бабушка меня называла «Мартышка и очки». Это было счастье. Счастье, Моцарт! Да что я тебе рассказываю, ты сам знаешь. Черномор, Миледи, Цыганский барон, Никулин-Вицин-Моргунов, Пиковая дама, Солоха, Пастушка гусей, Генерал Топтыгин, Крошка Мук, Китаёза, Святой Себастьян, Святой Антоний… Знаешь, и сам превращаешься вдруг во что-то невыносимое – от смешного до жуткого один скок – и еще из-за спины в зеркале выползает всё то, что только воображается, весь тот Хертогенбосх, тот Шварцвальд, который, до поры до времени скрывался, молчал, выдавая себя только намеками, затаившись под кроватью, на антресолях, сжавшись в сортире или плотно прилипнув к этой зеркальной двери шкафа с оборотной стороны. Виденье гробовое… Шкаф превращается в гроб. Никогда больше не отважусь залезть в него! Как я мог только что рыться в нем, подбирая «детали туалета» и не замечая фосфоресцирующих в темноте костей! Никогда, никогда больше! А назавтра – опять, как наркоман или картежник. И совершенно невозможно отделить себя самого от затягивающего отражения всего что снаружи и внутри…
Знаешь, я некоторое время носился с идеей, так и не реализованной, как бо́льшая часть идей. Она заключалась в том, чтобы разработать новый подход к классическому портретному жанру, обнажив, так сказать, прием. Попытаюсь объяснить тебе это наглядно. Вообрази, к примеру, что из знаменитого портрета супругов Арнольфини Ян Ван Эйк вынул сами фигуры счастливых супругов, а заодно и всё отражение в зеркале, где он, как считают, кроме супружеских тылов изобразил и самого себя, приписав «Johannes de Eyck fuit hic».* То ли выбелил, то ли зачернил в конце работы, то ли вообще не заполнял эти шаблоны никакими частностями. Перед нами, таким образом, двойной портрет, состоящий из восхитительно написанного интерьера с выдавленными, вырезанными, выставленными из него прочь персонажами. Не стал ли он в таком виде куда более совершенным портретом?
– Трудно сказать. Но это, признаюсь, занятно…
– Вот именно: занятно, в то время как практикуемый до сего дня портрет, всякий портрет с тщательно выписанными или обобщенными, или экспрессивно накрученными и смазанными чертами лица, давно исчерпал все возможности занять наше внимание тайнами того, что скрыто за так называемым внешним обликом. От этого внешнего облика могут сохраниться пара-тройка особенно характерных деталей абриса – какой-нибудь специфический чубчик, покатые плечи или оттопыренные уши. Но и это не обязательно, пожалуй, даже несколько ослабляет прием. Поэтому тут совершенно неуместны любые изображения объекта в профиль, которые возвратили бы нас к хорошо знакомому тебе жанру портретного силуэта, ничего общего не имеющего с тем, о чем мы говорим. Для нашего метода длина и форма носа, подбородка, очертания рта, высота и наклон лба не имеют ровным счетом никакого значения.
– Длина носа, Liebchen, чаще всего безбожно преувеличивается, а форма утрируется без зазрения совести, – ворчливо заметил Портрет. – И не спорь, пожалуйста! Любители гротеска за чужой счет называют это «выявлением характерных черт». Это не смешно, Schoßkind, это трагично. Да-да, нечего ухмыляться! Именно за отсутствие этих Charakteristische Merkmale, превращающих образ несчастного композитора в карикатуру, я особенно ценю свое изображение и за это благодарен скромному работяге Карлу Егеру.
– А я, признаться, люблю длинные носы, Моцарт. Ни себе никогда не скупился на нос, ни своим персонажам. Заказчики иллюстраций меня даже специально просили, так сказать, держать себя в руках, чтобы нас не обвинили в использовании антисемитских клише. Но мы уходим в сторону от темы обсуждения. Лучше вернемся к жанру портрета без внутренней внешности, скрытой внутри внешней внутренности, которая его очерчивает, окружает и формирует…
– По-моему, ты снова увлекся своими словесными коленцами.
– Нет-нет, я как раз стараюсь быть как можно ближе к картинке… Настолько, насколько это возможно, когда имеешь дело со словами. Но вот… Я хотел сказать, что мы это в значительной степени то, что нас окружает. Вернее, то, что мы выбираем из окружающего нас. И чем больше оттенков и деталей мы замечаем в нашем окружении, тем выразительнее наши скрытые от глаз физиономии…
– Я бы уточнил: чем разборчивее мы в выборе, тем своеобразнее наши черты…
– Ты, конечно, можешь сказать, что платье портретируемого – это тоже часть тщательного отобранного окружения, той самой рамки, из которой выступает или в которую проваливается тайна персоны.
– Могу сказать, но могу и промолчать, – в голосе Портрета послышалась обида. – Ты прекрасно знаешь, что меня принято упрекать в повышенном внимании к пряжкам на туфлях и при всяком удобном случае упоминать о том, что умиравший в нищете композитор имел в своем шкафу шесть кафтанов: белый, красный черный, бежевый, синий и шоколадный…
– Хорошо, пойдем тебе навстречу: оставим костюмы на месте и сотрем только участки живого тела – лица и руки. Давным-давно я скопировал портрет супруги Яна Ван Эйка, почтенной Маргариты, оставив вместо лица, рогатой прически и кистей рук чистый лист бумаги. Сейчас у меня его нет под рукой, но представь себе, что мы видим?
– Der Teufel!
– Вот именно. Зияние невыразимого лика, хоть и не лишенного легко узнаваемого контура, оставляет широкий простор для трактовок. Но всё же, одежда гораздо чаще представляет собой скорее игровую, чем сущностную составляющую личности. По крайней мере в детстве я готов был рядиться в какие угодно наряды – чем разнообразнее и невероятнее, тем лучше. Возвращаясь к тому, о чем мы вспоминали, это больше похоже на раму, отделяющую тебя от комнаты, создающей твой подлинный портрет. Она могла быть какой угодно…
– Она не могла быть какой угодно. Нет, она не могла быть какой угодно, не морочь мне голову! Но всё прочее, о чем ты говоришь, очень забавно, Schätzchen. Полная противоположность тому, что так занимало старика Дюрера, так любившего изображать себя в голом виде на чистом листе бумаги, без какого-либо вещественного окружения. Помнишь тот его автопортрет, нарисованный пером и кистью, где единственный внешний покров – это сеточка для волос на голове, видимо для того, чтобы кудри не отвлекали внимания от пронзительного пытливого взгляда художника нового типа, а заодно и от смело очерченного причинного места. И еще тот, который он отправил своему доктору, приписав сверху: ”Do der gelb Fleck ist und mit dem Finger drawff, do ist mir we”.** Помнишь? А ведь можно было по наивности подумать, что речь идет о Йезусе, указывающем на рану от копья. Ведь он изображал себя в этой роли еще по крайней мере дважды, причем один рисунок представляет Йезуса-мертвеца.
– Видимо, доктор не смог подобрать для него достаточно действующего обезболивающего. Кстати, Дюреру тогда было тридцать три. Но у того поколения вообще была странная тяга к кадавру Спасителя. Чего стоит хотя бы написанный примерно в те же годы мертвый Христос Хольбайна младшего, тот самый, что так заворожил Федора Михайловича Достоевского! Анна Григорьевна вспоминала, что болезного так тянуло рассмотреть этот полуразложившийся труп в мельчайших деталях, что он ради этого даже залез с ногами на стул. Ну, черт с ним! Мы ведь о Дюреровских автопортретах. Самый поздний, в виде Vir dolorum*** – на мой взгляд, самый слабый: физиономия брезгливая, скорее одутловатая, чем одухотворенная, торс в меру упитанного мужчины, плетка и связка розог в руках ощущения боли не вызывают… Ты знаешь, пожалуй, больше всего мне нравится его самый ранний автопортрет – нарисованный серебряным штифтом тринадцатилетний мальчик с пальчиком. А зачаровывает он меня тем, что самое главное в нем находится за пределами изображенного. На что, спрашивается, указывает пальчик? Может быть, у мальчишки болит не внутри, не снаружи, а где-то в одному ему видимой дали? Может быть, то, на что он указывает вовсе не так далеко, но просто неразличимо для постороннего взгляда из-за тяжелой завесы белого бумажного тумана?
– Ну, это ты уже не о Дюрере, а о себе. Великий мастер наводить туман и прятаться в чужих физиономиях…
– Наверное ты прав, Моцарт. Это идеальная среда моего Adoleszenz, идеальная сфера автопортрета художника в юности, рамка для Bewusstseinsstrom.**** Только моя белая мгла – отнюдь не муть Германии туманной и не дымка туманного Альбиона, хоть временами и имеет обыкновение прикидываться ими. На самом деле, это самая настоящая снежная пурга. Вокруг меня снежный пейзаж – белое безмолвие на всех направлениях, осыпающиеся кромки лыжни, бесцветное снежное небо, в лучшем случае, какие-то отдаленные белесые перелески. Сосны? Ели? Кедры? Нет, скорее пальмы, согнувшиеся под снегом. И всего-то три-четыре деревца, не больше. Но очень гордые, как положено детям пустыни. Эквивалент ближневосточного оазиса, привидевшегося в тяжелом послеполуденном сне хвойной рощице, в духе нашего доброго друга, любителя зимних сказок и прогулок по Гарцу. Такое вот Naïveté, Nativité,***** если угодно… Из тяжелого западносибирского плена бредут-грядут гренадеры.
– Ты уверен, что это снег, а не песок?
– Да в чем тут можно быть уверенным! Не удивлюсь, если окажется, что это манка небесная, наваленная Творцом без соблюдения меры. Вот еще одна деталь автопортрета художника в раннем детстве: манная каша после горячей ванны посреди белой западносибирской зимы. Манная каша, сваренная круто, и при том без комков. Поверх лилейной массы горячего, слегка крупитчатого снега – ложка «витамина» из черной смородины, словно сгусток темной крови мученика, пролитой за папу, за маму…
– Да брось, тебя-то уговаривать не приходилось!
– Ну да, всё как раз наоборот: обещаниями манной каши меня заманивали в ванну. О, манная каша – антитеза снежков, которыми там, на дворе, напитали, набили рот мой скверные Андрюшка с Тимошкой, ждавшие в засаде за бетонной будкой, где вход в бомбоубежище! Кокто с его «Кровью поэта», которую я впервые увидел четверть века спустя, был лишен этого сладкого утешения. А как давно я не брал в рот манной каши! И не имею ни малейшего желания – вот что удивительно. Но ведь и весь народ наш, чуть повзрослев за три тысячелетия, уже не просит манны с неба…
Знаешь, я в детстве был такой обжора, что дома меня прозвали «Перпетуум Жрабиле». Я сейчас подумал, что мог бы составить портрет того дитяти-чревоугодника из окружавшей его питательной среды. Можно было бы даже слепить и саму его персону из этой жратвы, на манер Арчимбольдо, но мы не стремимся к карикатуре и будем придерживаться выбранного принципа. Итак, что же меня формировало?
– Mozartkugeln?
– Ты же прекрасно знаешь, что ни о чем подобном я в те годы не имел ни малейшего представления. Постой-постой! Первое, что проступает перед моим мысленным взором сквозь белую пелену снежной пустыни – пирамиды картонных пакетов с млеком и кефиром. Помнишь, был, среди прочего, кефир «Таллинский», особенно жидкий. У нас его называли не иначе как «Сталинский». Следом…
А знаешь, не буду я писать свой портрет в этом ключе! Вовсе это на меня не похоже. К фламандцам я относился спокойно, но… Было несколько известных русских картин, которые я почему-то люто ненавидел: обе «Снеди московские» Машкова: «Хлебы» и «Мясо, дичь», «Портрет Алексея Николаевича Толстого в гостях у художника» Кончаловского, «Купчиха за чаем» Кустодиева, «Чай с калачами» Стожарова. Не удивительно ли это отвращение к изобилию у юного Гаргантюа? Видимо, желудок отдельно, а эстетика отдельно. Ведь я обожал тощую «Селедку» Петрова-Водкина. В ней жемчужное сияние оттенков идеальным образом гармонировало с лапидарной фамилией автора. Эта селедка всегда возникает передо мной, когда я оказываюсь вблизи свежей масляной краски. Запах скипидара идеально сочетается и с Петровым, и с Водкиным. Водка тогда была абстракцией, я ее и не нюхал, как и полагается детям до шестнадцати. Зато она резко ударяет в нос впоследствии, в те редкие минуты, когда мгла рассеивается и над белыми сугробами сияет солнце. Впрочем, я увлекся. Чей это портрет – мой или Кузьмы Сергеевича?
Словосочетание «Кузьма Сергеевич» вообще звучит недостоверно. Художник не должен быть Кузьмой. Козимо – еще куда ни шло. Сантехник Прохор – это в точку. Тяжелое харканье, кислый перегар «плодово-выгодного».
Нет, пожалуй, все-таки один автопортрет в обрамлении застольного натюрморта, вырисовывается вполне явственно: новогодний стол в Новосибирске тех еще лет. Он ломится от всего того, чего не было на нем в течение прошедшего года и конечно не будет в наступившем. Ломится настолько, что его понадобилось не только раздвинуть, но еще и приставить к нему дополнительный столик. Скатерть, конечно, бела, как снег, а винные пятна от «Узбекистона» не выведешь с нее никакой солью. Этот «Узбекистон», заранее купленный дядей Юрой в вагоне-ресторане поезда «Москва-Пекин» во время получасовой стоянки на первом пути Новосибирска Главного, перелит в белого фарфорового петуха с подтекающим разинутым клювом. Ну вот, хватит, наверное, одной этой детали. И, конечно, имена, имена… Прислушайся, Моцарт: я зажат в тесным кольце, справа и слева – Дядя Юра, Фанни Моисеевна и Слава, Регина, Хельга, Тоня и Тюня, моя невеста Валентина Васильевна, Верочка Николаевна и Михаил Станиславович, Лера, Жора, Стас, две Кларочки… А если выйти из-за новогоднего стола в так называемый «большой мир», сразу окажешься посреди снеговорота бесчисленных улиц и мелькающих в них лиц знакомых и незнакомых людей, их жестов, походок, ужимок, гримас…
– И всё это – ты, Schätzchen?
– Конечно, Моцарт! А как же иначе?
– Mania grandiosa, Der Größenwahn, на манер Луи Каторза, вот что это такое!
– Ничего подобного, Моцарт! Совсем напротив: я такой маленький, что почти и не заметен между багроволиким сапожником дядей Симой, лысым часовщиком Фиделем, Апостолом Павлом из венгерского альбома и депрессивным семейством вежливого милиционера Сакунова. Все они, если хочешь, – авторы Некода Зингера. А тот затесался между ними едва различимым просветом или черной дырой.
Но это только видимая среда, несравнимо менее разнообразная, чем сфера звуков. Голоса наполняют пространство, лепят и дробят его вокруг меня: скрип сапог на снегу, отрывочные фразы, чирканье спичек, болтовня. Может быть, твой гений и способен был бы на такой портрет художника в высоком стиле, но моих способностей хватает разве что на легкие наброски: Чаплыгинские фразы, фразы из консерваторского общежития, с Затулинки, бла-бла-бласфера средней школы номер 10…
– А как же любимые пластинки?
– Да-да, конечно! Потом, в твоем, лучшем, мире, наверное, не останется ничего кроме музыки и пронзительно звенящей тишины, смолкнет цоканье часов, заткнутся Игорь Кириллов и Нонна Бодрова… Но сейчас звуковой автопортрет по большей части состоит из того, что многие сочли бы просто шумами: голоса птиц в природе, радиоголоса, голос из-за стенки: Стерьва ты эдакая стерь-ва ты эээдакая-ааа – Ася мудрая женщина, она во всем этом прекрасно разберется – А мир побидт-побдит войну. Сопение в водопроводных трубах. Верочка Николаевна, не юродствуйте! Рюбиль пэдисят! Двэ рублиии! И вам скажу без лишних слов, что наилучший мой улов… Я хочу, чтобы у меня был свой угол! В моем доме четыре угла и все они твои. Санников без головой – Девки-бляди, я ваш дядя – Пшшшшшшшш (чайник выкипел на плиту) – Меняю Цюрупу на Блудного сына или Кающуюся Магдалину. Ты что, совсем оборзел, Лапшонок?! Сам ты цюрупа! – Цзинн-цзинн (Трамвай позванивает у поликлиники. По ком он позванивает? По тебе, дорогой, не задавай глупых вопросов) – Кхе-кхк-кхе! – Трррррр! Тррррр! Тррррр! (Звонок телефона в средней комнате. Тоже по тебе) – Алё! Алё? Это кто? Перезвоните, не слышно – Крри-кви! Куок-куок? (На Зубовском каждый шаг сопровождается то мажорным, то минорным скрипом половиц) – Дыг-дыг-дыгоэээ, дыг-дыгоэээ, дыг-дыг-дыгоэээ (Поезд товарняк в несколько десятков вагонов) …
Ну вот, прямо тут же, заслышав его громыхание, переключаемся со звуков на запахи. Товарняк под обрывом пахнет совсем иначе, чем «Сибиряк» на перроне Главного, когда портретируемый карабкается вверх по ступенькам. Вагон пахнет остывшей буржуйкой, тамбур – промерзшим угольным складом, из купе проводницы веет кожзаменителем и Красной Москвой, а наше купе встречает граждан пассажиров химической атакой средней силы, но на вторые сутки в нем воцаряется запах овощебазы. Бенгальский огонь пахнет преисподней. Зоопарк пахнет зоопарком, но малый зимний павильон – курятником. У нас на Коммунистической великая побелка: запах гашеной извести, малярских самокруток и пота. Маляры объясняют начинающему художнику: для того, чтобы побелка была белой, в нее надо добавлять синьку. Синька, похоже, не пахнет. Я три года подряд хожу плавать в бассейн «Динамо» и насквозь провонял отвратительной хлоркой. Два соседних подъезда на Чаплыгина пахнут по-разному. Каждый этаж в нашем подъезде пахнет иначе. На первом мочатся, на втором – распивают из горла и время от времени блюют, на третьем Киреевы покрасили дверь нитрокраской. Подвал пахнет кладбищем. Кладбище – поганками и горелой листвой. Стоп! Давай попробуем!
