:

Некод Зингер: ДОКТОР ТУШКА РЕКОМЕНДУЕТ ФОТОГРАФИРОВАТЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 33 on 24.12.2019 at 18:24

Доктор Тушка хотел бы бросить свою работу в клинике и целиком отдаться исследованию того феномена, которому уже придумал рабочее наименование: «Синдром Нотр-Дам». Следовало бы рассмотреть это уникальное сообщество сперва по группам: монахини, студенты, больные на реабилитации, иммигранты-одиночки и семьи, дети, старики, а затем – как единое целое, проанализировав и описав его как некий живой организм с собственной уникальной психофизикой. Но для этого, даже без ежедневной больничной рутины, одной его жизни было бы недостаточно. В мечтах доктор уже руководит целым исследовательским центром, десятком превосходных специалистов, занятых исключительно этой работой. На практике ему приходится ограничиваться несколькими частными случаями.
Ах, какие это случаи! Жаль, что забывший свое прошлое и скрывающий свое имя молодой человек совершенно не желает участвовать ни в каких собеседованиях. Говорят, что в последнее время он всё меньше разговаривает даже со знакомыми людьми, с соседями по общежитию. Видимо, он не доверяет постороннему вмешательству – самый крайний случай Introvertiertheit. То, что он проводит эксперименты сам над собой, сомнению не подлежит. Арон Спайер, постоянно общающийся с ним, совершенно уверен, что этот парень не только ничего не забыл, но наоборот, помнит слишком много того, что нормальный человек помнить не способен, то есть, обладает непомерно большим по обычным меркам запасом разнородных и даже взаимно противоречащих воспоминаний, которые не складываются в его сознании в единую личностную картину, словно речь идет о множестве людей с совершенно несовпадающим жизненным опытом. Какая жалость, что он так замыкается в себе! Ха-ха-ха! Замыкается в себе, н-да-а… Вот уж оксюморон так оксюморон, катахреза так катахреза!
Доктору оставалось ждать перемены ветра: глядишь, начнется у нашего der Introvertierte, у этого «человека с тетрадью», прозванного им Неведомым, совершенно другая фаза, и уж тогда…
И вдруг на доктора снизошло озарение. Каким же он всё это время был клиническим идиотом! Где гора, где Магомет?! Что может быть проще: он сам пойдет в это кафе, в эту забегаловку, где Неведомый проводит ежедневно по нескольку часов со своей тетрадью. Зайдет пару раз просто так, выпьет кофе. Потом попробует с ним заговорить, как ни в чем не бывало. Конечно, конечно! На этой клинической каторге можно вконец потерять рассудок…
Доктор Тушка видит его еще с улицы, сквозь дверное стекло: лысая голова, застиранная гимнастерка, на столике, рядом с кофейной чашкой лежит заложенная карандашом толстая тетрадь. И перед глазами доктора уже тут как тут видение, которое возникает на какую-то долю секунды всякий раз, когда он приближается к любому городскому кафе. Это угольный набросок его школьного приятеля Еника Зрзавого, сделанный еще в годы первой войны: сцена в пражском кафе с фигурами, напоминающими сбежавшие из витрины манекены, в которой главная героиня с гладкой головкой-болванкой сидит к зрителю спиной. Потом, годы спустя, Еник, по слухам, написал даже такую картину маслом.
Да ладно. Долой меланхолию.
Доктор толкает стеклянную дверь и входит в кафе. Взяв у кучерявого хозяина за стойкой чашечку кофе и рюмку «Делюкс 777», он садится за соседний столик, в полуметре от объекта своего научного интереса. Чем бы для начала заняться, не смущая его, не привлекая к себе внимания?
И тут происходит нечто совершенно невероятное. Лысый завсегдатай кафе заговаривает с ним первым.
– Простите, вы ведь доктор?
Только не спугнуть!
– Да, не стану скрывать. На что жалуетесь?
Чуть-чуть добродушного юмора не помешает.
– Да вы про меня наверняка уже слышали. Про меня иногда говорят, когда думают, что я не слышу. Так что, на что я жалуюсь, видимо вам известно.
Он проводит ладонью по своей круглой голове и чуть смущенно продолжает:
– А мне сегодня, как раз, подумалось: вдруг я не один такой? Вдруг я вообще совершенно нормальный? В том смысле, что все остальные ничем от меня в этом вопросе, на самом деле, не отличаются, а только привыкли, не задумываются… ну, или делают вид. Я тут записал одно соображение. Желаете прочесть? Вы по-русски умеете читать?
Доктор Тушка согласно кивает и слегка подрагивающими руками принимает протянутую ему раскрытую тетрадь.

