:

Дан Пагис: ПАПА

In ДВОЕТОЧИЕ: 35 on 12.02.2021 at 22:18

***

«Ну так что же, Данэле, ты намерен все это записать и издать? Пиши, пиши, не стесняйся, если кто-нибудь случайно прочтет, он ведь и не поверит. Главное, что ты сам по правде в это веришь».

***

«Не понимал ты своего отца, – говорит мне неуклюжий мужчина, папин товарищ по картам. – Совсем ты его не понимал. Ты похож на него только внешне, прости меня за откровенность». Я злюсь: «Так что же, он должен воскреснуть, чтобы я его понял?» «Нет, нет, – говорит товарищ по картам, – воскреснуть должен ты. Но прости меня за откровенность, шансов у тебя маловато».

ЧЕРРИ ХИРИНГ

Мы почти ничего не купили, Йонатан и я, в парижском дьюти-фри. (Ночной рейс «Эль-Аль» перенесли в отдаленный терминал, а там почти всё заперто). На половине пути по громкоговорителю объявили, что члены экипажа, те самые необычайные израильские красавицы, пройдут по рядам и предложат товары, освобожденные от налога. Много лет назад я привозил тебе из-за границы сигареты – мне стыдно до сих пор, – потом крем после бритья, а потом по твоей просьбе (ты облегчил мне задачу) – особые тряпочки для протирки очков. Ты помнишь? «Этого мало, – говорит мне Йони. – Давай сейчас купим дедушке чего-нибудь еще». Тележка с товарами, которую толкали два стюарда, застряла в проходе, – слишком много рук к ней тянулось. Я набираюсь особенной израильской смелости, и сквозь лес чужих рук ко мне выскакивает большая бутылка – и не просто бутылка, первоклассный датский черри-бренди, ты знаешь, всего за 8 долларов, тот самый темно-красный ликер, сладкий с горчинкой, чудесный. Я, по своему обыкновению, чтобы не было еще одного багажного места, вытаскиваю бутылку из картонной упаковки и засовываю ее в ручную кладь, в маленький серый чемодан, который я необычайно люблю (он уже сопровождал меня много раз). Посадка и выдача багажа проходит легче обыкновенного, как во сне. Мы хватаем багажную тележку, – маленький чемодан лежит на других чемоданах сверху, – и выходим. Среди толпы встречающих Ады нет. Нет? Йони, у которого всегда есть жетончик, звонит из Лода домой. Она ошиблась днем! Но, по крайней мере, она дома, хочет поговорить со мной, и говорит сразу: «Я должна тебе сказать сейчас, приготовься: вчера умер твой папа. Похорон еще не было, не я их задержала, наоборот, я хотела уберечь тебя, но все настаивали, что нужно подождать, пока ты приедешь, то есть до завтра, как мы думали. Ты слышишь? Что ты молчишь? Я прямо сейчас выезжаю в Лод, чтобы забрать вас».

Я возвращаюсь к Йони и говорю ему: «Еще немного, и она приедет». Толкаю тележку к шеренге стульев из пластика и врезаюсь в них. Маленький чемодан скатывается вниз, падает. Я ставлю его рядом со стулом. «Послушай, Йони, мама мне сказала еще кое-что. Случилось несчастье. Вчера умер дедушка».

Он ничего не говорит, садится на пластиковый стул и глядит на меня. Пожилой мужчина проходит мимо нас и говорит: «Что у вас такое творится? Что-то разбилось». И правда, мы в темно-красной луже. Маленький чемодан истекает липким черри-бренди, горьковато-сладким, тошнотворным, покрывающим тротуарную плитку. Я убираю осколки бутылки, бегу к крану, пытаюсь спасти бумаги и рубашки, которые уже пропитались – естественно, безуспешно. Первоклассный ликер, липкий, никуда не уходит. Память о нем осталась в чемодане, прилипла, она и сейчас там. В другую поездку – какую, уже не важно – я нарочно купил бутылку «Черри-хиринга» и привез ее в том же маленьком чемодане. Она доехала целой.

СОН

Это папа, нет? Тяжелый снег укрывает его по всей ширине этой кровати. Я (это я, нет?), сижу рядом, сосредоточенно смотрю на него. На мне плащ, и я, конечно, должен сделать надрыв. Итак, готово. Но нет, он протягивает ко мне руку, он жив, полон жизни, снег исчезает, его тело с большими бородавками (на фотокарточках в молодости он был так красив) растет и раздувается. Я спрашиваю его с тревогой: «Проверить пульс?» Но он, нехотя: «Пульс? С какой стати?». Совсем красный, пылающий, он начинает рассказывать мне о том, что не успел рассказать вчера: о работниках конторы – будут они бастовать или нет, мне скучно это слушать, но он делает это без дурного умысла, и я притворяюсь заинтересованным: «Ну так что же, они будут бастовать?» И он мне очень признателен за это, он ужасно мил со мной, просто ужасно. И я думаю, что да, так оно и есть, он еще выведет меня из себя, из этого мира – и особенно сейчас, когда он замолкает, высыхает, отрывается от кровати, желтый, прямой, сухой, как соломинка, и парит в воздухе.

1982

Ты прибываешь к воротам кладбища с легким опозданием, в новой соломенной шляпе, в элегантной рубашке – прибываешь в хорошем расположении духа и спрашиваешь: «Так, и когда уходим? Вы знаете шутку насчет того, когда выходят и входят?» Я бледнею от сильного смущения, ты чувствуешь это и останавливаешься посредине рассказа. Ты сдался. Ты заходишь в павильон из бетона, садишься на каменную скамейку, которая внутри, второпях обматываешь себя белыми ремешками. И вот уже два бородача хватают тебя, кидают на замызганные носилки. Ты лежишь на них, словно куколка, из которой должна вылупиться бабочка, и спрашиваешь, теперь уже немного неуверенно: «Ну хорошо, мы уходим?»

Один из бородачей, кажется, более потрёпанный, подходит ко мне и спрашивает: «Ты сын? Хорошо. Теперь опознание. Это твой отец? Хорошо». Он укрывает тебя, сует мне в руку замызганную карточку с кадишем, ножом разрывает ворот рубашки, и шесть человек уносят тебя от меня. Я иду по их следам на песке, твои следы – они уже в воздухе. Внезапно ты начинаешь раскачиваться между ними, может быть, от нетерпения, и носилки наклоняются вбок. Я протягиваю руку, чтобы помочь им, чтобы остановить их, но все кричат в один голос: «Нет! Нет!» И потом вежливо объясняют: «Ты сын, тебе нельзя трогать».