Итак, «Автопортрет юного художника на Заельцовском кладбище», начало 70-х годов 20-го века, смешанная техника…
– Nein, nein, nein! – резко прервал меня Портрет, – Мы это ужо прохаживали! „An der Casse sind Billets zu haben“.****** Ты, похоже, исписался, Schosskind, сам не помнишь своих сочинений, а нового ничего не придумал.
Я хотел было обидеться, но вовремя спохватился, поняв, что он, в общем-то, прав. Что же делать? Можно, конечно, посоветоваться с ИИшей. Нам ли не знать, что даже из самого тривиального китча иногда может вырасти нечто оригинальное.
Внук Людмирской Девственницы моментально явился по вызову и, не требуя регистрации и пароля, застрочил:
– Nekoda Singer (Некода Зингер, נקודא זינגר) emerges as a multifaceted figure in contemporary art and literature. Born in 1960 in Novosibirsk, Russia, and later settling in Jerusalem…
– Художественные и литературные изыскания Зингера отражают тонкое внимание к деталям и глубокое интеллектуальное любопытство, – невозмутимо продолжал ИИша. – Его работы, как визуальные, так и текстовые, передают сущность наблюдателя — летописца абсурдов, красоты и противоречий жизни. Его способность перемещаться между разными дисциплинами и языками делает его уникальной фигурой в мире современного искусства и литературы.
Вы хотели бы более сфокусированный портрет, возможно, с акцентом на конкретные темы его творчества или литературный стиль?
– Да, пожалуйста.
– Некод Зингер: Портрет художника и литератора.
Жизнь между мирами.
Некод Зингер — мультимедийный художник, не поддающийся однозначной классификации. Он существует на стыке культур, языков и художественных направлений. Его работы отражают интеллектуальное беспокойство, стремление исследовать пересечения искусства и языка, традиции и современности. Творчество Зингера питается фундаментальным любопытством к миру. Он — наблюдатель противоречий: юмора в трагедии, структуры в хаосе, диалога между прошлым и будущим.
Вы хотели бы выделить какие-то аспекты подробнее?
Я искоса взглянул на Портрет и, обнаружив в его подвижных чертах явные признаки растущего сарказма, быстро написал:
– Проанализируй его духовную связь с Вольфгангом Амадеем Моцартом.
– Духовная и художественная связь Некода Зингера с Моцартом
Моцартовская чувствительность в творчестве Зингера
Музыка Моцарта, часто воспринимаемая как естественная и лёгкая, скрывает за этой видимой простотой сложность, за игривостью — интеллектуальную строгость. В творчестве Зингера присутствует тот же парадокс. Его проза несёт в себе особое чувство юмора, напоминающее моцартовское: острое, но человечное, ироничное, но не циничное. Его стиль, как и музыкальный язык Моцарта, подчиняется строгой структуре, но кажется свободным, способным легко переходить от комической абсурдности к глубокой рефлексии.
Так же и живопись Зингера обладает музыкальностью — ритмикой форм и цветов, перекликающихся с динамической энергией моцартовского звучания. Его картины напоминают контрапункт, где визуальные элементы вступают в диалог, подобно голосам в опере или симфонии Моцарта.
Театральность и человечность
Подобно Моцарту, Зингер обладает сильным театральным инстинктом. Его картины часто напоминают сцены, разыгрывающиеся перед зрителем, подобно миру Волшебной флейты или Похищения из Сераля.
Дух свободы и игры – диалог сквозь время
Одна из главных черт Моцарта — его способность вплетать игру в ткань серьёзного искусства. У Зингера тоже присутствует этот элемент импровизации. Но эта свобода — не легкомыслие, а высшая форма дисциплины, доведённого до совершенства мастерства. И для Зингера, и для Моцарта искусство — не застывший монумент, а живое, дышащее явление, которое приглашает зрителя и слушателя не просто наблюдать, но участвовать в танце смыслов.
– Он закончил, наконец? – Поинтересовался Портрет. – Теперь, сделай одолжение, напиши ему от меня: «Совершеннейшая сладенькая благонамеренная чушь».
– Ты слишком многого от него требуешь, Моцарт. Он же искусственный! Зато держит в голове кучу всяких фактов и умеет их аранжировать. Но что уж тут поделать! Видимо, нам с тобой в веках не висеть почти что рядом… Сейчас попробуем немного подправить:
– Теперь, пожалуйста, назови вкратце несколько отрицательных черт творческой личности Зингера.
– Интеллектуальная острота Некода Зингера иногда проявляется в нетерпимости к поверхностности или недостатку точности в искусстве и литературе. Будучи перфекционистом, он предъявляет высокие требования как к себе, так и к другим, что порой создаёт напряжённость, а его ирония может восприниматься как чрезмерная критичность.
– Не понимаю, с чего он это взял, – изумился я. – Похоже, он слишком увлекся и просто перенес на меня то, что собирался сказать о тебе.
– Ха, ха, ха!
– Так или иначе, попытку привлечь милейшего ИИшу к решению нашей задачи приходится признать провалом.
– Вот именно! Искусство не может быть искусственным. Поверь мне – проверено многократно. Also, можешь отпустить этого Besserwisser на покой. Тебе придется решать все твои проблемы самостоятельно.
– Да, конечно…
Мы надолго замолчали.
– Но… вот еще одна попытка, – не вполне уверенно начал я, чувствуя, что это последний шанс осуществить в словах проект, не осуществленный до сих пор в визуальной форме. – «Автопортрет художника зрелых лет в Святой Земле», середина двадцатых…
Но тут же осекся. Кому, Господи прости, может быть интересен этот старый болтун! Он, в первую очередь, совершенно не любопытен мне самому. Если что-то в нем и заслуживает хоть какого-то внимания, то разве что чудом, вопреки жизненной логике, сохранившиеся черты забавного юнца, которого мы с тобой знавали в те далекие времена. Н-да… Не даром же я придумал эту игру в машинку времени, не даром вызвал из прошлого старую любимую литографию…
– Ты совсем неплохо сохранился, – совершенно неожиданно решил подбодрить меня Портрет. – Всё тот же Närrchen, кривляющийся перед зеркалом, нацепив бороду. Скачи, скачи! Чего бы тебе не скакать! Разве кто-то тебе мешает?
– Значит, не всё еще пропало, Моцарт?
– Значит, не всё-о-о, – пропел Портрет и зевнул, давая понять, что на сегодня разговор закончен.
* Ян Ван Эйк был здесь (Лат.)
** «Там, где жёлтое пятно и куда указывает мой палец, там у меня болит». (Нем.)
*** Муж скорбей (Лат.)
**** Отрочество… Поток сознания (Нем.)
***** Наивность, Рождество (Фр.)
****** Билеты можно приобрести в кассе (Нем.)
Архив автора
Некод Зингер: ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 09.03.2025 at 00:01Меир Иткин: ДЕВЯТЬ СПИСКОВ ПРО МЕНЯ И ДРУГИХ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:59ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО ПАПУ:
1.
Папа ревновал меня к Жене Поливину, который был его полной противоположностью – пил, курил, язвил и был совершеннейшим атеистом. Я каждую пятницу ездил к Жене за книгами. Папу они раздражали, прокуренные, особенно по психологии. Он мне говорил, лучше бы я читал философию. И один раз (единственный раз, когда я был подростком) подарил книгу. Это был «Степной волк», который стал любимым.
2.
Папа любил бегать в лесу, и у него было там любимое дерево. Какое, не помню. Кажется, сосна. Я тогда тоже решил, что у меня должно быть любимое дерево. Это была сосна с длинным носом.
3.
Папа был в Ереване и любил поэзию – больше всего Самойлова и Тарковского. А я в 12 лет купил в букинисте маленькую книжку Мандельштама. Я выучил одно стихотворение, про Ереван, которое заканчивалось:
«Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо.
Я не хочу твоего замороженного винограда».
Рассказал ему и спросил, знает ли он, кто написал. А он равнодушно: «Есенин?»
Я обиделся насмерть.
4.
Когда я был совсем маленький, он привез из Болгарии, где был на конференции, желтый ковер с огромным ворсом. Это был лучший ковёр на свете. Я валялся на нём, представляя, что я в Африке.
5.
Как-то в 13 лет я пошёл в кино на «Историю Пьеры» Марко Феррери. Там была такая эротика, что я взмок. И вдруг, после сеанса, увидел, что он сидит сбоку в первых рядах. Смущению не было предела.
6.
Он ухаживал за бабушкой в деменции и мыл её. Я очень его уважал за это.
7.
В 12 лет я поперся с ним на окраину Новосибирска на собрание кришнаитов. В автобусе я возмущался: «Неужели ты не понимаешь, что картинки там абсолютно безвкусные?» А он мне что-то говорил про то, чтобы я представил существ, живущих в двухмерном мире, а тут раз – и они оказались в трехмерном. Меня это не впечатлило, и от кришнаитских молочных сладостей меня стошнило.
8.
Он подчеркивал предложения в книжках. Больше всего меня приводил в трепет потертый чёрный томик «Критики чистого разума».
9.
Когда мы шли за груздями, он рассказал, как их, студентов, отправили на картошку, а он нашел в сельском ДК пианино и играл там в одиночестве.
10.
В 6 лет я решил стать композитором и от фонаря, произвольно писал ноты, естественно – куча диезов и бемолей, крещендо и, в основном, восьмушки и шестнадцатые. Он безропотно играл.
11.
Я ненавидел, когда он начинал «музицировать» – особенно «Лунную сонату».
12.
У него был чёрный томик Самойлова, а любимое стихотворение там – «Залив». Мне оно понравилось.
13.
Странно, кроме Самойлова и Канта, из его книг я ничего не помню. Ну, «Бхагавад-гиту», чтобы она была неладна. И Григория Сковороду.
14.
Обливание холодной водой из ведра. Порфирий Иванов, который ещё и стихи писал: «Люди в Господа верили, как в Бога, а он сам к ним на землю пришёл. Болезнь, как таковую, прогонит...». Я ржал. «Боже, папа, ты не понимаешь, какая это пошлость?».
15.
Он потрясающе рисовал, нервическими штрихами, очень экспрессивно, людей, которые были рядом. Я очень любил рассматривать его записки с конференций. Там были эти агрессивно заштрихованные человечки. А однажды он нарисовал очень милую лягушку, которая вязала носки – я удивился.
16.
Несмотря на всё свое религиозное смирение, он вдруг очень серьезно подошёл к делу, когда я сел придумывал свою подпись. Сказал, что там должен быть крестик и маленькие буквы. Его почерк был мелким и бисерным.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО СЕКТЫ:
1.
В доме появились невзрачные синие книжонки с названиями «Живая этика», «Письма махатм» – содержимое невнятное, но какие-то строчки подчёркнуты ручкой. Папа ходил на встречи любителей этой белиберды в своей трикотажной синей толстовке. Главной аудиторией были старушки. Откуда они взялись, неясно. Сложно было представить, откуда они взялись. Кажется, они вылупились из яйца уже старушками, говорящими шёпотом: «Елена Ивановна! Николай Константинович! Махатмы».
2.
Эзотерически настроенная публика очень интересовалась здоровым образом жизни. Они обливались водой. Пили мочу. В память врезался заголовок из трактата пророка уринотерапии Джона Армстронга: «Шивамбу – напиток богов». Обязательная «структурированная вода» лежала на балконе в ледяных брусках. Когда она таяла, там почему-то плавали волосы.
3.
Все эти люди мне всегда казались бесконечно пожилыми, но сейчас я понимаю, что старше большей части публики, которую видел. Но были и динозавры – например, седой господин с дворянской фамилией Сперанский из НИИ гигиены, который лечил всех болящих поркой. Метод так и назывался – «поркотерапия».
4.
Большинство обозначенных персонажей были ещё и бардами – очень любили авторскую песню, а ещё романсы, которые они пели, садясь кругом у костерка на Обском море.
5.
«Общество сознания Кришны» в этом винегрете было, пожалуй, наиболее сносным и, в определенном смысле, панковским. Все же для того, чтобы выбрить волосы, оставив нелепую косичку, и ходить, голося «Харе Кришна! Харе Рама!» нужна была определенная смелость, которая компенсировалась, впрочем, стеклянными (или бегающими) глазами и невероятной прилипчивостью. У нас на полке лежали три-четыре книги Шри Шримада А.Ч. Бхактиведанты Свами Прабхупады, половина строк были подчеркнуты. Его книга «Источник вечного наслаждение» у меня моментально ассоциировалась с «Шивамбу – напиток богов».
6.
Белое братство в белых же халатах тоже ходило по улице Ильича, но из-за схожести с призраками казалось несуществующим.
7.
После интервью Анны Сандермоен про секту Столбуна в памяти всплыло ещё одно важное слово – «мещанство», из советского лексикона. Презрение к быту, чистоте и материальным ценностям. Вся эта публика была невероятно высокомерная и алкала духовной жизни. Куда ни плюнь – везде были гениальные педагоги и незаурядные личности. Многозначительные разговоры и не менее многозначительные паузы. Интеллигентные люди.
8.
Одновременно начался массовый исход в Православие, с диким жаргоном из уменьшительных суффиксов: «батюшки» и «на коленочках». Все эти взрослые люди строем пошли строить храмы, ездить к старцам и обросли жуткими нечёсаными бородами.
9.
Были аморфные эзотерические коммуны, собирающиеся на квартирах кучами, раскрывающие чакры, делающие друг другу массажи, трогающие друг друга. Ребенку в этом было находиться очень некомфортно.
Спасением был алкоголь – до поросячьего визга, только чтобы не видеть: портвейн и огуречный лосьон. И книжки. И рок-н-ролл.
10.
Все, что я описываю, весьма банально. Но как страшно представить, что во мне тоже это есть, даже немного. Что вдруг, как Чужой, из тебя вылезет советская духовная личность, особенно когда смотришь на себя как на родителя.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО ХРИСТИАНСТВО:
1.
Мой папа принял православие в 46 лет, потом сошел с ума и разговаривал со своим бесом, который ранее был ангелом и жил над его рабочим столом. Однажды он залаял, как собака, побежал в храм, чтобы из него этого беса изгнали, впал в кататонический ступор, два месяца отлежал в психушке, вышел и отправился в монастырь, но по дороге замёрз в сугробе.
Я это рассказываю совсем не для того, чтобы меня пожалели – в этих заметках мне хочется собрать воедино вариант своей личной мозаики, и написанное выше – просто важный в этом смысле факт.
2.
В 1992 году (16 лет) мне врезалась в память фраза из маленькой книжки Александра Пятигорского «Философия одного переулка»: «Другой их сосед, тоже инженер, Гершенкрон, раз увидел, как шестилетний Ника пытается заглянуть в высокие окна храма Ильи Пророка Обыденского, и строго сказал: «Никочка, не подходи к церкви. Здесь — трупный запах».
Это срезонировало с событием, произошедшим со мной в 3–4 классе. Я нашёл маленький крест со словами «Спаси и сохрани», он показался мне отвратительным, и я выкинул его с балкона 4-го этажа хрущёвки.
3.
В 1989 году, в 13 лет я и мои двоюродные братья срубили огромное дерево на хуторе одной художницы в Эстонии – оно мешало ей смотреть на Пюхтицкий женский монастырь.
4.
В этом же году в дверь нашей квартиры постучали. Я был дома один и открыл дверь. Там стоял мужик с бородой и тётка в платочке. Поинтересовались, дома ли родители. Я вежливо пригласил их выпить чаю и предложил кокос (не помню, откуда в советское время он у нас взялся). Мужик задался вопросом, позволяет ли Библия есть кокосы. Они сели за стол, и мужик сказал: «А теперь будем учить Закон Божий». Ещё через несколько месяцев я крестился в старообрядческой церкви – тоже из вежливости. И любопытства.
5.
Через год мы с папой поехали монастырь (в который он впоследствии так и не дошёл), где жил упомянутый мужик, Игнатий Лапкин. Они вели с папой разговоры – Лапкин был антисемитом, а папа стеснялся, что он еврей. В какой-то момент Лапкин решил меня повеселить и рассказал, как в детстве ловил хомяков и сдирал с них шкурки.
6.
Я неоднократно ходил в старообрядческую церковь, выстаивал там всенощные службы. Тень от алтарных ворот казалась мне похожей на чертика, мне он нравился и помогал стоять всю ночь. Один раз я исповедовался. Меня спросили, курил ли я, пил ли я и блудил ли я. Я вежливо, но разочарованно сказал, что нет. После службы ели овсяный кисель и моченые яблоки – это было недурно.
7.
Параллельно я ходил в костёл, играл на блокфлейте в воскресной школе и влюбился в монашку лет 18 из какой-то африканской страны, мне было 13 или 14. Приходил ради нее. В костёле вообще была очень чувственная атмосфера. Все девушки были без ума от ксендза, литовца отца Пауля, похожего на Микки Рурка. Как-то раз я пришёл в костел и увидел приезжего отца Гвидо, статного итальянца, который курил длинную сигарету. Я был очарован. Там давали гуманитарную помощь (1989 год), и я получил самую красивую в моей жизни куртку, мягкую песочно-оранжевую, с жёлтым отливом.
8.
Как-то раз меня прислали в костел с ведром блинов. Мне было очень стыдно. В подвале толстый монах играл на мандолине. Я отдал блины и больше в костёле не появлялся.
9.
Помню нищих у церкви рядом с цирком.
10.