КТО МЫ ТАКИЕ?

Кажется, так естественно знать и даже постоянно помнить, кто ты такой. Ну, на самом простом, бытовом уровне, без глубокого философствования. А ведь это, между нами говоря, иллюзия. На самом деле, мы просто ежедневно, ежечасно, ежеминутно подстраиваемся под правила игры, когда-то, почему-то принятые в человеческом сообществе исключительно для удобства его функционирования.
Вы, например, помните своего отца. Но так ли это? У вас сохранились две, три, десять его фотографических карточек. Вполне возможно, что это они поддерживают в вас иллюзию памяти. Благодаря им, вы, как принято говорить, «помните», как он выглядел, каким был в вашем детстве, потом – в пятьдесят лет, потом – перед самой смертью. Вы его настолько хорошо «помните», что даже способны описать «по памяти». Но вот тут он снят шестилетним мальчиком. Вы его «прекрасно помните» и таким, хотя никак не могли видеть этого ребенка в реальности. О чем это говорит? Не о том ли, что и все прочие ваши воспоминания о внешности отца – не более чем иллюзии, вызванные и поддерживаемые этим набором фотографий?
А вот и вы сами…
Скажем, я сам в возрасте трех лет, в компании трех друзей. Можете ли вы ответить мне на прямо поставленный вопрос: себя ли я узнаю или только этот фотографический образ? Ну а если бы мне постоянно рассказывали, что этот мальчик – вовсе не я, объяснили бы мне, что, на самом деле, я – это тот белобрысый толстячок справа от меня, которого я с детства привык считать Андрюшей Филатовым, что тогда? Вы скажете, что это невозможно, что и сейчас, и тем более тогда, в детстве, достаточно было взглянуть в зеркало, чтобы понять: я – не Андрюша и Андрюшей быть не могу. Вот оно, зеркало. Смотрим: нет, быть не может! Даже приняв все возможные возрастные изменения, которые переживает человек за пару десятков лет. Не мог этот непропеченный пончик стать таким, какой я есть сейчас.
Да неужели? Почему это так очевидно? Где неопровержимые доказательства? В отражении: в зеркальном стекле, в луже, в графине с водой. А если бы, предположим, ни зеркала, ни графина у меня не было, а лужу в разгар лета было бы бессмысленно искать по всему городу, что тогда? Тогда я тоже был бы в этом уверен? На каком основании? Что-то тут не складывается. Если бы в семейном альбоме существовали только фотографии Андрюши Филатова разных лет, и вместо того, кто в течение всех этих лет объявлялся моим отцом, мне показали бы прекрасно сохранившийся снимок, прежде, по недоразумению считавшийся снимком Сергея Петровича Филатова, что тогда?
Я вовсе не уверен, что моей памяти о себе, о собственном отце могло бы оказаться достаточно, чтобы убедительно опровергнуть эти реальные документальные свидетельства. Тетя Фаня, конечно, может возразить, заявив: «Ты всегда, уже с раннего детства, вообще, прямо с пеленок, был брюнетом, и волосы у тебя вились лет с двух». А если, предположим, нет никакой тети Фани и некому тебе об этом сообщить? Или она даже есть и всегда под рукой, в отличие от зеркала, но можно ли так слепо доверять свидетельству старой и не очень умной женщины?
Наверное, вовсе не случайно люди, которых во сне мы считаем своими родителями, выглядят совсем не похожими на тех, чьи фотографии хранятся в нашем семейном альбоме. А самих себя мы, если и увидим во сне, то уж наверняка не такими, как в зеркале.
Вы скажете, что это только один, внешний аспект. Существенный аспект, спору нет, но всё же, далеко не единственный и даже не самый существенный. Есть нечто, данное нам в ощущение, что и без взгляда со стороны подсказывает нам, что мы это мы, а не кто-то другой. Но тут вы уже вступаете в зону опасной и совершенно не поддающейся доказательствам метафизики. Поэтому позвольте с вами не согласиться. У вас это чувство, скажем, есть, а у меня, может быть, его и нету. Так что, давайте лучше сойдем с этой скользкой дорожки.

