Человек смотрит на небо глазами вытащенного из шляпы кролика; ты читаешь назад, а до начала дойти как будто не хватает терпения. Женщина в сплошном платке заглядывает в конец книги. Достижения линии простираются за пределы технических возможностей времени. Изобретение черты прокладывает дорогу. Картина “Возвращение рабочих на фабрику братьев Люмьер в Лионе”: время простоя вычтено из предмета труда. Значение возобновляемо за счет новых ресурсов: у кого не хватает ладони, у кого пальца, у кого языка. Кто-то хвастается остротой зрения и держит глаз на расстоянии вытянутой руки. Человек смотрит на мир сквозь осколок невидимого стекла. Вскладчину приобретается возможность уйти от ответа: голод-сестра признается в украденном сокровенном, которое она выменяла на старую футболку. Брат и сестра раздеваются, сравнивают свои синяки, пока соль утоляет землю, раздвигает ее края. Вторая рука надевает. Пара выходит. Трудно быть поливальщиком без сапог: принадлежать открытию, сделать вопросительный крюк. Приписать ноль. Вывернутое лоно ноля: слово-Одиссей возвращается неузнанным к неузнаваемому. Учебник, один на весь класс, неузнаваем, но слово из трех букв за секунду выдает написавшего. Бог воздает тяжелой рукой отца (его милость непредсказуема). Одинаковые на животе и спине. А здесь мы расходимся.
Кто нас в темноте различит/различает? Свет включен в стоимость проживания. Красная книга звезд: путаница поколений, развязка. Легче верблюжьей колючке прорасти с той стороны пустыря, чем метафоре стать метонимией. Легче и ночью разглядеть все то, куда пыльное озеро возвращается.
Эти линии пересекаются, пока мы не смотрим. Мы не смотрим сейчас. Видно, как они уходят, но утрата не подступает к пороговому значению. Дальнейшее сокращение меняет качество: ближайшее рассмотрение помещает предмет в свободную емкость. Возможен сход снега. Целое сводится к частному без потери разрешения, но трещина остается принадлежать одной из двух половин. Сердце – тупой нож, разрезающий время на части, равные чему? И кому? Даже кухонный шкаф находит в себе силы оставаться человеком. А ты что? Нарисовать человека, не отрывая руки от тупого предмета. Некоторые совпадения белого с черным случайны. Собаку спрашивают где мама. Ребенка спрашивают где мама. Маму спрашивают о том же. Тезки встают в тесный синонимический ряд. Ударения рассыпаются по фамилиям, теряют свою высоту. Упасть с высоты своего роста. Расплескаться. Прямой смысл находит в чем-то еще последние силы, обозначает рукотворность снаружи и нерукотворность внутри состояния целости. Внутри, целое пусто. Смысл-погорелец снова спрашивает очага. Тень выбрасывает плоскость на берег ближайшего, случайность изображения частично напоминает о совпадении в момент попадания. Рама высокого окна. Стеклянный мяч. Луч молниеносен, но его звук отложен в кухонный шкаф, где белая тарелка недостаточно глубока. Нагота недостаточно подробна для глаза. Внешнее вооружает глаз небесной оптикой продолжения. Семья кривых образует на небе участок неразрешенного света. Небо – это ванная Архимеда. Луч проникает, его глубина обнаружена. Футбольная мошка оседает на дне дома, уточняет предметность. Прицел сбивается вместе с целью. Жизнь дополнительна по своим специфическим свойствам. У Марио три жизни. Почему у меня одна? Анимация пропускает кадры, в которых тело испытывает свою предметность. Линия не может перестать обозначать движение. Запнуться о край стеклянного стола. Уронить стакан естественно. Повторить с тем же стаканом.