Смерть папы и рассказы о хомячках не заставили меня ненавидеть христианство. Для меня оно было связано с сигаретой отца Гвидо (свобода, Феллини, я тогда посмотрел «Дорогу» и «Ночи Кабирии»), чудесной курткой и книгой Акселя Мунти «Легенда о Сан-Микеле».
11.
Тем не менее я выкинул свой крест из окна – во второй раз.
12.
В 11 классе я купил в магазине «Наука» книгу «Мистическое богословие» с трактатами псевдо-Дионисия Ареопагита и сборник Мартина Бубера «Два образа веры». На обложке Бубера был Шагал, который был тогда любимым художником, но история про «Я и Ты» показалась похожей на папину шизофрению (или это было потом). Дионисий мне понравился сразу – идея о том, что Бог находится вне дихотомии существования и несуществования звучала разумно.
13. На первом курсе научная руководительница дала мне заниматься рукописной традицией переводов псевдо–Дионисия Ареопагита в 15-18 веках. Я мог бы стать специалистом по его ангельской иерархии, но не стал, хотя защитил диплом и чуть не защитил диссертацию.
14. Бога нет, конечно.
15. Мне не нравится, когда говорят: религия — это интимно. А ещё больше — вера.
16. В Белграде, в соборе святого Фомы я видел икону девы Марии, которая улыбалась.
17. В Венеции долго смотрел на витраж с суперконтрастным сочетанием желтых и фиолетовых стёкол.
18. Я видел несколько готических церквей, переделанных в мечети с зелёными коврами.
19. В соборе пражского Вышеграда я был на концерте светской органной музыки – ее исполняли молодые ребята из консерватории.
20. В Черногории на скале я видел церковь, которую горожане построили, чтобы спасаться от частых набегов пиратов. Но спастись не удалось – пираты грабили, насиловали и убивали.
21. Фамилия одного из семейств в этом городке была Шестокрыловичи.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО КНИЖКИ:
1.
Первое отчётливое впечатление о пространстве закнижного мира – «Горе от ума», которое я прочел в 5 лет. То, что мне представилось, был лабиринт с бесконечным количеством дверей. Люди входили и выходили. Самым главным и абсолютно реальным был сон Софьи:
«Потом пропало все: луга и небеса. —
Мы в темной комнате. Для довершенья чуда
Раскрылся пол — и вы оттуда
Бледны, как смерть, и дыбом волоса!
Тут с громом распахнулись двери
Какие–то не люди и не звери
Нас врознь — и мучили сидевшего со мной.
Он будто мне дороже всех сокровищ,
Хочу к нему — вы тащите с собой:
Нас провожают стон, рев, хохот, свист чудовищ».
В этом коридоре действительно жили чудовища, пространство было искривлённым, как в «Жёлтой подводной лодке», все персонажи – живыми, а фамилия Чацкий – очень красивой.
2.
Я не помню эту детскую книгу, где какие-то разбойники сидели под маленьким мостом. Потом я видел похожих страшилищ на картине Босха – я обожал разглядывать его альбом, и когда во 2 классе нас на рисовании попросили сделать портрет мамы, я нарисовал её с альбомом Босха на коленях.
3.
Со временем я понял, и до сих пор так думаю, что книга должна быть прямоугольной (все эти игры с квадратами и узкими прямоугольниками – от лукавого), а идеальная – в твердой, желательно матерчатой обложке с золотым тиснением: только автор и название.
4.
Мне не нравилось, когда строки в книгах подчеркивали ручкой, но бережные заметки карандашом всегда вызывали симпатию. Карандаш не должен быть мягкий и с нажимом – только тонкие линии и мелкие быстрые буквы.
5.
Один раз, когда я работал со средневековой рукописью 15 века, я прочитал заметку на полях, оставленную переписчиком – он писал, что очень хочет спать. Я находил на полях шифры еретиков, написанные полусловицей, но, к сожалению, так и не смог их расшифровать.
6.
А ещё пять лет – начиная с весны 2019 года и до нынешнего лета – я учил ивриту больного раком дедушку, пожилого сексолога из Челябинска, мы очень подружились, разбирали поэзию Пагиса, Амихая, читали «Книгу Ионы». Специально для него я придумывал учебные стихи и рассказы. Когда он умирал и уже не мог говорить и только разговаривал глазами, я читал ему «Картофельную собаку» Юрия Коваля и показывал картинки из купленной в Праге детской книги Йозефа Чапека. Он едва заметно улыбался. После его смерти ко мне по наследству перешёл томик Мандельштама из «Библиотеки поэта» и двухтомный альбом Сутина.
7.
Больше всего на свете мне жаль, что я потерял, едва купив, монографию Льва Эйдлина о Тао Юань Мине. Успел прочитать пару страниц и забыл в автобусе. Остались только Ли Бо с Ду Фу и Ван Вэй. Отсюда идёт тропка в детство. В 15 лет я с большим усилием (память была не ахти) заучивал китайских поэтов эпохи Тан – летом, в мазанке с соломенной крышей на границе Харьковской и Днепропетровской области, и повторял их, замешивая ногами смесь половы, глины, песка и кизяка. В Сибири, на чердаке, мы пили портвейн, и среди голубиного дерьма я декламировал:
«За чашей вина
Не заметил совсем темноты.
Облетая во сне
Мне усыпали платье цветы
Захмелевший бреду
По луне, отраженной в потоке
Птицы в гнезда летят,
А людей не заметишь здесь ты».
8.
Когда мне исполнилось восемнадцать, стопки книг у героев Сэлинджера со временем стали стопками моих книг, и больше всего я хотел написать свои «Девять рассказов».
9.
А ещё был книжный развал у ДК «Академия». Денег не хватало, но руки тянулись к томам серии «Язык. Семиотика. Культура» и скандинавским сагам. Потом, в 2009 году там же, на тех же бетонных ступенях я устроил глобальную распродажу своей библиотеки. Таким, каким я был когда-то, безденежным – отдавал книги бесплатно, а на вырученные средства полетел в Индию.
10.
Самое нелепое печатное издание, которое я видел – продававшаяся нищими в переходах метро брошюра «Иванов и Рабинович, или ай гоу ту Хайфа», напечатанная на газетной бумаге миллионным тиражом (а вот поди ж ты – и я оказался здесь), а также «Камасутра», которую слепые продавали в электричках (вероятно, главный источник сексуального воспитания для садоводов).
Самое странное из имеющегося в моей библиотеке – Witchcraft and the development of the Black-African, написанная доктором философии Киатезуа Лубанзадио Луялукой, изданная в Киншасе, столице Демократической Республики Конго. Самое смешное – «Маленькая ночная серенада» Льва Рубинштейна на карточках.
11.
Я издал десяток чужих книг в университетском издательстве, а к одной из них, «Голубой и коричневой книгам» Виттгенштейна сам нарисовал обложку. Вернее, слепил героев Витгенштейна из пластилина.
12.
Самым прекрасным в Публичной библиотеке в Питере был запах кофе, смешивающийся с запахом старых книг и деревянных каталожных полок. Самое прекрасное на выходе из библиотеки Академии наук – ларек с гигантскими лимонными пирогами и гата с орехами.
13.
Прокуренные книги Жени Поливина, которые я брал у него почти каждую субботу с 7 по 11 класс – что-то вроде моего скелета. Однажды я ночевал у него, и на меня упала стопка. Думаю, это метафора, но понятия не имею – чего.
14.
На археографической практике в Тобольске, где я руководил студенческой группой, как-то к нам пришли журналисты. Один из них включил диктофон и задал вопрос: «Что для вас – книга?» До сих пор не знаю, как на него можно ответить.
15.
Когда в экспедиции мы приехали к старообрядцам за старинными рукописями, я краем взгляда увидел, как бабушка прячет книгу и бережно накрывает её одеялом. Во время этой книжной авантюры я приехал к ним вместе с Юлей (в этом году мы познакомились) и представились мужем и женой. Через два с половиной года мы поженились.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО БУДДИЗМ:
1.
В оранжевой книге Щербатского на папиной полке – кажется, он её не читал, по крайней мере, пометок не оставил – были смешные слова, «вайшешики» и «йогочары» (маленькие ваньки-встаньки и янычары с острыми усами и кинжалами – в позе лотоса). Страницы были будто бы грубо отпечатаны на печатной машинке, но самым интересным был концепт дхарм – маленьких мерцающих разноцветных изменчивых штуковинок, из которых состоит весь мир. Эти дхармы была веселее атомов, потому что из них состояло и сознание тоже. Я рассказал о своих впечатлениях папе, когда он сидел в психушке (он послушал с интересом), а потом купил у вокзала «Новосибирск–Главный» газетный кулек с самосадным табаком. Его продал мне дед в старом ватнике, табак у него был в мешке, как семечки у бабки. На привокзальной площади было полно осенней листвы. Хочется сопоставить вонючий деревенский запах козьей ножки с моими подростковыми космологическими изысканиям. И тем, и другим я был горд, но они были, что ли, избыточными.
2.
Одновременно с псевдо-Дионисием Ареопагитом в 11 классе в магазине «Наука» я купил книгу вьетнамца Тхит Ньят Хана, светло-бежевую, в твердой обложке, полностью лишенную мессианского насилия. Внутри этой книги я представил милого пожилого человека, прошедшего вьетнамскую войну, который спокойно шагает по лесу Франции, между корявыми вязами, цветущими вишнями и отсчитывает свои вдохи и выдохи. Я не дочитал ее, но положив на полку, с этого момента знал, что у меня есть друг. Друг-книжка. Такого, кстати, не было с другими книгами.
3.
В это время (конец 80-х – начало 90-х) буддизм был в моде. Рассказывая друг другу чепушиные истории коанов, собеседники загадочно улыбались со знающим видом, добавляя цитатку из БГ и поминая Федора, Максима и Николая. На полках лежали стопки Ричарда Баха и прочего барахла киевского издательства «София». У меня тоже была такая книжка – «Плоть и кости дзен», популярное изложение коанов. Я тоже многозначительно их рассказывал, но, если разобраться, абсурдность коанов для меня не сильно отличалась от «Ивана Топорышкина». На втором семестре университета я экзальтированно заявил, что ухожу в православный монастырь – молиться, поститься и читать Германа Гессе, а потом – с не меньшей важностью – о том, что дзенский юмор спас меня от этой напасти.
4.
Я никогда не любил Пелевина, кроме рассказа «Проблема верволка в средней полосе», но это больше потому, что довольно много ездил автостопом. Рассказ «Тедди» мне кажется самым слабым из «Девяти рассказов» Сэлинджера. Лучшим романом на тему буддизма мне кажется Buddha Da шотландской писательницы Энн Донован (в русском переводе – «Папа-Будда»).
5.
Я помню буддистский центр Карма Кагью в Аскате, громыхание Prodigy, алкогольный угар – полные и пустые бутылки водки, вина и спирта. Я забился в угол и читал оставленного кем-то на деревянных палатях «Тарантула» Боба Дилана.
6.
В 2007 году я пришел с другом на дискотеку буддистов, на которой бодро отплясывал Оле Нидал. Я напился до полного бесчувствия, и в момент, когда чуть пришел в себя, все пошли провожать ламу Оле на вокзал. Я был самый пьяный, и, кажется, блевал на платформе. Лама Оле посмотрел на меня взглядом, полностью лишенным осуждения, очень сосредоточенным, доброжелательным, будто похлопал меня по плечу.
7.
Я полетел в Индию на деньги от продажи половины своей библиотеки. У меня и в мыслях не было совершать «духовное» путешествие – от слова «духовность» меня тошнило всегда, это было очередное бегство, куда глаза глядят, наобум, но чудесное, как у персонажей Эдварда Лира. Однако, когда самолет взлетел, на разворот книги у меня на коленях легла радуга, и оставалась там минут 10, как будто хотела со мной подружиться.
8.
В Индии, на севере, я помогал носить камни на стройке кухни буддистского монастыря. Не выдержал и трех часов.
9.
Там же я оказался около полой ступы, в которой вокруг статуи Будды были развешаны новогодние мигающие гирлянды. Я почувствовал, что мой дом, которого мне не хватало – это я сам, и несколько минут тихо смотрел на огоньки.
10.
Я купил статуэтку Будды. Через несколько лет она упала с моего рабочего стола, и голова отвалилась. Я приклеил голову суперклеем, и повязал шрам красной ленточкой. Год назад я похоронил моего Будду во дворе, в Хайфе, под опавшими листьями эвкалипта.
11.
В Непале монах сидел на скамейке, и играл в игру на телефоне. По экрану летали кирпичики. Я задал ему технический вопрос, что и как надо представлять во время определенной медитации. Он безучастно посмотрел на меня, и сказал, что это не очень важно.
12.
Там же, когда я потерянно бродил рядом с лоджем, я встретил монахиню. Она посмотрела на меня так же, как тогда лама Оле, только ещё более сочувственно. Я её увидел ещё раз в толпе, и она меня узнала.
13.
Я медитировал в пещере Миларепы, без особого толку, а потом вечером накурился в компании каких–то сомнительных личностей, в том числе генерала непальской армии, и на утро хозяин лачуги, где я оказался, дал мне чай, и с усмешкой сказал: «Миларепа!..»
14.
Рядом со ступой Боднатх, в баре «Як» я видел девушку, может быть, проститутку, с закрытыми глазами, головой на столе, посреди пустых банок пива.
15.
Я два раза был на тибетских похоронах, и один раз видел монаха, который шел по горной тропе с четками, и свистел, подражая птицам. Я тоже шел по этой тропе, и встретил собаку, лохматую дворнягу, которая сопровождала и охраняла меня весь день.
16.
Давным-давно мне было досадно от внутренней пустоты, когда я еду в автобусе или иду по улице. Я тогда придумал свою мантру «Мир, радость, свобода всем живым существам» и повторял её, чтобы убить время – подумал, хуже все равно не будет.
17.
Перед переездом в Израиль я полтора года учил тибетский язык. Когда началась война, оказалось, что известные мне российские тибетологи и один индолог поддерживают российскую агрессию. И впоследствии никто из буддистов, кроме калмыцкого ламы, не высказался открыто против России. Впрочем, и среди других религий не было ничего существенного. Все эти люди перед лицом войны оказались (как мне кажется) бесполезными. Равно бесполезными кажутся молящиеся и медитирующие о мире. Впрочем, хуже все равно не будет (см. п. 16)
18.
Древо Прибежища, хотя я уже не медитирую – это тоже скелет моего сознания, как и Женины прокуренные книжки. Это чудесное дерево с гирляндой. У его подножья –прекрасное озеро, и мы все (я, родители и все, кого я знаю и не знаю) стоим перед ним.
19.
В свой последний день перед отлетом из Катманду я пошел проститься со ступой Боднатх, рядом с которой просидел до этого несколько дней, с раннего утра, когда люди со свечками начинали свой медленный обход посолонь. Оказалось, переродился какой-то лама. Везде были рождественские гирлянды, фотографии малыша и старика. Включили запись пения умершего ламы. По тембру это был один в один Леонард Коэн.
20.
Эта подборка не похожа на предыдущие.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО КИНО:
1.
В Амритсаре, столице Пенджаба, 45° жары, идёт дождь. Я, мокрый, иду по улице мимо бетонных стен с огромными полуоторванными постерами киноафиш – по ним бегут струйки, – и ныряю в старый кинотеатр, такое же угловато-бетонное здание, как и все дома вокруг, но с полукруглым козырьком.
Высокие потолки, как в ДК, и у входа в зал – деревянная будочка кассы. За стеклом усатый индиец подаёт мне странные знаки, но я просто сую купюру и захожу в зал, в котором сидят только мужчины. Кресла, как в детстве – старый кожзам; дерево – на нём что-то нацарапано. Открывается занавес и начинается фильм. Парень встречает девушку, они идут по роще, танцуют, среди зрителей нарастает напряжение. Минут через десять девушка снимает кофту, и остается в бюстгальтере с блестками. Мужчины в зале встают, один, второй, третий, и начинают орать. Как на стадионе. Орёт весь зал. Я ретируюсь, ныряю под бархатную штору, кассир пытается схватить меня за руку и что-то говорит. Я не обращаю на него внимания и выхожу из кинотеатра. Это июнь 2009-го.
2.
Восемью годами позже, в декабре, я шел по промозглому Кутузовскому проспекту, мимо нагло-безвкусных небоскребов Москвы-Сити. Был поздний вечер и снег, я свернул в кинотеатр «Пионер», и один в зале смотрел Вендерса, «Прекрасные дни в Аранхуэсе». Разулся, положил ноги на переднее кресло, откинулся назад. Вендерс, наконец, после «Пины» решился на 3D в художественном фильме – где ничего не происходит, кроме разговора двух на летней поляне. В какой-то момент появился музыкальный автомат, Ник Кейв, и я был абсолютно счастлив.
3.
Кинотеатр моего детства – ДК «Академия», я прятался там за занавесом, чтобы остаться на второй сеанс. Мне двенадцать, и я пришёл на английский фильм «Леди Джейн». В зале двое, я и ещё мужчина в правом крыле, на первом ряду. Свет гаснет, и на экране королева подходит к окну. Кто-то кладет мне на колено руку, я леденею от страха, встаю и бегу, мимо афиш, мимо берёз и сосен Морского проспекта. Сейчас я представляю этот бег как фильм, и саундтреком к нему идёт «Леди Джейн» Мика Джаггера.
4.
Говорят, в детском кинотеатре «Калейдоскоп» выступала Янка. Я был там часто, но на Янкином концерте – нет. Однажды я видел, как перед «Калейдоскопом» собралась куча людей в чёрных кожаных куртках и чёрных грязных джинсах. У меня тогда не было ни джинсов, ни куртки, и я был совсем не был похож на панк-рокера – долговязый, в дурацких очках с жёлтыми солнцезащитными стёклами.
5.