– Замечательно, просто замечательно! Интересно, что вы пишете по-русски. Это создает уже какое-то определенное направление поиска, не правда ли? Хорошо, что я неплохо понимаю русский язык.
Доктор Тушка приветливо улыбается Неведомому.
– Всё это, конечно, еще нужно осмыслить, да и несколько выражений я не совсем понял, но общая идея просто завораживает. Кстати, о фотографиях. У вас остались какие-нибудь семейные снимки?
Тот отрицательно качает головой. Даже этого у него нет.
– Ну, и ничего страшного, – успокаивает его доктор. – Зачем нам эти кусочки картона! У меня есть гораздо более интересная идея. Если захотите попробовать, мы могли бы поиграть в такую игру…
Он вспоминает своеобразную методику, которую практиковал в Праге его профессор, Карел Хаба, с несколькими пациентами, жаловавшимися на провалы в памяти.
– Попробуйте прямо сейчас сами сфотографировать в голове какую-нибудь сцену из прошлого. Понимаете? Ничего не вспоминайте, просто фотографируйте! А после этого, когда картинка будет готова, мы ее попробуем проявить, закрепить фиксажем и рассмотрим хорошенько, во всех деталях. Хорошо? Хотите попробовать?
Почему бы, собственно, и не попробовать. Не исключено, что этот ненормальный действительно старается ему помочь. И, кто знает, вдруг что-то действительно начнет проясняться.
– Клик! – говорит он. – Готово.
– Потрясающе! – в восторге восклицает доктор Тушка. – Ну и что же мы с вами видим на этом снимке?
Неведомый быстро пишет карандашом в своей тетради и пододвигает ее своему любезному собеседнику.

МАЛИКОВСКИЙ НА ПЬЕДЕСТАЛЕ

По дороге из дома в поликлинику довольно высокая тумба неизвестного назначения. Спокойно пройти мимо нее он не мог, каждый раз обязательно взбирался на нее, становился в скопированную у памятника перед кинотеатром позу агитатора, горлана, главаря и, вдохновенно засунув руки в широкие штанины, громогласно заявлял, повергая одних прохожих в восторг, других – в недоумение: «Я – Маликовский!»

– Ну вот, – удовлетворенно замечает доктор. – Совершенно ясно, что ваше детство прошло в Советском Союзе, скорее всего где-то в России. Ведь вы упорно пишете по-русски, хотя мы с вами разговариваем на иврите. Дальше пока не ясно. Кинотеатр «Маяковский» есть, наверное, в каждом крупном городе. Но мы пойдем дальше, хорошо? Не задумывайтесь, снимайте! Клик?
– Клик!
На этот раз Неведомый пишет долго, и то, как он держит карандаш, кажется доктору совсем не похожим на виденное им всего минуту назад. Как будто перед ним другой человек, с другой пластикой. Да и выражение лица у него неуловимо изменилось, хотя и трудно определить, что именно в нем не так.
Когда тот пододвигает ему тетрадь, перед изумленными глазами доктора оказываются аккуратные строки, написанные по-немецки ровным и каким-то заостренным почерком, слегка напоминающим старое готическое письмо.