У меня нет рта, а я должен заткнуться. Вышивка на потном экране едва отличает свет от тепла. Тяжелое зимнее время спотыкается, падает в темноту. Долго не может подняться. Время – это внутреннее кровотечение. Песочные часы сломаны. Еще удалось сломать деревянную лошадь, восковое яблоко съесть. Человеком остаться. Записать и забыть, как дождь возвращает слепой траве ее землю. Где это записано? Негде. Ни один бог не пострадал во время съемок этого фильма. Что-то мешает вечности сомкнуться спереди и сзади. Тихо: он видит весну. Как распускаются руки. Достаточно: леса рук не видно. Любовь прерывает род молчания: достаточно. Бумага всегда разорвана пополам в произвольном месте: шов расхождения тонок, как голос кастрата. Ресайклинг солнца обращает неточно, и, страдая, качество обретается.
***
Земля брошенных костей. Голем стирает Я в слове ямы. Ложится в бессонную землю. Сон устал напоминать мне о смерти. У ее обороны есть оборонная сторона медали: она прикипает к сердцу так, как ни одна другая. Ты видишь проход, себя впереди тебя. Спотыкаешься о ступеньку, которая ростом выше тебя. Споткнуться в темноте о заглавную букву Я (последняя попытка). Я могу не глядя, смотри, написать твое имя на части наждачной бумаги, столе, ладони. Оно отштамповано у тебя на руке: ломать не строить. Что написано пером, не вырубишь топором. Письмо и здесь потворствует левше, отвечает разрушению, чем может. При этом как дойти от левой руки до правой, не отвлекаясь на происхождение, не испытав до конца и до перерыва прочность своего шага? Перерыв, в который скалолаз остается в неподвижном состоянии. Почерк – чёрт, его хвост. Кто виноват, что имя твое, повторенное тысячу раз – тысяча разных имен? Мертвые же единогласны в своем утверждении. Хрупкость зеркал же мстительна и не оправдывает ожиданий, возложенных на действительность. Мы расходимся по швам левых рук: правая стирает землю вручную. Он отделил зерна от зерен. В него входит длинная очередь. Из него выходит прозрачная тишина. Мудрость не знать ничего о соседнем доме, стена которого разрушена надписью. Имя – громкое объявление, но не с него начинается устная речь о конце алфавитного порядка. В алфавитном порядке расположены незнакомцы. Стирает Я в слове имя. Им нет числа. Пусть горят (сказанное о свечах). Дыхание перебивает. Ему дают слово. Вместо всего мы видим, как конь открывает на себя воду, которую с ним делят другие. Так же и память способна отвлечься на этот непреднамеренный стук колес. Вернуться к работе. Автомат по приему лома даёт красной руке сдачи. Последняя отступает к первой, оставляя поле пустым: пустота принадлежит телу, как почерк – адресу. Я нахожу этот дом пустым. Нахожу свет естественным. Причина речи в самом конце красной строки. Речь касается руки. Речи щекотно. Весна наступления произносится в гордости, исполняется снегом последствий. Имена лиц заменены. Сказать и о том, что видел, как муха ползет по закрытому небу, и где эта точка, куда перемещается и не может, опять, вся поместиться идея пространства. Дверь закрыта по-прежнему, но все помещение изменилось. Лифт не работает, работает лестница. Господи, закрой небо над нами.
Журнал быстрого доступа исписан поперечным сечением. Растения вступаю друг с другом в парадигматическую нерасчленимую связь: нижний регистр разговора мельчает убористой жизнью, сотворяя в отсутствие глаз – их закрытую, конечную версию. Дивишься тому, как достойно небо несет свои неисчислимые лишения. Люди в кюветах, как в карманах прохожих, находят ландшафты, смятые при ходьбе. Петля дорожного приключения путает значения слова дом. Еще немного, и этот верблюжий канат прервется: силы равны. Смерть и любовь получат свои половины, но никто не уйдет довольным. Мама зовет ребенка домой, он приходит. Под чернилами грязи и синяков, она его не узнает.
Язык врет себе. Верит ли он? Врать и верить – один корень, пробивающий небо. У предметов своя прозрачность: применить и примерить. Обойти растущую машину, обогнуть велосипедиста. У предмета, в свою очередь, свое предшествие. Последствие – на глаз. Все повреждения видимы: открытый балкон, на краю комнаты урна удерживает цветы. Вечер вчерне.