Я был во всех кинотеатрах Новосибирска. Вооруженный «Киногазетой» с афишей фильмов во всех районах, я садился на автобус, пересаживался на трамвай, ехал в полную неизвестность, и оказывался в странных старых забытых залах Октябрьского, Дзержинского, Ленинского районов, смотрел французские, индийские, черт его знает какие фильмы (у меня была тетрадь, куда я их все записывал). Иллюзорная реальность кино, вкупе с давностью воспоминаний превращают эти мои передвижения в один большой сон, у которого есть предел – фильм «Змеелов», за которым уже нет вообще ничего, ни времени, ни пространства, только глухая стена с фотографиями актеров.
6.
Этот сон продолжается во всех кинотеатрах, где я был. Я коротаю время в гигантской сталинской высотке на Котельнической – в кинотеатре «Иллюзион», где крутят старые чёрно-белые фильмы, бегу на последний сеанс Гринуэя в «Спартак» на «Чернышевской», потом в Музей кино на «Баррикадной». Я иду с сумкой кассет, записывать фильмы во ВГИК, на Сенную, на Восход, я вижу рисованые афиши на Ильича, прохожу мимо афиш в Клуже, мелькают тени, я сижу дома и всю ночь смотрю «Берлин-Александрплац».
7.
В классе пятом я придумал детектив, в котором играл главную роль сыщика и убийцы одновременно. У меня была белая рубашка и под ней несколько шариков с томатным соком.
8.
В десятом классе, уже после папиной смерти, в школе устроили дискотеку: мальчики стояли на улице, обсуждая тяжёлый металл, SLAYER и NAPALM DEATH, одна одноклассница, пьяная, повисла на мне и предложила танцевать белый танец. Я оттолкнул её и через лес побежал в Дом ученых – на фильм Куросавы «Под стук трамвайных колес». Про мальчика и его отца.
9.
Аки Каурисмяки, Джим Джармуш, Фассбиндер, Хандке и Вендерс, Йос Стеллинг, Сатьяджит и Николас Рэй, «Пробуждение жизни», «Гражданин Кейн» – этот перечень напоминает реплику перед сценой с нелепым танцем из «Простых людей» Хэла Хартли.
10.
В детстве, в Крыму, мы переночевали в спальниках посреди декораций какого-то исторического фильма – в городе из папье-маше и картона.
11.
В Венеции на палубе вапоретто я увидел человека со знакомым лицом. Это был Вим Вендерс. Или, может быть, мне показалось.
12.
Всё это кажется мне намного более странным, чем рай (смайлик).
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО АВТОСТОП (ЧАСТЬ ПЕРВАЯ):
1.
В 1993 году я переписал у Славы Одаренко кассету с альбомом Умки. Сборник песен с квартирников назывался «Дети цветов» – они были про свободу, добрых маргиналов, которые не то чтобы ломали систему, а скорее жили в параллельном Зазеркалье психоделического рок-н-ролла, насмешливом, вечном, красочном, где нет времени и пространства, такой перманентный побег из реальности на попутках – КАМАЗах, алкоголе, наркотиках и музыке.
2.
По всей России тогда (и раньше тоже – просто я оказался в этом только в начале 1990-х) ходили задачливые молодые люди с длинными волосами, в феньках, рваных джинсах, кожаных жилетках, ковбойских шляпах, жили на вписках, обнимались, разговаривали часами, ездили автостопом, читали книжки. В обязательный набор чтения входили: Кизи, Хармс, Керуак, Тимоти Лири, Ричард Бах, Гессе и Кастанеда. В разных городах возникали и исчезали самиздатовские журналы, самый заметный из которых был «Забриски райдер».
3.
В этом, казалось бы, анархическом мире, как ни странно, была довольно жёсткая система понятий, с обязательной системой ценностей, включая железное деление на «свой – чужой». Кстати, и сама тусовка, как бы идиотски это ни звучало, называлась Система.
Свои назвались «пипл» (они, в свою очередь, делились на «олдовых» и «пионеров»), а чужие – «цивилами». «Цивилов» можно было обманывать, разводить на жалость и деньги, это называлось «аскать». В середине 90–х я таким образом нааскал необходимую для пропитания сумму на Невском проспекте. Грязный, рваный, с волосами по пояс и легендой, вроде «отстал от студенческой группы, потерял все деньги». Сейчас это кажется диким. То же самое касалось попуток – считалось круто и вполне естественно, чтобы водитель грузовика или легковушки накормил тебя за свой счёт в придорожной закусочной или у себя дома. Бартером нужно было рассказывать ему веселые истории, и это порядком задалбывало.
4.
В любом городе встречались такие типажи: статные длинноволосые бородачи с ясным взглядом, в окружении прекрасных спутниц, обладавшие высоко ценимым искусством «гнать телеги» и сакральными знаниями обо всех альбомах и участниках группы X и Y; вечно обдолбанные или пьяные гениальные психопаты; худощавые наркогуру в астрале; занудные прилипалы, живущие на вписках за чужой счёт неделями; девушки, не пропускающие ни одного концерта и множество одиночек – они обычно были самыми симпатичными и интересными.
5.
Вся эта публика была слишком безбашенной и свободолюбивой для сектантства, но кое-какие параллели имелись: мешанина из всех религий, презрение к материальному быту – вши, например, назывались «мустангами», – а ещё довольно часто здесь сквозило высокомерие, в особенности, к «цивилам». Так оно было снаружи, а внутри всё казалось хрустальным, невероятно сложным, странным и красивым – в этой красоте можно было купаться. Изнутри это выглядело ещё так: реальность – лист бумаги, бесцветный и бесконечный во все стороны, но в какой-то момент ты рвешь её и исчезаешь в месте разрыва («В каждом заборе должна быть дырка»).
6.
У меня, как и у многих, были круглые очочки, отчего все КАМАЗисты называли меня в них Джоном Ленноном, а без них Иисусом Христом. Был и совсем никуда не годный вариант – Григорий Лепс, – но я его отсекал на корню.
7.
Были и молодые люди с блокфлейтами, кстати.
8.
У нас в Новосибирске, впрочем, хиппи обретались в малых количествах – слишком холодно. В основном, панки. Угрюмые и пьяные. И разговоры постоянно шли о тошноте, суициде, красноармейце, трактористе и кузнеце:
«Красноармеец – трактористу:
Я защищаю СССР.
Ты управляешь трактором.
А он, кузнец, кует железо».
Как–то так.
9.
Но это всё теория. На практике каждый выбирал свою дырку в заборе. Моё бегство заключалось в бессмысленном и беспощадном автостопе.
10.
Нормальный хиппи отправляется в путешествие, чтобы оказаться в пункте Б, затусоваться и, так сказать, завести друзей. Я же ехал хрен знает зачем, чтобы оказаться хрен знает где с неясной перспективой возвращения.
11.
Пример: я просыпаюсь среди пустых бутылок на кухне, где также отдыхает милый человек Том, похожий на Мика Джаггера. Я говорю: Том, хочешь свалить отсюда? Но Том не хочет, он отдыхает. Я беру атлас Новосибирской области, открываю и вижу среди озер маленькую точку с названием Зюзя. Через 5 минут я готов. В дождь сажусь в электричку в Барабинском направлении, выхожу на станции Х и ищу площадь Ленина. Не просто так. Дело в том, что у нас в Сибири есть такое понятие – Московский тракт, то есть дорога, которая тянется на тысячи километров из Дальнего Востока в сторону Москвы. На площади Ленина – как правило – стоит Ленин в кепке. И показывает рукой в направлении Московского тракта. Вот поэтому я и отправился искать площадь Ленина.
12.
Ленин не обманывает меня и показывает рукой куда надо. С замотанной шарфом головой, как наполеоновский солдат, я стою на трассе в ожидании попутки.
13.
Главная наука здесь – где именно стать, вторая важная вещь – контакт с водителем, глаза в глаза. Через десять минут останавливается дачник, мы общаемся с ним на тему урожая, и он высаживает меня у кованых ворот психоневрологического диспансера. Чтобы срезать, я иду через его территорию, и вдруг вижу невероятную картину. В диспансере множество окон, около каждого из них стоят люди и радостно машут мне рукой. Похмелье снимает, как рукой. Я не верю своим глазам и машу им в ответ. Это вызывает недоумение у сторожа, мы курим с ним у будочки, и он рассказывает, что, оказывается, в диспансере сегодня день мойки окон.
14.
Я сажусь на КАМАЗ до Барабинска. Дождь хлещет в лобовое стекло, мы несколько часов молча слушаем «Назарет», потом он жалуется на свою любовницу. От Новосибирска до Зюзи 350 километров, и я уже проделал больше 250-ти. За окном степь, и начинает смеркаться.
15.
Из Барабинска до Зюзи я еду в кузове грузовичка с сеном. Темно, вокруг мерцают озера. В Зюзе никого нет. Как мне объясняет старушка, вся молодежь «уехала в город (Барабинск) на дискотеку». Я выхожу на околицу и иду навстречу луне, захожу в пролесок, вынимаю из рюкзака полиэтиленовую трубу и засовываю туда спальник. Глаза слипаются, я засыпаю. В полусне чувствую: что–то не так. Меня лижут. Открываю глаза и вижу над собой огромную морду лошади.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО АВТОСТОП (ЧАСТЬ ВТОРАЯ):
1.
Небо над трассой высокое и широкое. Я еду из Питера в Москву на молоковозе, кабина свежевыкрашена в голубой. У водителя, круглолицего парня лет тридцати, набриолиненные и зачёсанные назад волосы. Он небрежно распахивает бардачок и довольно спрашивает: «Ну что? Рэй Чарльз? Отис Рединг? Би Би Кинг?» Высадил у Вышнего Волочка.
2.
Еду, стоя на россыпях угля, в открытом товарном вагоне. Как тень, запрыгнул туда поздним вечером на полустанке. Но ошибся. Поезд через несколько часов оказался у тупика. Я шёл по улице опустевшего уральского городка с головой ватной, как после плача. Очень хотелось есть. Я постучался в местное отделение милиции и сказал: «Я сдаюсь». Переночевал в пустом обезьяннике – мне дали матрас и подушку.
3.
Прошел сквозь весь Челябинск, набивая рот ягодами боярышника. Украл яблоко. Подобрал с асфальта овсяное печенье. Вечером дальнобойщик угостил меня в придорожном кафе горячим борщом. Продавщица топила печку-буржуйку.
4.
Самое раннее воспоминание детства: мне года два, я у частного дома в Новом поселке пытаюсь поймать жука в спичечную коробку, он уползает, и я ползу за ним, весь в грязи. На станции электрички в Курганской области я ловлю жука-носорога и кладу его в спичечный коробок. Выпускаю его в Петропавловске, в Казахстане.
5.
Вспоминаю фильм Вендерса «Ложное движение». Рудигер Фоглер в поезде смотрит в окно на другой поезд, идущий в противоположном направлении, и видит в нём девочку-циркачку.
6.
Пытаюсь вписаться в плацкартный вагон – поезд едет на восток, проводник ждёт от меня денег, я роюсь в карманах и нахожу единственное ценное – кассету Тома Уэйтса «Рэйн догз». Проводник-казах смотрит с разочарованием, почти с отвращением и вертит в руках кассету, явно не зная, что с ней делать: «Что это? Том Уэйтс? Что это – Том Уэйтс?». Я теряюсь и отвечаю: «Американский композитор». «Кампазитор???!!!»
7.
К скамейке у университета в Томске, где мы устроились на ночлег, подходит пожилая женщина, расталкивает меня и спрашивает: «Девушка, милая, где тут морг?»
8.
У Зубовой поляны в Мордовии меня останавливает милицейская машина. Менты с автоматами бегут ко мне и орут: «Руки за голову! К стене!» Через полчаса они отпускают меня, дав в дорогу буханку хлеба, огурцы, помидоры и шмат сала.
9.
Машины не берут меня уже полдня. Вокруг степь и скирды сена, ровные бугорки на бескрайнем поле. Начинается гроза с молниями и раскатами грома, я бегу к одному из стогов и выцарапываю в нем нору, залезаю внутрь – солома лезет под рубашку, по потному телу ползут пауки и другие насекомые.
10.
Иду по рельсам, под паутиной проводов, к станции Златоуст. В тишине захожу на вокзал, где на полу спят люди, весь бетонный пол в человеческих телах.
11.
Когда папа встречался с дядей, где бы то ни было, они постоянно цапались на тему свободы. Дядя говорил, что она заканчивается кончиком носа ближнего, а папа – что она не имеет границ.
12.
В Израиле мне не хватает пространства.
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО ТО, КАК НЕ БЫЛ СОБОЙ:
1.
В конце 80-х Женя Поливин повёл меня на съезд «Демократической партии России» в качестве юного демократа. Мне было 13 лет, шел снег, а штаб-квартира находилась в подвале на улице Советской. У юного демократа был испуганный взгляд, помятые брюки и белая рубашка без двух пуговиц – каждое неловкое движение давало новосибирским политикам возможность увидеть мой голый живот. Мы зашли в тесную комнату, где толпились серьезные мужчины, а под вывеской «Не курить» сидела немолодая дама в блестящей мини-юбке и курила длинную сигарету. Когда Женя представил меня, оторвалась ещё одна пуговица, я забился в угол и тайком посматривал на даму, выпускающую из ноздрей две струйки дыма.
2.
В середине 90-х я торговал конфетами «Коровка» и «Каракум» на Петроградке. Я хотел перевестись в СПбГУ, но из-за антисемитизма на тамошнем филфаке потерпел фиаско. Поэтому пришлось найти грузина Гочу, конфетного оптовика, и выйти на панель. «Коровка!» – жалобно кричал я, – «Коровка! Шоколадные конфеты «Каракум»! Вечером у меня украли пакет «Каракума», и на этом моя блестящая конфетная карьера завершилась.
3.
В Пушкинском доме я изображал из себя исследователя древнерусской литературы. В книготорговой корпорации «Топ-книга» выдавал себя за литературного критика. В «Сибирском университетском издательстве» делал вид, что я редактор. Потом, преодолевая позывы рвоты, долго притворялся городским журналистом. А ещё – мультипликатором, поэтом, буддистом, хиппи и панком.
4.
Но самой странной моей должностью было руководство всероссийским сайтом для аптекарей, где я выучил удивительное слово «первостольник». Одной из главных моих задач было ездить на конференции по всей России, надевать костюм и изображать бизнесмена–фармдистрибьютора. Я не делал ничего, только прохаживался по залам и ел тарталетки. Вечерами в гостинице смотрел кино и несколько раз, конечно, – «Аптечного ковбоя».
5.
В одну из таких поездок я оказался в эксклюзивнейшем лофте вместе с сотней дельцов, чиновников и их жён, джазом и Ириной Хакамадой в роли конферансье. В углу сидел печальный толстый африканец и крутил сигары. Я пристроился рядом, и наблюдал, как он раскладывал табачные листья, похожие на осеннюю полусгнившую листву, набивал и трамбовал табак – толстые коричневые пальцы крутили и мяли толстые коричневые сигары. Я взял одну.
Он пошел домой, и я пошел вслед за ним. Он смешно смотрелся со спины: огромный, грузный, неуклюжий, с сумкой на колесиках, как бабка.
Было девять часов вечера и десять градусов мороза. Вместо того, чтобы ехать в гостиницу на Тверскую, я сел на метро в другую сторону и вышел на Коломенской. Зашел за мертвый кинотеатр «Орбита» и раскурил сигару. Я шёл по холодному Коломенскому парку, в темноте, в тонкой куртке, и призрачные белые церкви на фоне черного неба сливались с облаками. Казалось, и церкви, и облака состояли из какого-то белесого газа. Все вокруг было ледяным и бесплотным. И только сигара была плотная и теплая. Я сжимал её в руках: она грела не хуже варежек.
6.
В другой раз меня отправили сделать репортаж с открытия огромного фармсклада в Питере. Я преодолел 5.000 километров на самолёте, потом ехал несколько часов на автобусе и посреди пустыря увидел огромный параллелепипед. Навстречу мне шли солидные люди – оказалось, ленточку уже перерезали, открытие состоялось. Оставалось лишь взять флешку с пресс–релизом и заранее подготовленными фотографиями.
Через три дня мне надо было оказаться в Москве, то есть образовалось три дня полной свободы, и тогда у меня в голове возникло слово: мох.
7.
В костюме и галстуке, с модной причёской под самурая, я отправился на Финляндский вокзал и сел на электропоезд, следующий до станции Кексгольм. Там снял номер, выпил и заснул.
Наутро, как был, в костюме и галстуке, с «Калевалой» в целлофановом пакете, я сел на старую деревянную лодочку и поплыл, куда глаза глядят. А глаза глядели на бескрайнюю цепь карельских озер, посреди которых тут и там возникали крохотные островки с карликовыми березами и осинами с желтыми и рыжими дрожащими листьями. Грести было легко, и я, поминая Юрия Коваля, лавировал между кряжистыми ивами, пока не причалил к берегу, где мшистые холмы были как волны. Там я снял костюм, и вообще всё, а потом нырнул в мох, купался в нем и, казалось, превратился в него. Как герой «Стрелочника» Йоса Стеллинга.
8.
На следующий день, всё в том же костюме, я вышел на трассу и поймал попутку до Куриёкки, где находился крупнейший в мире Музей мхов и лишайников. Удивленная старушка-хранительница открыла мне дверь в зал. На потолке висела паутина.
9.
А еще через несколько месяцев я поехал на конференцию в Геленджик, где манкировав заседания, напился местного дерьмового вина и потом всю ночь слушал Butthole Surfers, забравшись в какой-то бурелом, из которого с большим трудом выбрался. И именно там я купил дневник Самюэля Пипса, который стал мне верным другом. Посудите сами:
«Велел жене побыстрее собираться, повез ее в экипаже на Варфоломеевскую ярмарку и показал пляшущих на веревке мартышек, что было бы забавно, если б не являло собой зрелище довольно гнусное. Были там и лошадь с копытами, похожими на бараньи рога, и гусь на четырех ногах, и петух на трех...»