[БОТИНКИ]

«А ты, что же, Данэле? C тобой, к примеру, так уж все было в порядке? Ты, черт возьми, до темноты в глазах пугал меня с тех пор, как переехал в Страну. Внезапно у меня появился сын, семнадцати лет, новый репатриант, сбитый с толку, если ты понимаешь, о чем я. Вся моя любовь, прости за выражение, стремилась выйти к тебе навстречу. Но не дошла. Поначалу ты без умолку говорил о некоем еврее, которого ты знал еще ребенком в Радауце […] по пути на корабль он украл у тебя рюкзак. Ты без умолку рассказывал о нем и говорил, что больше не поверишь ни одному человеку. Но Тель-Авив очаровал тебя, и ты захотел выучить иврит быстро-быстро. Со мной ты был вежлив, вроде того, или, может, вернее сказать – непроницаем. Всегда вежлив, да, папа, пожалуйста, папа, мне это нравилось, но я этого не любил, если ты меня понимаешь. И так продолжалось все время. Может, только три-четыре года назад, когда я заболел в последний раз, ты нашел-таки повод накричать на меня, потому что я не проследил и не проглотил лекарства в том порядке, который прописал мне врач. Ты кричал, а я почувствовал хоть какую-то близость. Думаешь, ты пощадил меня, не говоря со мной на важные темы? Или ты должен был дождаться, пока я умру? Я не утверждаю, что ты превознесся, если можно употребить такое слово, но остался далеким. Чужим. Черт возьми, ты ведь видел, что я хочу заботиться о тебе. Денег у меня не было (ха-ха, тебе бы следовало выбрать другого отца), но мы поехали устраивать тебя в кибуц «Алият а-Ноар» (помнишь, как мы ездили в иерусалимский сохнут? С меня взяли пять палестинских лир), а потом мы еще успели зайти к Стене Плача, нам сказали, что это не опасно, тогда была еще весна 1947-го. В Тель-Авиве я всегда был готов с тобой прогуляться, и по делам, и, когда выпадал случай, по шабатам – в те годы, когда ты так или иначе приезжал в Тель-Авив в колледж для учителей. И не говори, что тебе не нравилось ходить с нами в тот славный ресторанчик на Дизенгоф. Что ты смеешься, я просто не знаю, как это сформулировать, речь ведь не о ресторанах».

«Да, папа, думаю, ты сделал еще больше. Ты пытался, делал множество знаков. Ты помнишь, как однажды зимой я пришел поздно вечером после поездки в кибуц. Мои ботинки были тяжелые от грязи, и я оставил их рядом с дверью. И вот, утром сюрприз – они стоят черные и блестящие: ты их начистил! Начистил ботинки!»

«Не делай из этого великой драмы. Я всегда любил наводить блеск».

НАД ОТЦОМ НЕ СМЕЮТСЯ

Что я хочу от него? Самое строгое, что он сказал мне за 35 лет с тех пор, как я приехал в Страну, случилось в первую неделю моего приезда. Мы сидели за завтраком с ним и его второй женой, и он спросил меня (по-немецки с русским акцентом, иврита я не знал), сохранились ли семейные фотографии после того, как по пути в Страну у меня украли вещи. Я засмеялся: «Тебе ещё фотографии нужны? Я сам с трудом сохранился». И тогда он шепотом сказал: «Не смейся над отцом», и я был поражен, что он говорит о себе в третьем лице, наверное, хотел подчеркнуть свое положение или намекнуть на правила приличия. Над отцом не смеются. Я сразу сжался. И с тех пор ничего – а ведь я не дал ему никакого повода.

[ПРОСЬБА]

«О, Дан П., что слышно? Вы тоже спускаетесь с гор святого города, чтобы немного развеяться в Тель-Авиве?» Я прячу надрыв на рубашке. «А что слышно у вас?» Он находит свободное место за мной и кричит мне прямо в ухо. «Слушайте, давно хотел попросить у вас кое-что. Ведь у вас, мне говорили, есть связи с издателями. Я написал рассказ, исключительный, не говорю, что он красивый, как сказали бы другие. Но он очень странный, особенный, о семье. Вы можете прочесть и порекомендовать? Лучше письмом. Вы знаете, что ваша рубашка порвана?». «Хорошо, я готов прочесть, порекомендовать. Сейчас я выхожу. Можете послать мне?»

ПЕРВАЯ ГОДОВЩИНА

Годовщина. Ты сделал выбор и умер девятого ава, в день рождения Мессии, ты знал, что и это можно превратить в шутку. Но твои муки были слишком тяжелыми, настоящими родовыми схватками Мессии, пока к тебе не пришло избавление. Тогда меня не было рядом с тобой, я не виноват, так вышло случайно, я вернулся только к похоронам.

На девятое ава здесь на кладбище большая ярмарка. Толпы толкутся у лотков рядом с воротами, покупают гвоздики, баночки с соком и парафиновые поминальные свечи. В годовщину мы явились сюда, пятеро скорбящих. Среди этой верной аудитории – твоя жена (вспоминаю: она четвертая) и двое твоих друзей-пенсионеров (для других далековато). Еще год назад мы зашли в контору и наняли штатного кантора, йеменца, утомленного многими панихидами. Без охоты он поплелся за нами, но когда мы нашли могилу, он возродился к жизни, встал и красиво запел с переливами, самозабвенно, тоненьким голоском. И ты смеялся, я слышал тебя, ты смеялся, потому что мы приготовили тебе вечеринку с сюрпризом в стиле мизрахи.

Этот год я закончил словами: без кантора. Мы стоим перед плитой (нас обманули, вместо второго сорта подсунули третий) и вдруг твоя жена достает баночку из-под цветной капусты (на ней даже осталась этикетка «Тнува»), наполняет ее водой из крана рядом с тропинкой и вставляет в нее пучок гвоздик, который купила у ворот. И вот еще сюрприз. Она достает тряпочку для протирки и наклоняется, чтобы почистить могилу, шоркает. Моет. Теперь моя очередь. Я говорю кадиш, медленно, однако голосом, полным смущения. И следом за мной один из твоих друзей делает замечание. «Я не позволю своим сыновьям делать мне панихиду». Но для твоей жены все это слишком коротко, слишком скудно и она ворчит: «Надо было побольше помолиться».

Они направляются к выходу, а я задерживаюсь на мгновение. Хорошо, что ты не засмеялся в этот раз. Мне было четыре, когда ты от меня уехал, семнадцать, когда я приехал к тебе после войны. Подбиваем несложный итог: сколько лет? После этого мы жили в Израиле друг возле друга, но по разным сторонам этого времени. И в самом конце, не по моей вине, случайно, меня не было рядом с тобой. В своей жизни ты когда-то опоздал с приездом, а теперь я опоздал с прибытием к твоей смерти. Счет стремится к нулю, но даже нуля он не достигнет, не прибудет к нему. И на самом деле этого уже не требуется. Я освобождаю тебя от всех обетов, от всех запретов и от всех отговорок.