Обложка мягкая (мятая) дня. Исчерпанный спрос сам становится предложением, его концом. Смысл количествен: он вырастает из максимального значения. Я дома один. На стертую пленку воды проблематика снимается временем, пока серая птица сырого света оскудевает. Салфетка в последний раз развернута в обращении. Слово изымается из обращения.
***
Скелет возвращает телу воды сонную рыбу. Глаза голода – пустая посуда. К замку рта прикипает язык. Путь наименьшего сопротивления снимает кожу с костей; человек отлучается понарошку, предпринимая попытку уйти от ответа. Чернила высыхают на фоне времени. Каракатица устремлена к своему несмелому убийце. Два просмотра, четыре лайка: мойдодыр памяти, миф об Эдипе. Городе Винограде. Отделить воду от хлеба. Эхо отделено от звука, как мясо от сухожилий. Анон уходит в песок, как вода сквозь пальцы. Техническая воспроизводимость снега указывает на прирученность глаз. Лёд переводится. Человек доплывает на нём до конца воды. Это не я. Это мне. Рыба-фонарь (тот самый) вытаскивает из темноты себя, забивает глубину в файлообменник. Папка из облака уходит. Собачья кость, наконец, усваивается скелетом. Тень входит в неровность ландшафта, роет яму для водоёма. Лосось едва успевает оттуда уплыть. Подстеленная солома сгорает, как сумма против язычников. Рыба языка льёт пустую воду. Превращение из воды в воду: истина в вине.
Истина в вине. Двойной стук в дверь, обнаруженная полость пола. Бутылка отстояла пустое дно.
Ночь письма, день чтения. Приведение связано резкой ниткой белого сна. Не дающая уснуть простынь, фосфорный день рабочего. Воскресенье не до конца уравновешивает праздность, длинные выходные делают время немым. Бумага окрашивается во все цвета победы. Дворники держат стеклянную дверь на весу, чтобы в нее без стука могла проходить хвойная память, забытого снега апрель, кулак сжатого знака. Неважно, что сердце стекла не осудит; не боги горшки обжигают внутри человека; неважно, что я говорил. Тень зеленого перехода, близорукого дня непарный носок, техническая воспроизводимость бумаги. Осень бумаги – в конце зимы. Беньямин говорит о мухе, произносит ее. Невидимой лески воздушная слюна висит. Как паук не падает с крутого неба? Смотри выше. Дальнозоркий левша оставил след безымянного пальца. Он пытается указать на тебя, стоящего рядом, но в то же время – внизу, не до конца закрытого с неба упавшей листвой, обратной стороной снега. Линза дождя душит в лете заблудившийся луч. Вдыхает и выдыхает одно и то же. Дождь наполняет душу прозрачностью, а тело собой. Если бы я умел говорить, я не мог бы сказать. Первые руки второе лицо закрывают. Кто из нас слеп? Рыба, говорят, больше не ловится на съеденную наживку. Вдоль и поперек, она разрезает поверхность воды на равные части. Плоская кошка цепляется за деревянную лестницу, ступени которой посчитаны начерно – в прыжках, утверждающих плоскость. Тень молочного промежутка стирает гласные, как подошвы сандалий, в знакомый песок. Поздние древоточцы обнаруживают друг друга в следах, успевших уйти. Нигде больше они не встретятся. Биоразлагаемость этого временного значения обещает неисчислимое. Будущее – форма, в которой не укладывается настоящее, или содержание? Земля держится на колонии термитов, просвечивается с одной стороны. С другой стороны она отражает поверхность всеми доступными ей средствами, не оставляя на завтрашний день ничего.