«...Дамы, я, капитан Петт и мистер Касл сели в барку и поплыли к «Монарху» — корабль произвел на нас большое впечатление; всю дорогу пели; среди прочих развлечений повел миледи (графиню Сандвич), миссис Тернер, миссис Хемпсон и сестер Аллен на маяк, где стал их целовать, говоря, что беру, как полагается крупному чиновнику, поцелуями мзду, по поводу чего очень смеялись; выпили несколько бутылок вина, ели говяжий язык и пр. Засим — домой ужинать и, вволю повеселившись, — спать».
ТО, ЧТО Я ПОМНЮ ПРО ОДЕЖДУ:
1.
Одежда, наша змеиная кожа, которую мы с удовольствием сбрасываем, может валяться беззащитной кумелькой на полу или покоиться в шкафу, – она вроде маски, африканской или комедии дель арте. Как и всякая маска, она работает только во время ритуала: как только мы её надеваем, появляются духи, которые либо вселяются в нас, и их приходится изгонять (была у меня такая рубашка – ей только бы навредить, натереть и выставить на посмешище), либо дружелюбно взаимодействуют с нами – они наши союзники. То же и с чужой одеждой – думаешь, понравился человек, а нет – футболка. Или их симбиоз. Одно слово, живая шляпа.
2.
Когда мы приехали в черепановский морг и меня пригласили на опознание, я увидел папину рубашку. Сознание отказалось узнавать обезображенное тело, но рубашка, хлопчатая в клеточку, была родная-родная. Мне кажется, это был единственный раз, когда я в то время заплакал. Я не помню, забрали ли мы её. Кажется, нет. Но я помню её на ощупь, и если на папу у меня была обида, то на рубашку нет. Как можно обижаться на рубашку?
3.
Ещё у папы была спортивная шапка, розовая, трикотажная, с чёрно–белыми полосками. Она стояла у него на потной лысине, подвернутая, наподобие колпака. Я видел её издалека, когда папа на корабле разговаривал со своей дочкой, моей сводной сестрой. Так я на всю жизнь их и запомнил: они на корабле, папа – в шапке. Их разговор был очень важный, и когда я смотрю на сестру, я сразу вспоминаю: важный разговор – не со мной – розовая шапка – потная, но это ничего – это его запах.
4.
В детстве я обожал мамину красную мотоциклетную куртку-дутыш, югославскую, гладил её рукой, представляя, как мама в 17 лет на полной скорости мчится по автостраде.
5.
Я мечтал о джинсах, и Женя Поливин подарил мне их, старинные джинсы с клёшами, из советской ткани, которые ему сшила его мама. В 1960-х он был стилягой. А потом Женина жена, Таня, связала мне авангардистский свитер, который я носил до 30 с лишним лет.
6.
Помню, как в 1990-е годы в Академгородке на улице стояли прилавки с водолазками – черными, серыми, синими, голубыми, лиловыми, красными, оранжевыми, желтыми-яичными, лимонными зелёными, салатовыми, белыми. Я покупал черные и белые, но хотелось все.
7.
Я десять лет носил рубашку Юлиного первого мужа, тоже в клеточку, пока она не стала совсем прозрачной и исчезла.
8.
В Индии я купил шаль из пашмины, шерсти кашмирской козы, с вышивкой по краям. Закутавшись в неё, я сидел в тамбуре поезда «Амритсар – Харидвар». Дверь была открыта, я свесил ноги и смотрел, как мелькают поля, банановые деревья, и повторял «Ом мани пеме хум». Усатый индус подошёл ко мне и сказал: «Благослови меня, святой человек!» Я отмахнулся. Когда я вернулся в Новосибирск, оказалось, что шаль насквозь пропиталась индийской помойкой и благовониями.
9.
У меня был стильное черное пальто, но однажды я напился, заблевал его, и пальто пришлось выкинуть.
10.
И последнее: десять лет назад, в Катманду я купил огромную черную вязаную куртку из шерсти яка. В самолёте на обратном пути девочка-шерпа из горного села, впервые летевшая за границу, в Париж через Стамбул, прижалась ко мне, когда мы начали взлетать. «Какая у тебя хорошая куртка... Как дома». Она держалась за неё несколько минут, и успокоилась.
Марк Стрэнд: ИСТОРИЯ НАШЕЙ ЖИЗНИ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:55Говарду Моссу
1
Мы читаем историю нашей жизни.
В окна комнаты
видно улицу.
Она пустынна.
Всё тихо.
Деревья согнулись под тяжестью листьев,
машины припаркованы.
Мы переворачиваем страницы
в надежде отыскать следы сострадания
или просто перемены,
строку, которая помогла бы нам
стать ближе или расстаться.
Но, похоже, что книга нашей жизни пуста,
мебель на тех же местах,
лишь ковры темнее с каждым разом
от наших теней.
Комната – целый мир!
Мы сидим рядом на диване
и читаем о диване.
Это идеально – говорим мы себе.
Так и есть.
2
Мы читаем историю нашей жизни,
как если бы прожили её,
как если бы мы её выдумали.
Вновь и вновь.
На каком-то месте
я откинулся в кресле и оторвался от книги,
потому что в ней
уже было об этом.
Тогда я склонился и начал писать о книге,
о своём желании вырваться за её пределы.
Потом остановился, положил ручку
и прочитал: он положил ручку,
повернулся и увидел, что она читает
место о том, как она влюбилась.
Книга точнее, чем мы могли вообразить.
Я повернулся и стал смотреть,
как ты читаешь о мужчине,
который жил напротив,
в заново отстроенном доме.
Но потом он оставил семью и ушёл,
и ты влюбилась в него,
потому что знала:
он никогда не придёт к тебе.
Ты сама не знала, что ждёшь его,
и каждую ночь говорила,
что мы с ним похожи.
Я отодвигаюсь и смотрю,
как ты стареешь без меня,
как солнце озаряет твои седые волосы.
Ковёр и мебель
кажутся ненастоящими.
Она продолжала читать.
Ей казалось, что его отсутствие
не так уж важно,
словно в погожий день
пожаловаться, что погода не удалась,
поскольку не улучшила настроение.
Ты прикрываешь глаза
и, кажется, хочешь захлопнуть книгу,
в которой теперь говорится о моём бунте,
о том, как я, прекратив читать,
представляю свою жизнь без тебя,
другую жизнь, другую книгу,
и узнаю,
как ты зависима от своих желаний,
как ты боишься этих моментов прозрения.
Книга говорит больше, чем следует.
Она хочет развести нас.
3
Этим утром, проснувшись, я понял,
что наша жизнь не больше,
чем история нашей жизни.
Когда ты не согласилась со мной,
я указал на строчку в книге – она не согласилась.
Ты заснула вновь, а я начал читать
те странные строки, над которыми ты гадала,
пока они писались,
а потом потеряла интерес.
В них говорилось о холодных отсветах луны
на спинке кресла и мужчине,
представляющем нагую женщину,
сидящую в саду в ожидании.
Она верит, что любовь – это жертва.
Отрывок описывал её смерть,
имя не называлось,
и это особенно раздражало тебя.
Потом мы узнали,
что этот мечтатель живёт в новом доме напротив.
Этим утром, когда ты заснула опять,
я стал перелистывать начало.
Словно вспоминаешь детство —
столь многое кажется исчезнувшим,
столь многое ждёт возвращения.
Я не знал, что делать.
В книге говорилось: в эти моменты
это была только его книга.
Бледная корона неловко сидела на его голове.
Недолговечный правитель
внешних и внутренних разладов,
не находящий покоя в собственном королевстве.
4
Пока ты спала, я прочитал,
что твой сон – это способ
обратить вспять течение жизни.
Я был потрясён собственным одиночеством,
осознав, что мои чувства —
всего лишь неудачные версии рассказа,
в которых я никогда не смогу признаться.
Я читал и умилялся своему желанию
отдать себя миру твоих сновидений.
Он хотел увидеть её обнажённой и беззащитной,
увидеть её в отвергнутых, забытых сюжетах
старых снов,
в масках и костюмах невероятных стран.
Словно его неудержимо
влекло к поражению.
Читать становилось всё труднее.
Я устал и хотел отвлечься.
Книга, казалось, знала об этом
и попыталась сменить тему.
Я ожидал твоего пробуждения,
не ведая, как долго я жду
и, казалось, больше уже не читал.
Я слышал всхлипы ветра
и ропот листьев за окном.
И об этом тоже было в книге.
Там было всё.
Я смотрел на твоё лицо
и читал глаза, нос, рот...
5
Если бы в книге было одно идеальное мгновение!
Если бы только мы могли удержать его!
Мы бы могли начать книгу сначала,
словно не мы её написали,
словно она была не про нас.
Но слишком много тёмных тупиков
на каждой странице
и так узки тропинки к спасению!
Мы читаем весь день напролёт.
Перевернуть страницу, как осветить свечой
ещё один закоулок разума.
Каждое мгновение — полно безнадёжности.
Если бы только мы могли перестать читать.
Он никогда не захотел бы читать другую книгу,
а она продолжала смотреть на улицу.
Машины стояли у обочин
и глубокая тень деревьев укрывала их.
В доме напротив были задёрнуты шторы,
может быть, живущий там мужчина,
мужчина, которого она любила,
читал историю другой жизни.
И она представляла пустую гостиную,
холодный камин и сидящего мужчину,
он пишет письмо той женщине,
что принесла в жертву любви свою жизнь.
Если бы только в книге
было одно идеальное мгновение,
оно бы стало последним.
В книге не говорилось об истоках любви.
Она утверждала, что смятение –
необходимое благо,
и никогда ничего не объясняла.
Только показывала.
6
День продолжается.
Мы размышляем над тем, что узнали.
Пытаемся заглянуть в зеркало
на дальней стене –
не в силах вынести одиночество.
Книга продолжается.
Они сидели молча и не знали
с чего начать.
Это слова разделили их,
это они породили одиночество.
Они медлили
и переворачивали страницы в надежде,
что случится что-нибудь,
и они смогут украдкой залатать свою жизнь:
каждое поражение будет прощено, ибо недоказуемо,
каждая боль вознаграждена, ибо была ненастоящей.
Но ничего не случилось.
7
Эта книга не сохранится.
Мы – живое доказательство этому.
В комнате темнее, чем на улице.
Я слышу твоё дыхание.
Ты спрашиваешь, не устал ли я,
хочу ли я продолжать чтение.
Да, я устал.
Да, я хочу продолжать.
Я отвечаю «да» на любой вопрос,
но ты не слышишь меня.
Они сидели рядом на диване.
Всего лишь измученные тени
себя прежних.
Они вглядывались в книгу,
ужасаясь собственной невинности
и нежеланию сдаться.
Они сидели рядом на диване,
готовые принять правду:
какой бы она ни была, они примут её.
Книга должна быть написана,
должна быть прочитана.
Они и есть книга,
и ничего больше.
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: БЕЛЛА МИЗРАХИ
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА:
Марк Стрэнд (1934 - 2014)
“...Марк Стрэнд в основном поэт бесконечности, а не сходства, сердцевины и сути вещей – а не их применения; никто не умеет вызывать молчание, пустоту лучше, чем этот поэт, в чьих строках вы слышите не сожаление, а скорее уважение к тому неосознанному, что окружает и поглощает нас”, – сказал Иосиф Бродский во вступительном слове к выступлению Марка Стрэнда в музее Гугенхайма (1986).
Мария Субботина: МарираМ ШоУ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:50















МарираМ шоу – похоже на мой вечный зазеркальный день рождения. Изнаночная буквенная запись даты, которая тоже зеркальна. Событие, время, место и обстоятельства которого я не выбирала, зато выбираю и создаю, когда подхожу к зеркалу. Было бы не справедливо не так и не начать фиксировать и совершенствовать этот процесс для людей. Мне было очень важно выразиться, через нечто второстепенное и более лёгкое, чем мой основной многолетний проект «По ту сторону мира денег», посвящённый всем странам мира. Если занимаешься независимым искусством в долгую, совсем не до жизни, и не до общения. Так и проходил годы десятилетия трудов, пока я не решила приоткрыть занавес и фиксировать Марирам, как такое селфи-хобби по средам и субботам, чтобы таки отражать в социальной сети свою жизнь, происходящую в Закулисье тайного творческого процесса, как то, чем можно делиться с людьми уже сейчас, снижать риски социальной изоляции, поддерживать и вдохновлять других людей в разных точках планеты. Особенно радует, что формат фото-шоу позволяет виртуально приглашать гостей, находить и поддерживать контакты с людьми, независимо от пространств и жизненных путей, пересекаться в глобальном контексте и настоящем времени. Первыми гостями и настоящими артистами шоу стали соседские коты.
У МарираМ нет социального прошлого, но есть длинная и прерывистая странная тень. Моя авторская выставка акварельных картин, написанных зеркалами, в 2008 году, так и называлась: «Добро пожаловать в МарриаМ». Через двадцать лет зазеркальный мим проснулся снова, соединил литературные, художественные и пантомимические потенциалы, и обрёл новое дыхание благодаря фейсбуку, котам и Странному цирку моих вымышленных персонажей. Собрать всю историю в одном тексте слишком затратный квест. Весь реквизит шоу, включая кукол, одежду и макияж, я срываю с несказочного Чудо-дерева (по-русски это переводится некрасиво: нахожу на помойке. Звёзды тоже притягивают к себе хлам тяжёлых элементов, оставшийся от бывших "сверх-новых". Принесённое зеркало превратилось в журнал «Хламур», витрину "модного показа», а потом и в волшебный гроб-телепорт. Сценическая антикомната постепенно преобразилась. Возможно ли выглядеть арт-эффектно, в обыкновенном аду? Я назвала окружающий ад «Миром Открытых Гробов» и нашла свой выход на виртуальную сцену мира. Ничем невозможно скрасить вечный дискомфорт этой негостеприимной среды, но я всё же попытаюсь развеять этот морок. Особенно важно, в условиях происходящей исторической катастрофы и хаоса, видеть человеческий мир таким, каков он есть, сохранять рассудок, беречь себя и друг друга и продолжать созидать то, считаешь важным и ценным.
Кирилл Азерный: ГЕЛИЙ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:39Закрываю глаза и прохожу города насквозь: это Прага, а если обратно — Москва. Написал незнакомым: запуталась нить Ариадны! Но меня выбрасывают в весну. Весна — это бесчувствие: жизнь просыпается и отворачивается к стенке. Стенка — мелкая, как почерк ябеды, стена. Переступим. Не раздавить бы стенку! Попадаю в гости, как попадает ресница в глаз. У меня в одном стихотворении было такое, что у него после поцелуев застряла в глазу ее ресница. Он говорит — чье тогда желание я загадаю? Она с треском уходит. У нас, говорит, одно на двоих желание. И если ты спрашиваешь, значит никаких нас не может быть. А я на входе в уточненное здание уже слышу неточные цитаты и уже в коридоре поправляю, но аккуратно. В кружевной столовой — уже громче, увереннее. А на кухне можно и добавить, и признаться — вы правы, правы во всем, но это из черновиков, это несерьезно! Я уже вырос из этого. На мне ни одного черновичного пятна вы не встретите. Происходит молчание, меня изучают. Я ошибаюсь в наклоне молчания, и начинаю:
Мы отходим ко сну, как к окну,
Только раму его не пойму:
Эта вечная мама-Зима
Повсеместно отсюда видна.
Хлопки. Сначала подумал — на улице. Аудитория такая объемная, что за улицу говорят не последние люди. Потом принюхался к звуку: аплоз состоял будто бы из бессчетных пощечин, семенящих по коллективному телу, как гусиная кожа. Гвоздики вытаскивают из вазы и переправляют к входу-выходу, но течение толпы нельзя предсказать. Всматриваюсь в толпу, умоляя подсказать мне речь лауреата. Сощуриваюсь и вдруг нахожу лицо из совсем другого времени, расплывчатое лицо юности, и сквозь эту пробоину в аудитории усасываюсь восвояси. Замечали ли вы, как уходящая в сток вода похожа на девичью косу? Это форма уходящего времени. В языке должно быть такое: уходящее время.
Обо мне написано двадцать некрологов. Три осиротели — скользкий автомобиль, рак руки и военное действие (позже выяснилось, что у всех трех один автор, скромно разбросавшийся псевдонимами). Никто не написал опровержение, а некоторые, когда я гневно обратился, еще и добавили. Терплю. Стерпеть можно все, кроме поражения. Это твое медленное восстание против языка — его мышечной памяти. Я забыт на полуслове и сначала отступаю, а потом краем глаза приближаюсь.
На меня направлено двухмерное оружие непроизвольного внимания: хрустнул хрусталик. У меня это непроизвольно. Меня за эту самоцитированную девичью косу вытаскивают из цветных глаз, и я гибок, я шелковый щегол языка. Подтверждаюсь в сравнении с молодостью! Мои глаза издают звуки. Когда молчу со сцены, из рук зрителей падают бутылки. Поэзия отличает пустую бутылку от полной, когда бутылка падает на ковер.
Но дайте отпить от молотого коктейля! Пожить и пожечь. Меня похоронили с зажигалкой и я спалил землю, в которой лежал. Вылез черный, как памятник. Сам себе черновик! И так было всегда. Жизнь правит тебя красной ручкой учителя. А помнишь, как пахнет красная ручка? Занюхаешься! У меня смотрено, а я как идиот сижу и нюхаю неузнаваемую контрольную все перемену. Я не был отличником, но всегда отличался. И всегда мечтал о такой красной ручке. Теперь только красной и пишу, и правлю тоже красной. Так жизненнее: жизнь ведь не отличает ошибок от неошибок. У меня в жизни две жены было, и я скажу так — меня у них тоже было двое. Нигде в мире второго такого нет, а у них на двоих Гелия Соратова было два. Я их как-то собрал на семилетие сына и говорю: вам бы радоваться! У вас на двоих два меня.
И они сами, как жизнь и смерть, пересекались иногда в одних и тех же цветочных лавках, ресторанах и кинотеатрах. Притаившись за собранными из чего придется кулисами, я замороженно смотрел на них, не знающих друг о друге: ни одного меня!