ДЯДЮШКА АДОЛЬФ ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ

Дядюшка Адольф стрижет меня на дому два раза в месяц. Для этого специально приобретена сверкающая хромом ручная машинка, которой дядюшка старательно щелкает в воздухе, разрабатывая ровное, ритмичное движение, прежде чем прикоснуться этим стрекочущим устройством к моей «страшно обросшей» за две недели голове. Он держит машинку так, что одной ее ручкой управляет большой палец, а другой – все остальные, сложенные в клешню. Дядюшка Адольф левша, и такие сложные упражнения, как стрижка волос любимого племянника, проделывает левой рукой. Это вызывает у меня одновременно и восхищение, и страх. Впрочем, страшно было бы в любом случае, в какой бы руке ни находилась эта миниатюрная сенокосилка. Кроме нее, дядюшка Адольф приносит свои особые, «острые», в отличие от всех имеющихся в нашем доме, ножницы, железную гребенку на узкой ручке и специальную щеточку, чтобы вычищать из машинки застревающие в ней обрезки волос.
Он усаживает меня перед большим зеркалом платяного шкафа и старательно заворачивает в простыню, так, что наружу торчит только голова. Каждый раз мне кажется, что дядюшка, вместо того, чтобы «подровнять» на ней волосы, отрежет ее начисто каким-то дополнительным хитроумным инструментом, спрятанным до поры в его саквояже: настолько идеальный для отсечения от тела объект представляет собой эта голова, уже заведомо полностью отделенная от всего сущего белоснежной оберткой. Сейчас прольется кровь, говорю я себе, замирая на своей табуретке под белым полотном. Она окрасит алым этот сугроб, забрызгает зеркало, но я вряд ли всё это увижу.
Однако, неспособный на столь вопиющее и при том эстетически безупречное злодейство, дядюшка Адольф ограничивается тем, что пребольно дергает меня за волосы своей стрекоталкой, далекой от плавного совершенства гильотины, царапает кожу железной гребенкой и норовит забить мне глаза россыпью коротких зловредных обрезков. Да и уши, которые он мне постоянно оттягивает в процессе своего священнодействия, делаются красными и пылают.
Главная дядюшкина проблема состоит в том, что он не любит и не умеет заканчивать свое дело быстро, как наверняка поступил бы на его месте истинно профессиональный палач. Каждый сеанс «подравнивания» продолжается едва ли не целый час, и не удивительно, что голова моя к концу всей процедуры чувствует себя совершенно замороченной и какой-то чужой.
Надо сказать, что мною дядюшка Адольф свои профессиональные упражнения не ограничивает, но самому себе «подравнивает» только усики – два параллельных вертикальных брусочка над верхней губой с «аллеей для вшей» посередине. В этом достойнейшем занятии он практикуется в уединении, если не ошибаюсь, ежедневно и имеет для этого еще одни, «самые острые», ножницы, такие малюсенькие, что мне трудно понять, как он удерживает их своими подагрическими пальцами, для которых и моя-то голова представляет серьезное испытание. Так или иначе, как бы он ни колдовал над своими усиками, при помощи «самых острых» или каких-то неведомых заговоров, выглядят они вполне сносно.
И «острые», и «самые острые» постоянно навещают точильщика, а вот машинка, к моей досаде, новее не становится, сколько он ее ни чистит щеточкой, и с каждым разом кусается и щиплется всё сильнее.
Однако же этого «подравнивания» моей буйной головушки дядюшке Адольфу недостаточно. Перед каждым праздником он ведет меня, с благословения родителей, к «своему мастеру».
– Фрау Винклер – настоящий мужской мастер, – каждый раз внушительно заявляет дядюшка. – Она не стрижет всяких там заросших мальчишек. Так что ты должен понимать, какую честь она нам оказывает. И всё это потому, что я у нее старинный постоянный клиент. В то время, когда я начинал у нее стричься, все мужские мастера в салоне «Белая лилия», да и вообще чуть ли не во всем мире, были мужчинами, и не всякий клиент был готов доверить свою прическу молодой барышне. Но я сказал себе: «Дадим ей шанс, будем способствовать прогрессу». И она ни разу меня не разочаровала. Фройляйн Фюссляйн звали ее тогда, Эрика Фюссляйн.
На моей памяти фрау Винкель была уже пожилой мужеподобной блондинкой с руками пианистки.
– Молодой человек фактически подстрижен, – всякий раз, оглядев меня, говорила фрау Мужской Мастер. – Вижу, это ваша работа. Ну что ж, прекрасно. Мне остается только добавить пару штрихов.
Свою пару штрихов она добавляла к моей предпраздничной голове решительно и быстро, потом еще с полминуты осматривала этот шедевр и всегда повторяла почти слово в слово (эти старики, склонные к обстоятельности во всём, имели обыкновение повторяться):
– Юноша, ваш крестный – прекрасный человек. Берите с него пример.
Я так ни разу и не решился огорчить ее признанием в том, что дядюшка Адольф был старшим братом моего отца, а вовсе не моим крестным, и что само это смешное слово «крестный» я знал исключительно из книжки «Щелкунчик и мышиный король». С дядюшкой я эту тему не обсуждал, но так привык называть его про себя крестным Дроссельмайером, что однажды, по рассеянности, так и обратился к нему. Впрочем, старик этого не заметил.

Доктор Тушка возвращает Неведомому его тетрадь. Молча, с одобрением кивает ему по профессиональной привычке и задумчиво перекатывает по чашке кофейную гущу. Вот вам и советское детство!
Он еще не успел собраться с мыслями, а его подопечный уже снова говорит «Клик!» и с воодушевлением хватается за карандаш. Увы, грифель сточен почти до предела и, после пары попыток что-то написать, он бросает карандаш, захлопывает тетрадь и уныло смотрит в пол.
– Но ведь мы с вами еще встретимся? – растерянно спрашивает доктор, роясь в кошельке. – А вы пока продолжайте фотографировать, хорошо? Это вообще полезное упражнение…
Ему нужно возвращаться в клинику. К тому же, он окончательно сбит с толку. Пожалуй, это даже хорошо, что у Неведомого сейчас нет с собой перочинного ножика или ручной точилки.