Кто о чем, а Фома о форме. Приговоренный к побегу бежал. Глаза охватывают поле, пока поле охватывает огонь. Встреча не может остановить средства передвижения: они – только средства. Темнеет, и транспорт из общего постепенно становится частным. Кем объявляется остановка? Железо обещает тебе стать водой. Хлеб – состоянием (вещества). Деления и доли, обозначающие морскую пористость хлеба, нужны для того, чтобы держать в этом состоянии воду. Тело отстаивает свои границы, пока душа ищет выхода на поверхность. Части тела сокрыты туманом войны. Клеевой холодец оставляет язык, избавляет его от возможности. Человек присматривается вплотную к своим рукам, спотыкается о неопознанный предмет. Ложится рядом: их не отличить друг от друга, когда они расположены соответствующим образом и неподвижны. Я не понимал, что за счастье и что за любовь у меня на руках, пока не узнал свой желудок. Мне говорят: съешь его, и я снова буду внутри тебя. Ребенком в теле письма.
***
Похороны снега. Тщетные попытки наскрести где-нибудь черного цвета, разбор сортов. Кто-то вспоминает, как медленно игла зимы огибает руку, и не всегда вышивающий вовремя замечает проколотый палец. Рука присваивает себе слишком общий характер действия. Время проходит, как зуб. Старое берется. Большой палец указывает на небо, где, как Титаник, всплывает со дна дня солнце. Отец проглатывает сына живьем. Сын убивает отца изнутри матери. Сколько ещё нужно солдат, чтобы закрутить лампочку? Палец указывает на плакат. На плакате палец подносят ко рту. Указательные пальцы перечисляют. Избирательный дым костра, еда, не доносимая до тел. Любое тело инородно себе. Инородное тело лжет о сохранности темноты, однородии врастающих жидких семян. Кончаются вещи, с которыми одиночество можно сравнить. Одиночество неисчисляемого. В то же время – наличие, когда речь заканчивает своим началом число. Буква А заполняет рот, умножая разницу между миром внутренним и внешним. Предавая этой разнице качественное значение. “Ловушка для родителей”, которую смотрят с детьми ради момента, когда она схлопывается. Лампочки в нашей игре слов используют реальное электричество.
Рим.
Мариуполь.
Мы едва различаем, пока в нищете тень тянется к своему предмету, а свет – к источнику. В общежитии, она на ощупь пробирается в соседнюю комнату. Там горит свет.
Подорожник руки открывает тьму как пространство возможности. Солнце: тяжелая подошва творца там еще не ступала. Источник роста делает неровный круг, делает допущение: поддается пониманию. Тайна, конечно, проливает, как говорят, значительный свет на простейшее; оно не в состоянии подвергнуться перемене и не может стать всем. Но что ему остается? Что остается? Габаритный огонь удильщика, он продолжает точку до места, откуда ее взяли без разрешения. Я видел тебя везде, и теперь это место невозможно найти.
Мы виделись “утром”. С тех пор ты и утро взаимно удаляются от точки встречи, где я стою, не давая представления о высоте. До тех пор, пока ты и утро не станете такими же точками. Но и потом, когда разница снова будет расти, и я тоже должен буду меняться в ответ.
Естественный свет, как камень, перетряхивает во рту сущее, но даже края сущего не растворяются в слюне света. Я сам успею уйти прежде, чем сточится край, один из краев. В то же время, свет высыпает на землю содержимое сущего, не находит чего-то. Может быть, это я уже успел проскочить. Или это я пропускаю что-то, из раза в раз не могу обойти стеклянного дома. Не нахожу ни входа, ни выхода. Крапива бежит, спотыкается о борщевик. Дальше – стекло, и дальнейшее движение – по вертикали: рост, ограниченный дальнейшим уведомлением. Дневник двойника. Дорога, которой дед возвращается ночью из туалета. Оночь: слипшиеся глаза прочтения. Старость – мешок, в котором тело устало ждать. Любовь – это то, что ждет старость. В старости человек превращается в свои руки. Следить за руками. В дырявом ведре больше воды, чем в целом может поместиться: приблизительно. Дорогу составляет время простое. Простой-человек. Самая темная ночь — перед расстрелом.