Прелесть, легкость. Но вот в этой легкости укореняются черты темных деревьев, которые в детстве стерегли дорогу к бассейну. Бассейн, клокочущий, как кадык, выплевывал меня с избытком. Иногда я в него не ходил, и тогда он вертелся в своих выдуманных пределах, плескался пустотой, и мама кивала. Она не умела плавать. Она умела плавать только беременная мной, когда живот подымался и она всплывала. Черные глаза наполнялись и расплескивались. У меня глаза зелены, как ил между детскими пальцами. Однажды наткнулся ногой на потонувший труп кошки. Как такое случилось? Рассказываю: кот поел свинцовых пневматических шариков.
Не хватало свинца в организме. В России это распространенная проблема. Человек мечется сверху вниз, а всего-то и делов успокоиться. Тяжесть она не внутри, это что-то, что тянет тебя на сторону. Выхожу на лед и падаю на бок. Упасть на жопу — все равно, что бутерброду упасть маслом вверх, то есть практически нереально. Молодея, мельчая, скатываюсь кубарем с мягкой горы, а за мной волочится хроника: черно-белая ночь. Мучительно рождение личности. Когда вкатываешься в сугроб, первые секунды все вокруг кажется очень далеким.
Снег превращается в пот,
и наоборот.
Ты меня тоже пойми. Я хотел передать тебе свое детство, ставшее запрещенным. Хочу ей наговорить детских гадостей. Скажите ей, что я сломал полноги. Только не говорите, что умер.
Скажите, что другой дед покинул здание. Скажите всем, что я дома. Завтра, когда свет переключится с электрического на дневной — еще менее естественный — вытащим деда обратно.
Поздно, в каком-то смысле: стихотворновое, как маслом, пропитанное моей поэмой «ГвОздики и гвоздИки» (даром что юбилейной, уже после смерти написанной — видно, следят синие плоские глаза за литературными процессами в организме), в своей внезапной обнажившиеся серединке-пуповике, возводит оттуда цитату. В ее темном рту проблеснула моя нерастворимая частичка. Она проглотит и выплюнув. В литературе проглоченное и выплюнутое блестит одинаково. Литература это литерали Вегас.
Забвение — такая густая водоемкость, куда входит все. Летаратура! Распишись мне на моей книжке. Распишись-распишись. Дайте девочке ручку.
Помогите.
Сука.
Мне одному из первых поэтов поколения подарили от государства ноутбук. Все видели, что я пишу вывернутыми руками, окропленными крапинкой, но это у меня осталось от цепных фокусов, я в молодости умел освобождать руки из любых засад и пожатий. В каких бы капканах, наручниках, руках ни были мои руки, я в любой момент, по первому и последнему требованию, и сейчас готов показать их любому встречному.
Всякий встречный — поперечный,
Всякий встречный — изувечный...
На всех экранах страны — ужасы девяностых. А я круглым ребенком зажмуриваюсь в черемуху, сморкаюсь в ладони платана. Все мое естество естественно. Столько строк и мыслей я спустил в эти тихие унитазы рощ. Ни в один блокнот не записаны координаты моего счастья.
Открой мои архивы:
Одни презервативы!
Открой мои глаза -
И выпадет слеза.
И упадет туда,
Где где это когда -
Туда, где был закат,
Наверное, зачат.
Государство человекоориентированное. Я даже знаю этого человека.
ВертиКал власти. Власть рожает народ через жопу. Напиши я такое сегодня, меня бы возлюбили как прежнего. Народ зачинается вагинально и анально рождается. Мы пропустили перемену, потому что рвота воспринимается нормой по принципу зашел-вышел: еда, вошедшая в рот, из рта и исходит.
Молодые поколения научились слушать открытыми ртами, потому что исчез всякий зазор между услышанным и повторенным. А ведь он был, и что происходило? Услышанное, наверное, взвешивалось, находилось. Неправильно думать, что слово, стихая, уходит — оно до высоты тишины поднимается и, если услышано, там остается. Слова нельзя передерживать.
Брак — передержанное слово. В аляповатом ожидании приблизительной женщины мы с внезапным товарищем загадались — что женщина должна ахах что она должна первым снять майку трусы лиф ботинки шапку комбинезон?
В первую очередь — говорит удаленный собеседник — женщина должна снять кольцо.
Чтобы не было музе противно,
Я её обниму субъективно...
Предложил первой Насте написать авторобиографию. Назвать «Дом с мизогином». Пригрозила матери написать, чтоб узнать с чего моральный урод начинается. Я покраснел. Я самокомарик, сам себя высосал и налился. Все детство кормил комаров, ни одного не убил. Лежал на чердаке и сосался. Комариный Христос! У меня очень белая кожа. Белая кожа это тонкая кожа. Кровь на ней проступает быстро, как будто бумажной тряпкой промочили вмиг потемневшую лужу.
Глубоко смыкаемы руки, и материал отдается событию, как будто всегда хотел быть событием, так что — величие лесоповала, отбой сосны, открывшей случайное небо. Если падает дерево, на всплывший кусок неба смотришь как на яму в земле. Смотришь вверх и опускаются руки. Опущенные руки не знают покоя. Низ — ареал копошения, в том числе и телесного. После этого руки поднимаются тяжело — как бы восстают из телесного ила. Рефлекс Отдернуть руку замедлен холодной водой касания. Отвращение медленно и мучительно. Очень жаль, что съемка в воде на простецкую камеру детства была невозможна: всякое хотелось разглядеть с безопасного расстояния техники.
Достали вы пастернаки со своим февралем. Жизнь есть и в марте. Я рано узнал, что пианино относится к ударным инструментам, соотносясь с ударом так же, как дрон с убийством. Обратная душа реактивно влетает в тело, и тебя, как капиталистического подрядчика, отсоединяет от плодов твоего труда. Дрон предназначен был не человеку, а кораблю, заводу, целому городу — но влетел в человека, и теперь человек пропал без вести. Некому подтвердить смерть раскинувшегося тела. Живем, безвестные! Собраться можно по-разному. Можно у метро, можно у дискаунтера. Можно и у меня.
У меня нет света, воды, тепла, солнца. Сигарета последняя — такие принято недокуривать. Мое возвращение не было запланировано, но смерть оказалась сомнительна, поэтому пришлось вернуться. Объяснить что пошло не так не получится, ибо некому. Февраль, февраль... письмо это проба льда. Если пробьешь, особенно рад не будешь. Нет таких длинных палок у обезьян, чтобы лед дистанционно проверить. Из-под письма, как из под льда, можно и не выбраться.
Написал: «мы строчные буквы истории». Теперь весь мокрый. Непонятная погода, как если бы внутрь дыхания просилась чья-то робкая душа. Иду открывать, а там девка стоит. А я в халате наспех. Протискиваюсь сквозь приоткрытую переднюю. Холодно стоять на типовом крыльце бетонного типа. В рот, она вчитывает мне четвероногое, а я старательно зависаю, чтобы не ответить. Стою тише всего. Ищет меня у меня во рту, но я улетел в гости прохладным рейсом, планирую над настоящим и будущим.
В Гаване с сожалением отметили, что рейсы из России не принимают. Примем, сказали, только Гелия Соратова лично. Над внимательной гладью бассейна, на бреющем полете меня ночного сбрасывают в карибскую тайно цветную воду. Под водой понятно, куда плыть. Над водой сложнее. Но на самом деле на кону то же самое. Просто нет физиологического ориентира больше. А так, если я поплыву за сонливыми огоньками Майами, то это все равно что ко дну идти. Выплываю — выплевываюсь — на Кубе.
Я Куба.
Огромная толпа встречает меня собачьим свистком молчаливого обожания. Жму мокрые руки. Откуда я знаю, что руки мокрые, если у меня самого мокрые руки? Вот и представьте себе накал страсти.
Я в Кубе.
А ведь банка тушенки это тоже экзотика. Слово консерва это экзотика. Вот эти глаза — глаза-чернила — они меня провожают. А я еще даже не успел снять. Меня, еще не начавшего, перебил стакан, чокнувшийся с деревянной стеной ресторана (u teni milostoni prosit). Собственно:
Яго, Яго, я голый,
Я полый и просто двуполый,
Половинчато-ягодно полный,
Слово отблеск трех тысячи молний...
Переводи, Пездемона. Переводчицу, как звезду, несут в жратву небу и морю одновременно — пьяные мурашки аудитории. Ее рвет в воду.
Говно эта ваша молодость. В юности и жопа скамейка. Не взыщи с банкрота! Я человек долгий, и помню наказание: в жаргоне горняков должны появиться нотки железа. Нотки, сука. Как будто не человек, а сангрия какая-то... человек — скорее водка, чем сангрия. Сахар нужен, чтобы приручить хмурую кровь глубокого старца. Я называю его глубоким, потому что это старец проходки, сквозной курильщик смены, который выйдет уже с черного хода горы. Но я со временем привожусь к выводу, что черный ход горы открывается с началом проходки. Парадный — уже потом, когда взрывные работы проглотят трудяг в рабочий процесс, уже от них не зависящий. Вот это и есть, думаю, выход из положения полустоя. А вот была история — мобилизовали горняков на вторую сторону границы, а начальник смены говорит пустому лицу тихим голосом: идиоты, говорит, мы сейчас три камня своротим и выйдем на территорию неприятеля. Нет, возвращайтесь, говорят, прежним ходом и пилите к границе с другой стороны хребта. Долго идет обратная дорога.
Дорога лежит сквозь идущих. А главное вопрос, посреди квартального отчета: почему и с какого момента стали рыть вверх, а не вниз? Небо поверхности заполнило провал предприятия. Поблек непрозрачный фонарь. Война или нет, их в любом случае отправили бы обратно.
Милош Форман, в юности работавший в проходке, писал, что его носовой платок стал тяжелым, как наручные часы. С сомнительного детства нам знакомы бесплатные платки Ахматовой, чистые как флаги непризнанных государств. Но чихающий чех, выпустив свой каменный платок из рук, перебрасывает его через забор ремесла, и строгий старик-режиссер не отдаст юности ни его, ни легких огненных пальцев, однажды в поезде проделавших над лобком засмотревшейся в окно незнакомой попутчицы ручную работу. Я смотрю в голове, как безымянная исчезает в дверях купе и уходит в окончательное окно Формана.
Юность. Зеленые Ноздри принимают за платок танк, как за отца мать. Сегодня Прага уже не торт! Написал и сохранил в андроиде:
Танки идут по солдатам,
Сидящим внутри генералов
Шум времени пернул. Папка перевернулся в облаке — и спать на полу земли. Кого съело время? Солженицыным пахнет. В Кубе, которая враг Америки, разрешены однополые браки. Осуждаю в этом аспекте дружественное государство.
Спросите вы у тишины
А где взять эту тишину? К жене зря апеллировал в том тексте. Война нужна, чтобы нравиться женщинам и детям. Она парировала: он к жене, она — к Жене. Женя сморкается в остатки танка. Выяснилось, что танк разлагается, как туша летнего носорога. К соплям мальца прилипают продукты массового разложения, и мы чихаем. Правильно говорим.
Я явно знаю перебравшую переводчицу лучше, чем она меня знает. Нас обвинили в том, что мы хотим видеть Россию в огне. А мы наоборот не хотим. Скажем так: эта переведунья видела меня в белье, но не смогла бы сказать, какого цвета трусы. Не люблю такое в жажде полного пренебрежения к подробностям. Это потом при свете воспоминания — единственном свете — мы признаемся, что нагота подробнее любого расписного халата, любой одежды вообще. А так голое тело для нас подобно лицу животного.
Но при подходе к переводу не торопись отказываться от родного языка. Я этот слишком ранний отказ слышу от недоджойса до переэлиота. У себя при переводе на испанский я конечно не услышу уже ничего: только стук уходящих колес.
Говорят, что когда поезд переезжает лежащего человека, даже звук колес не приглушается. Предпочитаю самолётом! Мое восхищение Булату Окуджаве, по легенде заказавшему до школы такси, школа была через дорогу. Я бы летал самолетом между Москвой и Химками, Петергофом и Переделкино. В Гаване — моей тихой Гаване — я так замечтался, что не заметил, что я в Краснодаре. И моя погибшая под колесами переводчица — сбросившая себя на рельсы синхронная Анна — одновременно и ближе, и дальше, чем там, куда я сбежал от родины, одновременно и легко, и страшно.
Краснодар значит Краснодар. Мы никому никогда не врали: мы сами ошибались. Заблуждались из наилучших побуждений, скажем так. Я все еще — все еще! - зелен, сам себе ученик. Курящему куратору говорю: представьте, пожалуйста, как ученика. Куратор соглашается прежде, чем я заканчиваюсь, и следующим номером у меня дрожат коленки. Она и после смерти готова верить обману: смотрит на меня из равнобедренной толпы и не узнаёт, не узнает. Читаю:
Не быть беде, увиденной во сне.
А та беда, которая в начале -
Мы по тебе, любимая, скучали
Все годы после, в странствиях и вне!
Голос поправляет — кричали! Кричали! Кричали! — но нет: скучали, скучали... я и отсюда люблю не бывшую любовь любовью не будущей, никогдашней.
Мы так с тобой запрещены,
Что золотом завершены
Мои с тобой, моя страна,
Все уголовные дела
Золотом завершены только мои: статьи моих уголовных дел так сильно умалчивались от общественности, что потерялись, и я обнаружил себя посреди родного поля, выжженного летним солнцем. Потепление же.
Какое счастье снова вдохнуть застиранную кашицу, чихливый одуван. С меня сняли импортные штаны обвинений, а под ними я весь как есть. Это и была смерть, о которой говорил Пастернак, что это не второе рождение. Если надо, и третье будет, и четвертое будет! Пока меня так переводят, я никуда не умру.
Меня бодрят — читайте дальше, читайте дальше!! У меня больше нет ученических, и приходится придумывать херню на ходу:
Не платье, а пальто,
И грудь моя одна.
Всё ж чувствую не то,
Когда пизда видна.
Плачу ересью: молодость это власть! Схожу со сцены, покланиваясь, и все же увереннее, чем заходил на нее: как будто две дребезжащих ноги слились в одну твердую. Ложь молодой женщине — это мольба о том, чтобы она силой своей веры привела тебя к правде. Руками, кровавыми изнутри, я беру ее голову и говорю: не Челябинск, а Париж, Сан-Франциско! А Миасс! А Тольятти! Мы европейцы. Я европеец.
Der Liebesprache grob ist.
Мы с Россией крепко женаты, но еще, так сказать, не определились ролями. Горячо страна страпонит своих мужчин. Железно. И снится мне, и сон сшит из занавесок, сделанных из платья, сделанного из скатерти: Анна не умерла, а стала президенткой страны.
Приезжаю в домой, вещи на улице: в расцвете обыск. Обыск интимен. Я сижу на улице и меня щекочет шумящий внутри обыск. Воскресаю для эмиграции: жизнь нужна, чтобы получить загранпаспорт и улететь в Псков.
В загране отказывают, но в последний момент — русское чудо: Псков снова в составе России. Чудны дела твои, кто бы ты ни был!
Беру такси до Пскова.
Дремлю.
Я голый.
Я один.
У меня стоит хер.
Катя Капович: ДВА АВТОПОРТРЕТА
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:37***
Цвет волос седой, закрашенный хной,
рост – сто шестьдесят восемь,
из времен года люблю осень
с опадающей рыжей листвой.
Средь людей люблю тихих и добрых,
повторяющих часто «прости»,
языком и сама я умею плести,
но всё больше молчу в разговорах.
Не стращать же речами салаг!
Из любой говорильни на воздух
ухожу, отряхнув этот возраст,
долго-долго бреду просто так.
Шестьдесят, за плечами долина,
впереди – снегопада налёт,
улыбнусь, рассмеюсь во весь рот,
отразившись в стекле магазина.
***
Это которая Капович?
Которая ни фрукт, ни овощ?
Это вон так худая сволочь?
Крадется тень среди сараев...
Туман Полонского замаяв,
цыганит музыка, Алябьев.
Засвеченная тень крадется
мимо окна, куста, колодца
типа какого-то уродца.
Вроде такой воровки-шмары,
пронесшей под полой товары,
лалы, алмазы. Небо, звезды.
И. Зандман: СКВОЗЬ ЧУЖОЙ Edouard Levé: AUTOPORTRAIT
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:35Я дочитал «Автопортрет» Эдуарда Леве несколько дней тому назад. Это был странный процесс. Я начал чтение с каким-то энтузиазмом, предвкушая новые «Записки у изголовья». Были моменты, когда я увлекался диалогом с портретистом, и были моменты, когда я разговаривал с портретируемым. Потом, осознав, что это вовсе не «Записки у изголовья» — ни нашего времени, ни какого-либо другого, — я начал надеяться хоть как-то упорядочить процесс чтения. Следом наступил миг, когда я понял, что мне смертельно скучен автор, явно одержимый всем тем, что смертельно скучно ему самому. Всё же я продолжал читать, узнавая массу неинтересных фактов — о вкусах Леве в одежде и спорте, о его отношениях с автомобилями и женщинами, — неожиданно прерываемых какой-нибудь захватывающей фразой, несущей в себе обещание романа или хотя бы повести. Мне ужасно хотелось вычеркнуть все промежуточные строки, оставив только те, что меня по-настоящему задевали, хотя я уже смутно догадывался, что их окажется немного.
И наконец, когда я прочёл уже почти две трети книги, меня осенило: вместо того чтобы читать книгу под названием «Автопортрет», я упрямо пытался прочесть ненаписанную (по крайней мере, не написанную Леве) книгу под названием «Автобиография». Это отчасти объяснило мне, в чём проблема современного писателя: в современном читателе.