1983

За год, который прошел с папиной смерти, его иврит стал лучше. Он говорит мне: «Признаю, можно упрекать, что я бросил тебя на произвол судьбы дважды. Когда это было? – ага, в 1934-м (представь себе, почти пятьдесят лет назад) я приехал в Страну и сразу нашел работу в Тель-Авиве. Приготовил все для вашего переезда, твоего и мамы. Вдруг она умерла, и я не вернулся сразу, чтобы забрать тебя. Я говорю это снова, потому что ты склонен забывать. Это было так внезапно, бабушка, мама твоей мамы, послала мне в Тель-Авив телеграмму, смысл которой я не захотел понимать. Так или иначе я ведь не мог приехать в одночасье – тогда были корабли, не самолеты. Да и денег у меня, конечно, не было, в любом случае – мало. Верно, через четыре года, или через пять, в 1939-м, когда я приехал навестить вас, то и тогда оставил тебя там, у дедушки с бабушкой. Они сказали мне: «Куда ты повезешь ребенка, в пески? В пустыню?» Хоть я и рассказывал чудеса о Тель-Авиве – а ведь было о чем рассказать – я все-таки согласился оставить тебя у них. Еще не был готов для тебя. Я хотел тогда завести жену, пожениться, как говорится, на Бэбе, и думал, не важно, что я думал, это было на русском. Кто же знал, что грянет Мировая война и все такое. Ну и ты застрял там с Мировой войной, с Катастрофой – ты очень злишься, когда говорят это слово, ты думаешь, что его слишком эксплуатируют; но сейчас, когда я мертв, могу же я, что называется, назвать вещи своими именами или, как говорят на иврите, назвать ребенка его именем, извини, не собирался играть словами. А о твоем детском имени мы еще поговорим, ты ведь даже имя поменял, которое мама и я тебе дали. Ну, а после войны? Мне удалось даже достать тебе сертификат (я рассказывал тебе, что на англичан это произвело впечатление. Они привыкли, что сыновья просят сертификат для родителей, но не наоборот!). Итак, ты приехал, даже не нарушая закона, легально, с британской визой, на корабле с нормальными пассажирами, как там он назывался? Все так, только в агентстве меня обманули, я заплатил за каюту первого класса, а тебя запихнули в третий, ну да ладно. И, конечно, всегда один вопрос, который у тебя возникает вновь и вновь: почему я не ждал тебя в Хайфе. И это я тоже хочу повторить, потому что ты имеешь обыкновение забывать. Никто тогда не знал, когда придёт корабль, в открытом море полно препон, и расписаний тогда тоже не было. Говорили, что сообщат, но даже в Хайфе люди об этом не знали, не то что в Тель-Авиве. И вдруг корабль прибыл, стал на якорь в порту, и меня, конечно, там не было. И когда ты нашел людей, которые подвезли тебя в Тель-Авив – все верно, я с Бэбой был в кино. Ты привык напоминать мне об этом как о курьезе: мол, вернулся с драмы в кино и на тебе – дома тоже драма: взрослый сын упал с небес. Но ты не ждал снаружи: хозяин квартиры пустил тебя, угощал тебя кофе. Пока мы не пришли. Ну, а потом ты выбрал «Алият а-Ноар», кибуц. Верно, мы решили, что ты побудешь там год, пока немного не подучишь иврит. Прошел год, и ты там был таким несчастным, потребовал, чтобы я вернул тебя в город, как обещал. Куда бы я тебя взял? Ну да, мы жили в славном районе, рядом с улицей Дизенгоф (ты знал, что Дизенгоф был моим дядей? Я ни разу у него ничего не просил, да он и умер рано, через год после моего приезда), но ты же помнишь, что у нас была только одна комната, даже кухню мы делили с хозяином квартиры. Так где бы ты у нас жил, под кроватью? Кстати, ты знаешь историю про под кроватью? Один мужчина пришел домой и обнаружил свою жену…»

«Пап, но почему у вас ничего не было? Инженер-химик (так и на визитке у тебя было напечатано) с французским дипломом – а здесь в Израиле только ничтожные деньги. Год-два ты поработал в банке, и банк протянул ноги. Потом ты занялся импортом масла из-за границы (вот так идея!), и оно заплесневело не доплыв, прямо в открытом море, открыл кафе рядом с площадью, и опять у тебя не заладилось. Все это ты мне рассказывал. Что еще? Импорт шелковых чулок для богатых арабских женщин в Яффо. Когда я приехал, ты рассказывал мне с радостью о постоянной работе бухгалтером на кожевенном складе кого-то там, на южной окраине города в мрачном склепе, его мне еще довелось увидеть. Рулоны кожи были пыльными (их острый запах я, впрочем, любил). Только в последние годы у тебя была работа, связанная с химией – да-да, я вижу в этом важность – в институте стандартизации, четверть химии, три четверти конторской работы, но все эти занятия у тебя в шутку! Все у тебя смех, шуточки ты вставлял в любом месте».

«Вот на этот счет не читай мне нотаций!»  – говорит он.  – «Смешить людей хорошо. Только тебя рассмешить у меня не выходило. Твое чувство юмора – скажем так, особенное, ну, нет у тебя для него досужего времени. Ты учился в колледже для учителей, потом был учителем в народной школе, потом в старшей школе в Иерусалиме, потом в университете – всегда занятой, всегда углублен до того, что с другой стороны вылезает. Не то, чтобы я жаловался. Напротив, как говорится, хорошо, когда сын нищий, тогда он не станет картежником, и так далее. Ты же знаешь эту историю о женщине и картах? Она жалуется: «Мой сын не умеет играть в карты». Подруга ей говорит: «Ведь это хорошо!» А та: «Но он ведь играет». Ты видишь, Данэле, и жить нужно уметь, вот так же, как играть».

«А если бы ты воскрес, ты показал бы мне – как?»

Он на мгновение задумывается и спокойно говорит мне: «Нет нужды, так проще».

«Что с тобой?» – кричу я. – «Я не хочу быть похороненным здесь рядом с тобой, тут нет места, и вообще, папа, у меня нет времени, я должен вставать и идти на работу». Но сейчас он держит меня за руку и говорит с большой теплотой: «Опять ты волнуешься? С какой стати – нет времени. Ты успеешь выяснить все, до конца».

ЧУЖИЕ ПОХОРОНЫ

Я случайно оказался тут, папа, на твоём большом кладбище: умер отец одного друга, ты его не знал – и я пришел на похороны. В сообщении говорилось, как обычно: встречаемся возле ворот. Я пришел на целый час раньше, чтобы побыть у тебя. Вооруженый листиком с твоим адресом. Участок, сектор, ряд, номер могилы. Как пройти? У ворот мне сказали: направо, опять направо, вперед и налево, и где-то там поблизости. Я решительно шагаю к цели.

Но что это, тут нет никакой логики, после десятого участка идет участок двадцать шестой, а после него девятый. Издали виден кто-то живой, и я спрашиваю: «Извините, где двадцать пятый участок?» Он вежливо разводит руками в отчаянии: и он тоже тут новенький.

Время уже поджимает. Сколько нам еще осталось? Ну да, я пришел не только ради тебя, сел на попутку чужих похорон, и что? Вот сразу тебе надо мстить, прятаться, чтобы я плутал (сейчас я уже бегу) между всеми этими именами.

Я кричу тебе во весь голос: «До свиданья, папа!» Чтобы ты уже услышал меня из своего места. Сейчас я должен возвращаться к воротам, к чужому покойнику, которого легко найти.

1984

Этого девятого ава, на вторую годовщину, осталось лишь двое скорбящих. Перед полуднем я захожу за твоей женой, Аннушкой. Она спрашивает меня с беспокойством: «У тебя есть, что там нужно произнести?» Я вспоминаю, что среди книг в салоне стоял нечаянно затесавшийся маленький потрёпанный сидур. «Есть», говорю ей. Она спрашивает: «А, это Библия?» Чудесам нет края. «Нет, нет, как бы объяснить, Библию читают, а по этой молятся».

В этот раз она покупает гвоздики в магазине рядом с домом, торгуясь: «Послушайте, господин Азулай, сбавьте немного. Это на могилу моего мужа». Я краснею и протягиваю купюру, но она силой останавливает меня: «Своему мужу я покупаю цветы сама!».

Автобус номер 92 до Холона полон до краев. Люди пытаются спастись от палящего солнца и теснятся к теневой стороне. В Холоне они мечутся из стороны в сторону. С каждым поворотом автобуса тень оказывается в другом месте. Я сижу на солнце и молчу. Но Аннушка, сжимая пучок цветов в руке, испытывает потребность в разговоре: «Ты знаешь, далековато, но ничего. Мы не спешим». Напротив нас, на сидении, обращенном спиной к водителю, сидит рабочий в фирменном комбинезоне и бросает замечание: «В самом деле, куда торопиться? Они подождут». И только спустя мгновение я понимаю, что не ослышался – он правда имел в виду мертвых. Наглость.

На твоем кладбище ярмарка девятого ава в самом разгаре, бурлит и клокочет еще сильнее, чем год назад. Скорбящих и продавцов стало неизмеримо больше. Как человек, который здесь уже терялся, я, не обращая внимания на нумерацию участков, иду по карте. И только Аннушка сомневается: ведь мы ж уже прошли участок двадцать шесть, так с чего это вдруг тут девятый?