Письменность – это долгая дорога к молчанию. Чтение требует тишины, которая нереальна, как требует света у рук, возвращая глазам содержание глаз. Будет день – будет писчая. Дважды произнесенное расползается в разные стороны, меняясь и оставаясь, возвращаясь в устного человека, делает свою встречу реальной. Запись – прыжок. Я читаю, не в силах подняться и в это окно заглянуть. Земля сохраняет “всё” высоты. В произведении, число не остается прежним. Нечто равно - и уже удваивается к моменту, где глаза достают до конца уравнения. От окна до двери пробегает огромное расстояние, и два источника света при этом довольствуются своей схожестью с третьим лицом.
Невозможно найти единственное отличие. Страус летит к земле, не теряя своей высоты: углублением ширится мель земли. Столкновения мы не ждем. Оно не приходит. Как проверяется прочность линзы – и того, что за ней? Изображение в круге смотрит в далекую камеру. Камера – напротив – отводит, как может, автоматический взгляд. Переназвать: это имя занято.
Время происходит медленно. А – это О, Я – I. Ужи пасхального кролика скрыты. Пасхалка – хлеб, оставленный покойнику. Расточительность жизни и живой силы запускает медленную машину. Медленная машина не стирает. Бытовая химия слез проникает одежду, ищет ее обратную сторону, обнаруживает тело (как бы) случайно. Двойная ручка не пишет и ранит руку. Пишет рука. Домашней работы прерывистые разбитые часы; дрожащей рукой обведен контур лица. Лицо-мотылек обращается к свету.
Письменность – тень бумаги.
Зубы Питера Пэна во рту молчащего.
Свет приставлен к окну, как сторож. Свет объявляет непризнанной империи войну. Он рисует людей мертвыми. Он так видит. Говорит: вечность восходит к небу в виде бесконечного утверждения. Площадь поля уже занята коллективными действиями белизны, которая ищет случайную возможность разграничения и находит кровь в своем цветовом спектре. С ней совпадает самозваная белизна света. Граница обнаруживает в себе поперечное сечение, и продолжается. Инструмент продолжает человека другими средствами. Хроники позднего часа: след, о который запнулся. Взгляд падает в/на место захоронения. Не находит отличий.
Воронеж. Жданов. Самолет приземляется птицей, застрявшей в двигателе. Воздушная тюрьма: святой Николай на ощупь находит дорогу в удвоенной темноте ловушки, лестничной клетки, где ребра – ступени. “Домик”. Потолок храма откладывает закрытие скобок. Как дыхание спящего, молитва осторожна. Она срывает с неба тяжелую грушу звука и следит, чтобы она невредимой коснулась земли. Единственным шагом измерена глубина тихого часа: этим падением груши. Привести полную версию, чтобы в ней – в полной мере – мы могли видеть сухость взрывчатки, ржавый огонь ржи, молчание ружий, но вместе – сухие листы дипломов. Согласованные черты дуба, собранность как перед прыжком: мелкая земля ожидает мелкую фигуру прыгающего. Самолет входит в воздушное пространство анонимности. Оно ограниченно. Бумага слегка отходит, можно увидеть, из чего она сделана, чем набита рука. Крылья самолета сложены, как руки в молитве. Предложение ограничено. Черный снег застывает. Свет – это не где, а когда: моль изнутри гардероба. Судопроизводство речевого остатка, выравнивание по ширине. Еще остается.
Уличный свет полагает комнату продолжением улицы. Воздушная губка, тарелка недоеденных хлопьев. Только их части. У нас два окна, мы этим похожи. Обращенные внутрь, мы видим разное. Раковина заражена бесплотностью звука через свою двустворчатость. Смысл-моллюск ускользает. Он находит новую глубину: глаз оттуда неразличим. Оттуда, он произносит твое непрозрачное имя. Глубина, как может, удостоверяется тем, как бесследна вдоль узкого берега россыпь гальки. Демосфен отчитывается. Аббревиатура, которая возвышается над горой развертки, за время которой, не оставив следа, исчезла дорога, завершающая картину местности. Похититель прошлого Рождества. Зеленка или йод. Зеленка и йод: так ли происходит все? Вывести чистую воду на свет: начало языка, скажет кто-то. Ему ничего не будет. Зеленка и йод: круг, заключенный. Рассвет мертвецов заканчивается неожиданно для всех нас: восхождением к земле, пиком пекла, восходом на месте. Заканчивается предупреждение пыли, ее умножение.