За этим последовали новое, совершенно иное, желание и вопрос: если оставить только эти короткие и чаще всего банальные утверждения, которые точно совпадают с моим собственным опытом или, напротив, прямо ему противоречат, будет ли в этом содержаться хоть какая-то информация обо мне (я бы даже сказал — обо мне самом) или нет? И наконец, меня так разрывало от противоречивых желаний и идей, связанных с этой книгой, что самым разумным выходом из внутреннего смятения казалось забыть, что я её вообще читал. Именно тогда я и начал испещрять её страницы пометками и полностью зачёркивать некоторые из них.
Je préfère regarder sur ma gauche.
Я предпочитаю смотреть влево.
Иногда, а точнее, довольно часто, я забываю то, что мне не нравится. (J’oublie ce qui me déplaît.) Когда же я вспоминаю об этом, мне вдруг представляется чрезвычайно важным составить список всех вещей, которые мне не нравятся, но до сих пор мне всегда удавалось удержаться от этого. Неужели я не могу забыть, что мне не нравятся такие списки, а заодно и многое другое?
J’ai peut-être parlé sans le savoir avec quelqu’un qui a tué quelqu’un.
Я ̶в̶о̶з̶м̶о̶ж̶н̶о̶ разговаривал, ̶н̶е̶ ̶з̶н̶а̶я̶ ̶о̶ ̶т̶о̶м̶, с кем-то, кто кого-то убил. По крайней мере, дважды. То есть, убил дважды. Я разговаривал с ним много раз, если считать за разговор «привет!», «доброе утро!» или «пока!». Это был бойфренд нашей соседки-алкоголички, который каждую неделю приезжал домой «с зоны» — на уютные выходные. До этого он уже кого-то убил, не исключено, что это квалифицировали как непреднамеренное убийство. А потом как-то ночью он сделал это снова — до смерти забил случайного любовника своей пьяной подруги, которого обнаружил по возвращении. Наверное, она просто забыла, что уже пятница. После этого бойфренд не вернулся на зону в понедельник, как полагалось. Он засел в нашей коммуналке, а когда за ним пришёл участковый, заперся в общем туалете. На вопрос, где он, мы уставились в пустоту и ответили, не моргнув глазом, что понятия не имеем. Жаловаться в милицию было немыслимо. Это было совершенно не допустимо.
Позже бойфренд исчез. А потом мы уехали из Ленинграда, оставив позади нашу коммуналку со всеми её клопами и соседями.
Je vais regarder dans les impasses. Не понимаю, почему преводчик на английский превратил эту фразу вI look down dead-end streets. Я не смотрю на тупики сверху вниз. И вообще, речь ведь идет о будущем. Я буду исследовать тупики. А ведь я именно это и делаю постоянно. Я делаю это каждый раз, когда захожу в тупик. Иногда они даже вовсе и не тупики, из них можно выбраться, а иногда – именно тупики. Возвращение назад мне совсем не кажется скучным, ничуть. Всё выглядит иначе на обратном пути, особенно если я смотрю влево. (Je préfère regarder sur ma gauche).
Ce qu’il y a au bout de la vie ne me fait pas peur. Иногда я не боюсь того, что ждёт в конце жизни. Я боюсь воскресения несравненно больше, чем окончательного распада.
Je n‘écoute pas vraiment ce qu‘on me dit. Иногда я не слушаю, что мне говорят, но чаще всего слушаю.
La compétition ne me stimule pas. Соревнование не вдохновляет меня, оно меня отталкивает.
Описать мою жизнь с точностью заняло бы больше времени, чем прожить её. Décrire précisément ma vie me prendrait plus de temps que la vivre. В этом нет ничего удивительного. Всё зависит от того, какую степень точности ты сочтёшь достаточной.
Je me demande si, en vieillissant, je deviendrai réactionnaire. Интересно, стану ли я с возрастом реакционером. Это может легко случиться, просто потому что мир, жизнь, история начали повторяться, подрывая всё, что я считаю стоящим. Только природа больше не повторяется. По крайней мере, так, как раньше. Она просто тихо угасает. Как угасну и я, надеюсь.
J’aimerais que les saisons durent une semaine. Хотелось бы мне уметь различать времена года, длящиеся всего неделю, как умеют японцы, но, боюсь, я не способен на это. Чаще всего у нас в году бывает меньше четырёх традиционных сезонов, хотя время от времени случаются три зимы подряд, прерываемые вполне разумной осенью, перемежающейся ненормально ранней весной, граничащей с безумно жарким летним днём. И я даже не упоминаю такие невнятные явления, как серые, пыльные дни, когда летят семена сирийского вяза, как правило перед пасхальным полнолунием, расшатывающие нервы или (я уже не помню, зачем я написал это «или»; возможно, я имел в виду притупляющие сознание).
Je ne m’aime pas. Je ne me déteste pas. Я не люблю себя. Я не ненавижу себя. Я люблю себя. Я ненавижу себя. Трудно поверить в того, кто не делает ни того ни другого. Что тут можно любить? А что ненавидеть? Можно ли вообще объяснить это «я»? Что это за штука? Лучше не пытаться. Это ничто, и всё же оно находится прямо в центре этой пустоты.
Иногда я не забываю забывать. Je n‘oublie pas d‘oublier. Иногда я забываю забывать. Но только иногда. И то, и другое: иногда.
Je ne crois pas que Satan existe. Я не верю в существование Сатаны, но верю в реальность Зла.
Je préfère m’ennuyer seul qu’à deux. Я бы предпочёл скучать в одиночку, чем с кем-то вдвоём. Заставить меня скучать довольно сложно. Теперь это проще сделать разговорами, чем молчанием. В детстве и юности было наоборот.
J’ai vu un homme dont la moitié gauche du visage exprimait autre chose que la partie droite. Я никогда не видел человека, который выражал одно левой стороной лица, а другое правой. Я тоже. И не только я.
Je ne dis pas «A est mieux que B » mais « je préfère A à B». Я говорю не «А лучше, чем Б», а «мне больше нравится А, чем Б». Я тоже. И не я один.
Когда я возвращаюсь из поездки (Lorsque je rentre de voyage), даже если она длилась всего несколько часов, я рад, что возвращаюсь домой, что я уже вернулся. Но, едва войдя в квартиру, я моментально погружаюсь в уныние. Когда я отправляюсь в поездку, я способен оставить позади почти все свои тревоги в ту самую минуту, когда сажусь в такси.
Je ne peux pas dormir avec quelqu’un qui bouge, ronfle, respire fort ou tire sur les draps. Я всегда думал, что не могу спать рядом с тем, кто ворочается, храпит, громко дышит или тянет на себя одеяло. Я был прав, хотя и не вполне.
Je peux dormir enlacé avec quelqu’un qui ne bouge pas. Я не могу заснуть, обнимая кого-то, даже если он не двигается. Это досадно. Хотел бы я знать, кто может? Какие-нибудь киноактёры? Скорее всего, нет.
Shoah, Numéro zéro, Mobutu roi du Zaïre, Urgences, Titicut Follies et La Conquête
de Clichy m’ont plus marqué que les meilleures fictions.
Некоторые фильмы повлияли на меня больше, чем лучшие литературные произведения. Помню, как в четырнадцать лет я вышел из кинотеатра после просмотра своего первого «настоящего» фильма. Это был «Андрей Рублёв». На лице у меня застыло мрачное выражение, я старался не смотреть ни на что низменное. Годами после этого я отказывался смотреть фильмы, чтобы не осквернить истинное искусство. Странно, что мне не пришло в голову выколоть себе глаза, как сделал бы на моём месте всякий порядочный средневековый мистик, переживший подобное откровение. Я никогда не пересматривал его с тех пор, я даже больше не люблю его.
J’ai tenté une fois de me suicider, j’ai été tenté quatre fois de tenter de me suicider.
Однажды я пытался покончить с собой, и четырежды пережил искушение его совершить. Я хорошо помню, как, обливаясь слезами, сидел на зелёном бристоле, укрывавшем письменный стол от пролитых чернил, и пилил запястье тупой бритвой «Нева». Что было причиной? Кажется, очередное унижение на уроке физкультуры, но не поручусь. Страх материнского гнева тоже каким-то образом присутствовал, хотя не помню, чтобы меня ругали за неудачи на физкультуре. Бритва была такой тупой, будто задалась целью символизировать тупость сразу всего на свете: учителя физкультуры, урока физкультуры, физической культуры в целом, моей попытки самоубийства в частности и меня самого вдобавок.
Сколько раз меня искушала эта мысль? Бессчетное количество раз. Почему я не поддался искушению? Возможно, мне везло, что я всякий раз вспоминал о ком-то, кому не способен был бы так подло нагадить. А возможно, память о матери, неоднократно угрожавшей мне своим самоубийством, была всё ещё свежа.
Je jette difficilement. Я плохо бросаю. Я плохо ловлю. Я вообще плохо целюсь.
Il m’est arrivé d’entendre, mais pas de voir un fruit tomber de la branche.
Я и слышал, и видел, как падает с ветки плод. Поэтому всегда остро чувствовал правду мандельштамовской строчки: «Звук осторожный и глухой плода, сорвавшегося с древа». И даже пастернаковской: «Где, как обугленные груши, с деревьев тысячи грачей сорвутся в лужи».
Les noms propres me fascinent parce que j’en ignore la signification.
Собственные имена завораживают меня, безо всякой необходимости это объяснять. Я проводил часы, даже дни, листая атлас мира, выбирая самые экзотические и романтичные названия и тут же их забывая. Единственное, что я помню с нежностью, — это Земля Королевы Мод. Dronning Maud Land. Queen Maud Land. Думаю, после того как я узнал, что королева не имеет никакого отношения к «параду мод», défilé de mode, fashion parade, я начал путать её с королевой Маб и с тех пор не перестаю это делать.
Mes mauvais souvenirs de voyage sont plus drôles à raconter que les bons. Мои худшие воспоминания о путешествиях рассказывать смешнее, чем лучшие. Разве у всех не так? И разве не то же происходит с другими воспоминаниями? Не потому ли самый удачный мой номер — это воспоминания об уроках гражданской обороны? «Товарищ майор, разрешите обратиться», — и все уже смеются.
Je n’ai jamais regretté d’avoir dit ce que je pensais vraiment. Я никогда не жалел о том, что говорил то, что что думал на самом деле. Иногда я жалел, что сказал то, что думал на самом деле. Довольно часто, я бы сказал. Почти всегда. Каждый раз, когда мне удаётся ничего не сказать, я до смешного доволен собой.
Les histoires d’amour m’ennuient. Je ne raconte pas mes histoires d’amour. Мне не скучны любовные истории. Мало что на самом деле мне скучно. Я всю жизнь пытаюсь рассказать свою собственную, но так и не сумел это сделать. Я и сейчас пытаюсь её рассказать — можете сами оценить результат (нулевой).
Слишком ли это сложно? – вы можете спросить. Ответ — да и нет. Это так же просто и так же эгоистично, как и любовные истории, особенно если ты не сделал выбор вовремя, и тогда его сделали за тебя. Те, кого ты любил, конечно. Оба. Те, кто любил тебя. Оба. И твоя история становится историей одновременно принуждения и отторжения. Такой стала и моя. Точно так же, как моя попытка писать свою историю чужими словами и на чужом языке одновременно. Кто из двоих оказался чужими словами, а кто — чужим языком? Ты сам оказался и тем, и другим.
Je me demande comment je me comporterais sous la torture. Интересно, как бы я повёл себя под пытками. Нас воспитывали в размышлениях об этом. Тот факт, что какой-то француз размышлял о том же, кажется мне трогательным. Под пыткой несчастной любви я начал говорить, но так ничего и не сказал.
Il m’arrive d’être suspicieux. Иногда я бываю подозрительным. А потом мне становится стыдно. Понятное дело, я предпочитаю быть дураком, а не параноиком.
Regarder des photographies anciennes me fait croire que le corps évolue. Разглядывая старые фотографии, я прихожу к выводу, что даже образы тел исчезают вслед за теми, кто их оставил — просто это занимает чуть больше времени. Эта мысль наполняет меня невыразимым облегчением, как если бы я был крепостным, получившим вольную, или грешником, обретшим вечное отпущение грехов за одно лишь чтение Pater Noster и Ave Maria, в проходе между двумя крестами в Calle del Perdon в Венеции.
Je reproche ce que l’on me reproche. Я упрекаю других в том же, в чём упрекают меня.
Je me trouve plus laid de profil que de face. В профиль я кажусь себе более уродливым, чем анфас.
Je suis plus à l’aise avec les vieux qu’avec les jeunes. Я не чувствую себя свободным ни со старыми, ни с молодыми, в обоих случаях мне неуютно.
Je n’aime pas les orteils. J’aimerais ne pas avoir d’ongles. Я не люблю большие пальцы ног. Я хотел бы не иметь ногтей.
Je ne cherche pas les honneurs, je ne respecte pas les distinctions, je suis indifférent aux récompenses. Меня не интересуют награды, я не уважаю отличия, мне всё равно, сколько мне платят.
J’ai du goût pour les gens bizarres. Меня не привлекают странные люди — я сам один из них.
Je ne peux pas mémoriser les prénoms des personnes que l’on vient de me présenter. Я не могу запомнить имя человека, с которым меня только что познакомили.
Je ne fais bourse commune avec personne. У меня всегда был общий банковский счёт.
Je connais mal le nom des fleurs. Я плохо знаю названия цветов. Я бы хотел знать больше, но мне трудно запоминать новые.
Je reconnais le marronnier, le tilleul, le peuplier, le saule, le saule pleureur, le chêne, le châtaignier, le pin, le sapin, le hêtre, le platane, le noisetier, le pommier, le cerisier, le lilas, le prunier, le poirier, le figuier, le cèdre, le séquoia, le baobab, le palmier, le cocotier, le chêne-liège, l’érable, l’olivier. Je nomme, sans les reconnaître, le frêne, le tremble, l’orme, le fusain, l’arbousier, le bougainvillier, le catalpa.
Я узнаю конский каштан, липу, тополь, иву, плакучую иву, дуб, сосну, пихту, бук, платан, орешник, яблоню, вишню, сирень, сливу, грушу, инжир, кедр, тую, кипарис, эвкалипт, баобаб, пальму, лиственницу, миндаль, апельсин, лимон, магнолию, клён, оливу, ясень, осину, земляничное дерево, бугенвиллею, боярышник, ольху, акацию, бутылочное дерево. Я знаю названия бересклета, сумаха, катальпы, секвойи и хурмы, но не распознаю их.
J’ai connu des températures allant de moins vingt-cinq à plus quarante-cinq degrés.
Мне доводилось испытывать температуру от -30 °C до +40 °C и даже выше.
J’ai rencontré des catholiques, des protestants, des mormons, des juifs, des musulmans, des hindouistes, des bouddhistes, des amish, des témoins de Jéhovah, des scientologues.
Я встречал католиков, протестантов, мормонов, евреев, мусульман, индуистов, буддистов, свидетелей Иеговы, кришнаитов, баптистов, субботников, друзов, бахаи, но не амишей, меннонитов, саентологов, езидов, манихеев, зороастрийцев, богомилов, каодаистов и многих других.
J’ai vu la terre, la montagne et la mer. J’ai vu des lacs, des fleuves, des rivières, des ruisseaux, des torrents, des cataractes. Я видел землю, горы и море. Я видел озёра, реки, ручьи, потоки, водопады.
J’ai vu des volcans. Я не видел вулканов.
J’ai vu des estuaires, des côtes, des îles, des continents. J’ai vu des grottes, des canyons, des chapeaux de fées. J’ai vu des déserts, des plages, des dunes. J’ai vu le soleil et la lune. J’ai vu des étoiles, des comètes, une éclipse.
Я видел побережья, острова, пещеры, пустыни, пляжи, дюны. Я видел солнце и луну и их полные и частичные затмения. Я видел звёзды.
Je n’ai pas signé de manifeste.
Я ̶н̶е̶ ̶п̶о̶д̶п̶и̶с̶ы̶в̶а̶л̶ подписал манифест.
Si je tourne en me regardant dans un miroir, vient un moment où je ne me vois plus.
Если я поворачиваюсь, глядя в зеркало, наступает момент, когда я больше себя не вижу.
Je me délecte de l’emballage avant d’accéder à l’objet.
Я наслаждаюсь упаковкой прежде, чем добраться до самого предмета.
Visiter des églises m’ennuie, je me demande si, à part quelques spécialistes, il existe des gens que cela enchante.
Посещение церквей меня утомляет, и я задаюсь вопросом, существуют ли люди, кроме нескольких специалистов, которым это действительно приносит удовольствие.
Je ne sais pas nommer les étoiles.
Я знаю несколько названий звёзд, но не могу найти их в небе.
Je regarde les êtres fantastiques dans les nuages.
Я вижу фантастических существ в облаках.
Je n’ai pas vu de geyser, d’atoll, de fosse sous-marine.
Я никогда не видел гейзер, атолл, подводную впадину.
Je n’ai pas fait de prison.
Я никогда не сидел в тюрьме.
J’aime les lumières tamisées.
Мне нравятся приглушённые огни.
Quand j’écris plusieurs cartes postales le même jour, je m’efforce de ne pas relater les mêmes événements, comme si les destinataires pouvaient un jour se rendre compte que j’ai écrit plusieurs fois la même carte.
Когда я пишу несколько открыток за день, я заставляю себя не описывать одни и те же события, как будто адресаты когда-нибудь обнаружат, что я написал одно и то же письмо несколько раз.
Je ne me réjouis pas du malheur des autres.
Я не радуюсь чужим несчастьям.
Je ne me prosterne pas devant une idole de métal. Je n’ai pas pris en horreur mon héritage.
Я не преклоняюсь перед металлическим идолом. Я не испытываю ужаса перед своим наследием.
Je ne cultive pas la terre.
Я не возделываю землю.
Je ne m’attends pas à découvrir de nouvelles merveilles en musique classique, mais je suis certain de jouir jusqu’à ma mort de celles que je connais déjà.