Но под конец вот он – участок двадцать пять, твой сектор, твой ряд, я прокладываю дорогу по песку между надгробий и иду до конца. Могилы нет. Нет? На этот раз ты не будешь мне мстить, я пришел специально ради тебя. В особенный день. Я прохожу по соседнему ряду, возвращаюсь к предыдущему. Аннушка уже начинает упрекать: «Я ведь говорила!». Но в этот момент ты спасаешь меня: твоя могила внезапно появляется передо мной, как будто была там все время, и твое имя – с высеченной на ней традиционной формулой «Пусть душа твоя будет увязана в узел живых». Я зову ее: «Вот оно, место». Аннушка ковыляет сюда, раскрывает полиэтиленовый пакет: невероятно, и в этот раз пустая баночка из-под капусты. Я уже выучил церемонию. Подхожу к крану и наполняю баночку водой, а она ставит в нее пучок гвоздик, склоняется к надгробию и моет его.

Поблизости от нас бродит кантор и пристально смотрит на нас. В это время на одном из соседних рядов закончилась панихида и он ищет работу. «Желаете Господа, полного сострадания?». «Нет, нет, – говорит она, – не нужно». И добавляет вполголоса: «Он может запросить тысячу, откуда я знаю. Ну, давай начинать». Я вынимаю маленький сидур из кармана. Как обычно, кадиш сироты напечатан в конце, чтобы такие профаны, как я, могли с легкостью его найти. Буквы мелькают предо мной в слепящем свете солнца. Да возвысится и освятится – все проходит в полминуты, может даже меньше. И что теперь? Ведь нельзя же взять и уйти. «Знаешь, – говорю я ей, – прочту-ка я еще раз». Еще полминуты. А теперь что? Может, я найду тебе какого-нибудь певца псалмов? Солнце делает книгу горячей. Я наклоняю голову, прикрывая страницы от солнца, и обнаруживаю: справа от кадиша сироты, прямо на предыдущей странице, напечатано благословение луны. Произнеси благословение луны? Это могло бы тебя позабавить, но я, как обычно, иду на попятный, возвращаю сидур в карман, и Аннушка говорит: «Ужасно жарко, давай пойдем».

Итак, даже в этот раз ты меня разыграл. Лишь в последний миг осветил мгновенной вспышкой свое надгробие, словно фокусник, внезапно вынимающий карту. Да что я жалуюсь. Не здесь я потерял тебя и не здесь найду. В последнем нашем споре последнее слово осталось за тобой: оно высечено на надгробном камне – здесь, перед моими глазами.

ПИСЬМА

Папа, ты помнишь, как я нашел письма? Нет? Через много лет после того, как я приехал в Страну, однажды вечером, может, в 1963-м или 1964-м, я приехал в гости из Иерусалима и увидел, как ты наводишь порядок в шкафу на балконе рядом с кухней, и разбрызгиваешь отраву от тараканов. Я тебе помог с удовольствием: вот он мост над бездной долгого нашего молчания.

И вот рядом со мной упал тот потрёпанный чемодан, стоявший на верхней полке. Он был почти пуст, в нем была лишь маленький пакет писем, писем с большими буквами, щедрыми, мамиными. Я сразу понял по печатям, все они были 1934 года. Я присел в том же месте, где стоял, кажется, на алюминиевой лестнице, и прочел их. Я был потрясен. Не делай вид, что ты не понимаешь. Перед репатриацией, по крайней мере, с пятнадцати лет, то есть с тех пор, как я вернулся из концлагеря и опять начал читать романы, короче с того времени и до этого самого вечера я правда думал: все истории бабушки о тебе и маме были враньем, и только чтобы пощадить меня, она говорила, что тогда, в 1934-м, ты приехал в Страну, чтобы перевезти потом и меня с мамой. Так рассказывали, думал я, чтобы скрыть от меня, что ты бросил нас, может быть, ради женщины, может, ради какой-то другой авантюры, и только после войны раскаялся, отыскал меня, и прислал сертификат. Я молчал все эти годы, но видел это во сне. И вот, все, что мне рассказывали, оказалось правдой – все написано в письмах, будто мама сжалилась надо мной и послала их снова, чтобы избавить меня от всех подозрений. Все письма свидетельствовали о том, что ты ждал нас, что правда приготовил все к нашему приезду, в 1934-м. Тридцать лет письма были в чемодане. Я спросил, согласен ли ты отдать их, и ты сразу же сказал: «Бери, бери, почему нет», будто не понимал их важность. А может и вправду не понимал. Сейчас я прочитаю их перед тобой. Как извинение, может, слишком запоздалое, может, лишнее, за все те подозрения. Ты спрашиваешь, за что я извиняюсь. Даже сейчас ты пытаешься меня успокоить или ты прикидываешься, что ничего не понимаешь? Таким почтенным, как ты покойникам, это не к лицу, да и правда, не от всего сердца я прошу у тебя прощения, ты виноват – в том, что так долго молчал. Тебе не приходило в голову за все эти годы показать мне письма просто потому, что ты забыл их. Я напомню тебе. Я прочитаю их перед тобой. Это моя месть.

2 сентября 1934 года.

Дорогой Джолике,

Мы были с мальчиком на курорте, и он чудесно загорел. Жаль, ты не видел, как он взмахнул руками, с возгласом радости, при виде большой реки. Все его удивляет: лес, луг, он скачет, как проворный коричневый зайчик, между кустов. Без конца тоскует по тебе. Когда мы ехали домой, он спросил: почему в Радауц, почему не в Тель-Авив, к папе? Когда мы гостили у Сули, он сказал: Артуру повезло, его папа с ним. Мне так тяжело быть далеко от тебя, даже два месяца. Или три? Что бы не случилось, мы попытаемся приехать до середины октября, чтобы отпраздновать день рождения мальчика. Четыре года, это ведь большой праздник.

К тому времени ты станешь настоящим гражданином Палестины и, может, даже богатым; в любом случае, уважаемым. Тут все удивляются, что ты уже нашел такую хорошую работу. Восемь лир в месяц! Только чтоб не сглазить. Скажи, ты уже был у Дизенгофа? Дядя – мэр, это ведь не абы что. Ты должен к нему пойти. Даже если он не поможет сразу, хорошо, если ты с ним познакомишься. Господин Дизенгоф известен (и не только в Палестине, но вроде бы и на весь мир) как человек милый, который откликается на просьбы всех, кто к нему обращается, тем более родственников.

А что у тебя с языками? Учишь иврит и английский? Я еще нет, потому что учителя еще не вернулись с летнего отпуска, а ведь в конце осени меня уже тут не будет. Представь, твой русский и мой немецкий, а кроме этого вдобавок еще два языка! Но, конечно, главным образом, иврит.

Жестяной самолет, который ты прислал, пользуется невероятным успехом. Мальчик уже умеет заводить его, пропеллер крутится и все гости должны смотреть, как мы вдвоем, то есть он и я, летим к тебе, в Тель-Авив. Но дорогая мамочка каждый вечер забирает у него самолет на хранение в стеклянный шкаф, и он смотрит на него через танталовы муки. Ему так сильно хочется разобрать его на части. Он твой ребенок, правда твой.

Кстати, новая няня (ты ее еще не знаешь) хочет присоединиться к нам и поехать с нами в Страну. Это возможно?