Перелистнуть этот лист. Медленное обновление страницы зависает в завершении. Время койота, полночь. Война концов света. Полдень читается наоборот, выныривает из прогретого озера, где мелочь мельчает, чтобы, когда ты смотришь в пол, занять тебя близким блеском. Ролевая игра без костей: бесконечный ход преодолевает эстетическую дистанцию. Белые ноги хватают воду и держат ее, сколько могут. Пешего хода пешки, конница ног.
Человек – это набитое облаком чучело.
Труба выцеловывает воздух. Выше – темнота речи. Свет – там, куда речь, черная, как ступни прохожего, добирается. Речь неузнаваема в темноте описания. Мы пишем с тобой в перчатках речи. Кто ты? Ореховый звук ядра (ore, который познается в любви, когда смерть неразборчива, неразличима. Неотличима, ты скажешь. По-моему, так. Отметина: тут был тот-то. За отметиной ничего не видно. Выдраны недра ведер. Dig in. В прозрачной бочке утопленника спешит отразиться источник ночного света. Найдено тело. Избыток же света убивает прозрачность, и, наконец, горького дня черно-белый прикид занимает протяжность скучающей галереи. Скучающей суки напротив. Искать не в последнем издании, но в середине – пути, да, когда вспышка там, где у пустыни центр, освещает лишь тех, кому видно. Половина прибывает во сне, отражается в тонком стекле линии берега, так что и целое – осторожная равномерность. С этой стороны вода – то же стекло, тоже стекло. Жизненный цикл образцового времени стихает. Разбитое судно, которым он заканчивается, сравним по тяжести с белым листом: килограмм бумаги и килограмм костей. Обратная сторона снега, перевод бумаги. Перегон скота под надзором Калашникова. Легкость транзитного груза. Бой, говорят вместо Бога. Бог-мальчик призывается в речь.
Предупрежденный вооружен дополнительным временем. Оно складывается из хвойных капель, которые заполняют ладонь углубления перед тем, как, заполненное, оно гладит лицо, и все, что придется. Предупреждено ли оно? Знает камень падающий, и упавший. Который из них оно знает лучше? Круги расходятся по невидимым домам. Полузабытая, пыль поднимается со дна лужи. Удивляет то, как легко человек перешел от руки к палке. Если палка продолжает руку, продолжает ли камень другими средствами взгляд? Камень, который невозможно поднять. Жеода.
Свет внутри жеоды. Свет, который никого не разбудит. Молния. Свет и звук пришиты друг к другу грубыми нитками страха. Это – тоже молния, пришитая к молнии грубыми нитками образа. Всякая поверхность – внутренняя сторона кисти, и это естественно. Если и нет, то эти нитки достаточно тонкие. Слишком тонкие для руки. Рука прибегает к ручке. На себя открывает поверхность бельма. Кто там? Оставшийся.
Тридцатилетний, ребенок перечитывает свои письма Санте. Письмо – рукой сорванный голос. Разгладить бумагу железом, отразиться в металлическом зеркале крови. Не до конца повторяется история о потерянном времени, всюду слепые пятна мака мешают. За тысячу будущих лет не купить и минуты прошлого. Ветер платком бесконечным вытер окрестность. Чистота проницаема, но через это не удается пройти: стеклянный тоннель, который держит изображение слабыми пальцами, но смотри: мы поставили дерево на землю. Почему простор материален, зачем вход распыляется слоем гороха?
Мы близко. Ты следующий, вышеуказанный свет. Язык изгнан в раздвоенность. Речь обречена обращаться. Ей знакомы неизбежность и невыполнимое требование оставаться собой. Руки речи полны песка. Песок заполняет рот языком. Язык говорит: лучше, чем ничего.
Понравилось это:
Нравится Загрузка...
Похожее