Я всё ещё надеюсь открыть для себя новые чудеса в классической музыке и надеюсь получать удовольствие от уже знакомых мне произведений до самого конца.
Je reconnais m’être trompé.
Я признаю, что был неправ.
Je n’écoute pas du jazz, j’écoute Thelonious Monk, John Coltrane, Chet Baker, Billie Holiday.
Я не слушаю джаз. Я не слушаю Телониуса Монка, Джона Колтрейна, Чета Бейкера, Билли Холидея.
J’ai parfois le sentiment d’être un imposteur sans pouvoir dire pourquoi, comme si une ombre planait sur moi sans que je puisse m’en défaire.
Иногда я чувствую себя самозванцем, не зная почему, словно на меня падает тень, и я не могу её прогнать.
Le niveau sonore trop élevé d’un restaurant gâche mon plaisir.
Если в ресторане слишком шумно, это портит мне удовольствие.
Je regrette rarement d’avoir agi, et systématiquement de ne pas l’avoir fait.
Я редко жалею о своих действиях, но всегда жалею о тех, которые так и не совершил.
Je repense à la douleur des histoires qui n’eurent pas lieu.
Я вспоминаю о боли от историй, которые так и не произошли.
J’ai moins envie de changer les choses que la perception que j’en ai.
У меня меньше желания менять вещи, чем менять своё восприятие их.
Je fais des photographies parce que je n’ai pas vraiment envie de changer les choses.
Я фотографирую, потому что у меня нет настоящего желания что-то изменить.
Je ne pense pas finir en enfer.
Иногда мне кажется, что я кончу в аду. Чаще я думаю, что уже в аду, но потом раскаиваюсь и в страхе осознаю, что всё это может быть лишь детской забавой по сравнению с возможными альтернативами.
Je regarde les photographies anciennes de plus près que les photographies contemporaines, elles sont plus petites, et leurs détails plus précis.
Я разглядываю старые фотографии внимательнее, чем современные: они меньше, а детали на них четче.
Si je me regarde longtemps dans un miroir, vient un moment où mon visage n’a plus de signification.
Если я достаточно долго смотрю в зеркало, наступает момент, когда моё лицо перестаёт что-либо значить.
J’aime remercier.
Мне нравится благодарить.
Je ne perçois pas le délai des miroirs.
Я не могу уловить задержку в зеркалах.
Je n’aime pas plus le cinéma narratif que le roman.
Мне нравятся и сюжетное кино, и нарративный роман.
Les arts qui se déploient dans le temps me plaisent moins que ceux qui l’arrêtent.
Искусство, разворачивающееся во времени, доставляет мне не меньше удовольствия, чем искусство, его останавливающее.
À la deuxième promenade sur un même parcours, je regarde moins le paysage et je marche plus vite.
Когда я иду по тому же маршруту во второй раз, я обращаю больше внимания на пейзаж и иду медленнее.
Si je retarde un coup de téléphone dans lequel il y a un fort enjeu, l’attente devient plus pénible que l’appel.
Если я откладываю важный телефонный звонок, ожидание становится тяжелее, чем сам разговор.
Je suis impatient lorsque j’attends un appel téléphonique, mais pas lorsque je dois en passer un.
Я нетерпелив, когда жду звонка, но не тогда, когда мне самому нужно позвонить.
J’ai plus de bons que de mauvais souvenirs.
У меня больше хороших воспоминаний, чем плохих. Хотя я в этом не уверен. Вполне возможно, я просто не люблю вспоминать плохие, но они всё равно есть.
J’achète les vêtements dont je suis sûr en plusieurs exemplaires.
Когда мне точно нравится какая-то вещь, мне хочется купить несколько штук. Пару раз в жизни я так и делал.
J’ai laissé plusieurs amis copier sur moi en classe.
Я позволял нескольким одноклассникам списывать у меня, но это не сделало меня популярнее.
Je m’enthousiasme à l’idée de lire la biographie d’un auteur que j’aime, et je déchante en passant à l’acte.
Меня воодушевляет идея прочитать биографию любимого писателя, но, когда я действительно её читаю, мой интерес угасает.
Quand je fais des listes de noms, je redoute les oublis.
Когда я составляю списки имён, я боюсь кого-то забыть.
Je lis une demi-heure avant d’éteindre.
Я читаю час перед сном.
Je lis sans lunettes.
Я читаю без очков.
Je ne lis pas sur la plage. Sur la plage, je commence par m’ennuyer, puis je m’habitue, et je n’arrive plus à partir.
Я не читаю на пляже. На пляже мне сначала скучно, потом я привыкаю — и уже не могу уйти.
J’aime les musées, notamment parce qu’ils me fatiguent.
Я не люблю музеи, главным образом потому, что они меня утомляют.
Je ne prédis pas.
Я не делаю прогнозов.
Il m’arrive de prendre conscience que ce que je suis en train de dire est ennuyeux, alors, je m’arrête soudain de parler.
Иногда я осознаю, что то, что я говорю, скучно, и просто умолкаю.J’écris peut-être ce livre pour ne plus avoir à parler.
Возможно, я пишу эту книгу, чтобы мне больше не пришлось говорить.
Елена Чарник: ЭТО Я…
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:31***
долго жил среди живых
А.Тарковский
среди живых?
среди живущих
теплых, с кровью внутри
чем заняты здесь?
не замечают жизни
в себе
жизни во мне не замечают
я вся в ее потоке
я – ее поток
из жизни в смерть из смерти в жизнь из жизни в смерть из смерти...
как Марсий?
да, среди них снимешь последнюю кожу
смотрите: внутри вас такой же поток
из смерти в жизнь из жизни в смерть из смерти в жизнь из жизни...
при слове "смерть" останавливают свой поток в страхе
замирают, напряжённые:
надень свою кожу
холодно
прикройся
***
соединиться с собой
вот они – мои руки
тыльная сторона кисти (правая)
тыльная сторона кисти (левая)
все ещё не сошел загар
(мытьё посуды, ручная стирка – ау!)
кажутся собранными и крепкими
способными удержать жизнь за ворот
(эй, куда от меня, стоять!)
маленькие, да, оказывается – маленькие!
раньше видела их большими: ошибалась
выпуклые прожилки –
возраст?
легко взлетает кисть – взять чашку
мелькают
всегда перед глазами
я?
младенческая встреча
с собой
в возрасте за сорок
***
так было
маленькое словечко
"нет"
отталкивалась им
от повседневной речи
и
начинала говорить в рифму
нет, я больше тебя не увижу
нет, не будем из одного стакана
нет, никогда и ничей –
так делали они
и я повторяла следом:
"нет, я не то, что вы обо мне думаете"
как это получалось?
не помню
двух- и трехсложники, не слышу вас!
ямба от хорея не...
что остаётся сейчас?
делать стихи из воздуха
из потемневшего, тяжёлого от брызг
приморского воздуха во время шторма
из пропитанной дождем не просыхающей простыни городского
из жесткого при вдыхании ветра на вершине холма
собирать воздух различных мест смешивать его
во вдохе и выдохе
что же потом?
потом ты говоришь мне:
"НЕТ, я не считаю твои стихи стихами"
маленькое словцо "нет" возвращается в мою жизнь
***
живу в твоём сне
не в сновидении
утреннем сне без видеоряда под веками
темный коробок комнаты
золото утра – это тонкие полосы щелей
между планками жалюзи
что перед глазами?
длинная картина Пиросмани
кахетинцы давят виноград
пируют
ручной медведь подходит за подачкой
свадебный поезд
чёрная клеёнка болот Кахетии –
чёрно-золотое видео моего сна
в твоём сне без окон
я вижу сны о чёрно-золотой живописи
***
Честно ли сказать "синий" про цвет
волн, идущих внахлёст от горизонта
вечером, зимой ( в конце зимы)
на поклон к двум придуркам на пляжной скамье?
Принимаем их почести благосклонно,
два замёрзших придурка на пляже, "мы":
руки у каждого скрещены на груди,
ноги вытянуты вперёд синхронно,
взгляды допрашивают по-королевски даль –
что в подвластных нам далях от синевы,
что от вымыслов наших не защищенных
от касаний друг друга "душ", что от пролитого в воды морские дождя?
***
даже нижние боги хотят быть хвалимы
Р.М.Рильке
открываю дело:
отдаю себе в убыток
кто нуждается в похвале?
умею хвалить безупречно
отделываю похвалы отменно
они тончайшего помола
вы не заметите, как моя похвала
растворится в вас
станет вашей плотью
а вы сами – в радость себе
меня долго учили хвалить
ах, уроки латыни:
laudatis, laudamus
lauda – безусловный приказ!
даже нижние боги (поверим поэту)
тянутся к этой приманке
придите ко мне
звери, птицы и растения,
воды рек и морей, континенты и острова,
люди, и вы приходите, вы больше
своей планеты больше самих себя,
вы не знаете, как вы огромны
и вы больше, чем травы нуждаетесь в одобрении
я похвалю
и горы запляшут под вашу дудку
***
это я –
с ладонями, мокрыми от слез
даже волосы в слезах!
сколько мне тогда?
12? 15? 22?
сколько мне сейчас?
почему-то в этом
(море слез поднимается к горлу)
узнаешь себя быстрее
чем в радости
покое
мгновенно
отождествляешья с:
"посмотри, никто не плачет – только ты"
и слова благодарности
звучат острее, увереннее
чем в ликовании
как там:
"настойчивей, чем из надмирной ваты"?
это я – вся в слезах, как городской фонтан
из-за чего, дорогая?
***
что может выдерживать
не самая сильная в мире женщина?
почему это возложено на меня?
сердцем принимать сигналы
от близких и отдаленных
мест планеты
образцы ландшафтов севера
и ландшафтов юга
обращены ко мне каждый
своей сердцевинной сутью –
медные сосны над черными ледяными озёрами
солнечные высохшие степные травы
огни абрикосов в сумерничающей листве
столбики дыма крестьянских костров
зелёная муть пахучего южного моря
синие тени гор, не отличимые от облаков над ними –
всем вам должна я ответить:
помню, люблю, наслышана о вашей
трудолюбивой жизни, о вашем терпении
дело в этом холме, который хрустит под ногами все той же степною травой, открывая глазам
окрестные дали?
в моих не устоявшихся чувствах
оставляющих в сердце щели, как
в ящике для почты?
то же с людьми –
почему я должна так понимать каждого, отзываться
своей жизнью на вашу жизнь
почему мне доступны, ясны ваши лица
в предзакатное время
вечернее обездвиженное время
и ваши лица, как остановленные циферблаты?
что я могу?
отвечать отвечать отвечать
***
только кожа
ее поверхностью ограничено мое имущество
границы моих смешных владений –
немного материи, не затратное производство
самообновляющаяся малогабаритная система – вдох-выдох-кровь-всегда-в-одном-направлении
никаких таких имений среди лесов и полей
никаких гнезд, всю жизнь укрывающих от напастей
в колыбели родного пространства
"никаких Багровых-внуков", как писал поэт,
и почерка у меня нет так же
как и у него...
что до этого леса – не мое
и за тем лесом тоже – чужое
мир мой целиком
неделимо
***
не простое
зачем?
если за всю-то жизнь
тебе не стало больше, чем семь
не стало меньше, чем семьдесят
и все
получило свое продолженье
отлаженный быт вселенной –
все под рукой, и волна
не затухнет, пока ее в спину
не толкнет
другая
ДЛЕНИЕ
длится полдень вселенной
и – нет ему
дленье открыто –
обман: окружности и восьмерки
усложнение форм
от сложного
к простому
от замысловатых кружев одноклеточных
уроками точности
к – телу
чистый рисунок:
достаточно одного движения руки
(уголь ли, графит ли)
быстрый росчерк – и готово!
иероглиф
Господень автограф
я
ты
мы ("ты" в острой близости
"ты") –
метка в блокноте пространства
ясная
нет нужды в расшифровке
Елена Дорогавцева: ВСЕГДА ПОД РУКОЙ
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:27








Автопортрет — это и возможность увидеть себя со стороны, познакомиться с разной собой, понять и полюбить себя, и, в то же время, удобное средство связи с действительностью. Каждый человек, тем более фотограф, видит тебя по-своему. Недаром любящие глаза делают героя съемки красивым. Фотография может показать лучшее в человеке, а может высветить худшие его черты. Увидеть в себе эти особенности — работа над осознанностью. И речь, конечно, не только о внешности.
Во взаимодействии с действительностью некоторые карточки просят визуального участия человека, так они становятся говорящими. А ты сам у себя всегда под рукой. Поймав себя в пространстве, ты будто заигрываешь с вечностью, отделяешься от себя, учишься разговаривать с реальностью на ее языке — честно и беспристрастно. А разве можно быть искреннее с кем-то больше, чем с самим собой. Автопортрет, таким образом, образец такой искренности.
Елена Глазова: РАЗВЕ ОНА
In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 23:20***
я душусь смертью
распространяю изысканный запах
мои духи вызывают удушье у таксиста
я сажусь в машину и шофер начинает заходиться в кашле
смерть срабатывает бесперебойно
таксист открывает окно в надежде на оживление
но смерть не делает осечек
таксист так и застывает у полуоткрытого окна
в то время как я передвигаюсь по городу
в такси с мертвым таксистом
летящим по мнимой памяти
прикатываю к друзьям на мертвом извозчике
а друзья только рады - смерть им товарищ
они колышат ладонями «да я уже тут чувствую»
и нюхают мою приторную невозможную смерть с улыбкой
***
замухоморившее сердце
сжалось тисками и не отпускает
не выдает целебный продукт
произведение сердечной мышцы
говорит зачем вам
у вас и так много
навалом вас заваливаю
а вы не цените ни черта
на что вам еще один или несколько
единиц моей вдохновенной работы
сердце сжалось тисками
заныкивая выработку
пока приступ не пройдет
сердце не успокоится
пока не наладится
неутилитарное производство
никому ненужной продукции
пока не потеплеет
сердце не махнет рукой
а ну вас к черту
вот вам подавитесь
***
борьба со временем не давала покоя
она желала двигаться по нити времен вперед-назад
чтобы было возможно не застревать
в неприятные моменты ожидания
что тут таиться все известно наперед
все рутинные моменты уже давно изведаны
оставалось ожидание тех 1% неожиданностей
что не были предвидены
они были связаны с наличием другого
от которого все зависело
в те моменты эти 1% занимали 100%
тогда нельзя было просчитать все наперед
тогда время растягивалось или сжималось
как губка или резина
она желала перескочить порог просчитываемости
и перешагнуть в зону экшна
разгадать загадку времени
обхитрить его
скалящуюся кровавую морду
***
обтесывая мыслезаготовки
разве она не старается
разве она не корпит
хватаясь за каждую
мимо пролетающую мысль
разве она не изворачивается
иногда высасывая из пальца
в вечной погоне за фундаментом
за основополагающим креплением
для насаждения словес
вот она цепляется мертвой хваткой
вот раскручивает мелкую мыслишку
до нескольких фраз
закатывает ее в футляр оформления
вот пинает под зад
и вуаля стихотворение готово
она диву дается
как это стало возможным
и так каждый раз
***
стоп машина смерти
да здравствует стоп машина
да здравствует звон в ушах
мозговое оцепенение
трясущиеся колени
внезапная испарина
неподдающаяся дверь туалета
и падение в шкаф
тяжелое дыхание над толчком
дыши только дыши
весь эпизод занимает порядка 2 минут
но в голове растягивается на полчаса
больше никогда не буду травить себя
подумала она остывая
громогласная машина смерти
проносится мимо
хотя немного задевает крылом
***
безусловная любовь завела тебя как часы
абсолютно без всякого консента
кто ее просил
спрашивала ли она разрешение
на это нет ответа
безусловная любовь свербит
как чесотка между ног
клацает зубами как паразит
не знает никаких преград
и не понимает границы
нападает без предупреждения
кидается мертвой хваткой
безусловную любовь так просто не выкинешь
она прилипнет хуже банного листа
пока будешь раздумывать
не стоит ли прервать затянувшиеся отношения
***
вопиющее «зияние бога»
бог скалится из-за пропасти
его тень давно исчезла
несколько отчаянных смельчаков
ищут следы исчезновения
вездесущее сияние «убогого века»
чем же этот век так убог
в чем именно экзальтация поэта
нечаянно напавшего на след
или чаянно пресуществившего предельный опыт
тяга к небытию бога
высказанная в слове
переносится наперед к будущему читателю
боязнь обывателя прикоснуться к миазмам
брезгливость и чистоплотность анального характера
полоумный автор, заточенный в башню на много лет
выглядывает из темницы ума
освящая собой все то же зияние бога
***
"состояние невесомости
было достигнуто мной сегодня"
говорит она уверенно своему партнеру
"это состояние достигается во время секса
с правильным человеком"
как завещал тарковский в жертвоприношении
половой акт за созидание земли
каждый раз земля создавалась заново
планета была спасена от разрушения
останавливались хирошима и холокост
людские жертвы пресекались
разлив иррациональной агрессии
был вылечен и истощен
пока она висела в состоянии невесомости
с правильным человеком
все хвори исцелялись
и время останавливалось
в спальном районе
недоступном для злонамерений
***
если мы остановимся в машине на обочине
и начнем сцену орального секса
то все ездоки из соседних машин захотят того же
тебе придется их всех удовлетворять
5-10 человек зараз
тогда ничего не останется как на заднице вытатуировать слово «шлюха»
и открыть онли фэнс аккаунт
тебе придется дрочить на камеру
и удовлетворять запросы непривлекательных мужчин
можно будет забыть о карьере в серьезной институции
так как ты десять раз нарушишь коуд оф кондакт
опозоришь родную институцию и она от тебя отречется
низвергая твое существование обратно в ад
из которого ты нечеловеческими усилиями выбралась наружу
но и то время от времени замечала завывания
доносящиеся из-под полы верхних слоев этой скорбной обители




