18 августа пятая годовщина нашей свадьбы, ты помнишь? Я праздновала ее у Сули, которая приготовила роскошный ужин, настоящую вечеринку на открытом воздухе. Много танцевали, но, конечно, виновника торжества там не было. А ты, как ты отпраздновал? В следующем году, с Божьей помощью, устроим бал вдвое прекраснее. Не забудь свою жену среди всех красавиц Тель-Авива. Сгораю от сильной-сильной тоски по тебе.

Юли.

А это из Черновиц в Радауц:

21 сентября 1934 г.

Мои дорогие, Юли уже несколько дней находится у нас. Нет выбора, ее нужно оперировать. Это всего лишь киста, но в Палестине нет хороших врачей – так нам говорят, и хорошо бы покончить со всем этим до ее отлета. Доктор Йоваш тоже обследовал ее, и его диагноз, как у доктора Орнштейна – всего лишь киста. Самое большое различие в том, что, по его мнению, нужно удалять матку. Об этом не может быть и речи. У такой молодой женщины? Мы к нему не возвратимся; ко всему прочему, он очень дорого берет. А доктор Орнштейн, напротив, очень симпатичный, он прооперирует ее в своей больнице, и даже пообещал дать ей самую красивую комнату. Он ведь еще и член нашей ложи. Вы знаете, из вольных каменщиков. Пожалуйста, не расстраивайтесь на счет всего этого. Господь поможет. Операция приблизительно через неделю. Юли добавляет несколько строчек. Целую.

Ваша,

Лала.

Итак, дорогие мои, если нужно, значит нужно: я готова. Доктор Орнштейн очень милый. У другого доктора нас испугали некоторые вещи, и к тому же, какие у него пациентки – я еще расскажу вам. Мальчик говорит, что скучает по дедушке с бабушкой, раз так давайте вы приедете к нам в Черновицы. Не забудьте привезти мне ночнушки! И еще немного денег – допустим, тысяч пять. Мама, если тебе не трудно, привези мне зеленую шляпку с широкими полями. Надену ее, когда выйду в сад после операции. Целую.

Ваша,

Юли.

Почта, Телеграф и Телефон, Палестина 11. Телеграмма. Отправлено: Радауц. Получено 15 декабря 1934. Пагису, кв. Каца, улица Нахмани 38, Тель-Авив.

ЮЛИ БОЛЬШЕ НЕТ ТЧК МЫ ВСЕ ДОЛЖНЫ ВЫДЕРЖАТЬ ЭТОТ УДАР СУДЬБЫ ТЧК ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ СИЛЬНЫМ ТЧК МАЛЬЧИК ОСТАЕТСЯ У НАС НЕТ СМЫСЛА ТЕБЕ ПРИЕЗЖАТЬ СЕЙЧАС ПИСЬМО В ПУТИ ЦЕЛУЕМ

18 декабря 1934

Дорогой Джо,

Из глубины рвется моя душа. Мы пережили ужасную бурю, и я не нахожу себе места. Самый красивый цветок увял, и его нет. Никогда еще Юли не была такой красивой. В Черновицы она поехала, чтобы приготовить себе гардероб, как будто вся эта одежда была нужна ей в Палестине, она мне показала ее всю: это платье она наденет, когда пойдет с Джо в гости, это платье наденет , когда пойдет с ним на представление. Это было в первый день, а на следующий день в назначенный срок она отправилась в больницу. Мальчик, правда, сильно разболелся, но она не захотела откладывать операцию, чтобы быстрее поправиться и оказаться вместе с тобой в Тель-Авиве.

Во время всех ее мучений я оставалась с ней рядом. Целовала ее губы, и она целовала мои. В самом конце она закричала: ты закрываешь мне дорогу, я уже хочу в землю. Зигфрид вывел меня наружу. И потом я стояла и смотрела, как ее опускают в землю. Но ведь этого не может быть, ведь еще немного и она вернется домой. Почему все не наоборот, почему это я должна ей говорить прощальную речь, а не она мне? Это против законов природы, нет ничего ужаснее. Мне ясно, я мать, совершившая грех, преступление, это моя вина.

С кладбища в Черновицах, забрав мальчика, пылающего от жара, мы поехали прямо в Радауц. Его болезнь обострилась. Дни были ужасные, а ночи еще хуже. Но Бог услышал нашу мольбу и вернул нам мальчика. Его тети, Лала и Сули, часто навещают нас, привозят игрушки, чтобы его развлечь.

Нет никакого смысла, чтобы ты сейчас пытался сюда приехать. Судя по условиям жизни в Палестине, ты не можешь там заботиться о ребенке, но если приедешь, то не сможешь оставить его здесь, иначе разобьешь ему сердце. Итак, не приезжай пока что. Кто даст нам сил выполнить наш долг перед ним.

Твоя,

мама.

Ох, горе мне горе, – мама, – не знаю, имею ли еще право подписываться так.

«Хорошо, что прочел мне, Данэле. Хорошо было услышать эти письма из твоих уст. Как ты мог подумать, что я забыл их. Только потому, что хранил их в каком-то чемодане? Такие вещи они ведь хранились у меня в сердце, извини за выражение. К тому же, в тот самый вечер, как ты нашел их, я показал тебе еще вещи, документы и всякое такое, и ты увидел, что я прекрасно помню, где они хранятся.

«Верно, папа. Мы оставили кухонный балкон и зашли в спальню. Из стенного шкафа ты достал большой желтый пакет и достал из него несколько вещей: твой диплом университета Тулузы (инженер-химик, подпись ректора, по краям полно завитушек ) и вашу свадебную фотографию (профиль к профилю, идеальная пара внутри идеального нимба, фотограф сделал тебя шире кисточкой, добавил ретуши, оставив твои брови и мамины ресницы). Однако ты забыл: и диплом, и свадебную фотографию ты уже показывал мне до этого, может быть, спустя неделю после того, как я впервые приехал в Страну. Там был еще голубой конверт, но я не стал спрашивать – писем уже было достаточно, больше, чем я мог вынести».

Так почему вы решили эмигрировать? Только раз спрашивал тебя, и то не напрямик. Ведь в 1934-м в наших местах еще не была очевидна опасность, а ты, как мне рассказывали, не участвовал ни в каком сионистском движении. Ты ответил: «Да, тогда казалось нужным начать все сначала. Но нам не выпало счастье быть вместе». И это ответ? Я надеялся, ты сам мне покажешь, что ты хранишь в другом конверте, синем, в шкафу спальной. Но ты его не открыл.

Три года назад, когда мы возвращались с твоих похорон. я подошел к шкафу, но Аннушка сразу же спросила: «Ты что-то ищешь?» Катаракта на ее глазах не мешает ей видеть, когда ей нужно. После семи дней траура она сказала мне: «Тут есть всякие, что называется, бумаги, удостоверения, счета. Из-за моих глаз я не могу прочитать. При случае объясни мне, что там есть. Прошло две недели, я спросил о документах, и она сказала: «Конечно. В ближайшее время. При возможности. Прошло три года, и я отчаялся ее ждать. Тот конверт, который ты держал в руках, много лет назад, как будто рос и рос и не давал мне покоя, тайное сокровище, которое ты оставил мне в наследство. А сейчас послушай: неделю назад Аннушка отправилась в больницу на очередную операцию катаракты, и я вспомнил, что у меня есть ключ от вашей квартиры, который ты мне когда-то давал. Я не верил, что он все еще подходит к двери. Аннушка наверняка заменила замок. Но нет. Наверное, не подумала об этом или поскупилась. Когда я приехал в Тель-Авив и попробовал, дверь открылась тотчас, будто, будто по волшебству, и я проскользнул внутрь. Вор в подкопе. Ключи от стенного шкафа были всегда в выдвижном ящике. Они все еще были там. Нервничая, я открыл дверь шкафа, и вот он, конверт, все еще на той самой полке, под полотенцами. Двумя пальцами я вытащил большую бумагу: твой диплом инженера-химика с узорами по краям, затем ваша свадебная фотография, до сих пор все та же идеальная пара, нимб сияет, как всегда, твоя улыбка, быть может, еще шире. И вот сейчас, сейчас голубой конверт. В страхе и трепете я прыгнул на твою кровать перед шкафом (на ней было желтоватое покрывало) и вынул из конверта связку бумаг. Все они казались одинакового размера. Я взял их в руку, взмахнул и развернул веером, так, как держат веером карты для покера, медленно высвобождая края, чтобы поглядывать на них. Азартная игра. На первой карте обнаружился старый погашенный телефонный счет. Не важно. А после, что? Еще такой же счет. Одним взмахом я бросил их все, и они разлетелись в испуге и приземлились вокруг меня на кровать. Все, все они были телефонными платежками за многие годы. Столько-то разговоров, столько-то денег за обслуживание и на всех – прямоугольнички резиновой печати: оплачено, оплачено, оплачено.

«Но, Данэле, почему ты меня не спросил? Я бы сразу сказал тебе, что там ничего нет».

[РЕБЕНОК ПРАВДА ТВОЙ]

Я смущен, потому что вот она пишет опять про милого мальчика и добавляет: «ребенок твой, правда твой». Но минуточку, минуточку, я читаю снова – «ребенок твой, правда твой» – почему это «правда»? Что значит «правда»? Тут было какое-то сомнение? Мне становится очень страшно. Я не могу спросить, нет, я обязан спросить. «Ты же мне не скажешь, что она и кто-то, то есть, что я, нет, не останавливай меня, послушай меня и посмотри мне прямо в глаза. Ты не из-за этого уехал в Страну? Или, правильнее сказать, отправился в Палестину, как отправился бы в любое другое место? Нет, не останавливай меня».

«Данэле, Данэле, что с тобой? Я уехал, потому что мы вдвоем, мама и я, хотели начать сначала, я еще расскажу тебе об этом, но во всяком случае не из-за кого-то другого, и к тому же, посмотри в зеркало, ты не видишь? Лоб, удлиненный разрез глаз, скулы, ведь это все мое, с чего тебе в голову пришли такие болезненные мысли? Когда она писала – как ты сказал?  – что ребенок правда мой, ведь она это и имела в виду. Ха-ха, если бы я был жив, ты мог бы даже сделать анализ крови на установление родства (как это делают сейчас), не обижайся, я шучу, конечно, ты бы не стал так делать. И в любом случае нашу кровь ты проверил: она одинаковая.

«Папа, и наш прах тоже. Я так счастлив, папа».

«Я был только в авангарде, тебя и мамы, в авангарде моего маленького войска, но, Данеле, очень скоро только ты стал всем моим войском».

«А почему ты не расскажешь мне, почему вы решили уехать, как ты уехал один, как нашел работу, и стал вдовцом, и поженился, и что тебе снилось (то есть как неожиданно заполучил сына, это я просто шучу). Расскажи мне сейчас все по порядку, с самого начала и до самого конца, все как оно было».

«С какой стати, Данеле, ‘как оно было’? В жизни ничего не бывает по порядку. Все понамешано, перемешано, перепутано, всегда. И не говори мне, что это грошовая философия, просто так оно и есть. Все, что бы ты не пытался услышать по порядку, почувствовать по порядку, фальшивка. А ты ведь хотел правду, хоть я и не понимаю, зачем».

[1985. В ВЕНСКОЙ БИБЛИОТЕКЕ]

Мое обычное место занято, разбираться досужего времени нет. Обнаруживаю свободное место в читательском ряду и проталкиваюсь к нему. У него, как это обычно бывает, уже есть номер, но сейчас мне не до этого, я в опасности. Сейчас, когда передо мной лежат четыре тома, меня пробивает холодный пот, он капает на стол. Я говорю себе: две минуты, не больше, встаю, протискиваюсь между читателями снова, бегу в туалет в конце коридора, протираю водой лоб и глаза. Три минуты, четыре, и я снова перед томами, открываю первый из них. Это подшивка «Кибиц» с 1936 года. Разноцветные картинки и картинки голубой и коричневой печати, истории с продолжением, загадки, шутки для детей– какое разочарование, все будто бы новое, ничего не помню. Заголовок «Наши читатели» и страница рисунков мальчиков и девочек. Это напоминает мне что-то, но что? Медленно, забыв о времени, я перелистываю номера подшивки месяц за месяцем. Вот опять «Наши читатели. Рисунки мальчиков и девочек из Австрии, Германии и Судетенланда с их адресами». С нижнего левого уголка мне улыбается вымученной улыбкой я, шестилетний толстячок в русской рубашке, с пуговицами на боку. И подо мной выделено мое старое имя, которое я старался забыть, так старался, что у меня это получилось. Но спустя время, оно появилось опять, всплыло, словно труп утопленника. Вот оно. Пометка от редакции газеты: «Наш маленький румын такой юный, а уже преданный читатель нашей газеты». Я бросаю взгляд на часы: у меня есть еще пять минут. Я бегу к копировальной машине.

ТВОЕ ИМЯ

«Твоё имя? Какое из них, если тебя не затруднит. То, которое я дал тебе (хорошо, по сути это был не я, тетя Циля предложила его), это звенящее латинские имя, ты стер, приехав в Страну. Выбрал самое будничное: Дан. У меня нет к тебе никаких претензий. Я понял, что здесь ты хочешь исчезнуть. Впитаться, как вода в песок. Как говорят, меняешь имя, меняешь судьбу, верно? Но я благодарен, что ты не поменял нашу фамилию. Ты понимаешь меня?»

«Нет, папа».

ШАГИ

У твоих шагов был особенный ритм. Каждый из них – легкий удар каблуком и после него пружинистый шаг, жизнерадостный, немного разболтанный. Легкий и пружинистый, легкий и пружинистый. Я ступаю иначе, тяжело, решительно – вот так, как сейчас, когда каждый шаг отдаляет меня от твоей могилы. Мы были полными противоположностями. Ты милый, сладкий на вкус, легкомысленный, радостный, я пресный, сутулый. Ну же, и этому визиту на кладбище наступает конец, и я снова решительно иду по дороге, ведущей к воротам.

Вдруг я слышу, что это, легкий удар каблуком и после него пружинистый шаг, жизнерадостный, немного разболтанный. Я перехожу на бег. Твои шаги за мной, со мной, бегут во мне, твои ноги мои ноги, твоя смерть моя смерть.

Стой! – я приказываю себе. Стой. Я, только я, не ты, не ты. Я признаю: мы не были полными противоположностями. Я признаю: мы очень близки, ближе, чем я бы хотел признать, ближе, чем я бы хотел. Но разница между нами очевидна и останется навсегда: у меня размер ботинок большой, 43-й, а у тебя, я хорошо это помню, всего лишь 37-й.

[БОЛЬ И ОБИДА]

«Боль и обида происходят из-за избалованности и себялюбия твоего, да и моего тоже»?

Утверждение, что эти неприятности  – обида, сотканная из тревоги, сотканной из отвращения, узлы на узлах, рыбацкая сеть, залитая водой по лодыжки, которая только воду и ловит, рыбацкая сеть, которая собирает воду и возвращает воду, и узлы на узлах ее бесполезны, и как ее опускают, так ее и поднимают, в тревоге, в обиде и в отвращении соленом и мутном – утверждение, что сеть этих напастей – лишь избалованность чьего-то себялюбия, которому все дается (в чем я испытываю недостаток? не в деньгах, не в жене, не в детях, не в доме, не в стабильной работе) – это утверждение исходит обычно из того, что если бы мне было по-настоящему плохо, то пережитое обладало бы настоящим масштабом  – например, как в концлагере, или, положим, на ложе больного раком,  – и разве жаловался бы я тогда на то, что у нас нет с тобой близости, или на то, что книги мои не расходятся, или что в налоговой меня достают без конца? Это утверждение не только злое, оно еще и нелепое. Ведь я был там, и в концлагере, и на ложе больного, и они, конечно, отодвигали другие проблемы, якобы маленькие, но с каким масштабом проблем от меня требуют жить? Чтобы справиться с тревогой и обидой, мне нужно, если на то пошло, вовсе уничтожиться. Утверждающий (который думает, что утешает, а на самом деле лишь дурачит) – думает ли он, что все это притча о козе? Что шаг к смерти или в газовую камеру или, скажем, рак – это та самая коза, которая после того, как ее выведут из тесного дома, через короткое время принесет облегчение? Какое идиотское сравнение. И ведь у сети тревоги, нужды и обиды, у этой сети те самые якобы маленькие проблемы, проблемы с работой, книгами, отношениями с людьми в настоящем – все они лишь пустоты, а нити и узлы на узлах – это та же самая смерть и страдания, которые тупицы преподносят как утешение. Ведь они сопровождают меня каждый день. В каждой прямоугольной клумбе я вижу могилу убитых во время массовой казни, украшенную по прошествии времени, даже на ковре в комнате, даже в – ну что еще я могу сказать? Ты, по крайней мере, никогда не опускался до этого. Ты видел меня, я думал, что ты игнорировал меня (и у меня выходило прятать тревогу десять-двенадцать лет даже от себя самого; это вырвалось только после Эйхмана) и со временем я увидел, что ты действительно обращаешь на это внимание, не делая ничего, не говоря ничего (и это сквозь чувство вины, которое, может быть, у тебя было, или которое, в любом случае, я хотел бы чтобы у тебя было – за те ужасы, через которые я прошел, потому что ты вовремя не забрал меня в Страну). Но по крайней мере, ты не опускался до той притчи про «выведи козу из дома». Спасибо тебе, что молчал. Хоть ты еще не знал, что я тоже собираюсь умереть, на самом деле, вскоре после тебя.

КОНЕЦ КАК БУДУЩЕЕ

Через семь лет, в десятый год твоей смерти, в редкий ясный час тель-авивского месяца ава, мы сядем друг против друга на маленьком балконе. Балкон дает обзор будто бы с большой высоты, а не просто с третьего этажа, он развернет перед нами большой город, который когда-то давно был нам чужим, и натянет далекие нити ожерелья, огни янтаря.

И я процитирую тебе чужие стихи о чужом кладбище, которые мне тоже близки, не постесняюсь и процитирую тебе слова стихотворения: «Поднимается ветер, нужно пробовать жить». Ты будешь слушать со всей серьезностью, потому что ты уважаешь мою память, и с легкой усмешкой: к чему это? Но тишина меж нами станет благодарностью.

Дух с духом, ветер со встречным ветром смешаются у нас на глазах, поднимая маленький вихрь игры. Занавески за нами наполнятся, станут широкими парусами, но это только игра, мы никуда не поплывем, мы ведь уже приплыли, правда? И ты кивнешь в знак согласия.

ПЕРЕВОД С ИВРИТА: МЕИР ИТКИН

ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА:

Дан Пагис (1930-1982), филолог-медиевист и один из крупнейших израильских поэтов XX века, широкой аудитории известен, главным образом, стихотворениями, посвященными Холокосту. Вместе с бабушкой и дедушкой в возрасте 11 лет он был депортирован в концлагерь, где провел три года. Этот опыт сыграл важную роль в формировании его поэтики. Тексты Пагиса, с одной стороны, постоянно балансируют на границе диссоциации, разлома (онтологического, психического, логического), с другой – полны мягкого юмора. В них много обостренно детского. Они выверены и лаконичны, парадоксальны и остроумны с формальной точки зрения.

Прозаические фрагменты, объединенные в цикл под названием «Папа», были написаны Пагисом в последние годы его жизни, с 1982-го (год смерти отца, Иосифа Пагиса) по 1986-й (год смерти самого поэта) – в них он сделал попытку собрать воедино и сформулировать заново многие важные для него образы и темы. Известно, что вместе с прозаическими фрагментами поэт хотел также опубликовать реальные письма и фотографии.

Дан Пагис не успел завершить работу над циклом, и поэтому редакторы Ханан Хэвэр и Т. Карми, издав его в посмертном сборнике, соединили разрозненные части рукописи в единую последовательность.

В «Папе» Пагис переписывает свою личную мифологию, которая, как рыбацкая сеть из фрагмента «[Боль и обида]», держала и ранила его всю жизнь: из воспоминаний очевидцев мы знаем, что историю о разлуке с отцом и о приезде в Израиль, когда в порту его не встретил никто, он рассказывал и друзьям и даже ученикам, когда  работал учителем младших классов. Можно было бы сказать, что объектом письма здесь является личная травма, что Пагис подводит итоги, занимается терапевтическим письмом. Однако всё это крайне неудачные определения. Они отторгают, выводят на второй план вещество текста или, если говорить словами самого поэта, убивают его символичность (см. рукописное примечание Пагиса к фрагменту «Черри Хиринг»: «Убрать? Если останется, может оказаться менее символичным, даже если все правда»). Очевидно, что Пагису нужен был текст, который по многомерности намного превосходил бы автобиографию.

Фрагменты цикла предельно концентрированы, парадоксальны, как и стихи поэта, и за паутиной историй, фактов, снов, за контрапунктом двух голосов проглядывает основа: то, что не говорится –  то, что молчится.  Как говорил Пагис в стихотворении «Слова» из сборника «Синонимы» (1982):

«После долгого лета молчания наступило это ветреное утро: сейчас я снова смогу говорить. Я открываю окно – и ветер тотчас овладевает мной, выхватывает изо рта мои слова, как это было с давних времен.

Но этим утром я упрямлюсь и стою на каждом слове – до последнего. И отказываюсь лишь от того, о чем промолчал»

***

«Ну так что же, Данэле…» и «Не понимал ты своего отца…»

Пометки в рукописи свидетельствуют о том, что Дан Пагис не решил, включать ли эти отрывки в издание, и если да, то куда именно. Об этом свидетельствуют редакторы полного собрания стихотворений Дана Пагиса Ханан Хэвер и Т.Карми, по которому выполнен перевод –  их комментарии здесь и далее мы помечаем инициалами ХХ и ТК.

Черри Хиринг

На полях рукописи написано по-немецки: «Убрать? Если останется, может оказаться менее символичным, даже если все правда» (ХХ и ТК).

«Среди толпы встречающих Ады нет».

Ада Пагис – жена Дана Пагиса, автор его биографии «Внезапное сердце» (Тель-Авив, 1995).

Сон

«На мне плащ, и я, конечно, должен сделать надрыв».

Надрыв одежды, криа, в знак траура – один из еврейских похоронных ритуалов.

«[…] отрывается от кровати, желтый, прямой, сухой, как соломинка, и парит в воздухе». 

В статье «Еврейский похоронный обряд глазами евреев и славян» этнографы Светлана Амосова и Мария Каспина рассказывают о еврейских похоронах в Галиции, Подолии и Буковины (родственники Йозефа Пагиса были как раз оттуда):

«При описании снаряжения покойника появляется еще одна любопытная деталь –  в руки мертвецу дают палочки. Иногда объяснение такой ритуальной практики соотносится с описанием мессианских времен: «Давали в руку солому, мертвецу давали в каждую руку солому. Это когда Мессия придет, чтоб он имел на чем опираться». Это представление встречается как в художественной еврейской литературе (оно встречается в произведениях Ш.-Й. Агнона, И. Башевиса Зингера и др.), так и в этнографических исследованиях: «В руки ему дают маленькие палочки. Это объясняется тем, что когда оживут мертвые, то они будут катиться под землею в Палестину, поэтому дают мертвецам эти палочки, чтобы они служили им подспорьями».

[Ботинки]

«[…] но мы поехали устраивать тебя в киббуц «Алият а-Ноар»

«Алият а-Ноар» («Молодежная алия») – сионистская организация, занимавшаяся переправкой еврейских детей и молодёжи в Палестину после прихода к власти нацистов. Название кибуца – Мерхавия.

[Просьба]

Помета на полях автографа, по-немецки: «Чуть позже, я один в автобусе, потому что в такси не было места. Я рад побыть один. Посредине поездки заходит друг-писатель» (ХХ и ТК)

Отрывок построен на игре ивритских слов לקרוע «порвать» и לקרוא «прочитать», «позвать».

Первая годовщина

«Ты сделал выбор и умер девятого ава, в день рождения Мессии»

Девятое ава – еврейский день траура и поста в память о разрушении Первого и Второго храмов, а также других трагических событий. Обычно приходится на июль-август. По преданию в этот день должен родиться Мессия.

«Ты знал, что и это можно превратить в шутку. Но твои муки были слишком тяжелыми, настоящими родовыми схватками Мессии»

«Родовые схватки мессии» – согласно талмудической традиции, испытания, которые должны выпасть на долю евреев перед приходом Мессии.

«И ты смеялся, я слышал тебя, ты смеялся, потому что мы приготовили тебе вечеринку с сюрпризом в стиле мизрахи».

Мизрахи (досл. – «восточный»), стиль народной популярной музыки Ближнего Востока со специфической зажигательной мелодикой, любимый, главным образом, выходцами из Ирака, Сирии, Йемена и стран Северной Африки.

«В своей жизни ты когда-то опоздал с приездом, а теперь я опоздал с прибытием к твоей смерти».

Оборот בחייך в повседневной жизни переводится как «Ты в самом деле…», однако здесь нам показался более уместным дословный перевод: «Ты в своей жизни».

«Счет стремится к нулю, но даже нуля он не достигнет, не прибудет к нему. И на самом деле этого уже не требуется. Я освобождаю тебя от всех обетов, от всех запретов и от всех отговорок».

Фраза «Счет стремится к нулю, но его не достигнет» имеет перекличку со стихотворением «Провал» из сборника «Синонимы» (1982).

 Тот один,
 кто сто лет назад провалил
 экзамен по арифметике
 и боится вернуться домой,
 из мела лицо, глаза из чернил.
 заперт за скобами

 тетрадных листов
 истекает кровью ошибок.
 Уже сотню раз написал, в наказанье,
 верный ответ на доске.

 он уже знает, что к бесконечности
 стремится дробь – единица на ноль.
 Кол в дневнике до сих пор.
 Между партами,
 перед пятнами на карте мира настенной

 спрятался, чтоб только солнце
 не воскресило его.
 Но даже если вернется в мир лжи,

 арифметику эту он уже не забудет,
 как помнил ее все годы смерти своей
 и до этого мига. 

1984

«Твоя могила внезапно появляется передо мной, как будто была там все время, и твое имя – с высеченной на ней традиционной формулой «Пусть душа твоя будет увязана в узел жизни».

Источник цитаты: 1 книга Царств (Шмуэля) 25:29. Образ связки, узла жизни ((צרור החיים, очень важный для Дана Пагиса, повторяется в нескольких отрывках «Папы»: это и надпись на надгробии, и пачка документов, в которых автор надеется найти что-то новое о своих родителях, и пучок гвоздик – везде употребляется слово צרור, «узел, связка»

Ярче всего этот образ звучит в стихотворении «Следы», написанном, согласно интерпретации Ханана Хэвэра, от лица ангела, который свидетельствует о происходящем в концлагере (стихотворение, которое сам Дан Пагис считал одним из наиболее значимых). Вот его фрагмент:

 Против воли,
 я нашел свое продолжение в этом 
 облаке: трепещущем, сером,
 на горизонте пытаясь забыть,
 горизонт отступает
  
 стук зубов
 упорного града:
 крупинки беженцы толкаются в спешке
 к гибели
  
 В другом секторе
 облака, что еще не опознаны.
 Прожекторы ставят
 большие кресты света на жертве.
 Разгрузка вагонов.
  
 После разлетаются буквы 
 за летящими буквами в спешке
 грязь, она гасит, скрывает на какое-то время
  
 Правда, я был ошибкой, забытый
 в запечатанном этом вагоне, мое тело
 в узле жизни. Я связан. 

«Я наклоняю голову, прикрывая страницы от солнца, и обнаруживаю: справа от кадиша сироты, прямо на предыдущей странице, напечатано благословение луны».

Благословение или освящение луны – молитва, произносимая при виде луны после новолуния (обычно на исходе субботы), а также по окончании поста 9 авва.

Письма

«Когда я приехал в Тель-Авив и попробовал, дверь открылась тотчас, будто по волшебству, и я проскользнул внутрь. Вор в подкопе».

Цитата из книги Исход (Шемот) 22:2: «Если кто застанет вора подкапывающего и ударит его, так что он умрет, то кровь не вменится ему».

[Ребенок правда твой]

Пометки на полях фрагмента свидетельствуют о том, что он не был завершен (ХХ и ТК)

[1985. В венской библиотеке]

«Это подшивка «Кибиц» с 1936 года. (…) Рисунки мальчиков и девочек из Австрии, Германии и Судетенланда с их адресами»

Kiebitz (нем.) – чибис. Судя по упоминанию Судетенланда, номер журнала, о котором идет речь, был издан после захвата Германией Судетской области Чехословакии в 1938 году.

Твое имя

«То, которое я дал тебе (хорошо, по сути это был не я, тетя Циля предложила его), это звенящее латинские имя, ты стер, приехав в Страну. Выбрал самое будничное: Дан».

Имя Дана Пагиса до репатриации – Северин.

[Боль и обида]

На полях рукописи написано: «Жалею, что меня захватил образ сети, и он путает, отклоняет от главного». После окончания фрагмента, на полях: «Кивнул головой в знак согласия» (ХХ и ТК).

Конец как будущее

«И я процитирую тебе чужие стихи о чужом кладбище, которые мне тоже близки, не постесняюсь и процитирую тебе слова стихотворения: «Поднимается ветер, нужно пробовать жить».

«Поднимается ветер, нужно пробовать жить» – цитата из последней строфы стихотворения Поля Валери «Кладбище у моря».

«Дух с духом, ветер со встречным ветром смешаются у нас на глазах, поднимая маленький вихрь игры. Занавески за нами наполнятся, станут широкими парусами, но это только игра, мы никуда не поплывем, мы ведь уже приплыли, правда? И ты кивнешь в знак согласия».

В этом последнем абзаце есть несколько авторских вариантов: вместо «занавески за нами» – «стулья а-Ноах» (фирменные раскладные стулья с брезентовой спинкой, характерная примета израильского быта 1950-1960-х – М.И.), вместо «кивнешь головой» – «скрестишь руки», вместо всего предложения: «И сухой эвкалипт во дворе прошуршит в знак согласия» (ХХ и ТК).